XX века назначил главным среди его соотечественников и современников, потеснив даже Рембрандта. Де Хоох же в тени - как Баратынский при Пушкине. В жизни было не так. Вермеер, на три года моложе, в какой-то период - когда оба они жили в одном городе, Дельфте, - подражал де Хооху, был под его влиянием. А перебравшийся в Амстердам де Хоох вспоминает дельфтского коллегу: его "Женщина, взвешивающая золото" - явная аллюзия вермееровской "Женщины, взвешивающей жемчуг". Только Вермеер многозначительнее: у него на стене комнаты - картина Страшного суда в итальянской манере, намек, нажим. У де Хооха никакого морализирования: просто человек занимается делом. Его живописный веризм - нулевого градуса. Он, словно Амстердам, не обращает внимания, не делает замечаний, проходит мимо. Взглянул, как Декарт, в окно и пошел себе дальше. Не случайно в его двориках и интерьерах так много людей на пороге. Идея промежутка, незафиксированности положения, неопределенности позиции. Картины де Хооха - словно сквозные. В открытую дверь кладовой видна комната с портретом мужчины на стене и в отворенное там окно - стена соседнего дома. Сквозь арку на другой стороне канала, видного в распахнутое окно, проглядывает не то двор, не то уже другой, параллельный, канал. Все это безошибочно опознаешь, гуляя по Амстердаму и его пригородам. Такое на холстах де Хооха кажется хорошо знакомым, и в зале 221А-222А всматриваешься в детали. Блеснувшая серьга в правом ухе женщины в кресле. Оранжево-черный шахматный пол. Брезгливое лицо обернувшейся на вошедшего собаки. Золотистая подушка на плетеном стуле. Аккуратный штакетник. Красно-кирпичные чулки мужчины. В картинах нет содержательной доминанты: все равноценно по значению. Жизнь людей и вещей - подлинный поток жизни. Дело в нем, а не в конкретных составляющих его событиях. В сумме, а не в слагаемых. Пруст. В отличие от шумных жанров ван Остаде или Стена, у де Хооха - звук приглушенный, невнятное бормотание, шепот, почти безмолвие. И тут новая тайна - порожденная уже не его искусством, а нашим знанием. Сохранилась запись: 24 апреля 1684 года 54-летний Питер де Хоох похоронен в амстердамской церкви Св. Антония, куда привезен из сумасшедшего дома. Как туда попал и сколько пробыл - неизвестно. С Ван Гогом все ясно - стоит взглянуть на любую его картину. Но что носил в себе поэт покоя? Какие бездны за невиданной гармонией? Комнаты и дворы - Амстердама и де Хооха - оттого и притягивают так, что видны насквозь, но загадочны. Выдающийся мастер добивался этого точными композиционными приемами: вот в лондонской картине женщина, приветствующая поднятием бокала двух мужчин, стоит к нам спиной. Она не может заметить нас, и возникает стыдное ощущение: мы подглядываем. Впрочем, мы и наказаны: ее лица не увидим никогда. Сколько бы ни изучали мы ее красную юбку и черную кофту, ее кокетливо изогнутую фигуру и грациозный жест руки, лицо останется неведомым. Навсегда. Такая беспросветность удручает: потому, конечно, что в обстановку вживаешься естественно и сразу. Дома де Хооха производят впечатление фотографической документальности, однако в контексте современной ему огромной голландской живописной массы становится ясно: все-таки это идеал, что-то вроде сталинского кино о сталинской России. Даже самый образцовый кубанский колхоз не достигал пырьевского экранного великолепия. Не было интерьеров столь благолепных и парадных, как в александровской "Весне". Дело даже не в богатстве, а в особой, нарочитой ухоженности, приготовленности: так ваша собственная квартира перед большим приемом отличается от нее же будничной. Вот это, пожалуй, и есть верное сравнение: в интерьерах де Хооха ничего не придумано, просто там ждут важного гостя. А в восторг и трепет повергает догадка: этот гость - ты. СТАРЧЕСКИЙ ДОМ Для нью-йоркца Харлем особенно любопытен: есть что-то общее с Гарлемом, помимо названия? Нет. Убедившись в этом с первого посещения, я продолжал навещать самый уютный, элегантный, прелестный из маленьких голландских городов в каждый свой приезд. С таким выбором многие не согласятся, и конкуренция действительно велика: Лейден, Дельфт, Гауда, Алькмар, Утрехт вряд ли уступают красотой или богатством истории. Словно пригоршней они брошены на северо-западе Нидерландов, и надо внимательно следить за дорожными знаками, чтобы не проскочить или того пуще - не оказаться ненароком в Бельгии. Тут оцениваешь фонетически безупречное голландское название выезда с шоссе - Uit: такое даже не произносится, а высвистывается. В XVII веке внутренний транспорт в Голландии был организован как нигде: разветвленная сеть каналов, по которым двигались запряженные лошадьми лодки - путь от Амстердама до Гааги, даже с грузом, совершался всего за день. Сейчас на поезде - за пятьдесят минут. Единственное принципиальное достижение цивилизации - скорость. Сохранилась переписка Франса Хальса с амстердамскими заказчиками группового портрета: долгое пререкание, кто к кому поедет. Домосед Хальс объясняет, что вообще предпочитает не выезжать из города, чтобы "чувствовать себя дома и глядеть на своих". Стоило бы сейчас разговора: Харлем - тринадцать минут от Амстердама на поезде. Эти тринадцать минут стоит потратить, чтобы неизбежно подпасть под очарование городка, обладающего редкостным для провинции качеством - живостью. Везет ли мне, но в Харлеме всегда праздник или канун его. На главной рыночной площади - луна-парк по случаю предстоящего дня рождения королевы. Королева на деле родилась в совсем другой день, по традиции справляется день рождения ее матери, но кто считает. Дурацкие плюшевые обезьяны, которые можно выиграть в аттракционах, гроздьями висят на фоне мощной церкви Св. Баво. В ней похоронен Хальс - могила проще простого, как у Суворова: плита в уровень пола с короткой надписью. Хоронили Хальса экономно, на муниципальный счет, а с тех пор хватило вкуса не воздвигать пышного надгробья. Храм светел так, что кажется - он под открытым небом: картины харлемца Санредама не обманывают, и за три с половиной столетия ничего не прибавилось и не убавилось. Все знакомо до подробностей и снаружи - по ведутам малоизвестных, но превосходных мастеров. Вокруг Св. Баво - прилепленные к зданию собора лавочки, и, когда ставни откидываются по горизонтальной оси, образуются прилавки, как при Хальсе. Бог знает, что продавали тогда, сейчас - кружева, сувениры, открытки. За углом вьют большую беседку из нарциссов и гиацинтов, таская по цветку из двух огромных гор, канареечной и лиловой. Здесь в XVII веке был цветочный центр страны, здесь работали главные тюльпанные биржи, а в наши дни, если нет луна-парка, на площади Гротемаркт - как ей и положено по имени - рынок, окаймленный тюльпанными рядами: все мыслимые виды этих цветов, включая великолепные деревянные. Естественная забава путешественника - время от времени приостанавливаться и составлять перечни привязанностей. Не стран и городов - это слишком претенциозно, но, например, соборов или площадей. Есть площади грандиозные, от которых захватывает дух, - Красная, Дворцовая, Трафальгарская. Есть изысканные - Вандомская в Париже или Пласа Майор в Мадриде. Но вот критерий - войти, ахнуть и надолго остаться. Тогда в мой площадной список Европы войдут Сиена, Венеция, Прага, Брюссель, Брюгге, Краков, Париж с Пляс де Вож, Рим с Пьяцца Навона. И обязательно - Харлем. Не дни, увы, но счастливые часы провел я на Гротемаркт, обстоятельно (благо в Голландии все без исключения говорят по-английски) выбирая еду для пикника, который можно устроить на берегу Спарне. Или поехать чуть дальше - на автобусе в деревушку Спарндам, к морю: это здесь мальчик пальчиком заткнул течь в плотине и стал национальным героем. Сейчас он в той же позе и за тем же занятием - только бронзовый. Рядом с ним я знаю местечко. Здесь и раскладывается копченое мясо, сыры, угорь, нежный и мелкий, втрое мельче немецкого или рижского, все та же селедка. Та же, какой закусывал Хальс. В этом нет сомнения - столь убедительно она изображена в "Продавце селедки", затмевая продавца. Так же считали современники - иначе Ян Стен не повесил бы эту хальсовскую картину на стену в своем "Визите врача": какой красивый жест! Гротемаркт клубится, сообщая энергию улицам и переулкам. Оседлость Хальса можно понять: похоже, и в его время Харлем был живым и привлекательным городом - или тут появлялись особо жизнерадостные художники? Эсайас ван де Вельде и Дирк Хальс писали пикники - провозвестники завтраков на траве. Здесь возник так называемый тональный натюрморт - тот самый, со спиралью лимонной кожуры. Здесь расцвел жанр застольных портретов гражданской гвардии. И главное - здесь жил сам Франс Хальс, которому нет равных по веселости. Все правильно: Терборх, Стен, Метсю, братья Остаде часто очень смешны, Хальс же ничуть не смешон, но весело жизнерадостен. Как его образ, тиражированный в наше время таким подходящим способом - на десятигульденовой банкноте. Как тот "Веселый пьяница" в амстердамском Рийксмузеуме, который глядит тебе в глаза и протягивает стакан. К сожалению, у голландцев не было своего Вазари. Карел ван Мандер, учитель Хальса, выпустил жизнеописание художников, но его "Schilder-Boeck" вышла в 1602 году, когда главные герои голландского золотого века еще не проявились, а то и не родились. Более или менее ясны биографии Рембрандта, Доу, Санредама. В случае Хальса неизвестны даже точная дата и место рождения - вроде 1581 год, вроде Антверпен. Он выплывает уже в Харлеме, уже тридцатилетним. Зато точно документированы его безобразия. Полицейская запись - избил жену, получил строгое внушение избегать пьяных компаний. Не заплатил няне своих детей. Булочник забрал в залог несколько картин, до получения долга. Сорок два гульдена мяснику - уже обсуждали. Первая и последняя долговые записи касаются неуплаты за купленные картины - с разницей в сорок пять лет! - видно, крупный был бизнесмен. "Набирался по уши каждый вечер", - свидетельствует современник. Народ если не пьющий, то выпивающий: и сейчас, и тогда. В Амстердаме середины XVII века насчитывалось 518 разного вида питейных заведений. Чтобы сопоставить: для такой пропорции в сегодняшней Москве должно быть 30 тысяч. На душу населения выпивалось двести пятьдесят литров пива в год. По самым грубым подсчетам, на взрослого мужчину приходилось литра три в день - шесть кружек, немало. Но прежде чем говорить о пьянстве, вспомним, что это были бескокакольные и безлимонадные времена, бескофейные и бесчайные места. И еще одно: свидетельства - чаще всего итальянцев и французов. "Почти все голландцы склонны к пьянству и со страстью отдаются этому пороку; они напиваются по вечерам, а иногда даже с самого утра". Не похоже на людей, последовательно и кропотливо проведших победоносную освободительную войну, а не просто поднявшихся на разовый спонтанный мятеж. Создавших за беспрецедентно короткий срок разветвленную мировую империю. Ведущих ежедневную борьбу с водой за сантиметры суши. Конечно, это взгляд латинца, для которого вино - часть еды, явление культуры. А шире - ракурс чужака, всегда скорого на обобщения. Таков стандартный отзыв нашего эмигранта об американцах - непременно темных и некультурных, при неохотном признании производственных заслуг. Быстрый говор тех же итальянцев и французов низводит их в расхожем мнении до пустых болтунов, никчемных и ничтожных. Вспомним лесковские слова об атамане Платове: "По-французски объясняться не умел, потому что был человек женатый". Мало что в человеческом поведении отвратительнее жалкой потребности самоутверждения за чужой счет. Похоже, с этим связано неприятие Хальса в живописно худосочном XVIII веке: его грубые размашистые мазки считались несомненным подтверждением того, что он работал пьяным. Для подлинной посмертной славы должен был прийти конец века девятнадцатого. Импрессионистам и постимпрессионистам следовало бы выдумать Хальса, не окажись он наяву, - филигранная лессировка старых мастеров тут давала благословенную трещину. Именно от Хальса тянулась спасительная ниточка из великого прошлого. Это на фоне виртуозной техники его современников, которую обозначали словом net - одновременно "отточенная" и "чистая", - картины Хальса могли казаться неряшливыми. То-то при проведении в Харлеме лотереи две картины Франса Хальса были оценены в шестнадцать и тридцать четыре гульдена, а полотно его брата Дирка - в сто четыре. По упомянутой уже переписке с амстердамскими заказчиками видно, что, с одной стороны, Хальс достаточно знаменит, если к нему обращаются из столицы, а он капризничает и предлагает приехать позировать к нему в Харлем, а с другой - значит, не так он уважаем, если заказчики приезжать все-таки отказываются. В цене был net, а у него волоски и складки не выписаны, и общий точный образ рождается из сложения приблизительностей. Такой философский принцип и восторжествовал в конце XIX века. Оказалось, что у пьянчуги была безошибочная рука, восхищавшая Ван Гога: "...Поражаешься, как человек, который, по-видимому, работает с таким напряжением и настолько полно захвачен натурой, может в то же время обладать таким присутствием духа, может работать столь твердой рукой". И - восторг плебея, завидевшего себе подобного издалека: "Никогда не писал он Христов, Благовещений, ангелов или Распятий и Воскресений, никогда не писал обнаженных, сладострастных и животных женщин. Он писал портреты, одни только портреты". И, подробно перечисляя, кого именно писал Хальс, делая упор на простоте его моделей и сюжетов, Ван Гог заключает: "Все это вполне стоит "Рая" Данте и всех Микеланджело и Рафаэлей и даже самих греков". За четыре года до смерти вконец разорившийся Хальс попросил о помощи и получил муниципальную пенсию в двести гульденов ежегодно. Задолго до того в работный дом попала одна из дочерей, в казенное заведение - слабоумный сын. Зато пятеро из двенадцати детей стали живописцами. Понятно, насколько иной, чем теперь, была идея этой профессии. Художник - занятие не божественное, а ремесленное. Нормальная семейная преемственность - по стопам отца. Самому Хальсу до глубокой старости еще давали заказы - правда, это была, видимо, форма благодеяния. Не важно - важно, что получилось. За этим чудом надо ехать в Харлем: своими глазами увидеть, куда, к каким высотам и глубинам прорвался 82-летний старик. Есть ли в мировом искусстве подобные примеры? Тициановская "Пьета", "Электра" Софокла, "Фальстаф" Верди... Два последних групповых портрета Хальса - регенты и регентши старческого дома. Каждое лицо читается как многотомник. Шесть мужчин и пять женщин - сборная человечества. Причем в ее составе и ты, только пока еще запасной. Хальс достиг здесь той неслыханной простоты, о которой все мы слыхали, но на деле не видели. Обманчивый минимализм едва ли не черно-белой палитры - но "до двадцати семи различных черных" насчитал у него Ван Гог. Может ли быть всплеск гениальности у гениального художника? Да еще - в старости? Конечно - чудо. Это не скачок даже, а бросок - в конец XX века, к нам, то есть через три столетия, то есть в вечность. К музею Хальса идешь от рыночной площади к реке, по затихающим улицам. Благолепие и чистота. Чистота поражала и тогдашних приезжих: за ней следили, за нарушение наказывали. Жену художника Франсуа Мериса оштрафовали за то, что вылила ночной горшок на улицу. Муж запечатлел эту акцию - к сожалению, я не нашел в комментариях уточнения, что было раньше, но мне нравится думать, что сначала Мерис нарисовал жену с горшком, а власти, увидев картину, отнеслись к ней как к документу и приняли меры. Власти вообще следили за порядком - в широком смысле слова. В церкви Св. Баво служительница подвела меня к темному деревянному прилавку: это "хлебная скамья", существующая с 1470 года, на которую прихожане складывали еду для бедных. Музей Хальса со значением, что ли, устроен в бывшем старческом доме. Я изучил правила, составленные за сто лет до посещения Голландии Петром: надо быть старше шестидесяти лет и добропорядочного поведения, иметь с собой кровать, три одеяла, по шесть простынь, ночных колпаков, белых и черных рубах, ночной горшок. Тогда - пожизненный ночлег и стол, взамен - обязательство ухаживать за больными товарищами, не шуметь за едой при чтении Библии, приносить в дом не больше кувшина пива зараз. Старческие дома разбросаны по Харлему, и эта мирная прогулка по тихим местам волнует до сердцебиения. Красная кирпичная кладка, красная черепичная крыша, у каждого палисадник с тюльпанами, комната с кухней, отдельный вход со скамейкой у порога. Четыреста лет назад. Тот старческий дом, в котором теперь Музей Хальса, - большой, респектабельный - вместил множество картин: после амстердамского Рийксмузеума, гаагского Маурицхейса и роттердамского Бойманс-ван Бенингена - самое представительное собрание в стране. Но среди прочих славных имен главное тут - Хальс. Самое значительное - написанные словно вчера регенты и регентши. Самое знаменитое - зал групповых портретов гражданской гвардии. Там висят восемь больших холстов, все восемь хороши, но пять хальсовских видны и опознаваемы сразу. И не только по основному его trade-mark'y - резкому мазку, лихому удару кисти, - но и по совершенной композиции. Особенно в самой известной его картине 1616 года, где гвардейцы роты Св. Георгия расположились за столом по законам икебаны - развернувшись как букет. Все эти стрелковые роты - нерегулярные воинские образования для патрулирования города и готовности на всякий случай. Гражданская милиция. Нечто среднее между дружинниками и призванными на сборы запасниками, которых у нас в армии называли "партизанами". Помню общее брезгливое отношение к неизящным фигурам в х/б б/у пожилых, по тогдашним нашим понятиям, увальней. Презренные партизаны не умели ходить строем - что можно сказать об интеллектуальном и нравственном уровне таких людей? Голландские "партизаны" были образованием скорее декоративным: их функции сводились к парадам, торжественным встречам, почетным караулам, банкетам. В 1617 году харлемские магистраты постановили, чтобы ежегодный банкет длился не более четырех дней. Название рембрандтовского "Ночного дозора" возникло на сто лет позже создания картины и совершенно сбивает с толку. Можно подумать - враг близко, хотя на самом деле отряд милиции готовится к парадному маршу. В этом смысле милицейские портреты Хальса гораздо жизненнее: у него кирпичнолицые офицеры выпивают и закусывают, или только что выпивали и закусывали, или вот прямо сейчас, как только этот зануда положит кисть, выпьют и закусят. На полотнах Хальса - праздное братство, что гораздо более убедительно, чем братство боевое или трудовое, поскольку скреплено не обстоятельствами, а состоянием: взаимными симпатиями и принадлежностью к одному социальному кругу. И еще - общим гражданством. Двойным - городским и государственным. Голландская живопись - первая патриотическая живопись в истории. Взглянем на столы хальсовских харлемцев: окорок, курица, маслины, хлеб. Сытно - видно по лоснящимся лицам, но не изысканно, не роскошно. Это не пир, а ритуал. Демонстрация единства. Преломление хлеба и общий тост с единомышленниками. Рудимент войны с испанцами и предупреждение на будущее. Так на свадьбе в фильме "Трактористы" новобрачная, поднимая бокал за накрытым столом, запевает: "Пусть знает враг, таящийся в засаде: мы начеку, мы за врагом следим..." Это только нам, расслабленным, кажется, что ни к селу ни к городу, - молодожен и гости тут же подхватывают с сильной сексуальной коннотацией: "И если к нам полезет враг матерый, он будет бит повсюду и везде, тогда нажмут водители стартеры..." Вообще, оборонное сознание - явление без времени и границ, и бог знает, что пели в застолье не выпускавшие из рук оружия офицеры стрелковой роты Св. Георгия в Харлеме 1616 года. Пожалуй, самый любопытный парадокс тогдашней Голландии - сочетание всемирной открытости и провинциальной замкнутости. Повторюсь - внешний мир был частью мира внутреннего, а не наоборот. В этом - кардинальное отличие предвосхитившего Нью-Йорк Амстердама от Нью-Йорка нынешнего. Да что Амстердам - каждый Харлем ощущал себя самоценным и полноценным явлением. Оттого в групповых портретах первое слово важнее второго. Каждое лицо - несомненный портрет, но первично то, что это группа, представляющая город - жителей, их дома, стены домов, кирпичи, из которых сложены стены. Синтактика значительнее семантики. Неслучайно уже к 90-м годам того века харлемские власти стали вести изыскания - кто есть кто среди гражданских гвардейцев, чтобы не утратить окончательно их имена. Подлинной индивидуальностью во всем множестве вполне индивидуализированных образов обладал только один человек - Франс Хальс. Голландская живопись отвечает изначальному значению русского слова - она живая. Проходишь двориком де Хооха меж кирпичных стен в пивную, полную хальсовских персонажей, - такие же крепкие, красномордые, оживленные, только бородки затупились. - 170 - В СТОРОНУ РАЯ БАРСЕЛОНА - ГАУДИ, САНТЬЯГО-ДЕ-КОМПОСТЕЛА - БУНЮЭЛЬ ПУТЬ НАВЕРХ Барселона - одно из самых убедительных подтверждений нового (а на деле возврата старого, средневекового) феномена: современная Европа все более и более состоит не из стран, а из городов. Барселона обособлена в Испании, и, планируя путешествие, ее легче и логичнее связать с югом Франции, чем с Севильей или Мадридом. Взять хоть звучание языка, которое ближе к португальскому, провансальскому и даже французскому, чем к испанскому: все эти "ж" вместо "х". В такси стараешься произнести по-каталонски: "Пласа де л'Анжел", но таксист сухо уточняет: "Пласа дель Анхель". В подтексте остается: раз ты иностранец, то уж упражняйся только в испанском, а наш язык не трогай. Гордыня, да и удобство: здесь испанский - lingua franca. Так узбек перейдет на русский, если американец начнет в Бухаре коряво объясняться по-узбекски. Отношение каталонцев к Андалусии и Кастилии - то, с чем сталкиваешься очень быстро, стоит сунуть нос не только в музей. Свернув в переулок, оказываешься в старом городе, уникальность которого в том, что это - только XIV век, золотой век Барселоны, после которого наступил сразу девятнадцатый. Графы Барселонские, ставшие королями Арагона, к XIV столетию захватили Сицилию, Корсику, Сардинию, взяли Константинополь и Афины. Каталония жила просвещенно и богато. Но следующий период процветания наступил через полтысячелетия. Однако именно с той давней поры у самих каталонцев осталось представление о себе как о нации интеллектуалов и первооткрывателей. Самосознание, которое определило жизнь Каталонии и ее столицы. Старый город, состоящий из мощных зданий, предвестий сегодняшней Барселоны, за ненадобностью не перестраивался, но не одряхлел - он называется здесь "Готический квартал". В Баррио Готико нет ощущения покоя и тихой безопасности - обычного для законсервированного исторического центра. Такое нечасто, но встречается: в Сиракузах, в Бордо, в Неаполе. На прелестной, в платанах и фонарях работы Гауди (его первый казенный заказ - фонари изящные, но довольно обычные), квадратной Пласа Реаль спокойно не посидишь - денег как минимум попросят, а могут и потребовать. Хотя цыгане и арабы - принадлежность Гранады, Севильи, Малаги, но они и тут в обилии. Кроме того, есть другое. "Здесь живут иммигранты", - сказал как-то мой провожатый Рикардо, и я удивился: не в Нью-Йорке же мы. "Какие иммигранты? - Ну, из Андалусии, из Мурсии". Такие районы считаются неблагополучными - удобный все-таки термин, существующий во многих языках, мягкий. Неблагополучный подросток - это который школу поджег и пытался учительницу изнасиловать. Есть в Барселоне места, куда вечерами вообще никто не заходит. Таков Баррио Чино - "китайский квартал", но китайцев там нет, есть шпана и проститутки. Здесь жил с бомжами Жан Жене и об этом написал "Дневник вора". Он попал сюда во времена злачного расцвета, в 30-е. После войны за порядок взялся Франко, который в 56-м запретил в стране проституцию. Тоталитаризм всегда пытается регулировать сексуальные отношения как самое непосредственное проявление свободы личности (вспомним Оруэлла). Похоже, Франко ничего очень ощутимого не удалось, но вот Сталин добился куда больших успехов. Флер целомудрия, наброшенный на огромную страну соцреализмом - литературой и особенно кино, - воспринимался реальностью. Даже на излете сталинской поэтики простой половой акт требовал не только серьезных эмоционально-идеологических обоснований, но и мотивирующих обстоятельств. Так, героиня фильма "Летят журавли" отдается под гром Бетховена, пробивающийся сквозь гром бомбежки. Предложение и спрос находились в гармонии. Читатель-зритель чего ждал от героев, то и видел. Чистота, способная опрокинуть демографический баланс, будь она правдой, распространялась и на обычные отношения - о прочем говорить не приходится. На сегодняшний взгляд картина "Два бойца" изумляет открытыми признаниями в любви (дословно в любви, а не дружбе), которыми все время обмениваются Андреев с Бернесом, и диссонирующим вмешательством женщины ("Знаешь, как я ее люблю? Ну, почти как тебя!"). Но густой гомосексуальный колорит фильма не воспринимался современниками: не то у них было устройство хрусталика. Не углубляясь в эту бездонную тему, стоит заметить: советское искусство есть торжество искусства. Единственный раз в истории - на долгий период на большом пространстве - силой художества была создана подлинно существующая параллельная реальность. В ней жили люди, мы знаем их, мы любим их, мы сами во многом такие. Нормальное отвлечение мысли в городе Антонио Гауди, замах которого был еще дерзновенней - он дублировал не социум, а природу. Но вернемся к неблагополучным слоям населения. В другой раз, когда я поинтересовался, где тут мой любимый бой быков, Рикардо, сдерживая брезгливость, холодно заметил: "Туда ходят только иммигранты". На юг Испании Барселона смотрит сверху вниз - это ясно. Куда сложнее с Мадридом. Собственно, вся истории Каталонии - история соперничества с Кастилией. Барселонцам нравилось считать себя ближе к Европе, чем к Кастилии, нравилось называть себя "северным городом", хотя на своем 41-м градусе они южнее Вальядолида или Бургоса. Было время, когда Барселона уходила в отрыв, разбогатев во второй половине XIX века, дав толчок многообразным художественным талантам. Многие из тех, кем славна Испания XX столетия, пришли отсюда - кроме писателей, разумеется: им неоткуда было взяться, коль литературный каталонский только-только возродился. Но остальные имена у всех в памяти: Гауди, Миро, Дали, Пикассо, Касальс. Барселона уходила в отрыв, но не ушла, осталась провинцией - пышной, претенциозной, богатой, - но провинцией. Был еще взлет после смерти Франко, и в конце 70-х - начале 80-х за артистической карьерой испанец ехал в Барселону, но сейчас, как и за всем прочим, - в Мадрид. Комплекс обиды и неполноценности силен, однако по-настоящему не плодотворен. На нем возможны взлеты, но долговечен лишь позитивный пафос. С тех пор как полтысячи лет назад двор покинул этот город, чтобы осесть в Мадриде, - возник образ Барселоны-"вдовы". Имперская столица лишилась имперской судьбы. Остальное мы знаем по грустному примеру Ленинграда-Петербурга. Барселона продолжает настаивать на своей культурной исключительности - иногда забавно. Я попал на местный праздник покровителя города - св. Георгия, по-здешнему Сант Жорди. Всюду драконы - город похож на "Джурасик-парк", а на ратушной площади - главный дракон с человеческим лицом, как пражский социализм. Но почему-то в этот день - повсеместная интеллигентная торговля книгами, хотя Жорди был, как помнится, солдатом. Торгуют еще цветами с бесчисленных лотков. В день Сант Жорди даже полицейский с розой, правда, без книги - может, книга у него уже есть? На Пласа дель Рей - кукольный спектакль: целый выводок марионеток с карикатурными большими носами. Я думал, евреи, нет - кастильцы, мадриленьос: ленивые, наглые. Шоу идет под хохот. Мадриленьос тоже не молчат: барселонцы - самодовольные, ограниченные, скупые; "типичный каталонец" интересуется прежде всего деньгами, а не духовностью - и в испанском есть такое патриотическое слово. По случаю праздника возле кафедрала танцуют сардану. Этот танец тоже ставится в упрек - за его монотонность и расчисленность. Кастильцы говорят, что каталонцы даже когда танцуют - подсчитывают. Сардана в самом деле не искрометное зрелище, не фламенко и не севильяна, но в скупости мелодии и минималистском рисунке ощущаешь древность и подлинность - что сохранилось, может, как раз потому, что никому неохота было этот танец преобразовывать. Сардану держали под негласным запретом при кастильском засилии времен Франко, и диссидентский оттенок есть до сих пор: по крайней мере, старики в толпе лихо прихлопывают и со значением подпевают. В знак сопротивления и национального возрождения возводится при желании все. В Барселоне только недавно перестали переименовывать улицы. Плюс к истории - лингвистика: как на Украине. Вообще, продолжая цепь аналогий: соотношение языков и социально-политическое его значение хорошо знакомо по коллизии "русский - украинский". В городе меняли то каталонские названия улиц на испанские, то испанские на каталонские, то и вовсе: улицу Марка Антония переименовали в улицу Марка Аврелия. Никак философы у власти. Это как в Москве пивной завод Бадаева стал бы пивным заводом Бердяева. Колоссальный социокультурный фактор тут - футбол, точнее - клуб "Барселона". В период франкистских репрессий его победы воспринимались политическими. (И еще - это был и есть самый прямой путь адаптации иммигрантов из Андалусии и прочих мест: становиться болельщиками "Барсы".) Так лучшей "русской" командой было киевское "Динамо". Конечно", "Барселоне", лишь однажды за годы Франко попавшей в финал Кубка европейских чемпионов, трудно было тягаться в славе с его шестикратным обладателем - мадридским "Реалом". Но все же в 1939-1975 годах "Барса" восемь раз выигрывала национальный чемпионат и девять раз - кубок страны. А значит - семнадцать раз каталонец побеждал кастильца. Документальный факт: когда умер Франко, в барселонских магазинах кончилось шампанское. Но главное, в чем утверждалась Барселона, была ее архитектура, градостроительство. И, за исключением средневековых кварталов, мало на свете городов столь гармоничных. Разве что российские - построенные разом по единому плану: Петербург, Комсомольск-на-Амуре, Минск. Великие и прекрасные города Европы - Париж, Рим, Лондон - распадаются на отдельные образы и впечатления. Барселона же - не уступая им в классе - цельна, совершенна и обтекаема: как яйцо. Впервые я оказался там в начале 80-х. Наша компания спустилась с Пиренеев, из Андорры, довольно безобразной маленькой страны, говорящей по-каталонски. Дикая часть этого государства (государство - тридцать четыре тысячи населения!) представляет собой горы, покрытые редким лесом и еще более редкими овцами; цивилизованная - похожа на Брайтон-Бич в субботу: одна большая шумная торговая улица. На эту улицу съезжаются французы и испанцы за покупками: какие-то фокусы с пошлиной ведут к невероятной дешевизне. Запомнились бесчисленные магазины электроники и - без доброго слова все-таки не обойтись - баснословно дешевый алкоголь. До сих пор стоит перед глазами коньяк за доллар. Из такой эклектики, смеси древней патриархальности с самым современным потребительством, попадаешь в нечто сотворенное будто раз и навсегда. Первое впечатление подтверждается через годы, на уже ином опыте. Этот город берет в захват, втягивает, как воронка, как вбирают человека объемы Гауди. Широкие улицы, округлые площади, бульвары с волнистыми домами невиданного облика - будто опустились на эту землю одновременно, по мановению одной руки. Собственно, так почти и есть. Антонио Гауди оставил по себе восемнадцать сооружений. Все - в Испании, четырнадцать из них - в Каталонии, из них двенадцать - в Барселоне. Он почти не покидал свой город и свою провинцию, за пределами страны бывал, кажется, лишь во Франции и Марокко, отказывался говорить по-испански, идя даже на то, чтобы объясняться с рабочими через переводчика. Кстати, ударение в его фамилии - на последнем слоге: каталонский звучит по-французски. Двенадцать работ на большой город. Не много, но Гауди сфокусировал стандарты, задал уровень. Определил стиль. В данном случае речь даже не о стиле арт-нуво (или модерн - в России, или югендштиль - в Германии, или либерти - в Италии), выдающимся мастером которого был Гауди, а то, что он показал: дома, парки, церкви можно не строить, а ваять. Архитектура как скульптура, зодчество как ваяние - вот что такое Гауди. Плавность, гладкость, обтекаемость, отсутствие прямых линий и острых углов, яркие цвета и аппликации - все, что характерно для архитектуры арт-нуво, - Гауди словно одухотворил: его дома не воспринимаются конструкциями. Снаружи кажется, что жить там - как Гаврошу в слоне, но внутри вполне уютно, я бывал. Даже чересчур. В тесный лифт Каса Батло, надивившись на окна в виде человеческих черепов ("Не влезай - убьет!"), помещаешься, как в скафандр. В интерьерах Гауди - ощущение собственной угловатости. Только лежать представляется естественным. Может быть, лежать - это вообще естественное состояние: растечься и заполнить округлости, особенно если есть чему растечься. Сталактитами стекают - а не высятся - дома Гауди. Занятно, что единственную премию в жизни он получил за самое обычное из своих зданий - Каса Кальвет: мимо него, во всяком случае, можно пройти не ахнув. С другими не получается: так на Пассейг де Грасиа, напротив Каса Мила, вечно стоит, разинув рот, толпа. Иначе и не взглянешь на эту семиэтажную жилую скалу, будто изъеденную ветрами и временем, волнами растущую вдоль бульвара и поперечной Карьер де Провенса. Ни одной прямой линии! Пока рот раскрыт, торопливо ищешь сравнения: этот дом надо срочно куда-то занести, классифицировать, найти клеточку в картине мира, иначе поедет крыша. Крыша Каса Мила - отдельный аттракцион: трубы, вентиляторы, лестничные выходы - все даже не биоморфное, а антропоморфное. Не то средневековые рыцари, не то арабские женщины в чадрах, не то звездные воины из фильмов Лукаса, не то все-таки монахи в капюшонах - что ближе к образу неистово набожного Гауди. Веет триллером. Прообраз общего облика Каса Мила обнаруживается: Гауди если не копировал Монсерратские горы, то сочинял фантазию на их тему. В Монсеррат из Барселоны выезжаешь ранним утром, неуклонно забираясь все выше. Приезжаешь, когда все еще в дымке, и перед тобой монастырь как монастырь, где возле торгуют вкусным творогом и всегда вкусным монастырским медом, а внутри чудотворная "Черная Мадонна". Но выходишь в совершенно другое место: будто перемещаешься в иконный фон. Туман сошел, и вокруг оказываются огромные, причудливо закругленные горы, похожие на толпу сидящих, стоящих, лежащих вповалку голых - высоких и толстых - людей. Торчат их колени, плечи, головы, пальцы. Толстяки-нудисты взяли в кольцо монастырские здания, всего час назад казавшиеся большими, а теперь - избушками в горах. В двух кварталах от Каса Мила, на углу Карьер Валенсия - цепочка совсем иных ассоциаций. В отеле "Мажестик" в начале гражданской войны была штаб-квартира Антонова-Овсеенко, сюда шли приказы из Москвы. Участие СССР в схватке Республики и Франко, барселонская расправа коммунистов с анархистами, да и вся эта война в целом - требуют объективного описания, на которое чем дальше, тем труднее надеяться. Несомненно правдивая, но написанная по горячим впечатлениям, оруэлловская книга "Памяти Каталонии" - на удивление хаотична и даже бестолкова, точность и прозрачность стиля Оруэлла-эссеиста куда-то исчезают. Понятно куда - в растерянность и отчаяние. Череда предательств и преступлений сбивает с толку очевидца. А нынешнему историку не перешагнуть через табу. Есть такие неприкасаемые темы в новейшей истории: запретная из-за болезненного чувства патриотизма и памяти о миллионах жертв правда о советских партизанах; священная для европейской интеллигенции, овеянная образом интербригад (последний раз призыв "возьмемся за руки, друзья" сработал) испанская трагедия. Когда в 88-м на окраине Барселоны открывали статую "Давид и Голиаф" - в память интербригад - мэр поехал на церемонию только после долгих уговоров, а журналисты были разные, но не местные. Об этом говорить не принято. У города полно других забот, но никуда не деться от того, что боевое прошлое имеет прямое отношение к нынешнему облику Барселоны. Придавленность каталонцев кастильской властью искала и находила выход. Впервые ученики Бакунина появились здесь еще при его жизни, а в начале следующего века в полусотнях специальных школ Барселоны тысячам слушателей, среди которых был Сальвадор Дали, преподавались принципы анархизма. В жуткой жажде первенства (лучше всех, хуже всех, не важно, лишь бы "мы - всех") Россия помнит своих бомбистов, но Питеру и Москве далеко до Каталонии. В 1919-1923 годах здесь было 700 политических терактов - то есть практически каждый второй день в течение четырех лет. Анархисты любили это делать в театрах, лучше в оперных - и тут форма исчерпывает содержание. Радикальность барселонцев проявилась в анархизме низов так же, как в модернизме верхов. И те и другие перекраивали мир, стремясь к прекрасному и новому - одни за деньги, другие за так. Ломать не строить, но все же деньги - как вообще в истории - победили. Революции остались в учебниках, здания - на улицах. В те же годы, когда в Барселоне бакунинские кружки объясняли порочность государства, местные богачи - новые каталонские - утирали нос государству (читай - Кастилии), перестраивая город с невиданным размахом. Двести километров новых улиц, стройно размеченных на кварталы по сто тринадцать метров в длину. Названия главных магистралей пришли с чертежа: Авенида Параллель, Авенида Диагональ. Должно быть, барселонские школьники успевают по геометрии. Кварталы этой Барселоны - со срезанными углами. Сначала кажется, что таково остроумное изобретение для удобства парковки, но это придумано за полвека до века автомобильного. Барселонская тяга к отсеканию углов оказалась провидческой: перекресток вмещает на треть больше машин, чем в других городах. В новых кварталах заурядные дома чередуются со зданиями, украшенными цветным стеклом, пестрой плиткой, гнутым железом, орнаментом из ландышей и нимф. Тут развернулись предшественники, современники, последователи Гауди. Около тысячи зданий арт-нуво и его извивов в Барселоне, полтораста из них - экскурсионных. В сотнях лавок - интерьеры арт-нуво, в которых замечательно выглядят платья, книги, свисающие окорока. Сам термин, кстати, не искусствоведческий, а торговый - от названия магазина Maison de l'art nouveau. Арт-нуво - нуво-риши. Каталония была богата на стыке веков, и меценатство здесь считалось патриотичным. Морозов и Щукин скупали Матисса, а патрон Гауди, разбогатевший в Америке, ставший бароном, потом графом, обожатель Вагнера, Эусебио Гуэль давал заработать св