ше, мы вообще по профессии лингвисты-конструкторы и сюда попали случайно. Так вот время проводим в шутках. О недавнем прошлом своей организации Серега сокрушается. Был здесь всего лишь один очень плохой отдел, а из-за него у всего КГБ такая ужасная репутация. Ну те "орлы", из 5-го Управления, примитивные были люди, топорно работали и грубые слова говорили. А ведь словом можно убить человека. -- Ну да, -- говорю,-- можно словом. Но еще надежнее бутылкой. Как, например, Константина Богатырева. Вы слышали про Богатырева? -- Нет, не слышал. Иногда сам, между делом, интересуется подробностями моей биографии: "А у вас за границей с ЦРУ не было контактов? Правда не было?" Иногда он мне советует про все просто забыть. -- Что было, то было, -- говорит философски, -- чего там зря прошлое ворошить? -- Понимаете, Сергей Сергеевич, -- пытаюсь я объяснить. -- Многие люди всегда меня считали честным и правдивым человеком. За что мне иногда приходилось претерпевать разные жизненные невзгоды. За это же ваши люди меня отравили да еще подрывали мою репутацию, изображая меня чокнутым и лгуном. А мне моя репутация так дорога, что я уступить ее вам никак не могу. Кроме встреч в кабинете, мы время от времени переговариваемся по телефону. Серега всегда начеку: -- Владимир Николаевич, а что это у вас там в телефоне шуршит? Вы магнитофон, что ли, включили? -- А почему это вас беспокоит? Вы же со мной не тайно разговариваете. Тайно не тайно, но бдительность не ослабляется. Поскольку мы на время связались одной веревочкой, я решил пригласить Серегу на свой телевизионный вечер в Останкино. Он пригласительный билет взял, но не пришел. Я спросил -- почему. Серега честно объяснил: начальство не рекомендовало. Поскольку выступающий известен своим вздорным характером (даже о том, что его отравили, не может никак забыть), от него можно ожидать любой экстравагантной выходки. А вдруг, вперив свой взор со сцены и выставив вперед указательный палец, завопит: вот он, кагебешник проклятый, тащите его и вяжите. И это при всем народе, при свете юпитеров, под прицелом всех телекамер... Что касается магнитофона, то я, правда, его не включаю. Мне играть в шпионы не интересно, да и не нужно. Маленький диктофон я приношу на Лубянку, чего не скрываю. Переписывать отцовское дело трудоемко, я кое-что наборматываю на пленку. Через пару недель после нашей первой встречи в КГБ Серега принес мне домой вот что: СПРАВКА 1 октября 1973 года 5 управлением КГБ СССР было заведено дело оперативной проверки No 3385 на Войновича Владимира Николаевича. Материалы этого дела 3 марта 1977 года приобщены к вновь заведенному делу оперативной разработки No 11049 на Войновича В.Н. Указанное дело оперативной разработки в 10 томах уничтожено 10 января 1991 года управлением "3" КГБ СССР. Центральный архив Министерства безопасности Российской Федерации (круглая печать) "31" марта 1992 года Подписи -- никакой. Чуть ли не всю жизнь у меня была репутация человека доверчивого, иногда даже слишком доверчивого, а тут восстал во мне Станиславский и говорит: не верю! С 1966 года, повторяю, подписывал я всякие письма, в 68-м толокся среди диссидентов у здания, где судили Гинзбурга и Галанскова, в том же году стал одной из жертв идеологического постановления ЦК КПСС, когда были запрещены все мои вещи и по всей стране (в некоторых случаях с большим скандалом) закрывались спектакли по моим пьесам. В 70-м году меня допрашивали в прокуратуре по делу Андрея Амальрика, два года спустя в Лефортовской тюрьме по делу Якира. В 69-м году в "Гранях" был напечатан "Чонкин", в 70-м я за это получил строгий выговор. Неужели все эти годы никакой материал на меня не собирался и ни в какую папочку не складывался? Это в нашем-то полицейском отечестве? Но сомнений в данных, отраженных справкой, я ее составителям решил не выражать. Главным моим интересом было все-таки отравление в "Метрополе". 3 апреля я записывал свое телевыступление перед публикой в студии Останкино, а 4-го уехал в Германию. Приехав через месяц, опять знакомился с делом отца и этой частью работы удовлетворен полностью. В это же примерно время на приеме у английского посла встретил Вадима Бакатина. Спросил его, думает ли он тоже, что дело мое сожжено, он сказал: "Да, да, я сам лично проверял, ваше дело действительно уничтожено". Может быть. Хотя, насколько мне известно, Вадима Викторовича в бытность его председателем КГБ подчиненные обманывали так же, как меня. Может быть, чуть потоньше. Дело можно сжечь и прах его развеять по ветру, но все следы преступления убрать невозможно, их должно быть слишком много. "Вам показалось" Во время работы с делом отца Серега сказал мне, что меня скоро пригласят к начальству, кое-какая работа проделана, люди, о которых речь, разысканы, оба живы-здоровы, один последние годы служил в Караганде, там дослужился до генерала, вышел на пенсию, другой продолжает нести свою службу, он допрошен, все полностью выяснено. -- И что именно выяснилось? -- спросил я. -- Владимир Николаевич, вам все скажут, но что касается того дела, то теперь ясно, -- разводит руками и улыбается, -- вам просто показалось. -- Правда? -- Один человек (будет скоро назван) еще в 1976 году убеждал меня, что мне показалось, но он был детектив-любитель, а Серега, хотя и с педагогическим образованием, ничего не скажешь, профессионал. -- Конечно, показалось, -- говорит Серега, улыбаясь смущенно. -- Это понятно, Владимир Николаевич. В такой ситуации любому могло показаться. А впрочем, что я буду говорить. Скоро вы во всем сами убедитесь. Я не стал спорить. Решил подождать. Повторяю, я был готов узнать и подтвердить любую правду. Сразу бы не поверил, но, поверив, отрицать бы не стал. Чаепитие на Лубянке Вот, наконец, Серега позвонил и сказал, что руководство ждет меня в понедельник 8-го июня. В понедельник я придти не мог, был в Риге. Вернулся во вторник 9-го. Позвонил Краюшкину. Оказалось, он и есть руководство. Договорились встретиться. В два часа я подошел к пятому подъезду, где меня ждал Нагин. Прошли в кабинет Краюшкина, просторный, с длинным столом для совещаний, с теми же портретами Ленина и Дзержинского на стене. Мрачный неулыбчивый майор, очевидно, секретарь Краюшкина, принес нам по чашке крепкого чаю. Я подумал, не предложить ли из озорства Краюшкину поменяться чашками, но решил этого не делать, понял, что шутка будет воспринята слишком всерьез. -- Ну вот, -- торжественно прижмурил глазки Анатолий Афанасьевич, -- мы для вас, Владимир Николаевич, поработали и вот что нашли. На этот раз в папке лежала уже целая пачка бумаги, листов, может быть, тридцать. Какие-то выписки, которые Краюшкин хотел мне прочесть вслух, но потом дал все же в руки, хотя переписывать не позволил. Выписки были, как я понял, из ежемесячных отчетов, очевидно, этого самого пятого управления КГБ высшему руководству. Времени на прочтение их у меня было немного, к тому же два собеседника сидели над душой и не уставали мне что-то рассказывать (Краюшкин о том, как во времена застоя спасал своего бывшего учителя от наказания за то, что тот одобрительно отзывался о загранице), так что изучить читаемое не было никакой возможности, да, впрочем, это было и не столь интересно. В выписках много того, что в народе называется туфтой. То есть заведомое преувеличение объема и качества проделанной работы. В данном случае для того, чтобы удовлетворить начальство, надо представить ему, с каким важным и опасным врагом они имеют дело. Например, сообщается об усилиях по раскрытию псевдонимов, под которыми я печатался на Западе, хотя я ни на Западе, ни на Востоке никогда псевдонимами не пользовался, не считая очень короткого периода в 1959 году. Тогда, работая в многотиражке "Московский водопроводчик", я часто подписывал свои фельетоны фиктивными именами или именами своих друзей. (Наиболее часто употреблялся псевдоним "О. Чухонцев", после чего иногда приходили опровержения типа: "Товарищ Чухонцев не вник, товарищ Чухонцев не разобрался, товарищ Чухонцев пренебрег мнением партийного руководства". Я пересылал эти отзывы Олегу Чухонцеву и на редакционном бланке писал, что если товарищ Чухонцев не сделает определенных выводов, редакция будет вынуждена от его услуг отказаться.) Отчеты общие. В некоторых случаях моя фамилия (вернее, кличка) должна стоять рядом с другими, но вместо других -- многоточия. Выглядит это примерно так: "...марта "Гранин" встречался с... и имел с ним беседу о...". Впрочем, вот и реальная фамилия упомянута, а я ее вымышленной заменю, ну, допустим Коробкина. Я сначала удивился, что еще за Коробкина? Потом вспомнил. Глаза, глаза, везде глаза Если не ошибаюсь, в 74-м году пришло (с оказией, естественно) известие от Наума Коржавина, что в Москву с коротким визитом прибывает Беатрис Коробкина и ее следует принять хорошо. Сочетание имени и фамилии меня заинтриговало, я стал ожидать не то чтобы с нетерпением, но с любопытством, представляя себе некую тощую старуху из первой эмиграции, нет, конечно, не княгиню и не графиню (титулованных особ с такими фамилиями не бывает), но, может быть, вдову какого-нибудь деникинского или врангелевского полковника (почему-то именно полковника), говорящую на хорошем старомодном русском языке с американской интонацией. Потом был междугородный звонок и несмелый мужской голос: "Чи вы нэ знаетэ, когда приедет тетя Триша?" На мой вопрос, а кто ее спрашивает, было отвечено: "Родичи с Армавира". Теперь воображаемый образ Беатрис слегка сместился в сторону вдовы какого-нибудь казачьего есаула. Впрочем, я ни о какой Беатрис не думал, когда в телефонной трубке возник однажды сиплый и встревоженный женский голос, который сказал: -- Володья, я есть Триша. Хади на мена. В тон ей я спросил: -- Куда на теба хадить? -- Хотел Юкрэйн. -- Кто хотел? -- не понял я. -- Хотел Юкрэйн, -- повторила она, и я, слегка поднапрягшись, понял, что "хотел" это отель, а Юкрэйн -- "Украина", куда меня и просят прибыть как можно скорее. Я приехал на такси, поднялся на какой-то этаж, нашел нужную комнату, там было несколько американок и среди них одна, лет сорока, высокого роста и совершенно невероятных объемов, какие были нередки среди американцев в те времена, когда они в огромных количествах пожирали поп-корн (особенно в кинотеатрах) и еще повально не озаботились подсчетом калорий на этикетках. Не знаю, то ли я ей был предварительно отрекомендован как свой человек, то ли состояние было такое, но Триша кинулась ко мне, словно к родному: -- Ой, Володья, я так не уметь, я так не хотеть. Тут везде глаза. Глаза, глаза, везде глаза. Что еще за глаза? Оказывается глаза, которые смотрят на нее из всех углов. О, Боже! -- подумал я. -- Не успела приземлиться, а уже мания преследования. Было странно, что такое большое существо и так беспокоится о каких-то глазах. Триша приехала на неделю с группой туристов, и я стал ее успокаивать, что как члена группы ее никто не посмеет тронуть. Это был бы слишком большой международный скандал. Потом предложил ей поехать к нам. Она вытащила из-под кровати две огромные сумки с застежками-молниями, одна сумка, синяя, была для нас и наших друзей, а другая, черная, с нарисованным на ней тигром, для родичей "с Армавира". В гостинице "Украина" лифты просторные, но в дневные часы набиты бывают битком. И в нашем, пока мы в нем спускались, уплотнение с каждым этажом нарастало. Триша, оказавшись зажатой посередине, с откровенной подозрительностью разглядывала всех стоявших вокруг нее. Не оставила своим подозрением и шофера такси, который нам тут же попался, как только мы вышли наружу. Он оказался лихач, каких за пределами нашей страны я потом ни разу не встречал. Он так несся по всей Москве и с таким визгом лысых шин поворачивал, что Триша приняла его за коммунистического камикадзе, который решил сам погибнуть, но и эту представительницу американского империализма угробить (я в этом раскладе вообще был не в счет). Не желая смиряться с уготованной участью, Триша всю дорогу визжала и хватала меня за руку. Дома из содержимого синей сумки, вываленного на пол посреди моей комнаты, образовалась целая гора всякого барахла, где, кроме прочего, было несколько норковых шкурок. Кто-то из новых эмигрантов, желая помогать материально своим невыехавшим родственникам или друзьям, открыл, что шкурки, которые стоят в Америке три доллара штука, можно с большим прибытком продавать здесь. Наум Коржавин значительную часть своих скромных доходов тратил тоже на эти шкурки, посылал детям и друзьям, в их числе и нам, которые по его представлению нуждались в материальной поддержке. Принимать это барахло было неловко, а что делать, если власть обрезала все пути к легальным заработкам и костлявую руку голода избрала одним из главных своих помощников в борьбе с инакомыслием? Писатели, художники или ученые (иногда выдающиеся), отстраненные от всех возможностей заработать на кусок хлеба, принимали подарки, а порой и собственные гонорары (которые официально не проходили) разными вещами, как то: приемники, магнитофоны, часы, калькуляторы, ну, и носильные вещи, стыдясь своего униженного состояния и становясь потом жертвами фельетонистов, измывавшихся над отщепенцами, что продают родину за джинсы, дубленки и даже (как было написано про Юрия Орлова) за кальсоны. Был период (к счастью, короткий), когда мы тоже получали подарки для продажи через комиссионку, но потом у меня оказались какие-то (даже приличные) гонорары в долларах, которые я обменивал на рубли по тогдашнему (казавшемуся очень выгодным) "черному" курсу один к четырем, так что потом все диссидентские годы мы нужды не знали и за чужой счет не жили. Триша рассказала, что в аэропорту содержимое ее сумок было осмотрено очень тщательно, каждую тряпку таможенники подробно прощупывали, но бывшего при ней письма от Коржавина не нашли. Теперь оно было вручено адресату, то есть мне, и из него я узнал, что Триша -- жена Вани Коробкина, простого русского мужика, который в свое время сапожничал в Армавире, а теперь тем же самым занимается в Бостоне. А в промежутке были война, плен, власовская армия, лагерь перемещенных лиц и перемещение в Америку, полное приключений. (Тогда, между прочим, прочтя коржавинское письмо, я и подумал: вот она, возможная судьба Чонкина.) Ванино власовское прошлое, наверное, и было причиной внимательного наблюдения за Тришей. Триша была учительницей в средней школе и получала зарплату по тем временам хорошую -- семьсот долларов в месяц. Ваня тоже зарабатывал неплохо. У них был свой дом, две машины и... она охотно перечисляла свое имущество, в котором очень важное место занимала почему-то софа. Все русские сумасшедшие. Ваня говорит: хочу на родину. Прогоним коммунистов, сразу вернусь домой. Она говорит: куда ты вернешься, куда поедешь? Здесь у тебя дом, машина, софа, а там что? У меня к тому времени была описанная в "Иванькиаде" двухкомнатная квартира, хорошая, некоторые американцы говорили, что такая на Манхеттене стоила бы (тогда) сто тысяч долларов. -- Сколко комнатов? -- спросила Триша. -- Два? -- И сделала презрительную мину. -- У меня восемь. Два левела1, восемь комнатов. Она никак не могла понять этих русских и меня спрашивала: -- Володья, почему вы не захочешь иди на Америка? Я ей объяснял (не очень серьезно): родина, родная речь, березки. Она фыркала: "Думаешь, в Америка нет березка. В Америка есть все. В Америка есть дуб, есть секвойя, палма, береза, все есть". Ей не нравилась группа, с которой она приехала, ее не интересовала программа, предложенная Интуристом: Кремль, ВДНХ, Елоховский собор, Архангельское, Загорск и что-то еще. Кроме того, каждый выход за пределы нашей квартиры давал новую вспышку мании преследования. Но, проведя у нас целый день, она успокаивалась и мягчела. На ночь я отвозил ее в гостиницу, а утром, когда приезжал, она выскакивала из номера в ужасе. Опять ей мерещились "глаза, глаза, везде глаза". На третий день после ее приезда появилась и представительница "родичей с Армавира", дочь Ваниного брата Нина, молодая блондинка в лыжном костюме, с комсомольским значком на плоской груди. Сумку с тигром Триша Нине почему-то сразу не отдала. Но днем они вместе ходили в магазин "Березка", где для Нины и ее семьи была закуплена уйма разных подарков, в том числе и книга "Мастер и Маргарита", в то время мало кому доступная. Потом уже у нас дома Нина с вожделением перебирала покупки, а "Мастера и Маргариту" протянула мне: "Возьмите, это нам не нужно". Недооценивая тетины познания в русском, Нина говорила прямо при ней: "Она некультурная. Ничем не интересуется. На выставку достижений не хочет, в метро не идет..." Триша смотрела куда-то в сторону, словно не слушала и не слышала, но вдруг вставляла: "Сабвей из сабвей"... Нину эти вставки не смущали, она продолжала обсуждать недостатки Триши при ней, словно она глухая. -- Ничего не хочет. Она ж училка, ей предлагают школу образцовую осмотреть, шо вы думаете? -- отказалась... -- Скул из скул, -- пробурчала Триша. -- Они вообще отсталые, -- продолжала Нина. -- Дядя Ваня тоже совсем чеканулся. В Бога верует, вы представляете? Триша вдруг заволновалась, вызвала меня в коридор и возбужденным шепотом вопросила: -- Володья, шьто, Нина тоже есть камьюнист? Я сказал, что да, это вполне возможно. Она в ужасе всплеснула руками. Я спросил: "А что вас удивляет? Разве вы не знали, что в этой стране есть коммунисты?" "Ай-яяй! -- Триша схватилась за голову. -- Хочу летай дом, Америка, Бостон". Вечером Нина уезжала назад в Армавир. Когда пришло вызванное такси, я, собравшись помочь Нине, взялся за две сумки, но Триша вдруг подскочила ко мне и сумку с тигром вырвала. -- Разве это не для Нины? -- спросил я. -- Нет, нет, -- сердито сказала Триша, -- это не для Нина, это я знаю, для кто. Возникло некоторое замешательство. Усадив Нину в такси, я поднялся к себе и услышал от Триши, что она не хочет таскать через океан вещи для коммунистов и просит меня отдать их кому-нибудь из диссидентов. В ту же ночь в гостинице у нее разыгрался тяжелейший приступ астмы. Должно быть, на нервной почве. Ира по ее звонку приехала к ней, вызвала врача, тот явился с огромным шприцем. Триша следила за его действиями с ужасом, предполагая, что сейчас ей вкатят цианистый калий или проколют этим шприцем насквозь. Уколы (их было несколько) давали только временную передышку, состояние больной ухудшалось. Она уже не могла к нам ездить, но и в гостинице оставаться боялась. Поэтому Ира, оставляя ребенка со мной или с бабушкой, приезжала к Трише, дежурила у нее в номере. Накануне отлета я пришел к ней, она, лежа на спине, задыхалась, закатывала глаза и вообще была синяя. Я спросил, может быть, попробовать переменить билет на более позднюю дату. "Ноу! -- просипела _____________________________________________________________________________________ 1 Level -- уровень (англ.) она в ужасе. -- Мэйби я умрай, но я умрай ин американская аироплэйн". Потом я часто рассказывал о смешной толстой1 американке, которой по приезде в Москву всюду мерещились "глаза, глаза", а теперь, читая гебистские отчеты, узнал (но не удивился), что мерещенье это было прямым отражением яви. Лицо Жар-Птицы В тех же, кажется, выписках мелькнуло один раз имя другой американки Виктории Шандор, я и в этом случае не сразу сообразил, о ком речь. А когда сообразил, вспомнил, как вскоре после метропольского приключения кто-то из знакомых передал салатного цвета и не нашего производства тонкую книгу, на обложке которой была фамилия автора -- Алла Кторова и название "Лицо Жар-Птицы". Я тоже думал, старая эмигрантка, а прочтя, увидел, что это о нашей если не сегодняшней, то вчерашней московской жизни, тонко, со вкусом, с деталями, нюансами и с ностальгией по улице Соломенной сторожки. Я прочел книгу, написал несколько одобрительных строк автору, получил радостный ответ, а вскоре объявилась и сама Алла Кторова (настоящее имя Виктория Качурова), женщина по тем временам необычной и романтической судьбы. В пятидесятых годах, будучи переводчицей Интуриста, она встретила, полюбила и была полюблена известным американским летчиком, героем войны, с большими трудностями оформила брак и с огромным скандалом покинула родину, по которой всегда скучала. Теперь явилась с подарками, с письмом Косте Богатыреву от Романа Якобсона (который знал адресата с момента его рождения в Праге пятьдесят лет назад), с желанием общаться со всеми моими друзьями и с просьбой пригласить в гости друга ее детства Шуру Межирова. По случаю приезда столь именитой гостьи был, конечно, закачен пир горой с присутствием постоянных участников наших застолий Сарновых, Корниловых, Богатыревых, моего нового друга Вали Петрухина и -- по желанию гостьи -- поэта Александра Межирова. О Вике все уже были весьма наслышаны и теперь расспрашивали наперебой, как и где она нашла этого летчика, сколько в ее квартире комнат, какой длины у нее машина и неужели правда, название ее улицы состоит из одной буквы "О"? Костя радовался письму не забывшего его Якобсона (которого между тем, как и всех прочих структуралистов, называл говноедом), был восхищен знакомством со столь необыкновенной иностранкой, выражал желание продолжать общение путем переписки и, будучи в ударе, рассказывал свои "швейковские" истории, которые с ним случались не реже, чем с Гришкой Агеевым. Одна случилась сравнительно недавно: ему вдруг пришла из военкомата повестка: явиться для прохождения медицинской комиссии. Костя, будучи пуганой (и сильно) вороной, от властей ничего хорошего не ожидал, а от военкомата тем более. Обычно он волновался, что его рано или поздно посадят досиживать неотбытый двадцатипятилетний срок, а тут забеспокоился, что забреют в армию. И поехал держать совет к своему другу Геннадию Снегиреву. Тот уловил проблему с полуслова и посоветовал "косить под психа": -- Пойдешь в военкомат, возьми с собой большое блюдо. Ты придешь, они тебя спросят: "Зачем блюдо?" Ты скажи: "А просто так". Я, например, в военкомате всегда перед стенгазетой, как перед зеркалом, причесываюсь. Блюдо Богатырев не взял и причесываться перед газетой постеснялся. Прошел терапевта, хирурга и рентгенолога и наконец явился в кабинет психиатра: -- Захожу, сидит такая пышная дама, я еще дверь не успел открыть, а она уже кричит: -- Только не вздумайте строить из себя психа. -- А я, говорю, и не думаю. -- Она смягчилась: -- Садитесь, на что жалуетесь? -- Ни на что не жалуюсь. -- А почему у вас руки дрожат? -- А руки, говорю, у меня потому дрожат, что меня однажды приговорили к смертной казни. -- Вас? К смертной казни? За что? -- За террор, говорю. -- Что вы выдумываете? Какой еще террор? -- Террор, объясняю, это когда кто-нибудь кого-нибудь убивает. -- И вы кого-то убили? -- Нет, я только собирался убить Сталина. -- Она, как услышала слово "Сталин", сразу притихла и что-то _____________________________________________________________________________________ 1 Несколько лет спустя, оказавшись в Бостоне, я встретил Тришу и не узнал. Она долго держала диету, что ей пошло на пользу во всех отношениях, даже и в отношении астмы. стала писать. Написала, подняла голову и спрашивает: -- Значит, вы не хотите ехать на терсборы? -- Терсборы? -- переспросил я в ужасе. -- Это что же? Сборы террористов? -- Она посмотрела на меня, вздохнула и говорит: -- Идите, вы свободны.-- Так я на терсборы и не попал и только потом узнал, что это территориальные сборы. После Костиного рассказа начался всеобщий галдеж, а Межиров вполголоса стал мне рассказывать о своей поездке в Индию и о том, как, будучи в Дели, купил журнал "Континент" и в гостинице прочел, не отрываясь, мой рассказ об отравлении в "Метрополе". -- Я, -- сказал он, как всегда заикаясь, -- б-был просто п-п-потрясен. Замечательно написано, удивительная ты-ыочность деталей. И вы знаете, что я п-понял? -- Что? -- спросил я нетерпеливо, готовый услышать ослепительную догадку. -- Я п-п-понял, что ничего этого не было. -- Как не было? -- удивился я. После всех высказанных похвал вывод был слишком уж неожиданный. -- А вот так, не было. -- Вы хотите сказать, что я все это выдумал? -- Ни в коем случае. Вы ничего не выдумали, но у вас о-чень развито х-художественное воображение. Тем временем общий разговор уже свернул на популярную и тогда тему, что в этой стране жить попросту невозможно, и гостье были заданы вопросы, еще не подразумевавшие никаких серьезных намерений, но и не из праздного любопытства: а можно ли там жить на гонорары и трудно ли выучить английский язык, и действительно ли в Нью-Йорке большая преступность, и сколько приблизительно стоит подержанный кадиллак. Гостья разволновалась и стала страстно всех убеждать: -- Не надо никуда ехать. Вы что? С ума сошли? У вас так хорошо! У вас такое глубокое эмоциональное, интеллектуальное общение! Вы этого нигде не найдете. Нигде, нигде. Ну, будет у вас там дом, машина, большой холодильник, но такого уровня общения вы не найдете никогда и нигде. Богатырев был потрясен речью Вики и во многом с ней согласился, но, забежав ко мне на другой день, чтобы уточнить ее вашингтонский адрес, сказал: -- В чем-то она, конечно, права, и мне туда ехать не обязательно, но тебе об этом стоит подумать, потому что они тебя здесь убьют. Недели через три после этого разговора его череп был проломлен тупым предметом, завернутым в ткань. Под влиянием мнительности Читая выписки, я нашел в них несколько докладов о принятии мер по недопущению моего общения с иностранцами и к воспрепятствованию передачи на Запад изготовляемых мною клеветнических материалов. Насчет второго скажу чуть ниже, а общение с иностранцами они иногда предотвращали, и героем самого знаменательного случая был опять Евгений Александрович Евтушенко. Я не виноват, что это имя упоминается в моих записках столь часто, поэт наш сам в свое время постарался (и очень!) остаться в моей памяти таким, каким предстает на этих страницах. Так вот. В 1979, если не ошибаюсь, году, летом, приехали в Москву именитые американские писатели Вильям Стайрон, Эдвард Олби, кажется, Джон Апдайк и кто-то еще -- не помню. Я ими особенно не интересовался, поскольку знал, что они приехали не ко мне. Ира, Оля и я жили в это время на даче, они безвыездно, а я мотался туда-сюда. И однажды в Москве явился ко мне первый секретарь американского посольства Игорь Белоусович1 и спросил, не могу ли я принять эту делегацию у себя дома. Конечно, я мог. Для меня такая встреча была не просто интересной, но и важной с точки зрения безопасности: признание иностранными знаменитостями как-то все-таки защищало меня от слишком уж грубых действий КГБ. Я поехал на дачу, привез домой дочь и жену, был приготовлен ужин, назначенный на семь часов вечера, с нашей стороны явились все те же Корниловы, Сарновы, Петрухин. Мы сидели, как говорится, с мытыми шеями, а заокеанские гости запаздывали. В девять часов мы сели ужинать _____________________________________________________________________________________ 1 Его вскоре обвинили в том, что он агент ЦРУ, и объявили персоной нон грата. сами, а в одиннадцатом часу ввалилась большая компания американцев, я пытался понять, кто из них Стайрон, кто Олби, оказалось -- никто. Узнаваемым оказалось только одно лицо -- Игоря Белоусовича, а все остальные были его коллеги из посольства. На мой вопрос, а где же писатели, Игорь смущенно объяснил, что всех их увел Евтушенко. Он сказал им, что я бездарный писатель, плохой человек, вообще не заслуживаю никакого внимания, увез их в Переделкино и ночью на могиле Пастернака при свете луны поил гостей водкой и читал, завывая, стихи, свои, а не Пастернака. Бывали и другие случаи отваживания от меня иностранцев. С незнаменитыми обращались попроще: одному прокололи шины, другому, встретив его в подворотне, обещали переломать ноги, одну итальянку (о ней ниже), не разобравшись, в чем дело, стукнули чем-то тяжелым по голове. А вот доклады насчет передачи мною на Запад клеветнических материалов -- это уж чистая туфта. Если они действительно старались воспрепятствовать передаче мною чего-то на Запад, им эту задачу за все годы ни единого раза выполнить не удалось и трудно понять почему. Изо дня в день они не спускали с меня глаз, днем и ночью за мной ездили по крайней мере в двух автомобилях с четырьмя пассажирами в каждом, следили за мной и за всеми, кто меня посещал. Тем не менее, я, будучи не очень-то ловким конспиратором, передал на Запад сотни разных материалов, своих и чужих, и всегда беспрепятственно, сам удивляясь тому, что так все выходит. Один только роман Василия Гроссмана (больше тысячи страниц) я переправлял за границу трижды. Почему они ни разу не предотвратили подобную переправку, представить себе не могу, при всем моем низком мнении о них мне не казалась такая задача для них непосильной. Отчеты о том, как они со мною боролись, напомнили мне давнюю историю, которую я, может быть, где-то уже пересказывал. Сто с лишним лет тому назад революционер-народник Петр Алексеев после десятилетней каторги отбывал в Якутии ссылку. Однажды в тайге, на пути из одной деревни в другую, он встретил двух якутов, которые убили его с целью грабежа. Преступление оказалось бессмысленным: в заплечном мешке Алексеева не было ничего, кроме краюхи хлеба. Тогда, чтобы извлечь из совершенного дела хотя бы косвенную выгоду, убийцы (они были, конечно, поэтами) сочинили песню, как в дремучем лесу встретили страшного русского богатыря, вооруженного до зубов и, подобно дракону, изрыгающего огонь. Как вступили с ним в неравную схватку и в конце концов одолели. Они исполняли свое сочинение, переходя из деревни в деревню. В одной из деревень полицейский исправник, послушав песню, тут же арестовал сочинителей по подозрению в убийстве. В котором они вскоре признались уже в прозаической форме. Подобным же сочинительством всегда занимались чекисты, и в моем случае тоже. Но вот, наконец, дошел я до самого главного. В отчете за май 75-го года сообщается, что "Гранин" был вызван для бесед (множественное число), во время которых обещал изменить свое поведение и даже принял меры к приостановке какой-то своей публикации. А дальше цитата (я позвонил специально Нагану и попросил продиктовать мне дословно самый для меня важный абзац): "Гранин" под влиянием своей мнительности, под воздействием Сахарова сделал заявление западным корреспондентам, в котором искаженно изложил содержание бесед с ним оперработников. Материалы доложены руководству КГБ и управления". Не знаю, возлагали ли мои собеседники на этот абзац какие-то надежды, если возлагали, то зря. Потому что абзац ничего не опровергает. Во-первых, никакого воздействия Сахарова на меня не было, наоборот, в данном случае я на него и на Елену Боннэр воздействовал, попросив на их квартире собрать пресс-конференцию. А что касается моей мнительности, то даже здесь сказано, что я всего лишь исказил содержание проведенных со мною бесед. Пусть будет так. Я стенограммы не вел, записывал все по памяти, был, допускаю, не везде и не совсем точен. Но ведь речь идет не о точности передачи бесед, а совсем-совсем о другом. Я этих людей называю преступниками, я их подозреваю в покушении на убийство или по крайней мере в попытке превратить меня в калеку. Но об этом нигде ни единого слова нет. Когда я высказал свое отношение к этому тексту, Краюшкин почему-то занервничал и даже попробовал меня немножко пошантажировать. -- Вы, конечно, можете держаться своей версии, я вас ни в чем не пытаюсь переубедить. Можете печатать, что угодно, но ведь и мы могли бы кое-что напечатать. -- Что именно? -- А вот, например, то, что вы обещали изменить свое поведение. -- Ах, это! -- сказал я. -- Ну, во-первых, это ложь. Я обещал изменить свое поведение, но только при условии, что власти изменят свое. Кроме того, если бы и обещал, было б не стыдно. Стыдно было б сдержать обещание. Это нервничанье и попытка шантажа доказывают, по крайней мере косвенно, что старые секреты нынешним чекистам все-таки раскрывать очень не хочется. На этом маленьком столкновении наш спор обессмыслился. Никаких достойных доверия доказательств моей неправоты мне представлено не было, а без них о чем же спорить? В связи с тем, что скатился Я уже собрался уходить, несолоно хлебавши, унося с собой лишь некие новые соображения, когда Краюшкин меня остановил: -- А все-таки мы вам кое-что дадим. Он опять раскрыл ту же папку и вручил мне вот это письмо. Копия: Секретно экз. No 2 ЦК КПСС 5 апреля 1975 No 784-А О намерении писателя В. Войновича создать в Москве отделение Международного ПЕН-клуба В результате проведенных Комитетом госбезопасности при Совете Министров СССР специальных мероприятий получены материалы, свидетельствующие о том, что в последние годы международная писательская организация ПЕН-клуб систематически осуществляет тактику поддержки отдельных проявивших себя в антиобщественном плане литераторов, проживающих в СССР. В частности французским ПЕН-центром были приняты в число членов ГАЛИЧ, МАКСИМОВ (до их выезда из СССР), КОПЕЛЕВ, КОРНИЛОВ, ВОЙНОВИЧ (исключен из Союза писателей СССР), литературный переводчик КОЗОВОЙ. Как свидетельствуют оперативные материалы, писатель ВОЙНОВИЧ, автор опубликованных на Западе идейно ущербных литературных произведений и разного рода политически вредных "обращений", в начале октября 1974 года обсуждал с Сахаровым идею создания в СССР "отделения ПЕН-клуба". Он намерен обратиться в Международный ПЕН-клуб с запросом, как и на каких условиях можно организовать "отделение" ПЕН-клуба в СССР с правом приема в него новых членов на месте. В качестве возможных участников "отделения" обсуждались кандидатуры литераторов ЧУКОВСКОЙ, КОПЕЛЕВА, КОРНИЛОВА, а также лиц, осужденных в разное время за антисоветскую деятельность -- ДАНИЭЛЯ, МАРЧЕНКО, КУЗНЕЦОВА, МОРОЗА. ВОЙНОВИЧ считает также, что принимать можно будет "не обязательно диссидентов", но и "молодых писателей, которые заслуживают этого". Таким образом ВОЙНОВИЧ намерен противопоставить "отделение ПЕН-клуба" Союзу писателей СССР. Характерно, что в плакате под названием "Писатели в тюрьме", рассылаемом американским ПЕН-центром, значится в числе прочих и фамилия ВОЙНОВИЧА, о котором в провокационных целях сообщается, что он "заключен в психиатрическую лечебницу", что не соответствует действительности. В настоящее время ВОЙНОВИЧ встал на путь активной связи с Западом, имеет своего адвоката, гражданина США Л. ШРОТЕРА, ранее выдворявшегося из СССР за сионистскую деятельность. ВОЙНОВИЧ поддерживает контакт с неким И. ШЕНФЕЛЬДОМ, одним из функционеров польского эмигрантского центра "Культура", и с другими антисоветски настроенными представителями эмиграции (СТРУВЕ, МАКСИМОВ, НЕКРАСОВ, КОРЖАВИН-МАНДЕЛЬ), через которых стремится публиковать свои произведения на Западе, а также постоянно встречается с аккредитованными в Москве и временно приезжающими в страну иностранцами. Парижское издательство "ИМКА-пресс" в феврале 1975 года выпустило в свет на русском языке "роман-анекдот" ВОЙНОВИЧА "Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана ЧОНКИНА", в аннотации к которому сообщается, что это "роман о простых русских людях накануне и в первые дни второй мировой войны", что автор передает "трагедию русского народа, обездоленного и обманутого своим "великим отцом". Роман издан в переводе в Швеции и будет издаваться в ФРГ. Кроме того, ВОЙНОВИЧ вступил в члены так называемой "русской секции" "Международной амнистии", организованной в Москве ТУРЧИНЫМ и ТВЕРДОХЛЕБОВЫМ, являющимися активными участниками антиобщественных акций. В конце января 1975 года ВОЙНОВИЧ заявил ряду западных корреспондентов, что он не имеет возможности печататься в СССР, в связи с чем не может обеспечить свою семью с помощью литературного труда, допустил ряд грубых выпадов против Союза писателей, сказал, что события, происшедшие в творческой жизни в СССР, обусловили его "коллизию с официальной советской доктриной социалистического реализма". ВОЙНОВИЧ подчеркнул, что он не признает полномочия Всесоюзного агентства по авторским правам и сознательно публикует свои произведения на Западе. С учетом того, что ВОЙНОВИЧ скатился, по существу, на враждебные позиции, готовит свои произведения только для публикации на Западе, передает их по нелегальным каналам и допускает различные клеветнические заявления, мы имеем в виду вызвать ВОЙНОВИЧА в КГБ при СМ СССР и провести с ним беседу предупредительного характера. Дальнейшие меры относительно ВОЙНОВИЧА будут приняты в зависимости от его реагирования на беседу в КГБ. ПРЕДСЕДАТЕЛЬ КОМИТЕТА ГОСБЕЗОПАСНОСТИ АНДРОПОВ Не знаю, что думали они, готовя мне этот подарок, но он, мне кажется, стал достойным украшением нашей оперативной подборки. Во-первых, он мне напомнил о некоторых моих потугах насчет создания ПЕН-клуба, не пошедших, впрочем, дальше разговоров. Во-вторых, он показывает, насколько все советские инстанции снизу доверху занимались, не только дезинформацией противника, но и друг друга. Я помню уважительные слухи, что КГБ поставляет в ЦК так называемые "объективки", то есть беспристрастную информацию. Я в это никогда не верил. Я всегда знал, что феномен советской системы в том и состоит, что низы лгут верхам, верхи низам и сами от низов требуют лжи. Об этом можно судить даже и по приведенному письму Андропова. Пытаясь истолковать мои действия в наиболее выгодном для себя свете, он злонамеренность и серьезность моих действий сильно преувеличивает. Хотя я в те времена говорил с разными людьми (не только с Сахаровым, но и с Генрихом Беллем) о создании ПЕН-клуба, мы все пришли к выводу, что дело это нереальное, и на том остановились. У меня был приятель Игнаций Шенфельд, польский литератор, просидевший в советских лагерях семнадцать лет. До 68 года мы во время приездов его из Польши встречались несколько раз в Москве, а потом он эмигрировал на Запад, и я о нем долго ничего не слышал. Но в 74-м один-единственный раз он позвонил мне по телефону из Германии с советом печатать "Чонкина" в издательстве не Люхтерханд, а Шерц, которое больше платит. А Андропов из этого звонка сплел преступную связь с польским эмигрантским центром. Но заглянем в конец письма. "С учетом того, что Войнович скатился... мы имеем в виду вызвать Войновича в КГБ при СМ СССР и провести с ним беседу предупредительного характера". Если бы имелась в виду только беседа (пусть даже с угрозами), председатель КГБ и член Политбюро вряд ли должен был об этом кому-то докладывать. Тут важна заключительная строка: "Дальнейшие меры относительно ВОЙНОВИЧА будут приняты в зависимости от его реагирования на беседу в КГБ". Вот это оно и есть! Андропов предупреждает ЦК, что меры против меня будут приняты. Чтобы потом не было лишних недоумений. Решать вопрос о вызове в КГБ мог бы кто-ни