деревянный пол украшался большими дырами, штук по двенадцать в ряд, и с кучами, наложенными вокруг и вразброс, как будто обстрел производился не в упор, а из дальнобойных орудий с недолетом и перелетом. Автор понимает, что описание этих сооружений выглядит не больно-то аппетитно, но надо же нам оставить свидетельства столь существенной стороны нашего быта. Иначе люди грядущих веков даже и представить себе не смогут эти дырки и эти кучи, залитые карболкой и засыпанные известкой, отчего летом запах был такой, что в носу сильно щипало, а глаза слезились так, словно в них швырнули горсть табаку. Запах этот выдерживали только советские люди и мухи, зеленые, большие, размером с полворобья. В жару здесь было слишком жарко, в мороз слишком морозно, а скользко - всегда. Посетители высаживались в ряд, как стоящие на поле снопы, и с особым сочувствием вспоминаются старики, которые, страдая от артрозов, запоров и геморроя, тужились до посинения, хрипели, стонали и стенали, словно в родильном доме. Алексей Михайлович Макаров по прозвищу Адмирал говорил, что, если бы от него зависело, какой памятник поставить нашей советской эпохе, он бы поставил его не Сталину, не Ленину и не кому-то еще, а Неизвестному Советскому Человеку, сидящему орлом на вершине высокой горы (пик Коммунизма), наложенной им же. Однако вернемся в Аглаин дом. Его строили в плохое время, осенью, зимой и впопыхах. При бедной строительной технике. На очень слабом фундаменте, то есть почти без него. Установили в полуподвале газовый коллектор из двенадцати соединенных между собою баллонов. Коллектор был сконструирован местными рационализаторами и вызывал большие сомнения у начальника пожарной инспекции. Но Аглая топнула на него ногой, и пожарный начальник подписал акт приемки, оставив сомнения при себе. Дом был кирпичный, но внутренние перекрытия - деревянные, причем, дерево было (потом предполагалось вредительство) неважного качества, пораженное грибком. Аглаю тогда спрашивали, как быть, а она поощряла: стройте, стройте, вот на ноги станем, народ обеспечим, тогда в последнюю очередь позаботимся и о себе. По скромности она взяла себе на двоих с сыном трехкомнатную квартиру, хотя ей предлагали четырех. А она взяла только трех. С полезной площадью пятьдесят семь с половиной квадратных метров. Взяла временно, до окончания жилищного кризиса. Но жилищный кризис оказался вроде желанного горизонта. По мере продвижения вперед сам соответственно отодвигался. Кризис никогда не кончился, но особняки со временем были построены. Однако Аглае места ни в одном из них не нашлось - она к тому времени из номенклатуры выпала. К тому же после отъезда сына на учебу была фактически одинокой. Так и осталась одна в своих трех комнатах на втором этаже. Первая комната считалась гостиной, в ней был круглый раздвижной стол (никто его в жизни на раздвигал), восемь дубовых стульев вокруг стола и диван-кровать для возможных (их у нее никогда не бывало) гостей. Посреди комнаты лежала шкура бурого медведя со стеклянными глазами и оскаленной пастью - подарок местных охотников. Две другие комнаты были - одна кабинетом, который во время секретарства ей полагался по чину, другая спальней. Все это было оборудовано громоздкой казенной мебелью: в спальне большая металлическая кровать с сильно прогибавшейся сеткой, в кабинете тяжелый двухтумбовый дубовый стол, покрытый сукном, когда-то зеленым, а потом серым от пыли (за ним никто никогда не работал), дубовое кресло, настольная лампа под зеленым абажуром из стекла, тяжелый письменный прибор с бронзовой птицей и двумя каменными чернильницами с пересохшим нутром. Коллеги Аглаи, которые из номенклатуры не выпали, дом этот постепенно покинули, их квартиры, немедленно превращенные в коммуналки, стали заполонять люди низших сословий, включая проживавших здесь вплоть до реабилитации двух профессоров: сельхознаук и марксизма-ленинизма. Одно время здесь были прописаны некий шекспировед, скрипачка с международным именем и врач-убийца Иван Иванович Рабинович. Так его почему-то называли, хотя он никого не убивал, был не врачом, а фельдшером, и не по человеческой части, а по ветеринарной. Тем не менее, и он попал в число людей, которых советская власть сначала морила в лагерях, а затем распределяла по ссылкам, не давая селиться в больших городах. Да и маленькие выбирала, чтоб не ближе ста километров к столице. Таким как раз был город Долгов. Что ему явно пошло на пользу. В смысле среднего интеллектуального и культурного уровня. Который здесь поднялся, а в столицах, наоборот, опустился. Закон сообщающихся сосудов, оказывается, правилен не только для жидкостей. Жили в этом же доме учительница немецкого языка Ида Самойловна Бауман с престарелой матерью, настоятель церкви Козьмы и Дамиана священник отец Егорий с матушкой Василисой и сыном Дениской, самым хулиганистым из всех дворовых мальчишек. Еще обитало здесь семейство банщика Рената Тухватуллина в количестве сам-шесть - он, жена и четверо детей в возрасте от четырнадцати лет до четырех, хромая, глуховатая и одноглазая кошатница Шурочка, по прозванию Шурочка-дурочка, а в комнате, примыкавшей к Аглаиной спальне, обитал в одиночестве тихий улыбчивый человек Савелий Артемович Телушкин, служивший когда-то в НКВД исполнителем приговоров. Служил он там много лет. За время службы лично расстрелял 249 (он помнил цифру) человек поодиночке и еще многих как бы в общем бою (например, участвовал в расстреле польских офицеров), но с ума не сошел, угрызений совести не испытывал, сомнениями не мучился, и сны ему снились тихие, идиллические: луга, ромашки, коровы и первомайские демонстрации. Ясно, что за время существования дома внутри его постоянно происходили перемещения, люди вселялись и выселялись, меняли одно жилье на другое, помирали, уходили в армию или в тюрьму, и всех не упомнишь, кто когда проживал по данному адресу. Среди прочих следует запомнить и отметить особо дворничиху Валентину Жукову с сыном. Валентина была крупная женщина с широким лицом и широкой покатой спиной. Ходила неуклюже носками внутрь, руки держала на весу, выставив их немного вперед, как будто собралась с кем-то бороться. При такой, казалось бы, очевидной несоблазнительности ее облика в молодости она пользовалась большим успехом у мужчин, из которых выбрала себе в мужья Серегу Жукова, гармониста, балагура и баламута. Серега в самом начале войны, не дожидаясь призыва, ушел добровольцем на фронт. Валентина часть военного времени провела в Аглаином партизанском отряде, где отличалась необыкновенной силой и храбростью. Однажды в рукопашном бою она двух немцев сначала кулаком свалила в нокаут, а потом связала вместе и притащила в отряд в качестве пленных. После войны Валентина некоторое время была у секретаря райкома Аглаи Ревкиной шофером. А потом ради комнаты в полуподвале перешла в дворники. Мужа у нее уже не было. Серега с войны не вернулся и был зачислен в пропавшие без вести. Поскольку не было никаких доказательств, что он не сдался врагу живым, здоровым и с оружием в руках, пропавший считался предателем, а Валентина - женой предателя. Поэтому не только пенсии за мужа не получала, но и партизанской медали за собственные заслуги не удостоилась. Одна, как могла, растила сына. По старому знакомству Аглая иногда нанимала Валентину убрать в квартире, постирать белье, сбегать в магазин, что дворничиха и делала за небольшую плату. Сына Валентины, между прочим, звали Георгий Жуков, точно так же, как знаменитого маршала. Этот Георгий Жуков (или попросту Жора) тоже служил в армии, но до маршала не дослужился. Дослужился только до звания младший сержант. По упущению начальства он, несмотря на провинившегося перед родиной отца, служил танкистом в Венгрии, откуда привез аккордеон, на котором по воскресеньям играл вальсы "Дунайские волны", "На сопках Манчжурии" и танго про утомленное солнце. Играл сперва во дворе, а потом был приглашаем на свадьбы и юбилеи. Само собой, между жильцами временами проистекали скандалы по поводу разбитого окна, шума после двадцати трех часов, очереди в уборную, мытья полов и уборки мусора. Но Аглаи это не касалось, она жила отдельно, уборную и кухню имела свою, в споры ни с кем не вступала. Соседи ее побаивались, кроме, может быть, Шурочки-дурочки. Она (так считалось) обладала даром предвидения. Обладала или нет, но пророчить пыталась и, встречая Аглаю, каждый раз предрекала гнусавым голосом, что вспыхнет огонь, полетят железные птицы, поскачут железные кони, задрожит земля и мертвый упадет на живого. Глава 8 5 марта Аглая Степановна проснулась от нестерпимо яркого солнца с ясной головой и чувством, что здорова, а посему пора вставать, жить и работать. "Все, - сказала она вслух, по привычке обращаться к себе сурово, - нечего залеживаться и симулировать". Натягивая чулки, вспомнила: сегодня день смерти Иосифа Виссарионовича, - и сама себя обозвала дурой, что чуть эту дату не пропустила. В этот день она в прошлом и позапрошлом году посещала памятник с маленьким букетиком герани, специально выращиваемой на подоконнике. Вышла на улицу с таким же подарком и сегодня и увидела, что - весна. Только что выпавший пухлый снег искрился на солнце, подтаивал, проседал, оплывал с пригорков, обнажая покрытую облезлой травою почву. Дороги потемнели, текли по краям, из-под крыш падали и с треском разбивались сосульки. По пустырю перед домом, подпрыгивая, ходили черные то ли галки, то ли вороны (Аглая разницы между ними не видела, но тех и тех ненавидела), а у дома на лавочке сидели такие же черные старухи (тоже довольно противные), нахохлившись, словно птицы. Количество старух перед домом менялось, но две из них сидели там постоянно, одну из них звали баба Надя, а другая, греческого происхождения, была известна под кличкой Гречка. Они сидели на лавочке перед домом всегда, многие годы, может быть, даже целую вечность. Казалось, они никогда не рожались и никогда не умрут, никогда не были молодыми, а всегда были такими, как есть, и как сидели, так сидят и будут сидеть всегда. Они сидели и смотрели на протекавшую перед глазами жизнь, как на бесконечную, говоря нынешними словами, мыльную оперу. Не слушая радио и не читая газет, они знали все про всех живших в городе Долгове и частично про обитавших в окрестностях: кто выиграл по облигации, кого посадили за растрату, у кого мужа увезли в вытрезвитель, у кого родилась двойня, чья теща попала под поезд, где случился пожар или кого пырнули ножом. Эти сведения они получали, постоянно опрашивая всех проходящих мимо, где-что-чего, но до многого и своими головами додумывались. Если в поле их зрения попадал не знакомый им человек, старухи включали свой интеллект и непонятно каким образом определяли близко к истине, кто он, откуда куда идет, чем занимается и какие имеет намерения. Иногда просто так отмечали, что в прошлый понедельник перед обедом мимо прошел человек в шляпе. Сейчас они тоже сидели на лавочке, смотрели перед собою на снег, на солнце, на игравших и шумевших детей. Увидели мужчину и женщину, которые, совершенно им не знакомые и ничем не примечательные, проходили мимо, осмотрели их внимательно, и, когда они удалились, баба Надя спросила Гречку: - Как ты думаешь, он с ей живет? - Да кто знает, - сказала Гречка. - Думаю, что живет. - Должно быть, живет, - со вздохом согласилась баба Надя, очевидно, этого сожительства не одобряя. Тут к ним спустилась сверху старуха со второго этажа Ревекка Моисеевна Бауман в старом суконном пальто с каракулевым воротником и, держа на коленях черные кривые руки, стала рассказывать о жизни еврейской семьи в местечке до революции и после, и во время гражданской войны, когда местечко стало целью постоянных набегов различных банд, из которых одни были хорошие, они только грабили, другие - плохие, грабили и убивали, а хуже всех были казаки: для них главное было - убить. - Казаки, - шамкала беззубо старуха Бауман, качая головой, закутанной в пуховый платок, - это такие люди, что ой. Они-таки никого не жалели. Моя сестра Мира была беременная, так они ей сказали, мы тебе сейчас устроим роды, и стали плясать у нее на животе, и у нее был выкидыш, а сама она осталась живая, но стала совсем самашечая. Баба Надя и Гречка слушали и сочувствовали, прощая рассказчице на время распятие Христа и мацу, замешанную на крови христианских младенцев. Рассказ о казаках был прерван появлением Аглаи, которая, выйдя из подъезда, остановилась и зажмурилась, ослепленная солнцем. Она была в черном пальто, в черных сапогах, в заломленном набекрень черном берете с хвостиком и сама лицом черная, как цыганка, черная, как эти старухи и как галки или вороны на поле. Она посмотрела на старух презрительно, ибо никогда не любила людей, сидевших без дела, и, не сказав им хотя бы "здрасьте", быстро и легко, как будто и не болела, зашагала прочь со двора. При ее появлении старухи затихли и присмирели, а когда она удалилась, баба Надя сказала: - Ишь, какая кувыка! - Да уж, - подтвердила Гречка, хотя, что такое кувыка, ни та, ни другая, если их спросить, объяснить не смогли бы. Аглая покинула двор и пошла по твердой еще, оледенелой и оплывавшей на солнце тропинке через пустырь, шла быстро, легко, радуясь свету, и цвету, и запаху весны, сама не понимая причин столь острого чувства. Это понимал организм. Организм знал, что болезнь была серьезной, Аглая выздоровела чудом, и теперь каждая клеточка организма радовалась счастливому продлению своей жизни. Глава 9 Комсомольский тупик своим нетупиковым концом выходил на улицу Розенблюма, а та выливалась на проспект Сталина, недалеко от площади Сталина. Памятник стоял лицом к зданию райкома КПСС, когда-то такого родного. Сюда в свое время Аглая приходила (точнее, приезжала, ходить ей должность не позволяла) как к себе домой. Милиционер у входа вытягивался и отдавал ей честь, секретарша в приемной вскакивала и поправляла прическу, а попадавшиеся в коридорах толстые мужчины из местных начальников прижимались спиною к стене и, распространяя запах чеснока и сивухи, широко раскрывали рты, набитые золотом или металлом попроще. Они улыбались или даже смеялись, трясли животами, показывая, как счастливы они ее видеть, и некоторые изображали что-то похожее на реверанс. Здесь Аглая в свое время занимала самый большой кабинет со стенами, отделанными ореховыми панелями, со многими телефонами. Здесь, в сизом папиросном дыму, она, похожая на неистовую Пассионарию, сидела за обширным столом под портретами Ленина и Сталина. Сюда вызывала отличившихся в труде, но их было всегда меньше, чем провинившихся, а на последних стучала кулаком, рявкала и крыла их матом. Здесь перед ней, бывало, мужчины больших должностей и крупного телосложения дрожали, потели, заикались, хватались за сердце и теряли сознание. Был случай, когда один из них самым натуральным образом наложил в штаны, а другой, директор совхоза, пропивший полугодовой совхозный бюджет, не найдя объяснения, как ему это удалось, рухнул, тут же пораженный инсультом. С большой властью расставаться так же трудно, как и с большим богатством. Неприятно и даже унизительно ходить пешком там, где тебя возили на машине, да с ветерком, с шумом, с рявканьем клаксона: остановитесь, уступите дорогу, разве не видите - Ревкина едет? Трудно привыкнуть к тому, что нельзя направо и налево приказывать: подать, принести, отнести, положить, доложить. Непривычно не видеть на лицах встречных льстивых улыбок, а в глазах вопроса и подобострастия. Но постепенно Аглая привыкла к своему невысокому положению, утешаясь тем, что сделала в жизни немало хорошего. И колхозную систему внедряла, и в разгроме оппозиции участвовала, и партизанила, и восстанавливала район из руин, но самой большой своей заслугой, венцом своих усилий считала установление памятника, без которого город просто не был бы тем, чем он был. А райком, что ж... был своим домом, стал чужим. Делать ей было в нем нечего. И сейчас шла она не к нему, а к Сталину. Но задержалась у Аллеи Славы, располагавшейся как раз перед райкомом. Первой приметной вещью на Аллее была Доска Почета, где в два ряда были вывешены портреты героев труда и ударников производства: знакомых Аглае передовых председателей колхозов, агрономов, врачей, учителей, доярок, трактористов, рабочих патронного завода, картонажников и ниточников, то есть работников картонажной и ниточной фабрик. Здесь же среди прочих висел портрет и самой Аглаи Степановны, поскольку возглавляемому ею детскому дому в прошлом году было вручено переходящее Красное знамя. А за доской находилось то, благодаря чему Аллея получила свое название - могилы славных борцов за наше будущее и настоящее, начиная с красного комиссара Матвея Розенблюма. Который когда-то, прибыв сюда на бронепоезде "Решительный", объявил народу окончательное установление в этих местах новой власти, после чего был немедленно застрелен эсером Абрамом Циркесом. Что и послужило причиной временного увековечивания имени Розенблюма в названии одной из центральных улиц. Хотя впоследствии, когда стало можно шутить, некоторые шутили, что увековечить следовало Циркеса, попал-то ведь он. После Розенблюма здесь располагались в два ряда, как на Доске Почета, жестяные обелиски со звездой и каменные надгробья героев гражданской войны, Великой Отечественной войны, финской кампании и суровых боев мирного времени. В самой середине ряда под именем Афанасия Миляги покоились кости мерина "Осоавиахима", едва не ставшего человеком (кто читал "Чонкина", знает). Рядом на очень замшелом и заплесневевшем камне надпись гласила обманчиво: "Андрей Еремеевич Ревкин. 1900-1941. Совершил акт самопожертвования. При подходе немецко-фашистских захватчиков взорвал важный промышленный объект и сам погиб при взрыве". Люди, которые случайно сюда приходили, склоняли над камнем головы или не склоняли, а просто стояли в раздумье, полагали, что здесь действительно покоится герой, совершивший выдающийся подвиг. На самом же деле здесь не лежал никто. Потому что найти труп Ревкина после взрыва не удалось, тем более что никто не искал, тем более что искать было нечего, поскольку в результате взрыва вся электростанция была разнесена на куски, а неразнесенное выгорело, а если бы и не выгорело, то кто в условиях немецкой оккупации мог бы разыскивать трупы на территории станции и с почестями захоранивать? Чушь какая-то, да и все. Аглая, конечно, знала, что здесь никто не лежит, или должна была знать, но мозги идеологически ориентированного человека так устроены, что, зная одно, он верит в другое. И Аглая знала, что Ревкин здесь не лежит, но верила, что лежит. Снег подтаял и сполз вниз, обнаживши покрытые жухлой травою горбушки могил. Аглая постояла у могилы, пообещав мысленно тому, кто здесь не лежал, что в начале лета вернется, прополет старую траву и посеет новую. Дальше маршрут ее движения был прямой и короткий. Подойдя к памятнику, она сначала положила цветы к пьедесталу, а потом отошла назад, подняла голову и только сейчас увидела, что здесь что-то не так. Сталин стоял на прежнем месте, в прежней позе, с привычно поднятой правой рукой, но взгляд у него был грустный, осанка изменилась, словно он как-то (не может этого быть!) ссутулился. А на фуражке его - вот что было невероятно! - миловались и ворковали два сизых, жирных, отвратительных голубя. Казалось, что тут особенного, чего можно требовать от этих безмозглых тварей, никаких памятников они не избегали. Но ведь этот памятник отличался от всех прочих, и они сами его отличали. За все время ни одна птица не смела тронуть статую ни ногой, ни крылом. Был случай, единственный - ворона с коркой хлеба села на фуражку, но не успела еще коснуться поверхности, как, выпустив пищу, с диким криком отлетела в сторону и камнем грянула на асфальт. С тех пор уж точно ни одна крылатая тварь даже и не пыталась использовать статую как посадочную площадку. И вдруг - эти глупые птицы! Как они поняли, что теперь можно и садиться сюда, и гадить? И уже покрыли верх фуражки белым пометом, потеки которого были видны на козырьке, на левом плече и на отвороте шинели. - Кыш! - закричала Аглая слабым голосом. - Кыш, вы, проклятые! Но проклятые на ее крик реагировали самым пренебрежительным образом. Более жирный, очевидно, самец, наклонил голову, скосил один глаз на Аглаю и, повернувшись к голубке, что-то проворковал ей, а она в ответ ему тоже что-то забулькала. У Аглаи было такое ощущение, что они просто над нею смеются. Она посмотрела вокруг, нет ли под ногами какого-нибудь камня, нашла серую гальку размером с яйцо и размахнулась. Камень ударился о левое голенище, упал перед постаментом, и, проследив за его падением, Аглая только сейчас увидела на снегу рядом со своей геранью жалкую, бедную, одинокую веточку желтой мимозы. Забилось радостно сердце. Значит, не одна она в этом городе помнит и чтит дорогого, любимого, единственно незаменимого. - Да, - услышала она сзади тонкий вкрадчивый голосок, - есе не все все забыли. Люди любят зелезо, птицы любят зелезо, но когда зелезо будет падать, птицы взлетят, а люди летать не умеют. Они тязелые, клыльев нет и тязелые, они летать не умеют, и зелезо упадет на зелезо. Аглая обернулась. Шурочка-дурочка в плюшевой куртке, сверху закутанная в мешковину, смотрела на Аглаю безумным загадочно мерцающим глазом. - Что ты мелешь! - возмутилась Аглая. - Какое железо? Куда будет падать? - Люди летать не умеют, - убежденно повторила Шурочка. - А зелезо падает свелху вниз. - Отзынь! - сказала Аглая и пошла прочь быстрым невихляющим шагом. Глава 10 Детский дом помещался в старинном особняке с шестью колоннами, принадлежавшем когда-то предводителю местного дворянства. Судя по общей обветшалости фасада и облупленности колонн, дом с тех пор ни разу не ремонтировался. Но зато был одним из немногих ценных строений, не поврежденных войной. Преодолев две тяжелые двери, Аглая вошла в вестибюль, и первое, что бросилось ей в глаза, была стенгазета "Счастливое детство". Света Журкина, ученица седьмого "Б" класса, стояла возле газеты и, высунув язык в сторону левого уха, переписывала что-то себе в тетрадку. Увидев Аглаю, поздоровалась, смутилась, закрыла тетрадку и отошла. Поведение ученицы показалось Аглае подозрительным. Она приблизилась к газете и обомлела. Стихотворный текст, который не успела переписать Журкина, был в третьем столбце, после передовой, посвященной вопросам трудового воспитания молодежи. Стихотворение, никем не подписанное, называлось "А мы так верили в тебя". В нем содержались упреки некоему полководцу, фамилия которого не указывалась, но всем было ясно - какому. Говорилось, что полководец вел нас от победы к победе, но при этом, пользуясь нашим безграничным доверием, творил очень нехорошие дела. Заключительная строфа выражала глубокое разочарование автора в своей былой приверженности полководцу, но тут же выражалась оптимистическая надежда, что в будущем все будет не так. Строфа завершалась полемическим вопросом: "Бывает гладко все не разом при штурме новой высоты. Я верю в коллективный разум, я верю в партию. А ты?" Полоса со стихами была приклеена плохо, - очевидно, картошкой. Или клейстером. Или просто слюной. Аглая схватила бумагу за отвалившийся угол, сорвала ее и, сжав, как змею, быстро пошла к себе в кабинет. Секретарша Рита, щурясь в маленькое зеркальце, выщипывала пинцетом брови. Увидев вошедшую, вскочила. - Здравствуйте, Аглая Степановна. Выздоровели? - Выздоровела, - пробурчала Аглая. - Шубкин где? - Только что тут крутился. Кажется, пошел в общежитие проверять у девочек заправку постелей. - Пусть зайдет ко мне, - приказала она и скрылась в кабинете. Швырнула бумагу на пол. Подняла. Положила на стол. Опять швырнула и опять подняла. Сняла пальто и стала быстро из угла в угол расхаживать по кабинету. Но тут же притомилась, запыхалась и вспотела. Все-таки была еще слаба. Услышав голоса в приемной, села за стол и изобразила на своем лице каменное выражение. Марк Семенович Шубкин был человек лет пятидесяти, крупный, полнеющий и лысеющий, со свежим цветом лица, какой бывает у сельских жителей и заключенных. Похожий, между прочим, на Ленина. Ростом намного выше, но, как и Ленин, с преогромнейшей головой шестьдесят, как он сам уверял, шестого размера. Работал он воспитателем в группе дошкольников и в порядке общественной нагрузки редактировал стенную газету. Ему эта работа была доверена неосмотрительно. Добровольно вести газету никто не хотел, а он, дорвавшись, без конца печатал в ней свои стихи и заметки. Что могло бы считаться для газеты немалой честью. В Долгове были свои поэты Бутылко, Распадов и прочие, но выше областной печати им подниматься не доводилось, а Шубкин в 30-х годах печатался (ого где!) в "Известиях", в "Комсомольской правде" и в "Огоньке". - Подойдите к столу, - велела Аглая, не отвечая на приветствие Шубкина.- Кто написал эту пакость? - Ее губы искривились в брезгливой гримасе, а глазами она показала на свернувшуюся спиралью полоску бумаги. Шубкин протянул руку, но бумагу не взял, передумал. - Я вас не понял,- сказал он и смиренно посмотрел на Аглаю. - Я вас спрашиваю, - постукивая по столу пальцами, повторила она, - кто написал эту пакость? - Вы имеете в виду эти стихи? - спросил он, поощряя ее к исправлению терминологии. - Я имею в виду эту пакость, - стояла на своем Аглая Степановна. - Эти сти-ти-тихи, - Шубкин от волнения заикался, - написал я. - И кто же вам позволил написать эту пакость? - повторила она с непреклонной враждебностью. - Эту па-акость мне па-азволила написать па-артия, - сказал Шубкин, бледнея, и выпятил грудь. - Ах, па-па-а-артия, - передразнила Аглая. - Партия позволила. Нет, дорогой друг, партия тебе еще пока не позволяет всякую дрянь писать и спекулировать на теме. Я с этой дрянью вот что сделаю, вот. - И полетели на пол клочья бумаги. - Если ты думаешь, что на двадцатом съезде была отменена генеральная линия, то ты неправильно понимаешь. Партия вынуждена была пойти на некоторые поправки, но сомневаться в главном мы никому не позволим. Сталин как был, так и есть - ум, честь и совесть нашей эпохи. Был и есть. И все, и ничего более. И если о нем там кто-то что-то может сказать, это не значит, что каждому будет позволено. Надо же! - она постепенно успокаивалась. - Каждый пишет чего ни попадя. "Верю в коллективный разум". Верующий какой нашелся! Ты вот, если такой сатирик, написал бы про мусорные бачки. Стоят, понимаешь, без крышек, а от них вонь, антисанитария, мухи. Сколько можно говорить, чтобы сделали крышки? Я завхозу два выговора влепила, скоро третий вломаю, строгий с предупреждением, а он хоть бы хны. Вот, если ты талант, сатирик, возьми и ударь сатирой по мусорным бачкам. Шубкин побледнел еще больше, напыжился: - А я не хочу ударять сатирой по ба-бачкам. Я хо-хочу сатирой ударить по Ста-та-та... - Все понятно, - поставила точку Аглая.- Вы уволены. Завтра расчет в бухгалтерии. Глава 11 Между прочим, она этого типа раскусила давно. Еще когда он пришел наниматься на работу. У нее тогда не было учителя литературы, а этот подкатился. С красным дипломом ИФЛИ, института философии и литературы, того самого, где учились еще до войны многие наши выдающиеся личности, включая поэта Твардовского и секретаря ЦК комсомола Шелепина. - Надо же! - удивилась Аглая, разглядывая диплом. - Какие люди осчастливили наше захолустье! В Долгове по причинам, изложенным выше, встречались люди с высшим образованием, но с таким все же встречались нечасто. - А где же вы после института работали? - На лесоповале, - сказал Шубкин просто. - Почему? - спросила она и тут же поняла, что глупость сморозила, чего уж тут спрашивать. И пока он молол ей что-то невнятное о необоснованных репрессиях и перегибах, она все решила. - Понятно, - перебила она. - А почему вы, собственно, к нам? - Ну, во-первых, потому, что увидел объявление, во-вторых, у меня подходящее образование, и, в-третьих... - он выдержал паузу и закатил немного глаза... - я очень люблю детей. - Детей все любят, - заметила Аглая. - Тем более, - подчеркнула, - наших, советских детей, - имея в виду, что наших, но не ваших. - А у вас, кстати сказать, собственные детишки есть? - Нет, - сказал Шубкин, словно бы извиняясь. - Не обзавелся. Потому что... сами понимаете. - Ну да, - простила она. - Это понятно. Но, - развела руками, - к сожалению, у нас для вас нет места. И давая понять, что разговор окончен, полезла в пачку за очередной "беломориной". Но он уходить не торопился. - Но вы только что сказали, что у вас есть место. - Я сказала, но вижу, что у вас нет достаточного педагогического опыта. Образование у вас, конечно, очень высокое. Для нас, может быть, даже и слишком. Но у нас же специфика. У нас дети трудные, без родителей. Вам лучше для начала попробовать в обыкновенной школе. Ясно, что слова о недостатке опыта были лишь отговоркой. На самом деле она отказала Шубкину потому, что таких, как он, не любила. Она твердо знала, что туда ни за что не попадают. Она рассуждала по известной логике: вот я жила честно, и меня никто не посадил. И этого не посадили, и того не посадили. А уж если посадили, то дыма без огня не бывает, значит, было за что. Допустим, теперь новые времена. Социалистический строй укрепился, и партия, она сильная, может проявить к врагам известную снисходительность. Можно сократить наказание, трудоустроить. Но доверять подобным типам воспитание подрастающих поколений - этого нельзя допустить никогда и ни при каких обстоятельствах. Ее, однако, поправили. Это тоже был один из признаков надвигающихся перемен. Шубкин пожаловался в РОНО. Оттуда пришел приказ: трудоустроить. Аглая скрепя сердце подчинилась, но определила нового педагога не преподавателем в старшие классы, как он просил, а воспитателем в старшую дошкольную группу. Но продолжала относиться к нему подозрительно. Ей не нравилось, что он своим маленьким воспитанникам рассказывает про каких-то мух-цокотух, гадких утят, козлят, поросят и волков. - Если уж вы им и рассказываете про этих поросят, - учила она, - подведите под них идейную базу. Объясните, что поросята - это развивающиеся страны Африки, Азии и Латинской Америки, а серый волк - это кто? - Кто? - спрашивал Шубкин, имея на этот счет собственные соображения. - Серый волк, - объясняла Аглая, - это американский империализм. - Но ведь дети для такого восприятия еще маленькие, - сопротивлялся Шубкин. - Вот и хорошо, что маленькие. Маленькие лучше усваивают. Шубкин умолкал, но по глазам его она видела: не согласен. Причем не просто не согласен. Она подозревала, что Шубкин через этих поросят сознательно протаскивает чуждую идеологию. И как ни странно... но об этом позже... была, в общем, права. Теперь поведение Шубкина и его стихотворение убедили Аглаю, что его прошлое не было случайным. Раньше таился, и вот, на тебе, вылез, как таракан из щели. Забыл про своих козлят-поросят, перешел к прямым нападкам на самое дорогое. Глава 12 Вскоре она увидела, что Шубкин в своих устремлениях не одинок. В районном отделе народного образования, куда он опять пожаловался, ее приказ не утвердили. Она решила сама навестить заведующего. Когда она вошла в кабинет, Богдан Филиппович Нечитайло сидел под портретами Ленина и Крупской. Это был немолодой, грустный человек в хлопчатобумажном пиджаке и темной рубахе с расстегнутой верхней пуговицей. В описываемое время еще многие начальники районного уровня жили плохо и одевались бедно. Поскольку зарплату имели небольшую, а взятки пропивали немедленно, да и какие взятки у зав. районным отделом народного образования? Небритый и нетрезвый, Нечитайло пальцами, желтыми от табачного дыма, складывал газету "Правда" в нечто вроде маленькой книжечки. - Я к вам, - сказала Аглая, потоптавшись у порога и почему-то вдруг оробев. - Я вижу, шо до меня, - кивнул Нечитайло. - Тута, - он повернул голову туда и сюда, - кроме меня никого нету. - И чем же, Аглая Степановна, я мог бы быть для вас, к примеру, полезный? Пока Аглая излагала суть дела, он закончил сложение книжечки, один листок из нее вырвал, согнул желобком и потянулся за лежавшим перед ним шелковым кисетом с вышитой на нем и выцветшей витой надписью "Кури и не кашляй". В этом кисете был у него табак-самосад, то есть такой, который люди раньше сами выращивали, сами сушили и сами же мелко резали. Если резали с корнями, то получалась махорка, сравнительно слабая, а если в дело шли одни листья, то достигалась такая крепость, что у заядлых курильщиков перехватывало дыхание и из глаз брызгали слезы, как у клоунов в цирке. Табак этот в народе назывался "Самсон" и, по распространенному убеждению, курильщиков побуждал: молодых - к половой активности, а стариков - ко сну. Хотя трудно себе представить, чтобы регулярный курильщик такой отравы имел сколько-нибудь шансов дожить до стариковского возраста. Нечитайло достал из кисета щедрую щепоть "Самсона", рассыпал ровно по желобку, край бумаги послюнил и покусал передними зубами, чтоб лучше клеилось, свернул тугую цигарку толщиною с большой палец, достал из кармана зажигалку, сделанную из винтовочного патрона с колесиком. - Фронтовая, - сказал он Аглае и высек огонь. Запахло дрянным табаком и горелой бумагой. Раскуривая цигарку, Нечитайло пучил глаза, раздувал и втягивал щеки, издавая звуки, как паровоз: - Ух-пух-ух-пух-пух. Нечитайло пыхтел, табак трещал и стрелял, искры сыпались в разные стороны. Цигарка наконец раскурилась, Богдан Филиппович затянулся со вкусом, закашлялся, засипел, словно в предсмертных муках, и на время утонул в клубе темно-сизого облака. - И вот, - закончила свой рассказ Аглая, - я вас спрашиваю, разве можно допускать такого человека, как Шубкин, к воспитанию наших советских детей? - Я думаю, можно, - дошел до нее голос из дыма, который, впрочем, стал рассасываться, и Нечитайло вынырнул из него, как самолет из облака. - Я думаю, можно, - повторил он, держа самокрутку в левой руке и разгоняя дым правой, - и вообще скажу вам, товарищ Ревкина, приблизно вот так. Партия сейчас, как вы знаете, узяла курс на бережное отношение к кадрам. Не то шо как было раньше, чуть шо - и секим башка. С людями ж надо обращаться, я бы сказал, гуманно. Тем более, с такими, как Шубкин. Это же ж человек, можно сказать, уникального интэллекта. Он же ж имеет два вышших образования, на двенадцати язы'ках говорит свободно, а остальными владеет со словарем. А память у него ну просто скаженная. Помнит, можно сказать, наизусть "Одиссею", - Нечитайло загнул мизинец, - "Илиаду", - загнул безымянный палец и дальше с загибом остальных пальцев перечислил: - "Евгения Онегина", таблицу Менделеева, "вечнозеленую" шахматную партию, "Песню о Буревестнике", четвертую главу "Истории ВКП(б)" и работу Ленина "Шо такое "друзья народа". Я сам, Аглая Степановна, не поверил, следил по тексту, так он же ж прямо из головы и слово в слово. Во! Прямо, можно сказать, не голова, а Совет Министров. - А товарищ Сталин, - сказала Аглая, - нас учил, что чем враг умнее, тем он опаснее. - Ну шо вы мне говорите за товарища Сталина, - Богдан Филиппович вздохнул, сделал новую затяжку и опять закашлялся, наклоняясь к столу и хватаясь за грудь. - У товарища Сталина, - еще покашлял, - мы ж теперь знаем, тоже ж были свои ошибки. Он даже в войну руководил войсками по глобусу. Вот так глобус крутит и говорит: этот город, говорит, узять к Октяберьской годовщине, а этот, говорит, ко дню Красной Армии. А как его узять, с какой стороны подойти, куда подтянуть резервы, это меня, говорит, не касается, я, говорит, Верховный главнокомандующий и руковожу верховно. Понимаете? А насчет деталей это пусть Жуков, говорит, думает или Толбухин. - Чушь! - разозлилась Аглая. - Товарищ Сталин был гений и во все детали сам лично вникал. - А-а, - поскучнел Нечитайло, - я с вами, Аглая Степановна, в идеологические споры не вступаю. Тем более, шо руководство нашей партии имеет другое мнение. - А у тебя, - перешла Аглая на ты, - свое мнение есть? - Есть, - заверил ее Нечитайло. - Но оно у меня, как у каждого честного коммуниста, от мнения вышшего руководства не отличается. И потому я ваш приказ об увольнении Шубкина признаю, ну как бы сказать, недействительным. Это значит, - заключил он решительно и вдавил окурок в пепельницу, - шо он завтра утром может выходить на работу. Аглая поняла, что говорить больше не о чем, и встала со стула. - Ну хорошо! - сказала она с угрозой, не имеющей смысла. - Хорошо! И вышла, постаравшись хлопнуть дверью погромче. А Нечитайло посидел, подождал, пока она удалится, сказал "дура", покачал головой и стал ладить новую самокрутку. Глава 13 На этот раз Аглая вышестоящему органу не подчинилась и к работе уволенного не допустила. Начались неприятности. Ее вызвал к себе Поросянинов, усадил в мягкое кожаное кресло, велел подать чаю с сушками и лимоном. Разговор начал со вздоха. - Эх, Аглая Степановна, партизанская жилка. Куда ж ты лезешь-то напролом? Ну, не нравится тебе этот Шубкин, ну кому он нравится? Он и мне не нравится, и сам лично я, признаться, всю нацию их на дух не переношу. И то, что там наверху происходит, мне это тоже не по нраву. Сталин тридцать лет стоял во главе государства, мы его до небес возносили. И гений, и корифей, и генералиссимус. А теперь, значит, Кирова убил, крестьянство разорил, интеллигенцию пересажал, армию обезглавил, партию уничтожил. А мы-то с тобой кто, разве не партия? - Вот! - обрадовалась Аглая. - Я именно про это и говорю. - Про это все говорят. Но промежду собой, шепотом. А гласно мы должны поддерживать линию партии. Какая б она ни была, куда б ни поворачивала, мы коммунисты и голосуем "за". - Беспринципно? - спросила Аглая. - Беспрекословно, - сказал Поросянинов. Аглая вспыхнула, хотела возразить, и довольно резко, но тут отворилась дверь и в кабинет без шума вошел, как будто даже и не передвигая ногами, первый секретарь райкома Нечаев. Он поздоровался за руку с Поросяниновым, который вскочил, и с Аглаей, которой, положив руку на плечо, не дал подняться, спросил: "Не помешаю?", сел на диван и застыл в положении пассажира, ожидающего поезда, который не скоро придет. И с таким видом, будто происходящее здесь его не касается. - Так вот, товарищ Ревкина, - продолжил Поросянинов. - Речь идет не о Шубкине, а о линии партии. Партия наша взяла курс на преодоление культа личности Сталина. Который, вы знаете не хуже меня, совершил много тяжелых политических ошибок. Он управлял страной единолично, разорил крестьянство, обезглавил армию, возглавлял гонения на интеллигенцию, уничтожил фактически цвет нашей партии и поощрял славословия в свой адрес. И теперь партия мужественно говорит народу всю правду, а вы что? Что вы, - повторил Поросянинов и честно посмотрел Аглае в глаза, - против правды? - Это ты кому говоришь? - удивилась Аглая, помня, что минуту тому назад Поросянинов говорил нечто противоположное. - Я вам говорю, - сказал Поросянинов и бросил быстрый взгляд на Нечаева. - Я вам говорю, что у нас есть принцип демократического централизма, п