вшись к себе, он достал утаенную от жены в сапоге чекушку, опорожнил ее, лег спиною к жене и спал ровно четверо суток, что было официально удостоверено в его больничном листе. С тех пор в жизни Жукова ничего не случилось, кроме того, что он бросил курить. Но пил даже больше прежнего. А вот с куреньем покончил раз и навсегда. И вовсе не с целью сохранения здоровья, а просто так: бросил - и все. Утром после своей летаргии встал, схватил натощак папиросу, пошел в уборную, расположился, поднес к папиросе спичку и вдруг - как вспомнил глаза железные с дырками, так и курить расхотел. О своем ночном видении Жуков никому не рассказывал, но к другим разговорам о таинственном железном старике прислушивался. А разговоры шли, и чем дальше, тем больше. Говорили, что кто-то где-то встречал Его (имя встреченного люди старались не называть) то в железном виде, то в обыкновенном, вроде он расспрашивал, как живут в районе простые люди, не притесняет ли их начальство и само не слишком ли жирно живет. Были и такие свидетельства, что каждый раз в полнолуние статуя взбирается на пьедестал и стоит там с поднятой рукой, но немедленно исчезает, растворяется в воздухе, как только приблизится к ней живой человек. Впрочем, все это было не больше, чем слухи, к которым относиться следует с большой осторожностью. Среди граждан города Долгова и его окрестностей всегда было достаточно диких и доверчивых людей, которые верили в знахарей, экстрасенсов, шпионов, во всемирный еврейский заговор, в колорадских жуков и в мумие. Там же я знавал фантазеров, которые, по их словам, лично встречались с чертями, привидениями, домовыми, лешими, водяными, ведьмами, инопланетянами и даже летали на их тарелках в иные галактики. Разумеется, просвещенному человеку верить во все это вовсе не обязательно, но что дух Сталина после его смерти много лет витал над Долговским районом, над всей территорией Советского Союза и над более обширными пространствами - это есть факт исторический и непреложный. Глава 4 Слухи о самовольных передвижениях статуи Аглая оставляла без внимания, зная точно, что ее железный жилец никуда не ходит. Но иногда ей казалось, что и никуда не ходя, он все-таки реагирует на события всесоюзного или местного масштаба, а некоторые из них предощущает заранее. Она стала замечать, что, как только в стране назревает что-то приятное по ее разумению, он начинает изнутри не то чтоб светиться, а чуть-чуть светлеть. Настолько чуть-чуть, что вряд ли какая-нибудь экспертная комиссия самыми чувствительными приборами могла бы это определить. Так же, как и выражение лица, менявшееся неуловимо. Впрочем, Аглая, сама себе полностью не доверяя, сомневалась: уж не мерещится ли? Но почему-то мерещилось всегда кстати. Сегодня померещилось, а завтра что-то случилось. Однажды, проснувшись позже обыкновенного утром при ярком солнце, глянула она на своего железного постояльца и увидела, что покрылся он слоем пыли. Устыдилась, налила таз теплой воды, взяла губку, туалетное мыло. Поставила рядом стол, на стол - табуретку с тазом, на другую табуретку сама залезла и с риском для жизни принялась за дело. Скульптор Огородов все сделал по-настоящему: и ноздри просверлил, и ушные раковины прокарябал с заковыристыми углублениями, и везде там набилась пыль. Она, намотав ватку на шпильку для волос, дырки эти прочистила. Когда мыла, говорила слова, которых сыну родному от нее слышать не приходилось. - Сейчас, - приговаривала, - помоем головку, глазки, носик, ушки, плечики, грудку, спинку, животик... - и дошла до места, где между распахнутыми полами шинели находился нижний край кителя, а под ним как раз начинались ноги, и то место, где они начинались, Аглаю внезапно смутило. Место, собственно говоря, было гладкое, какое могло быть только у существа женского пола или вовсе бесполого. И почему-то это Аглаю странным образом озадачило. Она вдруг подумала, - сама на себя рассердилась, но от сомнения не избавилась, - а что же на этом месте было у живого товарища Сталина? Думать, что на этом месте у него что-то было, она не могла, но и представить себе, что не было ничего, оказалось еще труднее. Она сама себя обругала, назвала дурой и старой дурой за то, что у нее возникают вообще подобные мысли. Эти мысли она отгоняла, но они опять возвращались и смущали ее. Она понимала, что Сталин был человеком, но вообразить, что он ходил в уборную и зачинал детей, не могла. Эти соображения, до невозможности глупые, тем не менее посещали ее, и она стала за собой замечать, что, обтирая статую, смущающее ее место старается обойти. Через некоторое время увидела, что везде он чистый, а в этом месте не очень. Стала мыть везде одинаково, но определенного смущения избежать не могла. Разумеется, она ни с кем своими сомнениями не делилась. И никому не давала повода для слухов, которые вскоре стали расползаться по городу: будто она со статуей живет, как с мужчиной. Казалось бы, что за чушь? Как живой человек может жить с чугунным изваянием? Кажется, это и представить себе нельзя, но люди в Долгове, как уже сказано, были доверчивы до невозможности. Женский опыт Аглаи был сравнительно скромным и не очень удачным. Конечно, у нее был муж Андрей Ревкин. Случались (пару раз за жизнь) еще какие-то короткие связи. Но близость с мужчиной никогда не приводила ее в то состояние, о котором она слышала от других. Младшая сестра Наталья рассказывала ей, что близость с мужчиной возбуждает ее до того, что она просто звереет и испытывает ни с чем не сравнимое чувство неземного восторга. Это чувство она называла оргазмом. На просьбу описать это точнее, Наталья закатывала глазки и хихикала. - Ты думаешь, это можно передать словами? Это, ты знаешь... Это, ну просто что-то такое... Более вразумительного объяснения Наталья придумать не могла, но Аглая ее каким-то образом понимала. У нее бывали случаи кое с кем, даже вот с Шалейко, когда это "просто что-то такое" чуть не состоялось. Но ведь не состоялось же ни тогда, ни до и ни после. Кроме, впрочем, одного случая... Осенью 39-го года она ездила в Москву на всесоюзную сельскохозяйственную выставку. Ее туда послали как передовика сельскохозяйственного производства, так была оценена ее партийная активность. На выставке, само собой, встречи, речи, банкеты, а потом слет ударников социалистического труда в Колонном зале Дома союзов. Среди гостей были известные на всю страну люди: герои пятилеток, хлеборобы, сталевары, шахтеры, участники всяких зимовок, перелетов и спортивные чемпионы. Здесь были шахтер Алексей Стаханов, трактористка Паша Ангелина, летчик Водопьянов, артист Михаил Жаров. Рядом с Аглаей в четвертом ряду сидел знаменитый паровозный машинист Петр Федорович Кривонос. Он водил очень тяжелые поезда и прославился так, будто поезда эти таскал он сам, а не управляемый им паровоз. Все долго рассаживались, потом чего-то ждали, глядя на полутемную сцену, на стол, покрытый красным сукном, и на ряды графинов на нем. Вдруг сцена ярко осветилась, и из-за правой кулисы к столу пошли гуськом члены Политбюро. Кривонос стал шептать Аглае на ухо имена вождей в порядке появления. Она сама знала всех, но не могла себе представить, что вот они рядом, живые, а не на портретах: Ворошилов, Буденный, Калинин, Микоян, Каганович, Шверник. Участники слета приветствовали вождей стоя, бурными аплодисментами, и вожди участникам слета тоже похлопали. Вожди стали садиться, и Калинин показал двумя руками, что и публика может сесть. - Почему-то товарища Сталина нет, - шепнул Кривонос Аглае. - Наверное, очень занят, - предположила она. - Товарищ Сталин всегда очень занят, - сказал Кривонос. - Но для людей труда у него всегда время находится. Не успел он это сказать, как из-за левой кулисы вышел и не спеша двинулся в сторону президиума человек небольшого роста с усами, в скромном полувоенном суконном френче. - Слава товарищу Сталину, - вскакивая, заревел паровозом Кривонос. Весь зал поднялся в едином порыве, вскочила вместе со всеми Аглая, и вот тут "это что-то такое" охватило ее внезапно и всю целиком. Словно молния пронзила насквозь все ее тело, невероятный жар вспыхнул в груди, опустился в низ живота. Не управляя собой, она вцепилась в спинку впереди стоявшего стула, закричала и лопнула, как ей самой показалось. Придя в себя, она испугалась, что сосед заметил и догадался, что с нею произошло. Но сосед не догадался, он сам в это время исступленно и бессвязно что-то вопил, и потом Аглая думала, что, наверное, не только с ней это случилось, а со всеми, кто там колотился в истерике. Глава 5 Когда-то Аглая подправила документы и прибавила себе семь лет, чтобы пораньше вступить в борьбу за установление советской власти. В 1962 году она еще и по документам соответствующего возраста не достигла, но была выпихнута на пенсию с учетом фронтового стажа. При этом пенсию ей дали не персональную, которую она всей жизнью своей, преданностью партии и правительству заслужила, а обыкновенную, составившую с надбавками за выслугу лет 82 рубля 60 копеек. При таком доходе прежде чем кусок мыла купить, подумаешь. Тем более что она не простое покупала, а туалетное, по тридцать копеек кусок. Правда, расходы на проверяльщиков наконец прекратились. Сталин не проваливался, жильцы привыкли, перестали жаловаться, и Аглаю никто не трогал. Освободившись от повседневных служебных обязанностей, она почувствовала себя совершенно неприкаянной, не знала, чем бы заняться. Не на лавочке же сидеть со старухами и слушать их жалобы на ревматизм и несварение желудка. Или изложения снов, рассказы о проделках внуков и рецепты засолки огурцов. Надумала взяться за английский язык и даже достала где-то самоучитель для начинающих, но неделю промучилась и сдалась. Да и зачем он ей нужен, этот английский, если бы даже и выучила? Но однажды глянула на книжную полку - там собрание сочинений Сталина занимало у нее главное место, - взяла наугад шестой том, открыла его на работе "Об основах ленинизма" и поняла свою задачу на ближайшее будущее. Она будет учить эту работу наизусть. Изо дня в день. По одной странице. Сто двадцать страниц - это всего лишь четыре месяца работы. К вечеру того же дня она устроила себе место для ежедневных занятий. Подтянула к ногам статуи медвежью шкуру (вот пылищи-то было!), бросила туда же две подушки, общую тетрадь и самописку завода "Союз". Принесла из кабинета и поставила рядом настольную лампу, выпила рюмку водки, отхлебнула из кружки чаю и принялась за дело, начав с предисловия. "Основы ленинизма, - прочла она сама себе вслух, - тема большая." И подумала: еще бы! Очень большая. "Для того, чтобы ее исчерпать, - было написано далее, - необходима целая книга." "Одной книги мало", - подумала Аглая и, к радости своей, полностью совпала в мыслях с автором. "Более того, необходим целый ряд книг", - было сказано у него. Ободренная, она стала читать громко, с выражением, любуясь собственным голосом, прокуренным, хрипловатым. "Изложить основы ленинизма - это еще не значит изложить основы мировоззрения Ленина..." Она представила себе Сталина, не статую, а живого, которого она видела тогда в Колонном зале. Вообразила, как он медленно ходит из угла в угол по комнате и, покуривая трубку, диктует раздумчиво, с легким грузинским акцентом: - Мировоззрение Ленина и основы ленинизма - не одно и то же по объему. Ленин - марксист, и основой его мировоззрения является, конечно, марксизм. Но из этого вовсе не следует, что изложение ленинизма должно быть начато с изложения основ марксизма... "Не следует", - согласилась Аглая и, закрыв глаза, решила повторить весь абзац. "Изложить основы мировоззрения - это значит"... Споткнулась. Это значит... Что значит? Не вспомнила, заглянула в книгу... Это не значит... Ах, это не значит! "Изложить основы ленинизма - это еще не значит изложить основы мировоззрения Ленина..." В конце концов она это предложение запомнила, но, дойдя до конца абзаца, последние слова в памяти удержала, а первые забыла. Решила не сдаваться и каждый вечер, располагаясь у ног монумента, читала, повторяла, конспектировала, опять повторяла. Голова, не привыкшая к столь высокому напряжению, раскалывалась, но дело все-таки продвигалось. Правда, медленно. За две недели дошла до вопроса: "Итак, что такое ленинизм?" Три недели одолевала эту страницу, но что такое ленинизм, не поняла, да и автор вроде тоже не понял, потому что долгий разбор ленинских мыслей завершил тем же вопросом: "Что же такое в конце концов ленинизм?" Глава 6 Тем временем в стране происходили, с точки зрения Аглаи, черт знает какие события. Лысый ездил в Америку, побывал в штате Айова. Посмотрел, как там буйно растет кукуруза, и решил, что недостатки колхозной системы можно компенсировать, если засеять пространство от Кушки до тундры этим волшебным злаком. Сказано - сделано, засадили всю страну кукурузой, не растет. Разделили партию на сельские и городские обкомы. Не растет. Преобразовали министерства в совнархозы, а кукуруза опять не растет, не хочет. Плюнули на кукурузу, приступили к реформе русского языка, в соответствии с которой зайца собирались называть "заец" и писать на бумаге "огурци" вместо "огурцы". В 62-м году разразился Карибский кризис. Лысый послал на Кубу корабли с ракетами, чтобы установить и направить их на Америку. Американцы сказали, что никогда этого не допустят. Отрядили к Кубе свои авианосцы и подводные лодки. Лысый не отступал, американский президент Кеннеди не сдавался. Два дня длилась война нервов. Расстояние между флотами двух супердержав сокращалось. Наиболее чувствительные американцы глотали нитроглицерин и выпрыгивали из окон высоких этажей. Советские люди, не имея достаточной информации, не беспокоились и в окна не лезли. Но некоторые, осведомленные, обеспокоились. В те дни Марат написал Аглае, что над островом собираются тучи, синоптики предвещают тайфун, поэтому он отправил жену с ребенком на родину. Но поскольку тайфун может достичь и Москвы, то не лучше ли Зое и малолетнему Андрею Маратовичу навестить бабушку? Бабушка ответила, что, на ее взгляд, в обществе происходит дальнейшее разложение. В центральной печати появляется все больше псевдоисторических материалов о Сталине и его соратниках. В народе ходят мерзкие анекдоты, люди открыто слушают зарубежные радиостанции, пишут и распространяют антисоветские произведения. А партия чем дальше, тем больше засоряется чуждым элементом, людьми, вступающими в нее только ради карьеры, использования своего положения в грязных целях. Пока письмо шло от Долгова до Гаваны, кризис благополучно разрешился и необходимость в посещении внуком бабушки отпала. В том же 62-м прошел слух о Новочеркасском восстании, жестоко подавленном войсками с применением танков. У Аглаи к этому событию отношение было двоякое. Она сочувствовала рабочим, выступившим против антинародного режима и против Лысого, но не сомневалась при этом, что такие восстания должны подавляться именно как антинародные и самым суровым образом. Узнав, что зачинщиков восстания расстреляли, она возмущалась и тем, что расстреляли, и что расстреляли мало. Не успело заглохнуть это событие, как произошло еще одно, совсем уже неприятное и принятое ею к сердцу намного ближе, чем Карибский кризис. В журнале "Новый мир", давно известном своим критиканством, была напечатана повесть никому не известного зэка, которого сразу же объявили великим писателем. И герои в этой повести такие, каких в советской литературе еще не бывало. Не колхозники, не рабочие и не трудовая интеллигенция, а заключенные. И не те, что случайно сбились с пути и стали на путь исправления, а политические. Враги народа. И изображены как хорошие люди, которые ни за что пострадали. А воинов внутренних войск автор расписал в самом черном свете и назвал попками. И что хуже всего, читатели оказались настолько политически незрелыми, что кинулись на это сочинение, передавали из рук в руки, а при встречах друг с другом понижали голос, оглядывались и спрашивали: "А вы читали?" Аглая прочла начало. Страниц шесть или семь. И сказала сама себе, что до этого журнала она больше никогда не дотронется. Но, к сожалению, эта повесть оказалась не единственной подобного рода. То в том, то в другом журнале, толстом или тонком, или в газете появлялись повести, рассказы, стихи, статьи, фельетоны, авторы которых оплевывали советскую историю, а уж что они писали про Сталина, даже пересказать нельзя без отвращения. Ленина он обманул, ленинскую гвардию уничтожил, Кирова убил, интеллигенцию истребил, крестьянство разорил, армию обезглавил, к войне не подготовился, сам прятался в бункере и критики не терпел. Глава 7 Потрясшее Аглаю сочинение неизвестного зэка (который сразу стал очень известным) после "Нового мира" тут же вышло массовым тиражом в "Роман-газете", отдельным изданием в твердом переплете и еще одним - в мягкой обложке и распространилось по всей стране немедленно и тотально, словно гонконгский грипп. В Долгове тоже люди, забывши про все на свете, только об этой книге и говорили, спешили ее прочитать, а прочитав, выражали свои восторги в самых возвышенных выражениях. А кто не был в полном восторге, тот, по нашему мнению, был или глуп или еще хуже - выполнял задание органов. Первым обладателем повести оказался, конечно, Марк Семенович. Он привез журнал из Москвы, где получил его от самого автора, которого знал лично по ханты-мансийской тайге. Привезя журнал, Марк Семенович давал его читать разным людям, среди которых оказался и я. Что, правда, мне удалось с очень большим трудом. Шубкин сказал, что у него очередь, поэтому он даст мне журнал не больше, чем на два часа. - Вы что, смеетесь? - сказал я. - Разве можно прочесть целую повесть за столь короткое время? - А в чем дело? - удивился Марк Семенович. - Здесь всего-то сто двадцать страниц. Разве вы не можете читать со скоростью одна страница в минуту? - Впрочем, тут же он спохватился. - Ах, да, голубчик, я забыл. Вы ведь даже партитурным чтением не овладели. В конце концов я у него выпросил журнал до следующего утра, а продержал до обеда, потому что радостью открытия счел нужным поделиться с Адмиралом. Тот как раз партитурным чтением владел. Адмирал попросил меня погулять, и пока я ходил в магазин, на почту и в домоуправление, он уже все прочел. Повесть ему понравилась. "Неплохо", - сказал он, и это была очень высокая в его устах похвала. Для него "Анна Каренина", "Отцы и дети", "Братья Карамазовы", "Серапионовы братья" были написаны неплохо. Правда, существовала еще более высокая оценка - "недурно", но она относилась к "Войне и миру", "Мертвым душам", "Евгению Онегину", "Илиаде", "Божественной комедии", и это, кажется, все. Собственно говоря, у него было всего четыре оценки для того, что можно читать: "недурно", "неплохо", "ничего", "так себе" и - пятая, для того, что читать не стоит ни при какой погоде, - "ниже сапога". К пятой категории относилась вся советская литература, кроме "Тихого Дона", большая часть современной западной литературы и Габриэль Гарсия Маркес. Обычно я оценки Адмирала принимал с иронией, но тут мне было не до шуток. Глупым я его не считал, а в связи с органами тоже подозревать его не хотелось. Я стал с ним спорить, что повесть написана недурно. А он говорит - неплохо. А я говорю - недурно. А он - неплохо. А я говорю, а я с вашим мнением не согласен. А он говорит: вы не можете быть с моим мнением согласны или не согласны, потому что у вас никакого своего мнения нет. А что же у меня есть? У вас есть представление о том, что в соответствии с настроениями определенного круга людей в определенное время надо иметь о таком-то предмете такое-то мнение. И вы в вашем кругу, выработав представление, которое считаете своим мнением, устраиваете террор против несогласных. И если я говорю, что я думаю о предмете то-то и то-то, но не то, что, по вашему мнению и мнению вашего круга, я о нем должен думать, вы не можете даже себе представить, что это мое собственное честное мнение, вам легче вообразить, что я говорю это из каких-то комплексов или, еще хуже, с чужого голоса, кому-то в угоду или... - он посмотрел на меня пристально... - или даже по чьему-то заданию. Вы ведь так думаете, правда? Согласиться, что я Адмирала в самом деле в чем-то подозреваю, я, конечно же, не посмел и выслушал от него, что я и такие, как я, от главного Епэнэмэ отрешились, но в душе все равно остались епэнэмистами. И пытаемся каждый частный случай объяснить единственно правильно и научно, не допуская иных толкований. Кажется, я Адмирала таким возбужденным еще не видел. - Что ж, - сказал я ему, - я вижу, для вас вообще никто не авторитет. - Совершенно верно, для меня никто не авторитет. - Ну как же, - растерялся я. - Я не понимаю. Ведь должен быть кто-то, чьему мнению вы можете доверять. - А я не понимаю, почему я должен кому-то доверять больше, чем самому себе. Что же касается вашего кумира, то, я вас уверяю, пройдет немного времени, вы к нему охладеете и найдете себе другого. - Никогда в жизни, - сказал я. Адмирал предложил пари, я его принял. - Условия, - сказал Адмирал, - запишем на бумаге, а то вы потом отопретесь. Я согласился и сочинил нечто вроде расписки, что я, имярек, утверждаю, что такой-то относится к числу величайших писателей всех времен и народов, это мое твердое мнение вряд ли будет когда-нибудь изменено. Мне очень неприятно в этом признаваться, но прошло лет, может быть, пятнадцать или двадцать, я мимоходом зашел проведать Адмирала, к тому времени уже постаревшего, и застал его за чтением какой-то книги. Я спросил: "А что это вы читаете?" "Не читаю, а перечитываю", - ответил он и показал мне обложку. Я сказал: "Охота вам тратить время на всякую чепуху". Он взглянул на меня не без иронии: "А вы что, плохо относитесь к автору?" "Да я к нему никак не отношусь", - пожал я плечами. И тогда Адмирал - вот злопамятный человек! - попросил подвинуть к нему стоявшую на другом конце стола старинную рассохшуюся шкатулку, со злорадной усмешкой открыл ее, достал какую-то бумагу и протянул мне, спросив: "Вам знаком этот почерк?" Кровь, как говорится, ударила мне в лицо. Я не мог себе представить, что память моя сыграет со мной такую злую шутку. Я совершенно забыл, что именно этого писателя искренне обожал и ставил в самый высокий ряд мировых классиков. Пожалуй, это одно из самых для меня неприятных признаний, но, будучи человеком исключительно честным, я не могу его не сделать. Тем более что из этого я извлек некое умозаключение. Что, произведя живого человека в кумиры, мы только таким его признаем. А как только усомнились в его божественных качествах, то сразу свергаем его в пропасть, уже даже и действительных достоинств в нем не замечая. Уходя от Адмирала в большом смущении, я ему сказал: ну да, конечно, я тогда в определенных обстоятельствах, может быть, преувеличил, стыжусь, но вы-то зачем сейчас это читаете? - Ну, - сказал Адмирал с кроткой улыбкой, - я это читаю, потому что это написано местами очень даже неплохо. Глава 8 Если мнение Адмирала, я, по крайней мере, задним числом признаю, было честным и непредвзятым, то не могу того же сказать о Шубкине. Сначала он распространял сочинение своего бывшего солагерника направо и налево, сам расхваливал его до небес, а потом сам же и позавидовал. Приревновал его к успеху и стал говорить, что сам-то он видел еще не такое и описать мог бы не хуже. Только времени не хватает. И даже нашел в повести несколько недостатков, говорил, что лагерная жизнь изображена в ней односторонне. Автор показывает лагерь так, как будто там сидели только так называемые простые люди. Он не заметил настоящих интеллигентов, людей высоких устремлений, идейных борцов, которые, несмотря ни на что, сохранили верность своим убеждениям и идеалам. К тому времени в нашей среде уже сложилось определенное мнение, что Шубкин - человек хороший, общественно активный, одаренный, может написать неплохой рассказ, очерк, стихотворение, письмо в ЦК КПСС, но вряд ли способен на большую литературную работу. И вдруг однажды встречаю я Шубкина в парикмахерской, где он подправлял края своей лысины за ушами. Он спросил меня: "Что вы сегодня вечером делаете?" - "А что?" - "Ничего, но если вам нечего делать, заходите часиков в семь." Я спросил, а зачем, а он загадочно: придете - узнаете. Я, конечно, пришел. А там уже куча народу. Его воспитанники Влад Распадов, Света Журкина, Алеша Коновалов, еще кто-то, я уж не помню. Стульев не хватило, тем более что их было всего два. Мы расселись, кто на кровати, кто на полу, кто на подоконнике. Сам Шубкин устроился в продавленном кресле под торшером с соломенным абажуром. Антонина разнесла гостям чай. Кому в стакане, кому в чайной чашке, кому в поллитровой банке - мне достался в банке из-под майонеза. Сам Шубкин пил не чай, а кефир, отхлебывал его прямо из широкого горлышка молочной бутылки. Отхлебывал и ставил бутылку прямо на пол к левой ноге. На журнальном столике на блюде лежала гора пирожков с повидлом, которую мы быстро превратили в пустыню. Итак, хозяин сидел в кресле, держа в руках светло-коричневую картонную папку с надписью большими буквами "К докладу", с жирным кругом от сковородки и с шелковыми, сильно захватанными тесемками. На него это было не похоже, но он явно волновался, нервничал, и все его раздражало. Трепещущими пальцами он развязал тесемки, достал первый лист, поправил на носу очки и начал читать: - "Видели ли вы, как падает подрезанная под корень мачтовая сосна?.." Я подумал, что это подражание Гоголю и дальше последует: "Нет, вы не видели, как падает подрезанная под корень мачтовая сосна..." Тут в дверь вошла черная кошка Шурочки-дурочки, пересекла комнату, прыгнула ко мне на колени. Я ее погладил, чтобы притихла, но она стала мурлыкать. Шубкин прекратил чтение и уставился на меня с молчаливым упреком так, будто это я мурлыкал. Я смутился и вышвырнул кошку в коридор. - "Видели ли вы, как падает..." - начал опять Шубкин, но кошка стала царапаться в дверь. Распадов вышел в коридор и топнул на кошку ногой. - "Видели ли вы..." - прочел снова Шубкин, но тут в комнату влетела оса и стала жужжать, тычась в стекло. Гнали ее всем миром в форточку, она никак не могла понять наших намерений, с тупым усердием билась в стекло, пока Антонина не пришибла ее полотенцем. Форточку на всякий случай закрыли, все замерли и сидели тихо, не шевелясь, чтобы ни стул, ни кровать не заскрипели, но только Шубкин открыл рот, как за стеной раздалось отчетливо: - "Мировоззрение Ленина и основы ленинизма - не одно и то же по объему. Ленин - марксист, и основой его мировоззрения является, конечно, марксизм. Но из этого вовсе не следует, что изложение ленинизма должно быть начато с изложения основ марксизма..." - О, господи! - Антонина всплеснула руками, а остальные засмеялись. Распадов при этом заметил: - У нас, насколько я понимаю, сходные темы. А Света Журкина не поняла и, кивнув на стену, спросила, кому и что соседка читает. - Это сталинская работа "Основы ленинизма", - узнал Шубкин. - А кому она это читает? - Сталину, - сказал Распадов. И опять все засмеялись. - "Мировоззрение Ленина..." - повторила за стеной Аглая. - Ладно, - тихо сказал Шубкин. - Я продолжу, а вы не обращайте внимания. - "Видели ли вы, как падает подрезанная под корень мачтовая сосна?.." Дальше пошел не Гоголь, а что-то другое: "Сосна падает прямо и не сгибаясь, как сраженный вражеской пулей гвардеец". Образ, конечно, вычурный и неточный. Что за гвардеец? Из чьей гвардии? В какой ситуации он сражен и почему падает, не сгибаясь? Я никогда не видел сраженных гвардейцев, но почему-то мне кажется, что, сраженные пулей, они падают по-разному, как и прочие люди. Впрочем, я даже мысленно придираться не стал, тем более что повествование постепенно меня захватило. Шубкин исполнял свою задачу художественно. Интонационно подчеркивал определенные фразы или слова. Диалоги читал на разные голоса, то басил, то поднимался к фальцету, каким-то образом изображал даже скрип снега, звук бензопилы "Дружба" и треск падающего дерева. Первая глава, как потом объяснил сам автор, была камертоном ко всему произведению. Речь шла о бригаде заключенных на лесоповале. Это была лучшая бригада в данной лагерной области. Возглавлял ее Алексей Константинович Наваров, большевик, герой революции и гражданской войны, случайно избежавший расстрела. Будучи вообще-то уже очень опытным лесорубом, Наваров совершил ошибку и был задавлен спиленной им же сосной. Надо сказать, что Шубкин описал довольно ярко красавицу-сосну, как ее подпиливали под корень, а она стояла, не шелохнувшись. Уже весь ее ствол насквозь пропилили, а она еще стояла. И тогда Наваров подсек ее топором. Она стала поворачиваться вокруг собственной оси, и крона ее на фоне чистого неба кружилась, словно в каком-то убыстряющемся танце, и вот все дерево стало крениться в кружении и рухнуло наконец, с оглушительным треском ломая ветви сосен, стоявших рядом, и подминая под себя кусты. Работавшие рядом зэки не сразу услышали слабый стон, а когда подбежали, увидели, что под сосной лежит задавленный ею большевик Наваров. Он лежал, вдавленный в снег, с сосной на груди, она была огромная, ни сдвинуть ее, ни вытащить из-под нее задавленного было невозможно, а резать сосну на части - долго. Герой повествования, вроде бы сам Шубкин (рассказ шел от первого лица), подбежал к задавленному, когда тот был еще жив. "Он, - понизив голос, читал Шубкин, - лежал с запрокинутой головой. Из угла его рта шли и лопались кровавые пузыри, кровь текла из носа и правого уха, я приблизился к нему, думая, что он без сознания, и уже хотел отойти, как вдруг заметил, что один глаз у него открылся и смотрит на меня, а губы шевелятся, шепча что-то, очевидно, очень важное для него. Преодолевая страх, я приблизил ухо к его губам и услышал слова, поразившие меня на всю жизнь: - Читайте Ленина, - прохрипел Наваров. - Всегда читайте Ильича. Читайте его, когда вам будет легко, читайте, когда будет трудно, когда заболеете, когда будете умирать, читайте Ленина, и вы все поймете, все преодолеете. Читайте Ле..." Не буду подробно описывать, как мы все, первые слушатели "Лесоповала", были потрясены этой сценой и с каким интересом следили дальше за историей человека, который, пройдя через ад сталинских лагерей, не утратил веры в "светлые идеалы". Эта вера помогла ему пройти через нечеловеческие испытания, и он вышел на волю таким же непоколебленным, преданным этим идеалам, каким когда-то ее покидал. Разумеется, я к тому времени был уже весьма испорченным человеком. Разговоры о светлых идеалах меня раздражали, но в данном случае... Хотя в романе речь шла о коммунисте-ленинце, но все-таки там описывались сталинские лагеря, следственные изоляторы, пересылки, карцеры, следователи, конвоиры, оперуполномоченные, сторожевые собаки... Короче говоря, время для подобных сочинений еще не наступило, и не видно было, что скоро наступит. Для романа еще не наступило, а для статьи 70-й уголовного кодекса (антисоветская агитация и пропаганда - от трех до семи лет лагерей) оно еще не прошло. Так что это был не просто, как говорится, творческий подвиг, но и проявление гражданского мужества. Причем, ведь автор уже и так нахлебался всего этого по горло. Подобная ситуация, конечно, влияла на восприятие всего произведения, и я им был покорен. И хотя, конечно, у меня были некоторые сомнения, я шубкинский "Лесоповал" потащил к Адмиралу на его лесосклад. - Ну что? - прибежал я к нему на другое утро. - Что вы об этом скажете? Недурно, а? Адмирал надел очки и долго глядел на меня поверх стекол (если смотреть поверх, то зачем было надевать?). - Вы хотите сказать: неплохо? - смутился я. - Нет, - ответил мне Адмирал. - Пожалуй, могу сказать про вашего Шубкина, что как писатель он слаб, как мыслитель он глуп, а в остальном я перед ним преклоняюсь. Глава 9 - Говорит Би-би-си. Западные корреспонденты передают из Москвы, что Никита Хрущев смещен с поста первого секретаря и выведен из состава Президиума Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Со... И дальше загалдели, завыли давно не включавшиеся глушилки. Аглая оторвала голову от подушки и стала думать, приснился ей этот текст или в самом деле был произнесен? Западные корреспонденты передают... Опомнившись, она кинулась к телевизору. Было еще раннее утро, но по первому каналу уже показывали детский мультипликационный фильм "Девочка и медведь", а второй канал пока не работал. У Аглаи был старый репродуктор в виде тарелки, она включила его и целый час подряд слушала передачи: "На зарядку становись!", "Для тружеников села", "Пионерская зорька", "В гостях у композитора Туликова". В конце концов дождалась новостей, но в них - ничего, кроме полета трех космонавтов, битвы за урожай, задутия где-то домны и спуска на воду нового дизель-электрохода. Имея большой опыт потребления советской прессы, она и из неуслышанного извлекла определенную информацию. Дикторы о Хрущеве не сказали ни слова, но само это полное неупоминание столь обязательно упоминаемой личности было признаком того, что Би-би-си бросает слова на ветер не зря. Одевшись поприличней, она вышла из своей квартиры и постучалась к Шубкину. Тот вышел к ней желтый, небритый, во фланелевой пижаме. - Вы? - удивился он, увидев Аглаю. - Ко мне? - К вам, - сказала Аглая. - Заходите, - он посторонился, прикрывая подбородок и ежась, и сказал: - Только прошу не кусаться, я заразный, у меня грипп. - Не бойтесь, - смиренно сказала Аглая. - Я только спросить хотела. Это вот ваше... - она хотела и спросить, и выразить презрение к предмету, которым интересовалась... - Би-би-си ваше... оно правду говорит? - Врет! - радостно оживился больной. - Они всегда врут, но все, что они врут, в жизни как раз случается. Ничего не ответив соседу, Аглая вернулась к себе, и тут ее охватил такой бурный восторг, что, поддавшись ему, она кинулась к своему железному кумиру, обнимала его, целовала, нос об него ушибла, смеялась, плакала, выкрикивала бессвязно: - Прогнали, прогнали. Лысого. Коленом под жопу. Как собаку, прогнали. - Она прыгала, дразнила невидимого своего врага, кривила губы и высовывала язык, приговаривая: - Наш любимый... дорогой... дорогой очень... драгоценный... кукурузник, совнархозник, навозник... А вечером к ней явился без спроса и зова Диваныч. В парадной полковничьей форме, немного подчищенной, подштопанной (и все пуговицы на месте), сверкая металлом зубов, орденов и медалей. Пришел не с пустыми руками - с алой гвоздикой и двумя бутылками молдавского коньяка по четыре рубля двенадцать копеек. - Позвольте мне, Агластепна, - сказал Диваныч с неожиданной для него церемонностью, - по случаю знаменательного события расцеловать вас по-братски и, как грится, по-фронтовому. И после такого предисловия он поцеловал Аглаю в левую щеку и в правую, а потом, как вампир, впился в губы и даже попытался употребить язык в качестве физического намека, но она его оттолкнула довольно резко. - Ты что?- спросила она сердито. - А что, нельзя?-простодушно спросил Кашляев. - Незачем, - сказала она. - Я пенсионерка, меня на базаре уже бабушкой зовут. - А я дедушка, - сказал Диваныч. - Мне дочка внучку нагуляла. - Тем более, - сказала Аглая. - Дедушка, а руки распускаешь. - В умеренных пределах, - сказал Диваныч. - Я человек военный. Если, грят, можно, я, грубо гря, продвигаюсь вперед, если, грят, нужно, поднимаюсь в атаку, а если нельзя, отступаю, но никогда не сдаюсь. Все-таки ей было лестно. После Шалейко за ней никто не ухаживал. По случаю праздника, который Аглая пожелала отметить "вместе с Ним", она накрыла скатертью стол в "Его" комнате. Первую рюмку за него и выпили. Он светился неуловимо и благодушно. - Я себя чувствую, как 9 мая 45-го, - сказала Аглая. - А я, признаться, уже не верил, что такое сбудется. - И напрасно не верил, - сказала Аглая. - Сталин учил нас, что веру терять нельзя никогда. Помнишь его притчу об этих... которые... ну, на лодке. Буря, одни испугались, ручки сложили, и все, их волной накрыло, и - прощай, мама. А другие не сдаются, гребут, гребут, - она стала раскачиваться на стуле, изображая нечто подобное гребле, - гребут навстречу волне и ветру, не теряют уверенности и... Слушай, - перебила сама себя, - а как ты думаешь, что теперь с Лысым сделают? - Посадят, я думаю, - сказал Диваныч, откусывая у шпротины головку. - А я думаю, расстреляют, - мечтательно сказала Аглая. - Ну нет, - возразил управдом, - сейчас не те времена. Сейчас все-таки восстановление ленинских норм и социалистической законности. - Да что ты, полковник, ты что? Какая социалистическая законность? Вот когда Лысого расстреляют, тогда и будет социалистическая. А то, что у них было, гниль одна, а не законность. До чего страну довели. Вон этот, - кивнула в сторону стены, за которой жил Шубкин, - пишет, что хочет. О лагерях пишет. Сейчас все пишут о лагерях. Как будто других тем нет. Всех распустили. Люди иностранное радио слушают, антисоветские анекдоты рассказывают, партийные люди детей в церквах крестят и никого не боятся. Нет, я бы Лысого на Красной площади перед всем народом... И не расстреляла бы, а повесила. - Ну, весь народ на Красной не поместится, - заметил Диваныч. - Хотя набегут в достатке и еще друг дружку потопчут. Но на площади все не поместятся. - А тем, кто не поместится, по телевизору показать во всех подробностях. Видел, как это выглядит? - Не, - сказал Кашляев, - Бог, грубо гря, миловал. Много чего видел, а такого нет. Он добавил коньяку себе и ей, положил на хлеб два кружка колбасы. - Ну и зря. Мы, когда отбили Долгов у немцев, там на площади перед райкомом повесили городского голову, начальника полиции и проститутку за то, что спала с немцами. Так, поверишь, проститутка держалась до конца и партизану, который вешал, в морду плюнула. Городской голова трясся от страха и крестился, но ни о чем не просил. А полицай, даже вспомнить противно, ползал на коленях, простите, говорит, пощадите. А я говорю: а ты, гад, щадил наших ребят? И вот когда эту троицу вешали, некоторые слабонервные в обморок падали, а я смотрела. - Интересно было? - осторожно спросил Диваныч. - Очень! Знаешь, когда человека вешают, он сначала весь задрожит, задрожит, ну в конвульсиях вроде, а потом глаза выпучит, язык весь наружу и... - Ой, ой, ой, не надо, не надо! - заткнул уши управдом. - Почему же не надо? - удивилась Аглая. - Ты же военный человек. Фронтовик. - Фронтовик, - подтвердил гордо Кашляев. - Всю войну, грубо гря, от Бреста до этого и обратно. Но я, Агластепна, извиняюсь чистосердечно, хотя фронтовик, я в жизни еще никого... ну не... ну не повесил, вот. - Вид у него был при этом печальный и виноватый, как будто сам понимал всю меру своей очевидной неполноценности. - Потому что ты в регулярных частях служил, а я в партизанах. А в партизанах ты и командир, и мать, и отец, и военный трибунал. Мы сами ловили, сами приговаривали, сами приводили в исполнение. - Она отхлебнула из рюмки, закусила кружком колбасы. - Думаешь