Оцените этот текст:



                                  Рассказ

----------------------------------------------------------------------------
     © Copyright Владимир Войнович
     WWW: http://www.voinovich.ru/
     Малое собрание сочинений в 5 томах. Т. 1.
     М., Фабула, 1993
     OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru
----------------------------------------------------------------------------


     Мой друг, мой друг надежный,
     Тебе ль того не знать:
     Всю жизнь я лез из кожи,
     Чтобы не стать, о Боже,
     Тем, кем я мог бы стать...
     (Генри Лоусон,
     австралийский поэт)



     Каждое   утро  без  четверти  семь  на  моем  столе  звонит  будильник,
напоминая  мне  о  том,  что пора вставать и идти на работу. Ни вставать, ни
идти  на  работу  я, естественно, не хочу. На дворе еще ночь, и забрызганное
дождем  окно  едва  видно  на  темной  стене.  Я  дергаю  шнур выключателя и
несколько  минут  лежу  при  свете,  испытывая  первобытное  желание чуточку
подремать.  Потом  опускаю на пол ноги - сначала одну, потом другую. С этого
момента   начинается  медленный  процесс  превращения  меня  в  современного
человека.
     Сначала   я   сижу   на   кровати  и,  бессмысленно  глядя  в  какую-то
неопределенную  точку на противоположной стене, почесываюсь, вздыхаю, широко
раскрываю  рот. Во рту противно, в груди клокочет - должно быть, оттого, что
я  слишком  много  курю.  Болит  сердце. Вернее, не болит, просто я чувствую
его.  Кажется, что под кожу вложили круглый булыжник. Если бы кому-нибудь со
стороны  посчастливилось наблюдать меня в эту минуту, я думаю, он получил бы
немалое  удовольствие. Вряд ли на земле бывает что-нибудь более нелепое, чем
мое  лицо,  моя  фигура и та поза, в которой я нахожусь в это время. Потом я
начинаю  шевелить  босыми  пальцами,  развожу  в сторону руки и делаю другие
манипуляции.  На  полу под батареей лежат гантели, которые я купил в прошлом
году.  Они покрыты толстым слоем пыли и кажутся большими, чем на самом деле.
Я  давно уже ими не пользуюсь, и то, что они покрылись пылью, меня несколько
оправдывает  -  не  хочется  пачкать  руки.  А  когда-то я умел и заниматься
гимнастикой,  и  выбегать  на  улицу  при  скатке,  автомате  и  всей другой
амуниции  через  три минуты после подъема. Старшина Шулдыков, который первым
учил  меня  этому,  говорил, бывало: "Вы у меня и на гражданке будете за три
минуты вскакивать. Я вас этому научу. Это моя цель жизни".
     Если  другой  цели  у  него  не было, можно считать, что жизнь старшины
Шулдыкова прошла совершенно бесследно.
     Размышляя  об  этом,  я провожу рукой по щеке и обнаруживаю, что мне не
мешало  бы  побриться.  Щетина лезет из меня с поразительной быстротой. Тот,
кто  видит меня вечером, ни за что не может поверить, что утром я был выбрит
до  блеска.  Бриться  я начал лет с шестнадцати, и еще в школе меня прозвали
"волосатый человек Андриан".
     Электрическая  бритва  "Нева"  жужжит  так  сильно,  что пенсионер Иван
Адамович  Шишкин  просыпается  за  стеной  и начинает деликатно покашливать,
намекая  на то, что хулиганить в моем возрасте стыдно. Помочь ему я ничем не
могу  и  мужественно  продолжаю  начатое  дело, пользуясь при этом небольшим
круглым  зеркалом в железной оправе. Откровенно говоря, зеркало приносит мне
мало  радости.  Из  него  на  меня  смотрит  человек  отчасти рыжий, отчасти
плешивый,  более  толстый,  чем  нужно,  с  большими  ушами, поросшими сивым
пухом.  В  детстве  мать  говорила  мне,  что  такие  же  большие уши были у
Бетховена.  Вначале  надежда  на  то, что я смогу стать таким, как Бетховен,
меня  утешала.  В  ранней  молодости  я  стыдился своих ушей. Теперь я к ним
привык. В конце концов они не очень мешали мне в жизни.
     Побрившись,  я  иду  в  ванную,  долго  и  старательно  умываюсь водой,
холодной настолько, что пальцы краснеют и перестают разгибаться.
     Потом  надеваю  резиновые  сапоги,  свитер, пиджак, прорезиненный плащ,
лохматую  кепку  и  выхожу на лестницу. Из почтового ящика, который висит на
дверях, вынимаю письмо. Это письмо от матери. Я его прочту на работе.



     На  дворе  начало  октября. Небо сплошь затянуто тучами. Рассвет еще не
наступил  и,  кажется,  никогда  не наступит. Трудно поверить, что солнечные
лучи могут пробиться сквозь эту непроницаемую серость.
     А  город уже живет. Тысячи людей, подняв воротники или раскрыв зонтики,
бегут  по  улице,  осаждают сверкающие от дождя автобусы, ныряют в проходную
табачной  фабрики.  Посмотришь на них - и страшно становится: откуда столько
народу?
     Большая  толпа  стекается  к  переходу,  готовая  ринуться  в первый же
просвет  между  потоками  автомобилей,  которым, кажется, тоже нету конца. В
этой  толпе  я  пересекаю  широкую улицу и попадаю в большой полустеклянный,
полуметаллический  колпак  -  кафетерий,  или  попросту  забегаловку. Внутри
забегаловки  буфетная  стойка, несколько высоких столиков на железных ногах.
Цементный пол усыпан толстым слоем серых опилок.
     Длинная  очередь  тянется вдоль буфета. Люди топчутся, ежатся, потирают
руки. От намокших плащей и пальто поднимается пар.
     За  стойкой  возвышается Зоя - высокая девушка с гладкой прической. Она
бросает   мелочь  в  пластмассовую  тарелку,  выдает  сдачу,  бойко  орудует
блестящими  рычагами  кофейного  агрегата.  Может  быть, ей кажется, что она
стоит у пульта управления атомным кораблем.
     Увидев  меня,  Зоя  радостно  улыбается, открывая красивые ровные зубы.
Едва  ли я нравлюсь ей. Ее улыбка объясняется более просто - я ее постоянный
клиент.
     - Вам - как всегда? - спрашивает Зоя.
     - Как всегда, - говорю я.
     В  обмен  на протянутый ей полтинник она выдает мне сосиски с капустой,
кофе  с  молоком  и  булочку  с  маком.  Очередь  шумит  и волнуется, но Зоя
успокаивает ее:
     - Это наш работник. - И улыбается.
     Может  быть,  я  ей действительно нравлюсь. В этом; нет для меня ничего
неожиданного,  я  нравлюсь  многим женщинам, потому что я высокий и сильный,
хорошо зарабатываю и не злоупотребляю спиртными напитками.



     Недалеко   от   последней   остановки   автобуса   начинается   большое
пространство, разгороженное дощатыми заборами. Это наши местные Черемушки.
     На  одном  из  заборов  висит  большой  фанерный щит с надписью: "СУ-1.
Строительство ведет прораб т. Самохин".
     А рядом афиша:

                         "Поет Гелена Великанова".

     Тов.  Самохин  -  это я. Гелена Великанова никакого отношения ко мне не
имеет, просто рекламбюро решило использовать свободную полезную площадь.
     Гастроли  певицы  кончились,  вчера  она уехала из нашего города. Скоро
афишу  снимут.  Щит  с  моей  фамилией  тоже исчезнет. Дом, который я строю,
почти   готов  к  сдаче.  Вот  он  стоит  за  забором  пока  что  пустой,  с
потемневшими от дождя стенами из силикатного кирпича.
     Неподвижный  башенный  кран  тянет  шею в мутное осеннее небо. Кран мне
уже  не  нужен, надо будет вызвать из треста "Строймеханизация" монтажников,
пускай его разберут.
     В  правом  крыле  здания  на  одной  из  дверей первого этажа четвертой
секции  висит  бумажная  табличка:  "Прорабская".  Здесь я обычно и нахожусь
ежедневно  с  половины  восьмого  до  пяти.  Довольно часто меня здесь можно
найти  и  в десять, и в одиннадцать, и в двенадцать ночи, потому что рабочий
день у меня не нормирован.
     В  прорабской накурено - дым коромыслом. Свет лампочки едва пробивается
сквозь  плотные  слои  дыма. Рабочие, собравшиеся здесь, разместились кто на
табуретках,  кто на длинной скамейке, кто просто на корточках вдоль стен и у
железной печки. Звено штукатуров Бабаева в полном составе лежит на полу.
     - Хотя  бы  форточку открыли, - ворчу я, пробираясь к столу, стоящему у
окна.
     Никто  не  обращает на меня никакого внимания, я открываю форточку сам.
Дым постепенно рассеивается. С улицы тянет сыростью.
     До  начала  работы  еще полчаса, каждый проводит их как умеет. Бригадир
Шилов  сидит  на  ящике  из-под  гвоздей  и  сушит  у печки портянки. Бабаев
листает  книгу, готовясь к занятиям в университете культуры, подсобница Катя
Желобанова  рассказывает  своей  подруге  Люсе  Маркиной, что летом на пляже
видела  артиста  Рощина  и  что  он,  оказывается,  лысый,  а  когда поет по
телевизору, наверное, надевает парик.
     У  окна  стоит  Дерюшев  -  толстый рыхлый увалень в армейском бушлате.
Сопя  от  натуги,  он  пытается  согнуть  железный  ломик, вставленный одним
концом  в  щель  между  ребрами  батареи  парового  отопления.  Рядом  с ним
паркетчик Шмаков, прозванный Писателем за то, что зимой ходит без шапки.
     - Давай-давай,  -  подзадоривает  он  Дерюшева.  -  Главное  - упирайся
ногами.
     - Ты что делаешь? - спрашиваю я Дерюшева.
     Дерюшев вздрагивает и застенчиво улыбается.
     - Да ничего, Евгений Иваныч, балуемся просто.
     - Эх,  Дерюшев,  Дерюшев,  -  сокрушенно  вздыхает  Писатель, - с такой
будкой  не можешь ломик согнуть. Придется, видно, тебя к Новому году на сало
зарезать. Вот Евгений Иваныч запросто согнет, - подзадоривает он меня.
     Он  обращается  ко мне слишком фамильярно, мне хочется его одернуть, но
я  думаю: "А почему бы, в самом деле, не попробовать свои силы? Есть еще чем
похвастаться".
     - А ну-ка дай.
     Я  беру  у  Дерюшева  ломик,  кладу  на  шею  и  концы  его тяну книзу.
Чувствую, как гудит в ушах и как жилы на шее наливаются кровью.
     Согнутый  в  дугу  ломик  я бережно кладу на пол. И не могу удержаться,
чтобы не спросить:
     - Может, кто разогнет?
     - Вот  это сила, - завистливо вздыхает Дерюшев и незаметно пробует свои
рыхлые мускулы.
     Катя  Желобанова  смотрит  на  меня  с нескрываемым восхищением. Артист
Рощин вряд ли согнул бы ломик на шее.
     А  я  задыхаюсь.  Сердце  колотится  так,  словно  я  пробежал  десяток
километров.  Что-то  со  мной  происходит  в  последнее  время. Чтобы скрыть
одышку, сажусь за стол, делаю вид, что роюсь в бумагах.
     Писатель продолжает донимать Дерюшева.
     - Вот,  Дерюшев, - говорит он, - кабы тебе такую силу, ты б чего делал?
Небось в цирк пошел бы. Скажи, пошел бы?
     - А чего, - задумчиво отвечает Дерюшев, - может, и пошел бы!
     - А  я  думаю,  тебе  и  так  можно  идти.  Тебя народу за деньги будут
казать. Каждому интересно на таку свинью поглядеть, хотя и за деньги.
     Писатель  смеется и обводит глазами других, как бы приглашая посмеяться
с  ним  вместе.  Но  его никто не поддерживает, кроме Люси Маркиной, которая
влюблена в Писателя и не скрывает этого.
     - Шмаков, - говорю я Писателю, - в третьей секции ты полы настилал?
     - Ну я. А что? - он смотрит на меня со свойственной ему наглостью.
     - А то, - говорю я. - Паркет совсем разошелся.
     - Ничего, сойдется. Перед сдачей водичкой польем - сойдется.
     - Шмаков,  - задаю я ему патетический вопрос, - у тебя рабочая гордость
есть? Неужели тебе никогда не хочется сделать свою работу по-настоящему?
     - Мы люди темные, - говорит он, - нам нужны гроши да харчи хороши.
     Он  говорит  и ничего не боится. Уговоры на него не действуют, угрожать
ему  нечем.  На  стройке  каждого  человека  берегут как зеницу ока. Да и не
очень-то  сберегают.  Приходят  к нам демобилизованные да те, кто недавно из
деревни.  Придут,  поработают,  пообсмотрятся  и сматываются - кто на завод,
кто на фабрику. Там и заработки больше, и работа в тепле.
     Вот  сидит  перед  печкой  Матвей  Шилов. Он разулся и сушит портянки и
думает  кто его знает о чем. Может быть, сочиняет в уме заявление на расчет.
Но  такие,  как  Шилов, уходят редко. На стройке он уже лет двенадцать. И он
привык, и к нему привыкли.
     Я смотрю на часы: стрелки подходят к восьми.
     - Все в сборе? - спрашиваю у Шилова.
     Он  медленно  поворачивает голову ко мне, потом так же медленно обводит
взглядом присутствующих.
     - Кажись, все.
     - Кончайте перекур, приступайте к работе.
     - Щас  пойдем,  - нехотя отвечает Шилов и начинает наматывать портянки.
Обувшись,  встает,  топает  сначала одной ногой, потом другой и только после
этого достает из-за печки молоток, протягивает его Писателю: - Пойди вдарь.
     Тот   послушно  выходит  и  ударяет.  Вагонный  буфер,  подвешенный  на
проволоке  к столбу электроосвещения, гудит, как церковный колокол, возвещая
начало рабочего дня. Все постепенно выходят.



     "Дорогой сыночек!
     Вот  уже  две  недели от тебя нет никаких известий, и я просто не знаю,
что  и  подумать.  До каких пор ты будешь меня мучить? Вчера мне приснилось,
что  ты  идешь  босиком  по  снегу.  Я снам не верю, но, когда дело касается
тебя,  невольно начинаю волноваться. В голову приходят такие страшные мысли,
что  даже  боязно  о них говорить. Все думается, уж не заболел ли ты или, не
дай бог, не попал ли под машину..."
     Это  пишет моя мама, бывшая учительница, ныне пенсионерка. Она и раньше
любила получать письма, а теперь тем более.
     А  что  я  буду  писать?  Каждый день одно и то же. Без четверти семь -
подъем.  В  восемь - начало работы. С двенадцати до часу - перерыв. В пять -
конец  рабочего  дня. В полшестого - совещание у начальника СУ. Что касается
попадания  под  машину,  то  об этом сообщил бы отдел кадров или ОРУД: им за
это деньги платят.
     "...У  меня  ничего  нового,  если  не  считать  того, что позавчера на
собрании  актива  меня избрали председателем домового комитета. Ты, конечно,
относишься к таким вещам скептически, а мне это было очень приятно.
     На  днях  случайно  встретила  на  улице  Владика Тугаринова. Приехал в
отпуск  с  женой.  Он  теперь  стал  такой  важный.  Недавно  его  назначили
начальником  какого-то  крупного  строительства  в Сибири. Спрашивал о тебе.
Взял адрес, обещал написать".
     За  всем  этим,  как  говорят,  есть свой подтекст: Владик не способнее
меня,  во  всяком  случае,  по  математике  успевал  много хуже, а теперь он
большой  начальник. Я бы тоже мог высидеть себе приличную должность, если бы
не мотался с места на место.
     Мама  не  учитывает  только  того  обстоятельства,  что  Владик получил
диплом  (а  в  институт  мы  с ним поступали вместе) в сорок четвертом году,
когда  я валялся в борисоглебском госпитале. Конечно, Владик не виноват, что
его  не  взяли на фронт: у него еще в десятом классе была близорукость минус
восемь.  Но  и  я  не  виноват,  что  был только студентом-практикантом в то
время, когда Владик был уже начальником ПТО.
     После  института, я конечно, мог бы сидеть на одном месте. Но я работал
на  Сахалине,  в  Якутии,  на  Печорстрое и даже на целине - строил саманные
домики. Кто знает, может, я и здесь продержусь недолго?



     В  это  время  раздается телефонный звонок. Мне звонят много раз, и это
обычно  не  вызывает  во  мне  особых  эмоций.  Но  сейчас каким-то чутьем я
угадываю,  что разговор кончится неприятностью. У меня нет никаких оснований
так  думать, просто я это чувствую. Поэтому я не снимаю трубку. Пусть звонит
-  посмотрим,  у  кого  больше  выдержки.  Я закуриваю, выдвигаю ящик стола,
просматриваю  наряды. У того, кто звонит, выдержки больше. Я снимаю трубку и
слышу голос Силаева - начальника нашего стройуправления.
     - Самохин, ты что ж это к телефону не подходишь?
     - По объекту ходил. Не знал, что вы звоните.
     - Знать надо. Должен чувствовать, когда начальство звонит.
     - Это я чувствую, - говорю я, - только не сразу. Немного погодя.
     - В  том-то  и  дело. Научишься чувствовать вовремя - большим человеком
будешь.
     Что-то  он  сегодня  больно игрив. Не люблю, когда начальство веселится
не в меру.
     - Слушай,  Самохин,  -  переходит  на  серьезный тон начальник, - ты бы
зашел, поговорить надо.
     - О чем?
     - Узнаешь. Не телефонный разговор.
     - Хорошо. Сейчас обойду объект...
     - Ну давай, на одной ноге.
     Как  же,  разбежался.  Я  выхожу из прорабской, поднимаюсь на четвертый
этаж.  На  лестничной площадке стоит Шилов, водит вдоль стены краскопультом.
Голубая  струя  со  свистом  вырывается  из  бронзовой трубки, краска ровным
слоем  покрывает  штукатурку. Сам Шилов тоже весь в краске - шапка, ватник и
сапоги.
     - Ну что, Шилов, - спросил я, - портянки высушил?
     - Высушу на ногах.
     - А почему краска густо идет?
     - Олифы нет, разводить нечем. Будет олифа?
     - Будет, - сказал я, - если Богдашкин даст.
     - Значит, не будет, - скептически заметил Шилов. - Богдашкин не даст.
     - Ничего, с божьей помощью достанем.
     - Навряд, - Шилов сплюнул и посмотрел за окно.
     Я  зашел  в одну из квартир, осмотрелся. В общем, все, кажется, ничего,
прилично.  Только  штукатурка  не  сохнет  и  двери  разбухли от сырости, не
закрываются. Если бы их вовремя проолифить, было бы все иначе.
     Зашел   на  кухню.  Смотрю  -  у  батареи,  вытянув  ноги,  сидят  Катя
Желобанова   и  Люся  Маркина.  Разговаривают.  О  каких-то  своих  женихах,
мороженом,  кинофильмах  и прочих вещах, не имеющих к их прямым обязанностям
никакого  отношения.  А  батарея,  между  прочим,  не  топится:  воду еще не
подключили.
     - И вам не холодно? - спрашиваю я. Молчат.
     - Ну, чего сидите? Нечего делать?
     - Перекур с дремотой, - смущенно пошутила Катя и сама засмеялась.
     - Не  успели  начать  работу - и уже перекур. Идите в четвертую секцию,
там некому кафель носить.
     Я  говорю  это  ворчливым и хриплым голосом. Даже самому противно. Но я
ничего  не  могу  с  собой  поделать:  вид сидящих без дела людей раздражает
меня. Если пришли работать, значит, надо работать, а не прятаться по углам.
     Больше  всех  меня  разозлил  Дерюшев. Газосварочным аппаратом он варил
решетки.  Я  сразу заметил, что швы у него неровные и слабые. Я толкнул одну
решетку - и шов разошелся.
     - Ты  что  же, - сказал я Дерюшеву, - хочешь, чтоб нас с тобой в тюрьму
посадили?
     Дерюшев погасил пламя и поднял на лоб синие, закапанные металлом очки.
     - Флюс,  Евгений  Иваныч,  слабый - не держит, - сказал он и улыбнулся,
словно  сообщал  мне  приятную  новость.  - И вообще тут электросваркой надо
варить.
     - Без  тебя  знаю,  да где ее возьмешь? Все решетки переваришь. Я потом
проверю. Флюс хороший достанем.
     Все  от  меня  что-нибудь  требуют,  и всем я что-нибудь обещаю. Одному
флюс, другому олифу, третьему брезентовые рукавицы. А как все это достать?



     Когда-то  в  детстве  от  учителя физики я узнал про Джеймса Уатта. Еще
маленьким  он  увидел  кипящий  чайник,  потом  вырос, вспомнил про чайник и
изобрел паровую машину. Услышав это, я поднял руку и спросил:
     - А кто изобрел чайник?
     Этот  вопрос  занимает  меня  до  сих  пор. Когда я учился в институте,
разные  профессора  преподавали  нам  множество  сложных  наук, которые я за
пятнадцать  лет успел благополучно забыть. Ни эвклидова геометрия, ни теория
относительности  не  пригодились  мне в жизни, хотя наши профессора считали,
что  каждый из этих предметов обязательно надо знать будущему строителю. Они
много  знали, эти профессора, но ни один из них не смог бы решить простейшую
задачу  -  как  достать  ящик  гвоздей,  когда  их нет на складе или когда у
Богдашкина неважное настроение.
     Богдашкин  -  это  начальник  снабжения нашего стройуправления, человек
совершено  бестолковый.  Пока  у  нас  был  главный инженер, отдел снабжения
работал  довольно  сносно, был хоть какой-то порядок. Теперь главный ушел на
пенсию,  Богдашкиным  никто не руководит, и он совсем распоясался. С утра до
вечера  ему  звонят  прорабы, выколачивая разные материалы. Богдашкин вконец
запутался  в  этой  неразберихе  и  решил  упростить дело: посылает кому что
придется.  Тому,  кто  просил  у него алебастр, он шлет электрический шнур а
тому,  кто  хотел  иметь  электрический шнур, посылает дверные ручки. Мне он
недавно  прислал  второй  газосварочный  аппарат, Я долго не знал, что с ним
делать, потом обменял его у Лымаря. на электромотор для растворомешалки.
     Конечно,  можно позвонить Богдашкину и спросить у него насчет олифы, но
из  этого  едва  ли  что выйдет. У него никакой олифы нет, и делай с ним что
хочешь,  все равно ничего не добьешься. Поменяться бы с кем... Я взял клочок
бумаги, сделал раскладку:

#

Прораб  Что у него есть Что ему нужно
Филимонов       Олифа   Кровельное железо
Лымарь  Кафель  Оконные блоки
Сидоркин        Кровельное железо       Кафель
Ермошин Оконные блоки   Плиты
Я       Плиты   Олифа

#

     Если  позвонить  Ермошину  и  обменять  у  него плиты на оконные блоки,
вместо  блоков  взять у Лымаря кафель, Сидоркин уступит за кафель кровельное
железо,  после  этого  позвонить Филимонову... Ничего не выйдет. Я вспомнил,
что  Филимонов  отдал  свою олифу Ермошину, не знаю за что. А зачем Ермошину
олифа, когда он еще не начинал отделку?
     Я  смотрю на свою раскладку. Целый стратегический план. И все для того,
чтобы достать одну бочку олифы.



     Явление  второе:  те  же и Сидоркин. Он открывает дверь и вваливается в
прорабскую  во  всем  своем  великолепии - длинный, тощий, в зеленой помятой
шляпе,  потрепанном  синем плаще и брюках неимоверной ширины. Желтые ботинки
до  щиколоток  залеплены  грязью. И в таких ботинках Сидоркин прется прямо к
столу.
     - Хоть  бы  ноги  вытер,  -  говорю  я  ему. - Все-таки в приличный дом
входишь.
     - В  приличных  домах персидские ковры стелют под ноги. - Он садится на
стул,  стаскивает  с  себя  один ботинок, вытягивает ногу. - Совсем промокли
носки.
     - Не можешь резиновые сапоги купить? Жмешься все.
     - Не  жмусь,  -  ворчит Сидоркин и жмурится. - Ревматизм у меня от этих
сапог. В Карелии все в них шлепал.
     Он  вытаскивает  из моей пачки сигарету, закуривает, достает из кармана
колоду потрепанных карт, лениво перекладывает их.
     - Сыграем?
     - На что?
     - На мешок цемента.
     - Не выйдет. Ты передергиваешь.
     - Ну  давай  тогда  в  веревочку,  -  он  достает из кармана веревочку,
складывает  ее  двумя  кольцами,  приговаривая:  - Трах-бах-тарарах, приехал
черт  на  волах,  на  зеленом  венике  из своей Америки. Кручу-верчу, за это
деньги  плачу.  Сюда  поставишь  -  выиграешь,  сюда поставишь - проиграешь.
Замечай глазами, получай деньгами. Куда ставишь?
     - Знаешь,  Сидоркин,  - говорю я, - давай я тебе подарю мешок цемента с
дарственной  надписью, и после этого ты сделаешь так, чтобы я тебя больше не
видел.
     - Ну  что ты, - великодушно возражает Сидоркин, - я не могу тебя лишить
такого  удовольствия  за  какой-то  мешок  цемента.  Если  ты  мне  подаришь
парочку, я, пожалуй, подумаю.
     До  чего  же  нахальный  тип!  Пока  он  снова  натягивает свой грязный
ботинок, я набираю номер Богдашкина. Там снимают трубку.
     - Богдашкин? - спрашиваю я.
     - Нет его, - меняя голос, отвечает Богдашкин и вешает трубку.
     - Сволочь, - говорю я и смотрю на Сидоркина.
     Сидоркин смотрит на меня.
     - Опять  шутит?  -  спрашивает  он участливо. - Но ты не волнуйся. Мы с
ним тоже пошутим.
     Он  подвигает  к  себе  аппарат  и  набирает номер. Талантливый человек
Сидоркин! Выбери он вовремя артистическую карьеру, цены б ему не было.
     - Алло, это Дима? - говорит он грудным женским голосом.
     Богдашкина  я  не вижу, но хорошо представляю себе, как его одутловатое
лицо  расплывается  в  сладчайшей  улыбке.  Старый  дурак!  Ему уже скоро на
пенсию,  а  он все еще охотится за молодыми девушками. Ни годы, ни алименты,
на которые уходит половина зарплаты, не могут заставить его образумиться.
     - Здравствуй,  Дима,  -  ласково щебечет Сидоркин, - Это твоя маленькая
Пусенька.   Я  уже  сказала  папе  о  нашем  решении,  папа  хочет  с  тобой
поговорить. Передаю папе трубку.
     Я беру трубку, злорадствую:
     - Ну что, попался?
     В трубке слышно тяжелое сопение - Богдашкин думает.
     - Кто это? - наконец спрашивает он.
     - Это  папа  твоей маленькой Пусеньки, - продолжаю я начатую Сидоркиным
игру.
     - Чего надо-то? - Богдашкин меня уже узнал, голос у него недовольный.
     - Ничего особенного. Бочку олифы.
     - Олифы?  -  Богдашкин воспринимает это как личное оскорбление. - Вы ее
с  хлебом,  что  ли,  едите?  Я  тебе  на прошлой неделе отправил две бочки.
Больше нет.
     - Может, все-таки найдешь? - прошу я без всякой надежды.
     - Как  же,  найдешь, - сердится Богдашкин. - Одному одно найди, другому
другое.  И  все  к  Богдашкину.  Этому  нужен Богдашкин и этому Богдашкин, а
Богдашкин всего один во всем управлении.
     В  конце  концов я выхожу из себя и говорю ему несколько слов на родном
языке. Богдашкин не обижается, ему все говорят примерно то же самое.
     - Будет   ругаться-то,  -  ворчит  он  довольно  миролюбиво.  -  Высшее
образование  имеешь,  а  такие  слова говоришь. Алебастру немного могу дать,
если хочешь.
     Можно  послать  его  еще  куда-нибудь,  но  за  это  денег не платят. А
алебастр  -  это  все-таки  нечто  вещественное. Для обмена на что-нибудь он
тоже годится.
     - Черт  с тобой, - соглашаюсь я, - давай алебастр. С паршивой овцы хоть
шерсти клок.
     Пока  я  говорил с Богдашкиным, Сидоркин сидел и терпеливо ждал. Теперь
поднялся.
     - Значит, я беру три мешка?
     - Совсем  обнаглел,  -  говорю  я.  -  Сначала  один просил, потом два,
теперь тебе и двух мало.
     - Мало,  - сказал Сидоркин. - Один по дружбе, один, чтоб ты меня больше
не видел, один за Богдашкина. Законно?
     - Ладно, - сказал я, - бери четыре мешка и проваливай.
     - Бусделано,  -  сказал  Сидоркин, подражая Аркадию Райкину. - Сейчас я
подошлю машину.
     Я  тоже  собрался выходить вместе с Сидоркиным, но в это время появился
Ермошин,  который  приехал  на  самосвале. Он долго стоял на подножке, потом
нерешительно  поставил  ногу  на лежащую в грязи узкую доску и пошел по ней,
словно  канатоходец.  Я  и Сидоркин с интересом следили за ним, надеясь, что
он  поскользнется. Но он благополучно одолел одну доску, перешел на другую и
явился  перед  нами  чистенький,  словно  его  перенесли  по  воздуху.  Усы,
бакенбарды и шляпа придают лицу его умное выражение.
     - Слыхал  новость?  -  обратился  Ермошин  к Сидоркину. - Его назначают
главным инженером, - он кивнул в мою сторону.
     Это  было неожиданностью не только для Сидоркина, но и для меня самого.
Правда,  слухи о моем назначении давно ходили по тресту, но слухи оставались
слухами,  никакого  подтверждения  им  не  было,  если  не считать двух-трех
намеков, слышанных мной от Силаева.
     - Брось, - недоверчиво сказал Сидоркин. - Что, управляющий утвердил?
     - Пока  не  утвердил,  но  затребовал  проект  приказа. Я только что от
Силаева, сам слышал весь разговор по телефону.
     - За  что бы это ему такая честь? - Сидоркин критически оглядел меня. -
Толстый, рыжий и в лице ничего благородного. А тебя что ж, обошли, выходит?
     - Яна  профсоюзную работу перехожу, - важно сказал Ермошин. - Романенко
увольняется, я на его место.
     - Ну  и  валяй,  -  сказал  Сидоркин и, поднявшись, обратился ко мне: -
Значит, ты мне даешь гипсолитовые плиты?
     - Какие плиты? - удивился я.
     - Ну  как  же.  Только  что ведь мы договорились, ты даешь мне плиты, я
тебе бочку олифы. Или ты на радостях ничего не помнишь?
     Сидоркин  мне  усиленно  подмигивал,  и я понял, что он хочет разыграть
Ермошина.
     - Нет, - сказал я, - за одну бочку не отдам.
     - Это вы о чем? - с деланным равнодушием поинтересовался Ермошин.
     - Да  так,  пустяки,  - пояснил я, - тут у меня завалялись гипсолитовые
плиты, сотни полторы. Он хочет взять у меня за бочку олифы.
     Клюнет  или  не  клюнет?  Но  куда  же  он  денется?  Приманка  слишком
аппетитно  пахнет. Сто пятьдесят гипсолитовых плит! Попробуй-ка вырвать их у
Богдашкина.
     - Я  тебе  могу  дать  полторы бочки, - наконец говорит он, стараясь не
смотреть на Сидоркина.
     - Да  тебе  зачем?  -  говорит  Сидоркин.  -  Ты  ведь  уже перегородки
поставил. Вчера докладывал на летучке.
     - Мало   ли   чего   я  докладывал,  -  отмахивается  Ермошин  и  снова
поворачивается ко мне: - Ну, берешь полторы бочки?
     - Смеешься,  что  ли? Сто пятьдесят плит за полторы бочки олифы. Помажь
ею себе волосы.
     - Но у меня больше нет.
     - Иди к Богдашкину. Может, он даст тебе сто пятьдесят плит.
     - Ну, хорошо, - решает Ермошин. - Бери две бочки - и по рукам.
     - Мало. Вези свои бочки Богдашкину.
     Я  неумолим,  хотя  знаю,  что олифы у него в самом деле больше нет. Но
ведь  есть  на  свете  и  другие  не  менее  ценные  вещи. В конце концов мы
сходимся  на  том,  что  Ермошин дает мне еще десять пачек паркета и немного
флюса для газосварки.
     Мы  оба  довольны  сделкой:  он  думает,  что  ловко  обвел меня вокруг
пальца,  я  думаю  то же самое о нем, и оба по-своему правы. И он и я выжали
друг  из  друга  все,  что было возможно, направив на это всю свою энергию и
все  свои  умственные  способности.  Все  было  бы  гораздо  проще,  если бы
Богдашкин дал каждому из нас, что нам полагается.
     Только  ушел  Ермошин  -  зазвонил  телефон.  Я  подумал, что это опять
Силаев, и попросил Сидоркина взять трубку.
     - Если Силаев, меня нет.
     Сидоркин снял трубку:
     - Алло.  Одну  минуточку.  Главный инженер Самохин занят, но я попробую
вас  соединить...  Она,  -  сказал Сидоркин, передавая мне трубку, и прикрыл
глаза от нахлынувшего на него счастья.
     В трубке я услышал голос Клавы:
     - Это ты?
     - Это я.
     - Я тебе звоню просто так - поболтать.
     - Ты нашла для этого самое подходящее время, - вежливо сказал я.
     - Не  сердись. Ты когда появишься? Я вчера ждала тебя весь вечер, потом
пошла на "Иваново детство". Ты не видел?
     - Нет.
     Чего доброго, она мне сейчас начнет пересказывать содержание фильма.
     - Возможно, я сегодня зайду, - сказал я.
     - Правда?
     - Может быть, - уточнил я. - А сейчас, извини, я тороплюсь.
     Из прорабской мы вышли с Сидоркиным вместе. Дождь моросил по-прежнему.
     - Значит,  я  подошлю  машину  и возьму пять мешков, - сказал Сидоркин,
поднимая воротник плаща.
     - Десять, - сказал я. - Возьми десять. Ты заслужил их сегодня.



     Когда  я  вошел,  Силаев  сидел  за  столом  один и разбирал настольную
лампу.  Когда-то  давным-давно  он  работал  на заводе слесарем, очень любил
вспоминать  об  этом и любил ремонтировать разную технику. Ничем хорошим это
обычно  не кончалось, и потом приходилось вызывать монтеров или лифтеров - в
зависимости от того, что именно брался ремонтировать начальник.
     - Что  ж так поздно? Курьеров за тобой посылать, - недовольно проворчал
Силаев  и,  не  дожидаясь  ответа,  кивнул  на  кресло,  стоявшее у стола. -
Садись.
     Я  в  кресло  садиться не стал - оно слишком мягкое. В нем утопаешь так
глубоко,  что даже при моем росте я едва достаю подбородком до крышки стола.
Может  быть, такие кресла делают нарочно для посетителей, чтобы, сидя в них,
посетители  в  полной  мере ощущали свое ничтожество. Я взял от стены стул и
придвинул его к столу.
     - Как жизнь? - спросил начальник, снимая с лампы матовый абажур.
     - Спасибо, - сказал я, - течет потихоньку.
     - Как  здоровье  жены?  - Силаев вынул из лампы кнопочный выключатель и
ковырял в нем отверткой.
     - Спасибо, здорова, - мне уже надоело говорить ему, что я не женат.
     - Ну  хорошо,  -  сказал  начальник  и  положил отвертку на стол. - Ты,
конечно, знаешь, зачем я тебя вызвал?
     После  разговора с Ермошиным я догадывался, но на всякий случай сказал,
что не знаю.
     - Тем лучше, - сказал Силаев, - пусть это будет для тебя сюрпризом.
     Он  нажал  кнопку  звонка, и почти в то же мгновение в дверях появилась
секретарша  Люся,  очень  красивая девушка, только ресницы подведены слишком
густо.
     - Люсенька,  принесите, пожалуйста, проект приказа на Самохина, - глядя
на нее, попросил Силаев.
     Люся  исчезла  так  же  бесшумно,  как и появилась. Силаев посмотрел на
закрывшуюся за ней дверь и почему-то вздохнул.
     - Как  у  тебя  дела? - спросил он, помолчав. - Что-то я давно на твоем
участке не был. По плану у тебя когда сдача объекта?
     - К Новому году.
     - А по обязательствам?
     - К первому декабря.
     Это  все он знал не хуже меня, и я подумал, что он задает вопросы, лишь
бы поддержать разговор. Начальник посмотрел на меня и сказал, помедлив:
     - Так вот. Сдашь его к празднику.
     - Неготовый? - спросил я.
     - Зачем же неготовый? Подготовишь и сдашь.
     В  дверях  снова  появилась  Люся.  Постукивая  тонкими каблучками, она
прошла к столу, положила перед) Силаевым лист бумаги.
     - Все?  -  спросила  она,  усмехаясь,  как  всегда,  когда  говорила  с
начальством.
     - Нет,  не  все,  -  строго  сказал Силаев. - Объявите по участкам, что
сегодня  в  семнадцать  тридцать  состоится производственное совещание. Нет,
объявите,  что  ровно  в  семнадцать.  Все равно меньше чем за полчаса их не
соберешь.
     Люся стояла, выжидательно опустив ресницы.
     - Можно идти? - спросила она.
     - Когда  я  скажу,  тогда  пойдете, - рассердился начальник. Видимо, он
был  не  в духе и искал, к чему бы придраться. - Что вы стоите как вкопанная
и хлопаете своими ресницами? Вы что, меня соблазняете, что ли?
     - Вас - нет, - тихо сказала Люся.
     Ее ответ совсем вывел начальника из себя.
     - Я  вот  возьму  мокрую  тряпку,  -  сказал он, - и вымою вам эти ваши
ресницы.
     - Не имеете права.
     - На вас у меня хватит прав. Я вам в отцы гожусь.
     - У меня есть свой папа, - напомнила Люся.
     - Ну  и  очень  плохо, - сказал Силаев, но тут же поправился: - То есть
плохо то, что ваш папа не следит за вами. Идите.
     Люся  повернулась  и  простучала  каблучками по направлению к двери. Во
время  этого  разговора  она  ни разу не изменила тона, ни один мускул на ее
лице не дрогнул.
     Я  понял,  что  у Силаева какая-то неприятность. Всегда в таких случаях
он  срывает  злость  на  своей  секретарше,  которая  эти припадки терпеливо
выносит. Может, он за это и держит ее.
     - Черт  знает  что,  -  проворчал он, когда дверь за Люсей закрылась. -
Дура.
     Он  раскрыл пачку "Казбека" и, закуривая, молча подвинул ко мне бумагу,
которую  принесла  Люся.  Это  был  тот  самый  проект  приказа,  в  котором
говорилось, что я назначаюсь главным инженером.
     - Прочел? - спросил Силаев. - Дела примешь после сдачи объекта.
     - Значит, в декабре, - сказал я.
     - Раньше,  -  сказал  Силаев.  -  Объект  сдашь  до  праздника, а после
праздника   примешь   дела.  Можешь  считать  это  приказом,  который  нужно
выполнять.
     - Приказы,  Глеб  Николаевич,  должны  быть  разумные, - сказал я. - Вы
ведь  знаете,  что  у меня еще штукатурные работы не закончены и малярные. И
паркет еще надо стелить.
     - Все сделаешь.
     - Но ведь даже штукатурка не высохнет.
     - Меня  это  не  касается.  Дом  должен быть сдан. Ты думаешь - это моя
прихоть?  Мне  приказано  оттуда,  -  он раздавил окурок о край пепельницы и
показал   на   потолок.  -  В  райкоме  решили,  что  надо  сделать  подарок
комсомольским  семьям.  Праздник,  барабаны,  вручение  ключей.  А ты должен
радоваться, что тебе дают идею.
     - Я  бы  радовался,  - сказал я, - если бы эту идею можно было обменять
на  бочку  олифы.  Хороший  будет  подарок.  Сейчас  сдадим, а через месяц в
капитальный ремонт. А что, если я не сдам все-таки дом?
     - Не  сдашь?  -  Силаев посмотрел мне в глаза. - Тогда все меры. Вплоть
до  увольнения.  Так что выбирай. Или сдача объекта вовремя и все остальное.
Или...  Выбирай.  -  Он  встал  и  протянул  мне  руку: - Извини, мне пора к
управляющему.



     Я  неудачник.  Во  всяком  случае,  так  считает моя мама. Я неудачник,
потому  что  не  стал  ни  ученым,  ни большим начальником. Я все еще только
старший  прораб.  Старший  прораб  применительно  к армейским званиям что-то
вроде  старшего  лейтенанта.  Если  к  сорока  годам ты не шагнул выше этого
чина, маршальский жезл из своего рюкзака можешь выбросить.
     Мне  уже  сорок два. В сорок два года мне предлагают должность главного
инженера,  хотя  могли  это  сделать гораздо раньше. Пятнадцать лет прошло с
тех  пор,  как  я  окончил  строительный  институт,  почти  все пятнадцать я
работаю  в  одной  и  той  же  должности  - старшим прорабом. За это время я
полысел и обрюзг, стал нервным и раздражительным.
     Моя  работа  ничем не лучше, но и не хуже других. Мое это призвание или
не  мое,  я  до  сих  пор не знаю и, если признаться, мало интересуюсь этим.
Призвание  проверяется  в  деле,  где  нужны  какие-то  особые  способности.
Прорабу  излишние  способности  ни  к чему - ему достаточно умения доставать
материалы,  читать  чертежи  и  вовремя закрывать рабочим наряды. Я не могу,
скажем, сделать дом лучшим, чем он должен быть по проекту.
     Но  иногда  меня  заставляют  делать  хуже,  чем  я  могу, и это мне не
нравится.  Когда  я возражаю, это не нравится начальству. Из двух мест я уже
ушел  "по  собственному  желанию".  Можно  бы уйти и отсюда - на этом городе
свет  клином  не  сошелся,  -  но  мне уже надоело скитаться. Надоело жить в
палатках  и вагончиках или снимать койку в "частном секторе". Когда тебе уже
за  сорок,  хочется  пожить нормальной человеческой жизнью, иметь свой угол,
может быть, свою семью.
     У  меня  дома  на  тумбочке  под  стеклом  стоит фотография девушки лет
восемнадцати.  Удлиненное лицо, большие темные глаза, темные косы, аккуратно
уложенные  вокруг  головы.  Это  Роза. Я с ней познакомился в Киеве в начале
сорок  первого  года,  когда  приезжал  на  зимние  каникулы.  Она училась в
десятом  классе (подумать только, сейчас у меня могла бы быть такая дочь!) и
собиралась поступать в пединститут на исторический факультет.
     Когда  немцы  подошли  к Киеву, она почему-то не уехала и теперь лежит,
наверное,  в  Бабьем  Яру.  Она  была  молода  и  красива  -  это  видно  по
фотографии.  Но она была еще и умна и добра. Она была необыкновенно чуткой и
нежной.  Впрочем,  может  быть,  я уже не помню, какой именно была Роза, и в
моей  памяти  живет только образ, нарисованный мной самим? Но с тех пор я не
встречал  женщины,  которая  хоть  сколько-нибудь  напоминала бы этот образ.
Может быть, поэтому я до сих пор не женат.



     Ровно  в  половине шестого мы, прорабы, один за другим входим в кабинет
Силаева.  Занимаем  места за длинным столом, стоящим перпендикулярно к столу
начальника.  Пока  рассаживаемся,  Силаев,  склонившись над бумагами, что-то
пишет и не обращает на нас никакого внимания.
     Совещание  только начинается, времени впереди много, и каждый старается
провести  его с большей пользой. Лымарь вытащил из-за пазухи книжку "Атом на
службе  человеку",  Сабидзе  положил  перед  собой лист бумаги и уже кого-то
рисует.  Тихон Генералов, многодетный угрюмый человек, сидит слева от меня и
составляет план воспитательной работы среди собственных детей:

                                   "План

     1. Иван - применить телесное наказание (ремень),
     2. Наташа - поставить в угол на 30 мин. за сломанный телевизор.
     3. Алла+Люба - купить билеты в кукольный театр,
     4. Сергей - проверить дневник.
     5.   Поговорить   с  женой  насчет  грязного  белья  (можно  отнести  в
прачечную)".
     Справа   от  меня  садится  Васька  Сидоркин.  Он  достает  из  кармана
маленькие дорожные шахматы с дырочками в доске для фигур.
     - Сыграем?
     - Давай.
     Сидоркин  ставит доску на края стульев между мной и собой так, чтобы не
видно было из-за стола. Начальник поднимает голову:
     - Все собрались?
     - Почти,  -  отвечает  Ермошин,  который  всегда  садится  ближе всех к
начальнику.
     - Начнем, пожалуй.
     Начальник  придвигает  к  себе  папиросы.  Все тоже достают папиросы, а
Сидоркин,  у которого их никогда не бывает, тянется к моей пачке. Через пять
минут в кабинете все померкнет от дыма, но пока что довольно светло.
     - Кто первый будет докладывать? - спрашивает начальник. - Ермошин?
     Ермошин,  как  самый  бойкий,  докладывает  всегда  первым.  Он встает,
приосанивается, поправляет галстук.
     - На сегодняшний день на вверенном мне участке...
     Начальник   от  удовольствия  закрывает  глаза.  К  тому,  что  говорит
Ермошин,  он  испытывает не практический, а чисто литературный интерес: речь
Ермошина  льется  гладко  и  плавно,  словно  он читает газетную заметку под
рубрикой "Рапорты с мест".
     - Коллектив  участка,  -  привычно  тарабанит  Ермошин, - включившись в
соревнование за достойную встречу сорок четвертой годовщины Октября...
     - Сорок третьей, - с места хрипит Сидоркин.
     Ермошин  озадаченно  умолкает,  медленно  шевелит  губами, подсчитывая.
Начальник  растерянно  смотрит  то  на  Сидоркина,  то  на  Ермошина  и тоже
подсчитывает. Первым подсчитал Ермошин.
     - ...за  достойную  встречу сорок четвертой годовщины Великого Октября,
- продолжает он твердо и бросает презрительный взгляд на Сидоркина.
     - Погоди,  -  перебивает его Силаев. - Сидоркин, вы там опять в шахматы
режетесь?
     - Никак нет! - рявкает Сидоркин и нагло ест начальство глазами.
     - Смотрите у меня.
     - Слушаюсь! - ревет Сидоркин и незаметно передвигает фигуру.
     После  Ермошина  выступают  другие.  Все  подробно перечисляют успехи и
вскользь  упоминают  о недостатках. Как водится, ругают начальника снабжения
Богдашкина.  Богдашкин сидит за отдельным столиком возле стены и невозмутимо
заносит  все замечания в толстую общую тетрадь в коленкоровом переплете. Так
он  делает  каждый  раз  на  всех  совещаниях, планерках и летучках. Если бы
издать  отдельно  все  записи  Богдашкина, получилось бы довольно объемистое
собрание сочинений.
     Наконец  очередь  доходит  до Сидоркина. Он впопыхах делает не тот ход,
что нужно, и встает.
     - Ну,  у  меня,  значит, полный порядок, - говорит Сидоркин, подтягивая
штаны. - Только вот Богдашкин радиаторы не дает. Богдашкин, запиши.
     Богдашкин покорно записывает.
     Начальник терпеливо ждет, потом поворачивает голову в мою сторону.
     Последним выступаю я.
     Меня  уже  никто не слушает, всем надоело, все хотят по домам. Сидоркин
нехотя собирает шахматы. Сабидзе сломал карандаш и сидит скучает.
     Начальник  ковыряется  отверткой в замке стола. Он ждет окончания моего
доклада только для того, чтобы спросить:
     - Ну как, сдадим к празднику объект?
     - Вряд ли.
     - Опять  заладил  свое.  Товарищи  прорабы, к празднику объект Самохина
должен  быть  сдан. Если сдадим, годовой план по управлению будет в основном
выполнен.  Поэтому предлагаю каждому со своего участка направить завтра же в
помощь    Самохину   по   три   человека.   Богдашкин,   при   распределении
стройматериалов  завтра  в первую очередь учитывайте нужды Самохина. Вопросы
есть?
     - Есть, - сказал Ермошин.
     - Твой  вопрос  решен, - сказал начальник, - в отпуск пойдешь зимой. На
этом совещание считаю закрытым. Будьте здоровы, товарищи.



     Около  восьми  часов  мы  выходим на улицу. Дождь перестал, но, видимо,
ненадолго,  сырой  ветер  забирается  под  плащ и пронизывает насквозь тело.
Сидоркин  поднял воротник и придерживает его рукой, защищая от ветра больное
ухо.
     Кто-то  предложил  "раздавить  бутылку"  -  возражений  особых не было.
Взяли  в магазине три поллитровки, пошли в столовую ткацкой фабрики, которая
хороша  тем,  что в ней всегда есть жигулевское пиво, и тем, что в ней можно
сидеть, не раздеваясь.
     Пока  мы носили пиво и котлеты с макаронами, Сидоркин под столом разлил
водку в стаканы и закрасил пивом. Сделал он это быстро и незаметно.
     Подошла  уборщица  Маруся  и,  посмотрев  на  нас, покачала укоризненно
головой:
     - Ой,  мальчики,  опять  водку  принесли. Тут дружинники ходят, полчаса
как двоих забрали.
     - Ничего,  Маруся,  - сказал Сидоркин, - не бойся, нас не заберут. - Он
положил на угол стола полтинник.
     Маруся  смахнула  монетку  тряпкой  в  ладонь  и, успокоившись, отошла.
Теперь она не боялась дружинников.
     - Выпьем  за  дружбу,  -  сказал  Ермошин.  -  За  то,  чтобы мы всегда
оставались друзьями. - И посмотрел на меня.
     - Далеко пойдешь, - сказал Сидоркин и выпил свою водку первым.
     Мы  тоже  выпили.  Сидоркин разлил по стаканам вторую бутылку и, так же
как  первую,  поставил  под стол. Снова выпили. Ермошин, который всегда знал
все  новости,  сказал,  что  слышал  разговор  в тресте, будто с нового года
переходим на крупноблочное строительство.
     - Давно  пора,  -  сказал  Филимонов,  который  пришел  к нам всего два
месяца  назад,  прямо из института, и горой стоит за передовые методы. - Вот
будет здорово. Что ни месяц, то дом.
     - Чего  ж хорошего, - сказал Сидоркин. - Вот и будешь бегать с места на
место.  Для  прораба  ничего  нет  хуже, чем бегать с места на место. Скажи,
Ермошин.
     - Я за прогресс, - сказал Ермошин.
     - Ну  и валяй, - охотно согласился Сидоркин. - Ну что, еще по капельке?
У кого бутылка?
     Третья  бутылка  была  у  меня,  но  вытащить ее я не успел: в столовую
вошли   двое  дружинников  -  один  высокий  и  плечистый,  с  всепонимающим
взглядом,  другой  маленький  и  щуплый.  У  дверей огляделись и направились
прямо к нашему столику.
     - Ну  что,  ребята, выпьем жигулевского, - радушно пригласил Сидоркин и
наполнил свой стакан пивом.
     - В  другой  раз,  -  сказал  высокий  дружинник  и,  отогнув скатерть,
заглянул под стол.
     Я  замер и посмотрел на Сидоркина. Сидоркин отхлебнул из стакана пива и
тоже  заглянул  под  стол. Ермошин вдруг вскочил с места и, сказав, что надо
бы принести чаю, не спеша пошел к окну выдачи.
     Сидоркин  и  высокий  дружинник  разогнулись  одновременно и посмотрели
друг   другу  в  глаза.  Дружинник  -  удивленно  и  испытующе,  Сидоркин  -
дружелюбно и доверчиво.
     - Да, - сказал высокий дружинник, - извините, пожалуйста.
     - Ничего, не стоит, - вежливо сказал Сидоркин, - заходите еще.
     - Извините, - повторил высокий дружинник. - Пошли, Олег.
     Они уже дошли до дверей, но Сидоркин позвал их:
     - Ребята!
     Дружинники  снова  подошли.  Ермошин  получил свой чай, но, увидев, что
дружинники  вернулись,  остался  у  окна  выдачи и читал приклеенное к стене
меню.
     - Ребята, - сказал Сидоркин дружинникам, - хотите, покажу фокус?
     - Какой   фокус?  -  спросил  маленький,  и  глаза  его  заблестели  от
любопытства.
     - Ну  какой.  Обыкновенный,  как в цирке, - пообещал Сидоркин. - Только
между нами. Идет?
     - Идет, - сразу же согласился маленький, и высокий нехотя подтвердил:
     - Идет.
     - Ну ладно, - сказал Сидоркин, - глядите под стол.
     Дружинники  посмотрели.  Сидоркин  поднял  ноги.  На  полу остались две
пустые бутылки.
     - Видели?  -  спросил Сидоркин. - Больше не увидите. - И, опустив ноги,
снова прикрыл бутылки штанинами.
     Дружинники  растерянно  поглядели  друг на друга, не зная, как им вести
себя в таком случае, но потом, видимо, вспомнили о своем обещании.
     - Ладно,  -  сказал  высокий  дружинник, - в другой раз будем знать. До
свиданья.
     Они  ушли.  Ермошин  подождал,  пока  дверь  за  ними  не  закрылась, и
вернулся к столу.
     - Ну как чаек? - спросил Сидоркин. - Не остыл?
     - Остыл,  -  сказал  Ермошин, глядя в сторону. - Вы, ребята, на меня не
обижайтесь. Если б что вышло, мне было бы больше всех неудобно.
     - Что ж так? - спросил Сидоркин.
     - Ну,  понимаешь.  Я  же  веду общественную работу. Меня знают. Скажут:
"Сам выступаешь на собраниях, и сам же..."
     - А  ты одно из двух, - сказал Сидоркин, - или не пей, или не выступай.
Женька, давай твою бутылку.
     Не  помню,  почему  это  произошло,  но  после третьей бутылки мы вдруг
стали  спорить  о  честности. Ермошин сказал, что, если говорить откровенно,
прораб  и  честность  несовместимы,  как гений и злодейство. Можешь играть в
честность   сколько  угодно,  но  все  равно  тебе  придется  выкручиваться,
заполнять липовые наряды, составлять липовые процентовки.
     - Вот  уж  на  что  Самохин,  - сказал Ермошин, - а и тот не лучше нас.
Приказали  ему сдать дом к празднику - и он сдаст его как миленький, в каком
бы состоянии этот дом ни был.
     Если  бы  это  сказал  не  Ермошин, а кто-нибудь другой, я, возможно, и
промолчал  бы.  Но  здесь  я  вдруг распылился и стал говорить, что сдам дом
тогда,  когда  он  будет  полностью  готов,  и  что мне плевать на Силаева и
плевать на всех остальных, я поступлю так, как мне подсказывает совесть.
     Я  поспорил  с  Ермошиным  на бутылку коньяку, что поступлю именно так,
как сказал. После этого мы разошлись.



     Вернувшись  домой,  я  застал моего соседа Ивана Адамовича Шишкина, как
обычно,  на  кухне  за  чтением любимой книги. Как называется книга и кто ее
написал  узнать  невозможно  -  обложки  у  нее  давно нет, а листы порядком
порастрепались  и  рассыпаются. Но через эту книгу, и только через нее, Иван
Адамович постигает всю мудрость и простоту нашей жизни.
     Увидев  меня,  Иван  Адамович,  как  всегда,  вскочил  и следом за мной
прошел в мою комнату. Книгу, раскрытую посредине, он держал в обеих руках.
     - Женя,  гляди-ко  чего написано, - сказал он, как всегда с удивлением.
-  Ты  думаешь,  что  ты  есть.  А  на  самом  деле  тебя нет. То ись как? -
Помолчав,  Иван  Адамович  сам ответил на свой вопрос: - А вот так. Ни тебя,
ни  комнаты,  ни  стола  -  ничего.  Все  - одно наше воображение. Всемирный
вакуум. Об этом же надо задуматься.
     Мне сейчас задумываться об этом не хотелось.
     - Иван  Адамович,  -  сказал  я,  -  не  надо меня сразу убивать такими
открытиями. К этому надо приходить постепенно.
     - То ись как?
     - Ну  вот  так.  Сначала  представим  себе,  что здесь нет вас. А стол,
комната и я пока остаемся на месте. Частичный вакуум.
     Иван  Адамович  внимательно  посмотрел  на  меня,  пытаясь  сообразить,
правильно ли он понял мою мысль. Он ее понял правильно,
     - Ну хорошо, - сказал он обиженно, - я уйду.
     - В добрый путь.



     Засыпаю  я  всегда быстро, но сплю чутко. Если за стеной включат радио,
если  Иван  Адамович хлопнет дверью, если по улице проедет пожарная машина -
я просыпаюсь.
     В  этот  раз  меня  разбудил  телефонный звонок, "Только бы не меня", -
подумал я, затаив дыхание, словно это могло спасти.
     К телефону подошел Шишкин.
     - Алле.  А  кто  его  спрашивает?  Клава?  Нет,  он  спит. Сейчас я его
позову.
     Он постучал ко мне в дверь и, не услышав ответа, постучал снова.
     - Женя, тебя к телефону.
     Я  сунул  ноги  в  комнатные туфли и вышел в коридор. Шишкин, вероятно,
уже  собирался  спать, он стоял возле телефона в подштанниках и в очках. Его
лицо сияло от злорадства.
     - Не мог сказать, что меня нет, - прошипел я, сгорая от ненависти.
     - Не  мог, - сказал Шишкин. - Как же я скажу, что нет, когда ты есть. -
Иван Адамович никого еще не обманывал, особенно из женского полу.
     Я снял трубку и услышал:
     - Как ты думаешь, что для человека труднее всего?
     - Труднее всего разговаривать по телефону, когда хочется спать.
     Я начал потихоньку беситься,
     - Да,  правильно,  -  согласилась  она, будто я сказал что-то мудрое. -
Слушай, ты почему не приехал?
     - Я был занят.
     - Но сейчас ты не занят?
     - Сейчас я хочу спать. И уже поздно.
     - Еще только одиннадцать часов.
     Я гляжу на часы: верно. Мне казалось, что уже гораздо больше.
     - Слышишь, я очень хочу тебя видеть. Очень, очень!
     При  этом  она,  конечно,  закрывает  глаза  и  покачивает головой. Эта
театральная самодеятельность раздражает меня, но я все-таки соглашаюсь:
     - Хорошо, я приеду. Мне жалко Клаву.



     Когда-то  Клава  была  замужем.  Семь лет она прожила с одним учителем,
который  активно  участвовал  в  художественной  самодеятельности,  но потом
выдвинул-
     ся,  был  приглашен  в  областную  филармонию.  После  этого он ушел от
Клавы,  решив,  что  теперь  их интересы не совпадают. Клава тогда уехала на
Печору, где я с ней и познакомился четыре года тому назад.
     Она  работала  в нашей амбулатории, и все у нее одалживали спирт, когда
его  не  было  в  магазинах.  Наши  отношения  начались  еще  там  и  теперь
продолжаются - по инерции.
     Сейчас  она  работает в поликлинике участковым врачом. Живет на окраине
города  в  вытянутом сером строении, в том самом, где когда-то жила вместе с
мужем.  Ее  комната  находится  на  втором  этаже  в конце узкого коридора с
дверями,  расположенными  в  шахматном  порядке  по  обеим его сторонам. Все
соседи  меня  давно  знают.  Когда  я  иду  по  коридору,  двери  поочередно
открываются,  и  я на ходу кланяюсь направо и налево, как бы раскачиваясь из
стороны в сторону.
     Клаву  застаю  всегда в одной и той же позе: она лежит на низкой тахте,
обложенная  книгами.  Книги  она  проглатывает в огромном количестве, и я ей
немного  завидую. Но нельзя же читать все без разбору. Все, что в Клаве есть
деланного и наигранного, - это от них.
     Когда я прихожу к ней, у нас начинается вечер вопросов и ответов.
     - Ты на чем приехал?
     - На такси.
     - На улице холодно?
     - Так себе.
     - А помнишь, какие морозы были на Печоре?
     Если  не  прекратить  это  вовремя, мне придется ответить на вопросы об
изменении   климата  и  о  видах  на  урожай,  поделиться  впечатлениями  от
последнего фильма и высказать свое отношение к алжирской проблеме.
     - Слушай,  согрей,  пожалуйста,  чаю,  - прошу я только для того, чтобы
прервать эту бесконечную цепь вопросов.
     - Ой, прости.
     Она  торопливо  вскакивает  и,  запахнув полы халата, бежит на кухню. Я
отодвигаю  в  сторону  книжки,  ложусь на тахту, курю и стараюсь ни о чем не
думать.
     Блаженное  состояние.  Так  бы, кажется, лежал целую вечность, но через
семь  часов  меня  снова разбудит будильник и снова, проклиная все на свете,
мне   придется  тащиться  к  себе  на  объект,  выколачивать  из  Богдашкина
материалы,  ругаться с рабочими, начальством или скучать на производственном
совещании, для которого, наверное, и завтра найдется повод.
     Впрочем,  все  это  можно  было бы вынести, если бы меня не торопили со
сдачей  объекта.  Можно  бы  сдать его в том виде, как он есть. Но уж больно
хочется сделать что-нибудь настоящее, чтоб было не стыдно.
     Конечно,  можно  и  отказаться от сдачи, именно так я и делал два раза.
Но  тогда  я  был помоложе и посмелее. Я легко переезжал с места на место и,
живя   в   палатках   или   временных  бараках,  с  презрением  относился  к
коммунальным удобствам.
     Клава  внесла  чайник, налила мне чай и пододвинула тарелку с пряниками
собственного  производства.  Сама  села  напротив и, подперев голову руками,
смотрит на меня, как я ем и пью.
     - Что-то ты плохо выглядишь, - сказала она. - Ты, по-моему, нездоров.
     - Хорошие пряники, - сказал я, - как тебе удается такие делать?
     - Выпьешь  чай, я тебя, пожалуй, послушаю. Что-то мне твой вид очень не
нравится, - сказала Клава.
     - Нечего  меня  слушать,  -  сказал я, - я не патефонная пластинка. Вид
мой мне самому не нравится.
     Клава взяла мою руку в свою и подержала недолго.
     - Пульс у тебя совсем паршивый, похоже, предынфарктное состояние.
     - Прошлый  раз  ты говорила то же самое, - сказал я. - У любого прораба
каждый день предынфарктное состояние. Особенно перед праздником.
     - Если ты не веришь мне, - обиделась Клава, - сходи к другому врачу.
     - Я бы сходил. Если б знал, что меня положат в больницу.
     Про  себя  я подумал, что в больницу лечь сейчас было бы очень неплохо,
пускай Силаев сам сдает мой объект, раз уж он ему так нравится.
     - Хорошие пряники, - сказал я. - Где ты достала муку?
     - Хорошая хозяйка все достанет. Правда, я хорошая хозяйка?
     - Не хвастайся, я все равно на тебе не женюсь.
     Она засмеялась:
     - Потому  что  это  зависит  не  только  от тебя. Между прочим, как там
поживает Зоя?
     - Какая Зоя?
     - Ну,  твоя  симпатия. Которая работает в забегаловке. Я думаю, ты имел
бы у нее успех.
     Все  это говорится в подчеркнуто шутливом тоне, но при этом она бросает
на  меня  быстрый  и  тревожный  взгляд.  Она  боится, что в шутке есть доля
истины.
     Между  прочим,  пока  я  пью  чай, происходит такой эпизод. Клава вдруг
бледнеет и прикладывает ладонь к груди возле горла.
     - Что с тобой? - вскакиваю я.
     Она  ни  слова  не  говорит. Закрыв глаза, машет рукой. Потом, переводя
дыхание, улыбается:
     - Да так... ерунда.
     - Тебе дурно?
     - Немножко. Не обращай внимания.
     Я смотрю на нее подозрительно. Это уже не из книжек. Клава вздыхает:
     - Дурачок.  В  конце  концов  я  врач  и  знаю, что надо делать в таких
случаях.
     - Ты знаешь это не как врач, а как баба.
     - Хотя бы и так, - согласилась Клава. - И поэтому знаю.
     Ну  что  ж,  в  ее возрасте она имеет право на такой опыт, но все равно
это мне кажется оскорбительным. Роза бы так не сказала.
     Я отодвинул стакан и встал.
     - Ты хочешь уйти? - тихо спросила она.
     - Да, - сказал я.
     В глазах у нее показались слезы, но она не заплакала.
     - Если  тебе  надоело,  ты можешь уйти, - сказала она, помолчав. - Я не
буду  тебе  мешать.  Господи,  какая  я  идиотка.  Зачем  я  заставляю  тебя
нервничать? Ты хороший, добрый, талантливый человек.
     Если  бы  она закричала или заплакала, я бы, пожалуй, ушел. Сейчас я не
мог этого сделать.
     - Ты  опять говоришь глупости, - проворчал я, успокаиваясь. - Никакой я
не  талантливый. Обыкновенный серый человечишка. И зачем тебе нужно, чтобы я
был талантливым? У тебя был уже один талантливый. Разве тебе мало?
     Стрелки  подошли к двенадцати. Клава долго думала о чем-то своем, потом
спросила:
     - Скажи, ты меня хоть немножечко любишь?
     - Сколько можно спрашивать об одном и том же?
     - Не  сердись.  Просто  мне  кажется,  что ты ходишь ко мне из жалости.
Жалость - самое отвратительное человеческое чувство.
     - Неправда,  -  сказал  я устало. - Это ты прочла в своих книжках. Было
бы совсем неплохо, если бы мы побольше жалели друг друга.
     Я уже совсем засыпал, когда Клава толкнула меня в бок:
     - Ты знаешь, о чем я думаю?
     - О чем? - я не в состоянии был даже сердиться.
     - Я  думаю о том, как хорошо знать, что всегда рядом с тобой есть такой
человек.
     Это она обо мне. Книжки не доведут ее до добра.



     На  другой  день  погода  немного улучшилась, с утра показалось солнце.
Рабочие  сидели на бревнах возле растворомешалки, курили. Большинство из них
было  мне  незнакомо - их прислали другие прорабы по приказанию Силаева. Кто
из  них  чем  занимается  -  видно  было по инструментам. Вместе с Шиловым я
развел  их  по  рабочим  местам,  обошел  объект  и вернулся в прорабскую. В
прорабской  за  моим  столом  сидел  некто  Гусев,  корреспондент  городской
газеты.  В  газете  он, видимо, считался специалистом по строительным делам,
потому  что  все время околачивался в нашем тресте. Очерки его не отличались
стилевым  разнообразием  и  почти  все  начинались  примерно  так: "В тресте
"Жилстрой" все хорошо знают бригадира такого-то..."
     Увидев  меня,  Гусев  встал  из-за стола и пошел мне навстречу. Был он,
как  всегда,  в  вельветовых  брюках, болгарской куртке из кожзаменителя и в
синем берете.
     - Привет,  старик,  -  сказал  он  в порыве высокого энтузиазма и долго
тряс мою руку.
     "Ну  что  ж,  -  подумал  я,  - как говорит Писатель, время есть, будет
тресть".
     - А я к тебе по делу, - сказал Гусев, натрясшись вдоволь.
     - Очерк обо мне писать?
     - Откуда ты знаешь?
     - Такой  я  проницательный  человек,  -  сказал  я.  -  Это тебе Силаев
посоветовал?
     - Он, - сказал Гусев, вынимая толстый, обтянутый резинкой блокнот.
     Это  событие  я  воспринял как дурное предзнаменование. Если уж обо мне
решили писать в газете, то покоя теперь не дадут.
     - Говорят,  скоро  главным  инженером  будешь?  - спросил Гусев. Он сел
напротив меня и положил ногу на ногу.
     - Подожди  еще,  - сказал я, - может, не буду. И вообще ты бы написал о
ком-нибудь другом. Вон хоть о Шилове. Лучший бригадир в тресте.
     - О  нем  я  уже  писал,  -  сказал  Гусев и сделал пометку в блокноте,
должно  быть,  насчет моей скромности. - Ну давай, чтоб зря время не терять,
ты мне расскажи коротко о себе.
     - Зачем  это  тебе?  -  спросил  я.  -  Все  равно  напишешь: "В тресте
"Жилстрой"  все  хорошо  знают  прораба  Самохина. Этот высокий широкоплечий
человек  с открытым лицом и приветливым взглядом не зря пользуется уважением
коллектива. "Наш Самохин", - с любовью говорят о нем рабочие".
     Гусев положил блокнот на край стола, вежливо посмеялся и сказал:
     - Ты,  старик,  зря  так  про  меня.  Я  вовсе  не  поклонник  штампов.
Понимаешь, я хочу начать с войны. Ты на фронте был?
     - Был, - сказал я. - Могу дать интересный материал.
     - Сейчас  это  не  нужно,  -  сказал  Гусев.  - Вот к двадцать третьему
февраля  будет  готовиться  праздничный  номер, тогда пожалуйста. Можем даже
вместе  написать.  А  пока мне война нужна для начала. Тут у меня будет так:
сорок  пятый  год.  Тебя  вызывают к командиру дивизии и предлагают взорвать
здание вокзала...
     - Погоди,  - сказал я. - Я вот никак не припомню, чтобы меня вызывали к
командиру  дивизии. Я с командиром полка разговаривал один раз за всю войну,
когда  мы  стояли в резерве и он выгнал меня из строя за то, что у меня были
нечищенные сапоги.
     - Это неважно, - отмахнулся Гусев.
     - Вот  понимаешь,  я  ему тоже говорил - неважно. А он мне за разговоры
вмазал  пять  суток  строгой  гауптвахты. Правда, сидеть мне не пришлось, на
другой день нас отправили на передовую.
     - Слушай,   это  все  неинтересно,  -  сказал  Гусев.  -  При  чем  тут
гауптвахта? Я ведь очерк пишу и немного домыслил. Имею я право домысливать?
     - Имеешь,  -  сказал  я,  -  но дело в том, что в сорок пятом году я не
воевал,  а учился уже в институте, бегал на костылях с этажа на этаж, потому
что лекции у нас были в разных аудиториях.
     - А  ты  что,  был  ранен?  -  удивился  Гусев.  - Я не знал. Это очень
интересно. - Он записал что-то в блокнот.
     - Очень  интересно,  -  сказал  я.  -  Особенно когда тебе в одно место
влепят осколок от противотанковой гранаты. Приятное ощущение.
     - Да,  -  сочувственно  сказал  Гусев. - Наверно, больно было. Но я про
войну  просто  так,  для  начала.  Мне  надо  показать, что ты взрывал дома,
мечтая  их  строить.  Сейчас  тема  борьбы  за  мир очень важна. Ты на войне
офицером был?
     - Нет,  -  сказал я, - я на войне был старшим сержантом и никаких домов
не взрывал, потому что служил в разведке.
     - Какая  разница,  где  ты служил, - сказал он, - для идеи важно, чтобы
ты  взрывал  дома.  Теперь  ты  мне  скажи еще вот что. Когда ты решил стать
строителем: на войне или еще в детстве?
     - Да  как  тебе  сказать, - замялся я. - Понимаешь, после ранения я жил
как  раз  напротив  строительного  института.  В  другие институты надо было
ездить  на  трамвае,  а  в  этот - только перейти дорогу. А я ходил тогда на
костылях...
     - Понятно,  -  сказал  Гусев,  но в блокнот ничего не записал. - Теперь
скажи  мне  еще: у тебя есть какие-нибудь изобретения или рационализаторские
предложения?
     - Нет,  -  сказал  я,  -  я  принципиально  ничего  не  изобретаю, хочу
посмотреть, получится у людей что-нибудь без меня или нет.
     - Ну и как?
     - По-моему,  получается. Уже изобрели такую бомбу, после которой дома и
машины  останутся,  а  мы с тобой превратимся в легкое облачко. Но могу тебя
заверить, что я в этом изобретении никакого участия не принимал.
     - Да, - сказал Гусев и значительно помолчал.
     - Да, - сказал я. - А ты знаешь, кто изобрел чайник?
     - Чайник? - Гусев задумчиво потер высокий лоб. - Ломоносов?
     - Правильно,   -  сказал  я.  -  Ломоносов  открывал  закон  сохранения
энергии,  писал  стишки,  а  в  свободное время выдумывал чайники. Только не
эти,  которые  стоят  у  нас в хозяйственном магазине и у которых отрываются
ручки.  Их  выдумал  Юрка  Голиков,  который  работает  инженером  в  артели
"Посудоинвентарь".
     Гусев  мне  надоел, и я нарочно болтал разную ерунду, чтобы сбить его с
толку.  Ему  это  тоже, видимо, надоело. Он положил блокнот в карман, бросил
окурок к печке и встал.
     - Я лучше напишу, - сказал он, - а потом покажу тебе. Хорошо?
     - Правильно, - сказал я. - Пиши, потом разберемся.
     Гусев  вышел. Я посидел еще немного и пошел по этажам. На объектах, как
всегда  бывает  во  время  авралов,  творилось  что-то  невообразимое.  Одни
работали  изо  всех  сил,  торопились,  другие  не работали вовсе, сидели на
подоконниках,  курили,  рассказывали  анекдоты.  На  меня  никто  не обращал
никакого  внимания, словно я к этому делу был вовсе не причастен. Мне самому
показалось,  что  я  здесь лишний; я ходил, ни во что не вмешиваясь, пока не
столкнулся  с  каким-то  лохматым малым, который навешивал двери в четвертой
секции.  Он брал дверные навесы, втыкал шурупы и загонял молотком их чуть ли
не  с  одного удара по самую шляпку. Инструментальный ящик лежал сзади него,
весь инструмент и шурупы были рассыпаны по полу.
     - У тебя отвертка есть? - спросил я у малого.
     - Нет, - сказал он. - А зачем?
     - Не знаешь разве, что шурупы полагается отверткой заворачивать?
     - И так поедят, - лохматый махнул рукой и принялся за очередной навес.
     - Ты с какого участка? - спросил я его.
     - С ермошинского.
     Я  сам  собрал его инструмент, аккуратно сложил в ящик. Парень перестал
забивать шурупы и смотрел на меня с любопытством.
     Сложив инструмент, я взял ящик и передал его парню.
     - До свиданья, - сказал я ему, - передавай привет Ермошину.
     Парень  взял  ящик  и  долго  стоял против меня, покачиваясь и глядя на
меня исподлобья.
     - Эх ты, шкура! - искренне сказал он и, сплюнув, пошел по лестнице.
     Я  вернулся  в  прорабскую и позвонил Силаеву. Я хотел сказать ему, что
не  буду  сдавать  дом,  пока не приведу его в полный порядок. Пусть Ермошин
покупает  мне  проигранный коньяк. Пусть он знает, что не все такие, как он,
что есть люди, которые никогда не идут против своей совести.
     Когда  я  думал  об  этом,  меня  распирало  от  сознания  собственного
благородства, сам себе я казался красивым и мужественным.
     Но  весь  мой  пыл  охладила Люся, которая сказала, что Силаев уехал на
сессию райсовета и сегодня уже не вернется.
     Ну что ж... Можно отложить этот разговор до завтра.



     В  этот  день  домой  я  вернулся  раньше,  чем  обычно.  У дверей меня
встретил  Иван  Адамович.  Он  как-то  странно  улыбался,  отводил  глаза  в
сторону,  словно  был виноват в чем-то. Я сразу понял, что что-то произошло,
но  догадаться,  что  именно произошло, было трудно. Я посмотрел на Шишкина,
он  как-то съежился и глупо хихикнул. Я пожал плечами и пошел в кухню попить
воды.  В  кухне  на  стуле сидела девочка лет двух, обвязанная полотенцем не
первой  свежести. Перед нею на кухонном столе стояла тарелка с манной кашей.
Девочка  набирала  кашу  рукой, размазывала по лицу, а то, что попадало ей в
рот, выплевывала на полотенце.
     - Вот,  понимаешь  ты,  - смущенно хихикнул Иван Адамович, - племянница
днем  оставила.  Говорит:  "В  кино  схожу".  Шесть  часов  прошло, а она не
идет...  Ну-ну,  не  балуй!  - строго закричал он на девочку, которая решила
ускорить  утомительный  процесс  размазывания каши и запустила в тарелку обе
руки.  -  Не  балуй,  -  сказал  Иван Адамович, - а то дяде скажу, он тебя в
мешок посадит.
     Девочка  вынула руки из тарелки, посмотрела сначала на Ивана Адамовича,
потом на меня и заплакала.
     - Ну,  не  плачь,  - начал успокаивать ее Иван Адамович, - уходи, дядя,
мы тебе не отдадим Машеньку.
     Девочка плакала. Иван Адамович рассердился.
     - А  я вот твоего крику не слышу, - сказал он. - Понятно? То ись как? А
вот  так,  не  слышу,  да  и  все.  -  Старик сделал язвительное лицо. - Нет
никакого  крику. И тебя самой нет, и меня нет - одно пустое место. Всемирный
вакуум. Во!
     Девочка посмотрела на него внимательно и заплакала пуще прежнего.
     Я прошел к себе в комнату.
     - Женя, я тебе там бросил письмо! - крикнул мне вслед Иван Адамович.
     Письмо  лежало  на  полу.  Я  поднял и распечатал его. В нем было всего
несколько строчек:
     "Здравствуй, дорогой друг Женька!
     Решил  написать  тебе  эту  писульку,  хотя от тебя давно уже ничего не
получал.  Видно, ты совсем загордился (шутка) и не хочешь знать своих старых
друзей.  Я  здесь  работаю  начальником  СУ, строю один небольшой заводишко.
Когда  тебе  надоест  сидеть  на  одном  месте,  приезжай  ко мне. Работенку
подыщем.   Для  начала  будешь  старшим  прорабом.  Работа,  как  говорится,
непыльная  и денежная. Насчет квартиры пока ничего обещать не могу, но потом
что-нибудь  придумаем.  Ну  все.  Будь  здрав  и  думай. Привет от Севки. Он
работает  у  меня  начальником ПТО, женат, имеет троих детей, но по-прежнему
рисует разные пейзажи.
     В общем, приезжай. Жду ответа. Жму лапу.
     Владик".
     Я   перечитал   письмо   два   раза.  Приятно,  черт  побери,  получить
неожиданное  письмо  от  старых  друзей.  Севка  и  Владик  работают вместе.
Интересно,  какие они сейчас. Хоть бы фотокарточку прислали, собаки. У Севки
трое  детей.  Подумать  только.  Я  его  помню  совсем пацаном. Такой рыжий,
тщедушный,  вся морда в царапинах, он вечно дрался со своей старшей сестрой.
Он  довольно  толково рисовал, и мы думали, что ему прямой путь в живописцы.
Но, видно, не получилось. То ли способностей не хватило, то ли еще что.
     Я  еще  раз  перечитал письмо. Ну что ж... Пожалуй, оно как раз кстати.
Удобный  выход  из положения. Сдавайте свои дома сами, а я поеду в Сибирь. Я
не буду вместе с вами халтурить и краснеть за эту халтуру.
     Заодно  решится  и  вопрос с Клавой. Наши отношения слишком затянулись.
Теперь все. Не стоит себя обманывать, не стоит мучить друг друга.
     В  это время в дверь позвонили. У нас в квартире не так уж часто бывают
гости  -  я  прислушался.  Я слышал, как Иван Адамович отворил дверь, как он
говорил  с кем-то. Незнакомый женский голос спросил меня. Я вышел в коридор.
Женщина  стояла  на  лестничной  площадке.  Иван Адамович разговаривал с ней
через  щелочку  и  придерживал  дверь,  чтобы в случае чего захлопнуть ее. Я
отодвинул  Шишкина  и  пригласил  женщину  войти.  Она прошла, шурша дорогой
шубкой, усыпанной дождевыми каплями.
     - Вы  меня,  конечно, не помните, - сказала женщина, разглядывая меня и
близоруко  щурясь.  -  Мы  с вами в прошлом году встречались на дне рождения
Клавы.
     Но  я  ее  очень хорошо помню. Это была самая толстая на этом вечере. Я
даже  запомнил,  что  ее  зовут  Надя, что она работает гинекологом в той же
поликлинике, что и Клава.
     - Ну  почему  же,  Надя?  -  сказал  я. - Было бы странно, если бы я не
запомнил вас.
     Я  повесил  ее  шубу на вешалку и пригласил Надю к себе, извинившись за
беспорядок.
     - Ничего,  -  сказала она, входя в комнату и осматриваясь. - Я понимаю.
Холостяцкий быт. Если бы у вас была жена...
     - Чего нет, того нет.
     Я  прикрыл  за ней двери, но неплотно, чтобы Иван Адамович не мучился в
напрасных догадках.
     Надя  начала  разговор  с  того,  что,  очевидно,  ее визит мне кажется
странным.  Я  ответил,  срочно  припоминая все правила хорошего тона, что я,
конечно, не ожидал, но это тем более приятно...
     - Не  думаю, чтобы это вам было очень приятно. - Она достала из сумочки
сигарету  и  закурила.  - Тема нашего разговора несколько деликатная... Но я
врач  и  позволю  себе  говорить  прямо.  Вы,  конечно,  знаете,  что  Клава
беременна.
     - В общем... Конечно... я догадывался.
     - В  общем,  конечно, - передразнила она. - Что там догадываться? Это -
извините  меня  - видно невооруженным глазом. Но дело не в этом. Дело в том,
что  Клава  хочет,  как  это  говорят,  прекратить  беременность, а этого ей
делать  ни  в  коем  случае  нельзя. Это для нее просто смертельно опасно. Я
нисколько не преувеличиваю.
     - Почему бы вам не сказать этого ей лично? - спросил я.
     - Я  ей  говорила.  Они  ничего  не  хочет  слышать.  Вашим мнением она
дорожит больше, вы должны на нее повлиять.
     - Хорошо, - сказал я неуверенно, - я постараюсь.
     - Постарайтесь,  -  сказала она, поднимаясь. - И вообще мой вам совет -
женитесь.  Я  тоже  долгое  время  жила  одна  и  ничего  хорошего в этом не
нашла...
     - Да, но между нами есть небольшая разница, - робко заметил я.
     - Абсолютно условная.
     Я  не  стал  спорить  и  проводил  ее  до  дверей.  "Ну вот, - думал я,
вернувшись  в  комнату.  -  Теперь  все  стало  на  свои места". Посидев еще
немного,  я  снял со стула брюки и начал одеваться. Часы показывали половину
двенадцатого.
     В  коридоре  мне  встретился  Иван  Адамович.  Он держал двумя пальцами
байковые штанишки, и лицо его выражало полную растерянность.
     - Женя, - сказал он, - гляди-ко, чего наделала срамница. Видишь?
     - Не вижу, - сказал я.
     - То ись как? - опешил Иван Адамович.
     - Так,  -  я  пожал  плечами.  -  Не  вижу, да и все, Это все одно ваше
воображение, Иван Адамович,
     Свободной рукой Иван Адамович задумчиво поскреб в затылке.
     - Так оно ж пахнет, - сказал он неуверенно.



     Клава  еще не спала. Она сидела перед зеркалом в одной рубашке и чем-то
мазала  волосы.  Увидев  меня, она растерялась и сунула какой-то флакончик в
ящик стола.
     - Ты что делала? - спросил я, хотя должен был, наверное, промолчать.
     - Ничего.
     Она  смотрела  на меня все так же растерянно. Волосы у нее были мокрые.
Я  догадался,  что  она  красила  их восстановителем. Мне стало жалко ее, и,
чтобы скрыть это, я сказал:
     - Дура ты.
     Она виновато прижалась ко мне. Потом спросила:
     - Ты зачем приехал?
     - Так просто. А тебе что, не нравится?
     - Нет, мне очень нравится, только я не ожидала.
     - Приятная  неожиданность,  -  сказал  я.  - Видишь ли... сейчас у меня
была Надя...
     - Да? - Клава насторожилась. - Ну и что она тебе сказала?
     - Она мне сказала все, что надо было.
     - Вот  идиотка! - рассердилась Клава. - Вот идиотка! А кто ее просил? Я
ее просила? Зачем она вмешивается?
     - Она говорит, что для тебя это опасно.
     - Врет  она  все.  Что  она  понимает?  Ты  ей  не  верь. Я тоже врач и
разбираюсь в этих делах не хуже ее.
     - Клава, я тебе хочу сказать, что, если это действительно так...
     Она посмотрела на меня насмешливо:
     - Я,  конечно,  ценю  твое благородство, но это не так. Ты не волнуйся,
все будет в порядке.
     Ну  что ж... Раз она сама считает, что это неопасно... Ведь она в самом
деле врач.
     - Да,  ты знаешь, - сказал я, - я получил письмо от Владика. Помнишь, я
тебе о нем говорил.
     - И что он пишет?
     - Ничего особенного. Зовет меня к себе. Он там строит какой-то завод.
     - Ты хочешь поехать? - быстро спросила Клава.
     - Не знаю, - сказал я. - Теперь едва ли.
     - Если  хочешь,  езжай,  -  сказала  Клава.  -  Я тебя не держу. Ничего
особенного не произошло. Все остается по-прежнему.
     - Нет,  - сказал я, - теперь было бы просто глупо уезжать. Я скоро буду
главным инженером.
     - Правда? - удивилась Клава. - С чего это вдруг?
     - Не знаю. Так хочет начальство.
     - Я  очень  рада  за  тебя.  -  Она  притянула  мою  голову  к  себе  и
поцеловала.  -  Ты  знаешь,  если  тебе без меня лучше - ты уходи. Я тебя не
держу. Я не хочу, чтобы ты чувствовал себя связанным.
     - Не  выдумывай  глупостей,  -  сказал я. - Никуда я уходить от тебя не
собираюсь.
     - А ты меня любишь?
     - Да.
     Она посмотрела на меня недоверчиво, но ничего не сказала.
     Утром, когда я собирался на работу, Клава спросила:
     - Теперь не увидимся до самого праздника?
     - Почему? - сказал я. - Можем увидеться хоть сегодня.
     - Правда? - обрадовалась Клава. - Давай сегодня сходим в кино.
     - Давай,  -  согласился я, хотя в кино мне идти не хотелось. Но я хотел
сделать Клаве приятное.



     Этот  день  прошел  сравнительно  спокойно,  мне почти никто не звонил,
никуда  меня  не  вызывали.  Я  даже подумал, что обо мне позабыли. В четыре
часа,  после ухода рабочих, я позвонил в трест, сказал, что не смогу быть на
летучке, потому что заболел. И поехал в поликлинику за Клавой.
     Фильм,  на  который  собрались  сходить  мы  с Клавой, уже прошел, но в
кинотеатре  "Новатор"  шел  другой  новый  фильм,  благо их теперь выпускают
много.
     Мы  хотели  пойти  на  шестичасовой  сеанс, но билеты достали только на
десять, времени впереди было много, шел дождь, и Клава сказала:
     - Твой  дом  рядом. Пойдем посидим у тебя. За все время ты меня ни разу
не пригласил к себе. Я даже не знаю, как ты живешь.
     Дома  у  меня,  как  всегда, был беспорядок, и поэтому я согласился без
особой охоты.
     По  дороге  мы  купили  маленького  ослика  на  деревянной  подставке и
принесли его Машеньке, мать которой совсем пропала.
     Увидев  незнакомую  женщину,  Машенька  испугалась  и  расплакалась.  Я
проводил  Клаву  в  комнату, предупредив ее, что у меня беспорядок, но чтобы
она  не  вздумала  убирать.  После  этого  я вернулся к Машеньке и вручил ей
подарок.  Машенька  отнеслась  к  игрушке равнодушно, зато Иван Адамович был
доволен.
     - Смотри, какого слоника тебе дядя купил, - весело сказал он.
     - Это не слоник, а ослик, - поправил я его.
     Иван Адамович прочел по складам название, написанное на ярлычке:
     - "О-с-л-ик". - И, поставив игрушку на место, сказал упрямо: - Слоник.
     Я не стал спорить.
     - Мать так и не приходила? - спросил я.
     - Нет,  -  грустно  сказал Иван Адамович, - не приходила. Телеграмму из
Воронежа прислала - замуж вышла.
     Я  вернулся  в  комнату.  Клава  стояла  у  столика  и,  держа  в руках
фотографию Розы, рассматривала ее.
     - Это   твоя   новая   симпатия?   -   спросила  она  с  преувеличенным
спокойствием.
     - Положи на место и не трогай, - сказал я.
     Это ее неожиданно возмутило:
     - Да? А если я не положу?
     - Клава, положи, - сказал я сдержанно и довольно миролюбиво.
     - А если не положу?
     - Положи! - я повысил голос.
     - Не положу! - заупрямилась Клава.
     Тогда я заорал и затопал ногами.
     Такого  со  мной  еще не бывало. До сих пор, когда я вспоминаю это, мне
становится стыдно.
     Клава  вдруг  ни  с  того ни с сего швырнула карточку на пол. Зазвенело
стекло. Вот они, семейные сцены!
     Я молча шагнул к ней. Клава посмотрела на меня и побледнела.
     - Не  смей! Не смей! - закричала она. - Ты потом пожалеешь! Тебе самому
будет стыдно!
     Хорош я, наверное, был, если Клава подумала, что я ее буду бить.
     Дверь  приотворилась.  В  комнату  заглянул  любопытный  ко  всему Иван
Адамович, но, увидев мое разъяренное лицо, тут же захлопнул дверь.
     - Да ты знаешь, кто это? - спросил я зловеще.
     - Знаю,  -  сказала  Клава. - Зачем ты мне морочишь голову? Если я тебе
противна, можешь катиться к ней. К этой своей...
     Клава с плачем вылетела за дверь.
     Я прислонился к стене. Я задыхался. Снова заныло сердце.
     Немного  успокоившись,  я  присел  на  корточки и стал собирать осколки
стекла.  В  конце  концов  ничего  страшного  не произошло. Разбилось только
стекло.  Карточка  осталась  целой.  Я  осторожно освободил ее от осколков и
положил на стол.
     Большие  глаза  Розы  смотрели  на меня задумчиво и грустно. "Эх, ты, -
подумал я о Клаве, - нашла к кому ревновать".
     Моя  злость  проходила. В чем виновата Клава? В том, что она хуже Розы.
Но  кто  знает,  какой  была Клава в восемнадцать лет и какой стала бы Роза,
если бы ей пришлось прожить столько и так, как Клаве.
     Поймав  себя  на  этой  мысли,  я удивился. Что это значит? Я стал хуже
относиться  к  Розе? Или лучше к Клаве? Я даже испытывал угрызения совести и
подумал,  не  догнать  ли и не вернуть ли мне ее. Но, прикинув примерно, что
она  уже  далеко (может быть, подходит к остановке), я сообразил, что бежать
надо  будет  слишком  быстро.  Бежать  мне,  понятно,  не  хотелось. "Завтра
позвоню, извинюсь", - решил я.
     И как был, в пальто, прилег на кровать.



     Потом  мне  надоело  лежать, и я вышел на улицу. Дождь перестал, но все
равно  было  холодно  и  сыро.  На  другой стороне улицы в забегаловке горел
свет.  Там  была  одна  только Зоя. Она протирала вилки и ложки и собиралась
уходить. Увидев меня, она удивилась.
     - Что-то  вы  вечером к нам первый раз, - сказала она. - Видно, жена не
хочет готовить.
     - У меня нет жены, - сказал я.
     - Рассказывайте,  -  кокетливо  засмеялась Зоя. - Все мужчины говорят -
нет, а потом оказывается - у него и жена и дети.
     - У меня нет жены, Зоя, - повторил я. - И детей тоже нет.
     В забегаловке ничего не было, кроме холодных котлет.
     Расплачиваясь,  я  вместе с деньгами вытащил из кармана билеты и только
сейчас вспомнил про кино.
     - Зоя,  в  кино  хотите сходить? - неожиданно для самого себя предложил
я.
     - Я бы с удовольствием, - сказала Зоя, - но вы, наверное, шутите.
     - Да нет, Зоя, серьезно, - сказал я. - Вот билеты.
     Зоя  согласилась.  Мы  вышли  вместе,  и  я помог ей запереть дверь. До
начала сеанса оставалось около часа, и мы решили побродить по улице.
     Я не знал, с чего начать разговор, и спросил:
     - Зоя, а что вы делаете в свободное время?
     - Когда  как,  -  сказала Зоя. - Иногда с девочками на танцы хожу или в
кино. А то просто сижу дома, выражения переписываю.
     - Что?
     - Выражения.  Ну  вот знаете, например, такое выражение: "Лучше умереть
стоя,  чем жить на коленях"? Это Долорес Ибаррури сказала. Или вот выражение
Гюго:  "Жизнь  -  цветок,  любовь  - мед из него". У меня этих выражений уже
целых два альбома есть. Если иметь их много, никаких книжек читать не надо!
     - Скажите!  Это  интересно...  -  сказал я. - Значит, вы храните в этих
альбомах всю мудрость в чистом виде?
     - В  чистом,  -  согласилась  она.  -  Вы  знаете,  у меня почерк очень
красивый,  хотя  даже  среднюю  школу  я  не  закончила. А вот у моей сестры
высшее  образование  -  учительница  она,  - так вы не поверите, как напишет
что-нибудь, сама не разберет. А у вас высшее образование?
     - Да вроде бы высшее, - сказал я.
     - А правда, что вы очень сильный?
     - С чего это вы взяли?
     - А  мне один мальчик расказывал. Он с нашей поварихой дружит. Говорит,
что с вами вместе работает. Его Сашей зовут.
     - Не знаю, - сказал я, - со мной много Саш работает. Как фамилия?
     - Фамилию не помню. Русый такой, волосы длинные-длинные.
     - А, - догадался я. - Писатель?
     - Как, он разве писатель? - удивилась Зоя.
     - Ага,  -  сказал  я.  - Писатель. Знаешь что, давай будем на "ты". Так
как-то проще. Правда?
     - Правда,  -  согласилась  она.  -  Лучше  дружеское "ты", чем холодное
"вы".
     - Вот  именно,  -  сказал  я.  -  И  так  холодно. Давай зайдем в фойе.
Погреемся, журнальчики посмотрим.
     Она  согласилась.  Мы  вошли.  Посмотреть журнальчики нам не удалось, в
фойе  выступал  режиссер,  поставивший эту картину. Стоя у стены, мы слушали
его.  Режиссер  рассказывал, как был поставлен фильм, как героически работал
весь  съемочный  коллектив,  какие  надежды  они  возлагали на эту работу. В
конце своей речи он сказал:
     - Если  наш  фильм  заставит вас над чем-то задуматься, если, посмотрев
его,  вы  станете  хоть  чуточку  лучше  и умнее, мы будем считать, что наша
задача выполнена.
     Ни  лучше,  ни  умнее  после  этого фильма мы не стали. Когда мы шли из
кино,  Зоя  долго  молчала  и  вздыхала,  думая  о  чем-то  своем. И наконец
спросила:
     - Женя, а что такое любовь?
     - Не знаю, - сказал я.
     Она вздохнула и сказала задумчиво:
     - Любовь - это бурное море, любовь - это злой ураган.
     Я с ней согласился.
     Мы  дошли  до  ее  дома.  Я быстро попрощался и ушел, решив, что теперь
придется завтракать в другой забегаловке.



     И  вот наступил этот день, которого все ждали в нашем управлении. Утром
меня  вызвал  к  себе  Силаев.  Он  сказал,  что  приказ  о  моем назначении
утвержден  и  что  после  праздника я могу принимать дела. С Клавой я до сих
пор  не  помирился.  Настроение  у  меня было отвратительное, мое назначение
меня не радовало.
     - Ну  что,  Евгений,  выходишь  в  люди, - бодро сказал Силаев. - Скоро
вообще  большим  человеком  будешь.  Сегодня  сдашь  дом,  а после праздника
примешь дела. Ты чего хмуришься?
     - Сами знаете чего, - сказал я. - Халтурить не хочется.
     - Что  делать?  -  сказал  Силаев.  Не  всегда  мы можем делать то, что
хочется.  Райком  требует  сдать  -  и  против него не попрешь. Теперь такое
дело. Первая секция у тебя вроде бы лучше всех отделана?
     - Вроде.
     - Ну вот. И асфальт возле подъезда есть. А возле других нет.
     - Ну и что же? - не понял я.
     - Да  как  же  -  что?  Первый день на стройке, что ли? - Силаев развел
руками.   -   На   улице  грязно,  а  комиссия  придет  в  ботиночках,  люди
интеллигентные.
     - Думаете, по грязи не захотят ходить?
     - Не захотят, - уверенно сказал Силаев. - Я их знаю. Сам такой.
     Мне  было  уже  все  равно.  Делайте,  что хотите, и я буду делать, что
хотите, - так будет спокойней.
     Я  вышел  из  кабинета.  В  приемной толкалось много народу. Секретарша
Люся  бойко  стучала  по  клавишам  машинки  -  печатала  акт  сдачи-приемки
объекта. Возле нее на стуле сидел Сидоркин и объяснялся Люсе в любви.
     - Значит,  не  пойдешь  за меня замуж? - спрашивал он с самым серьезным
видом.
     - Нет, - ответила Люся, - ты уже старый и худой.
     - Это  хорошо,  -  сказал  Сидоркин.  -  Помру,  скелет сдашь в музей -
большие деньги получишь.
     - Ты чего здесь торчишь? - спросил я его.
     - Богдашкина жду. Поговорить надо, хороший он больно уж человек.
     В  это время в приемной появился Дроботун - представитель райисполкома,
бессменный  председатель  всех  комиссий  по  приемке зданий. Я его не видел
месяца  три.  За это время он еще больше погрузнел, раздался в плечах, и его
военный  костюм,  в  котором  он  несколько  лет назад вышел в отставку, уже
расползался по швам. В руках он держал тяжелую от дождя плащ-палатку.
     Дроботун кивнул мне и Сидоркину, потом посмотрел, что печатает Люся.
     - Готово уже? - спросил он.
     - Сейчас  будет  готово,  - ответила Люся. - Оценку поставим сейчас или
потом сами напишете?
     - Давай  сейчас,  -  сказал  Дроботун.  - Чтобы не от руки. Официально.
Пиши: "Здание принято с оценкой "хорошо".
     - А может, оно сделано на "отлично"? - спросила Люся.
     - Такого  не  может  быть,  -  уверенно сказал Дроботун. - На "отлично"
Растрелли делал или Росси какой-нибудь. Сейчас все делают на "хорошо".



     Вскоре  пришли  еще  двое  -  члены  приемочной комиссии. Санинспектор,
маленький,  худой человек с впалой грудью и золотыми зубами, и представитель
райкома   комсомола,   какой-то   студент.   Должен   был  прийти  еще  один
представитель   от   какой-то  общественной  организации,  но  Дроботун  его
дожидаться не стал.
     - Ладно,  -  сказал  он,  - захотят - потом подойдут. Праздник на носу,
жена велела продуктов купить.
     - Мне  бы  тоже  поскорей,  -  откровенно сказал санинспектор. - Костюм
надо взять из химчистки.
     Студенту, видно, ничего не надо было, он промолчал.
     Мы  вышли на улицу. Дождя не было, но он мог вот-вот пойти; низкие тучи
неслись  над  землей.  Было  холодно.  На  пустыре глинистая почва размокла,
пришлось  идти  в  обход  по асфальту. Дроботун в развевающейся плащ-палатке
шел  впереди, глядя под ноги и осторожно огибая сиреневые от машинного масла
лужи.  Я  смотрел  на  его  чистые ботинки с войлочным верхом и подумал, что
Силаев был прав: ботинки председатель комиссии пачкать не захочет.
     Мы  подошли  к  дому  и остановились. Плотники уже разобрали забор, дом
виден был от дороги, он блестел свежей краской и вымытыми окнами.
     - Снаружи  вроде  бы ничего, - сказал Дроботун, - посмотрим, как-то там
внутри.
     - А  это что? - показывая пальцем на стены, спросил студент, который до
сих пор молчал.
     - Где? - спросил Дроботун.
     - А вот трещина. Выходит, не успели построить дом, а он уже треснул.
     Мы  не  сразу поняли, в чем дело, а когда поняли, Дроботун переглянулся
с санинспектором, и оба они снисходительно улыбнулись.
     - Это не трещина, - мрачно сказал я. - Это осадочный шов.
     Парень смутился, покраснел, но сказал очень строго:
     - Проверим. Покажете потом проект.
     Я понял, что хлопот с ним не оберешься.
     Так  оно  и  получилось.  Пока  мы ходили по первой секции, где было, в
общем,  все  в  порядке,  студент куда-то сбежал. Мы ходили втроем. Дроботун
рассеянно  тыкал  пальцем  в стены, смотрел окна, двери. В одной квартире он
показал мне на мокрый пол.
     - Надо  было  раньше  поливать,  -  хмуро сказал Дроботун, - чтоб успел
хоть немножко высохнуть.
     Это  была работа Писателя. Попался бы он мне сейчас на глаза, я из него
душу бы вытряс.
     Санинспектор  занимался  своими делами: смотрел кухни, ванные, уборные,
дергал ручки спускных бачков. Полы и двери его не интересовали.
     Мы  обошли  все  этажи,  и  я  предложил  председателю  и санинспектору
посмотреть  вторую  секцию.  Предложил  я  это  просто  для очистки совести,
наверняка знал, что они откажутся.
     - Чего там смотреть? - сказал Дроботун. - Все ясно. Где акт?
     Я  вынул  акт,  сложенный вчетверо, из кармана. Я уже думал, что сейчас
все  кончится,  и обрадовался. Если уж я не могу делать все, как полагается,
так пускай хоть будет меньше возни.
     В  это  время  открылась  дверь,  в  комнату,  где мы находились, вошел
студент, мокрый с ног до головы, в ботинках и брюках, облепленных грязью.
     - Опять   дождик   пошел?  -  глядя  на  студента,  насмешливо  спросил
Дроботун.
     - Я был во второй Секции, - отдышавшись, сказал студент.
     - Ну и что?
     - Ничего. Все плохо. Дом принимать нельзя.
     - Так уж и нельзя? - переспросил Дроботун.
     - Нельзя, - уверенно сказал студент. - Я акт не подпишу.
     - Подпишешь, - сказал Дроботун.
     - Да вы пойдите посмотрите, что там творится.
     Дроботун посмотрел на свои ботинки, потом на санинспектора.
     - Придется идти, - сказал санинспектор, хотя тоже был недоволен этим.
     Мы  вышли  на  улицу.  Вдоль  стены от первого подъезда ко второму были
положены  кирпичи,  но  расстояние между ними было слишком велико. Дроботуну
сохранить  ботинки  не  удастся,  это  было понятно сразу. Студент, которому
терять было уже нечего, уверенно плыл впереди.
     Ничего  страшного  во  второй  секции  не  было  - обычная наша работа.
Кое-где двери не закрывались.
     - Вот, - сказал студент, - двери не закрываются.
     - Сырость. Поэтому не закрываются, - пояснил Дроботун.
     - Если бы одна дверь... - сказал студент.
     - Сырость  на все двери действует сразу, - заметил санинспектор. Ему-то
уж  до  дверей  было  меньше  всех  дела. Он думал, наверное, о химчистке, в
которой после двух часов будет такая очередь, что не достоишься.
     - А  теперь  поднимемся  выше,  -  сказал  студент.  Он говорил уже так
уверенно,  словно  был  самым  большим  нашим начальником. Он пошел впереди,
перепрыгивая через ступени, мы не спеша плелись следом.
     - Карьерист,  -  глядя  студенту в спину, тихо сказал Дроботун. - Такой
молодой, а уже выслуживается.
     - Смолоду  не  выслужишься,  потом  поздно  будет,  -  деловито заметил
инспектор.
     Студент   вывел  нас  на  балкон  четвертого  этажа  и  толкнул  сильно
балконную  решетку.  Она  оторвалась от бокового крепления и закачалась. Это
была та самая решетка, которую варил Дерюшев.
     - Вот видите, - сказал студент торжествующе и посмотрел на Дроботуна.
     Тот нахмурился.
     - Это  уже  непорядок,  -  сказал он. - А вдруг кто свалится? Подсудное
дело. Пускай сегодня же приварят.
     - Потом подпишем акт, - добавил студент.
     - Акт подпишем сейчас, - сказал Дроботун. - Решетку он приварит.
     - А двери? А окна? - сказал студент.
     - Это  ерунда,  - сказал Дроботун. - Подсохнет - и все будет нормально.
Ты уж хочешь, чтоб вообще все было без придирок. А сроки у него какие?
     - Сроки,  -  сказал  студент.  -  Все гонят, лишь бы сдать дом, а потом
сразу  же  в капитальный ремонт. Раньше дома строили вон как. По пятьсот лет
стоят.
     - Раньше  на  яичном  желтке строили, - заметил Дроботун. - А теперь мы
яичницу сами есть любим.
     Разговор  принимал  отвлеченный  характер. Я стоял в стороне, как будто
меня  это  все  не  касалось.  Я был зол на Дроботуна. Ему до этого дома нет
никакого  дела,  важно  поскорее отделаться и сообщить начальству, что все в
порядке.  Я  так  разозлился,  что  мне было уже наплевать на все, что будет
потом.  В  конце  концов  и  с  семьей можно уехать в Сибирь. Поэтому, когда
Дроботун предложил мне подписать акт, я отказался.
     - Ты что, шутишь? - удивился Дроботун.
     - Не шучу, - сказал я. - Он прав. Дом сдавать еще рано.
     - Да  ты  понимаешь,  что  говоришь?  Это  ж  будет  скандал. Уж во все
инстанции сообщили, что дом сдается. Подарок комсомольским семьям.
     - Он прав, - сказал я, - такой подарок никому не нужен.
     - Да вообще-то, может, и нужен, - вдруг засомневался студент.
     Должно быть, он пожалел меня.
     - Выйди, - строго сказал ему Дроботун, и студент вышел.
     Некоторое время Дроботун молча стоял у окна и ковырял ногтем замазку.
     - Ну  чего ты дуришь? - сказал он. - Ты представляешь, чем дело пахнет?
Давай быстро подписывай, а мы тоже подпишем. Студент тоже подпишет.
     На какую-то секунду я заколебался, но потом меня понесло.
     Я  подумал: "Будь что будет, подписывать акт я не стану. В конце концов
хорошая   у   меня  работа  или  плохая  -  она  единственная.  И  если  эту
единственную  работу  я буду делать не так, как хочу и могу, зачем тогда вся
эта волынка?"
     - Вот  что,  -  сказал я Дроботуну, - вы идите, а дом я пока сдавать не
буду. Встретимся после праздника.
     Он посмотрел на меня и понял, что дальше спорить со мной бесполезно.
     - Как хочешь, - сказал он, - тебе же хуже.



     В  контору  я пошел не сразу, сначала заглянул в прорабскую. Там сидели
все  рабочие, они курили, переговаривались, ожидали меня. При моем появлении
все замолчали и повернули головы ко мне.
     - Ну  чего  смотрите?  -  сказал  я,  остановившись  в  дверях. - Идите
работать.
     - Значит, объект не приняли? - спросил Шилов.
     - Не приняли.
     - Почему?
     - Потому  что надо работать как следует. Собери сейчас плотников, пусть
обойдут  все  квартиры  и  подгонят двери. Не успеют сегодня, будем работать
после  праздника до тех пор, пока не сделаем из дома игрушку. Дерюшев, ты ту
решетку так и не заварил?
     - Я заварил, - сказал Дерюшев неуверенно.
     - Так вот пойди еще раз перевари. А я потом проверю.
     Зазвонил телефон. Я попросил Шилова снять трубку.
     - Алло,  -  сказал Шилов. - Кого? Сейчас посмотрю. Силаев, - шепнул он,
прикрыв трубку ладонью.
     - Скажи: ушел в контору, сейчас будет там, - сказал я.
     Пока   я   дошел  до  конторы,  Дроботун  уже,  наверное,  |успел  туда
позвонить,  там поднялся переполох. Секретарша Люся куда-то звонила, просила
отменить  какой-то  приказ. Возле нее стоял Гусев и спрашивал, как же теперь
с очерком, который уже набран.
     - Может, мне поговорить с Силаевым, он даст кого-нибудь другого?
     - Конечно,  -  сказал  Сидоркин,  который  все  еще  здесь  крутился  в
ожидании  Богдашкина.  -  Тебе ведь только фамилию заменить, а все остальное
сойдется.
     - У  хорошего  журналиста  все,  если  надо,  сойдется, - сказал Гусев,
глядя куда-то мимо меня, как будто меня здесь не было вовсе.
     - Силаев у себя? - спросил я у Люси.
     - У себя. Он ждет вас, - сухо ответила Люся.
     Разговор  с  Силаевым не получился. Как только я вошел, он стал на меня
топать  ногами  и  кричать, что я подвел не только его, но и весь коллектив,
что  теперь  нам не дадут ни переходящего знамени, ни премий и вообще райком
сделает свои выводы.
     Дальше  -  больше. Он сказал, что теперь ему мой облик совершенно ясен,
что  должности  главного  инженера мне не видать как своих ушей и что вообще
он выгонит меня как собаку.
     Я  все  это  терпел,  но,  когда  он  сказал,  будто  только  служебное
положение мешает ему набить мне морду, я не выдержал.
     Я  взял  с  его  стола  пластмассовое  пресс-папье и раздавил его одной
рукой,  как  пустую яичную скорлупу. Я сказал, что и с ним мог бы сделать то
же самое, если бы он посмел меня тронуть. И вышел.
     В  дверях  мне  встретился Гусев. Сидоркин сидел у стены и молча курил.
Люся стучала на машинке.
     - Ну что, - спросил Сидоркин, - поговорили?
     - Поговорили, - сказал я. - Нет Богдашкина?
     Сидоркин  не  успел  мне ответить: из кабинета Силаева выскочил красный
Гусев,  он  осторожно  прикрыл  за  собой  дверь,  пожал  плечами  и вышел в
коридор. Мы с Сидоркиным подождали немного и тоже вышли.
     Закурили.  Зажигая  спичку,  я  почувствовал,  что  у меня дрожат руки.
Должно быть, от волнения. Никогда раньше руки у меня не дрожали.
     - Нервный ты стал, - глядя на меня, сказал Сидоркин, - лечиться надо.
     - Пошли подлечимся, - сказал я.



     Мы  пошли напрямую через пустырь. На мне были резиновые сапоги, поэтому
я  шел впереди, нащупывая дорогу. Половину пути прошли молча. Потом Сидоркин
сказал:
     - Чего это ты сегодня со сдачей намудрил?
     - Я  не  мудрил,  -  ответил  я.  - Просто не хочу халтурить. Хочу быть
честным.
     - Честность, - хмыкнул сзади Сидоркин. - Кому нужна твоя честность?
     - Она нужна мне, - сказал я.
     Мы  купили  бутылку  водки,  зашли  в  столовую.  Рабочий  день  еще не
кончился,  в  столовой  почти  никого  не  было.  Маруся вытирала столы. Она
заметила,  что карман у Сидоркина оттопырен, и покачала укоризненно головой.
Мы сели за свой столик в углу, Сидоркин разлил водку в стаканы. Выпили.
     - Дуб  ты, - сказал Сидоркин, закусывая винегретом. - Сейчас бы главным
инженером был.
     - Обойдусь.
     - Обойдешься,  -  сказал Сидоркин. - Так вот и будешь всю жизнь старшим
прорабом, если еще не понизят.
     - Ты думаешь, все счастье в том, какое место занимаешь? - спросил я.
     - А ты думаешь в чем?
     - Не  знаю,  -  сказал я. - Может, и в этом. А может, и нет. По крайней
мере,  я знаю, что живу, как хочу. Не ловчу, не подлаживаюсь под кого-то, не
дрожу за свое место.
     - Не  дрожишь,  - сказал Сидоркин. - Потому и летаешь с места на место.
Теперь тебя здесь съедят. Куда денешься?
     - В  Сибирь  поеду,  -  сказал  я.  -  Ребята зовут. Вместе в институте
учились.
     - А ребята тебе квартиру приготовили?
     - Не в квартире дело, - возразил я.
     - Кто  знает,  может, и в квартире. Сколько можно человеку мыкаться без
своего  угла,  без семьи, без... А, что говорить! - Сидоркин махнул рукой. -
Давай выпьем.
     Таким  серьезным  я  его  никогда  еще  не  видел.  Мы выпили. Сидоркин
поставил  бутылку  под  стол.  Сделал  он  это  во  время - в столовую вошли
знакомые    нам    дружинники.    Остановившись   у   дверей,   они   быстро
сориентировались  в  обстановке  и  направились  к  нашему  столику. Высокий
дружинник отогнул скатерть и заглянул под стол.
     - Поднимите, пожалуйста, ноги, - попросил он Сидоркина.
     - Пожалуйста, - сказал Сидоркин и поднял ноги.
     Под столом ничего не было. Дружинники переглянулись и пожали плечами.
     - Ладно, пошли, - сказал высокий, и они направились к выходу.
     Но Сидоркин остановил их.
     - Ребята, показать? - спросил Сидоркин.
     Он был опять в своем репертуаре.
     Дружинники снова переглянулись, и маленький первым не выдержал.
     - Покажите, - спросил он.
     - Только  прежний  уговор  -  никому  ни  слова,  -  на  всякий  случай
условился Сидоркин.
     - Никому, - хмуро буркнул высокий дружинник.
     - Ну  что  с  вами  делать, - вздохнул Сидоркин, - глядите. - Он поднял
правую штанину - под ней на тыльной стороне ступни стояла пустая бутылка.



     В прорабской сидели трое: Шилов, Дерюшев и Писатель.
     - Шилов, - спросил я, - плотники работают?
     - Работают,  -  сказал  Шилов,  -  да  что  толку? Все равно не успеют,
полчаса осталось до конца.
     - Хорошо,  -  сказал  я,  -  сколько  успеют, столько сделают. Дерюшев,
заварил решетку?
     - Нет.
     - То есть как?
     - Да  так,  -  Дерюшев  флегматично  пожал  жирными плечами. - Баллон с
кислородом надо поднять на четвертый этаж, а кран отключили.
     - И  вы, такие здоровые лбы, не можете поднять один баллон? - спросил я
совершенно спокойно, но чувствуя, что скоро сорвусь.
     - Как  же  поднимешь,  -  сказал Дерюшев, - когда в нем больше центнера
весу?
     - А  ты  знаешь, как египтяне, когда строили пирамиду Хеопса, поднимали
на высоту в сто сорок семь метров глыбы по две с половиной тонны?
     - Без крана? - недоверчиво спросил Писатель.
     - Без крана.
     - Без крана навряд, - покачал головой Шилов.
     Конечно,  можно  было  на  них  орать  и  топать  ногами, но этим их не
проймешь.
     - А ну-ка пошли, - сказал я и первым вышел из прорабской.
     Баллоны  лежали  возле  подъезда  в  грязи.  Я  поднял  с  земли щепку,
поставил  баллон  на попа и очистил его немного. Потом взвалил его на плечо.
Шилов,  Писатель  и  Дерюшев выступили в роли зрителей. Пройдя первые десять
ступенек,  я  понял,  что  слишком  много взял на себя. Лет пять назад я мог
пройти  с таким баллоном втрое больше, теперь это было мне не под силу. Меня
качало.  На  площадке  между  вторым и третьим этажом я споткнулся и чуть не
упал. Но вовремя прислонил баллон к батарее отопления. Подбежал Шилов.
     - Евгений Иваныч, давай подмогнем.
     - Ничего, - сказал я, - обойдусь.
     Неужели  я  так ослаб, что ничего уж не могу сделать? Я пошел дальше. У
меня еще хватило сил осторожно положить баллон на пол.
     - Ну что, - сказал я, - поняли, как строилась пирамида Хеопса?
     - Вам  бы,  Евгений  Иваныч,  заместо  крана  работать,  -  почтительно
пошутил Писатель.
     Я  ему  ничего  не  ответил. Я сказал Дерюшеву, чтобы сейчас же заварил
решетку,  и  Шилову,  чтобы  потом закрыл прорабскую и отнес ключ в контору.
После этого я пошел домой. Мне нездоровилось.
     Дома  я  разделся,  умылся,  согрел  чаю.  Ко мне пришла Машенька, и мы
стали  пить  чай  вместе.  Я  наливал  ей  в блюдечко, и она, сидя у меня на
коленях,  долго  дула  на чай, чтобы он остыл. Потом мне стало плохо. Я снял
Машеньку  с  колен  и  пошел  к кровати. Мне показалось, что кровать слишком
далеко  и  я  опустился  на  пол.  Машенька  засмеялась. Она подумала, что я
играю.  Пол  подо  мной  качался,  и стены тоже. Мне вдруг показалось, что я
лечу куда-то вверх ногами. Так, говорят, наступает состояние невесомости.



     Сразу  после  праздника  ударил  мороз и прошел снег. Теперь все вокруг
бело: белый снег, белые простыни, белые халаты.
     Больница,  в  которой  я лежу, - одна из лучших в городе. Здесь тепло и
уютно,  много  света  и  воздуха.  И  если вначале мешает запах лекарств, то
потом постепенно к нему привыкаешь.
     В  палате  двенадцать  коек.  Люди все время меняются. Когда кто-нибудь
должен  умереть,  старшая  санитарка  тетя Нюра заранее кладет у его постели
чистое белье, потому что больничные койки не должны пустовать.
     И  я  и  мои  соседи  знаем,  что  если возле кого-нибудь кладут свежие
простыни,  то  он  уже  не  жилец. Тетя Нюра утверждает, что за всю жизнь не
ошиблась ни разу.
     А  вообще  она  приветливая и услужливая старушка. Все двенадцать часов
своего  дежурства  она  проводит  на  ногах,  ходит  от  койки к койке - там
поправит  одеяло,  здесь  подаст  "утку"  или  еще  чем услужит. Я ее всегда
встречаю одним и тем же вопросом: скоро ли она принесет мне белье?
     И  старушка  тихо  смеется  -  она  рада,  что ей попался такой веселый
больной.
     Больница  -  хорошее  место  для  размышлений. Здесь можно оглядеть все
свое прошлое и оценить его. Можно думать о настоящем и будущем.
     Я  прожил  жизнь не самую счастливую, но и не самую несчастную - многие
жили  хуже  меня. Может быть, при других обстоятельствах я мог бы стать... А
кем  я  мог бы стать? И при каких обстоятельствах? Да, конечно, если бы я не
пошел  на  фронт,  и  вовремя  кончил институт, и активничал на собраниях, и
вступил  в  партию,  и  ни  за  кого  не  заступался,  и  был  равнодушен  к
собственному  делу,  и  кидался  со  всех  ног выполнять распоряжение любого
вышестоящего  идиота,  и лез наверх, распихивая локтями других... Но тогда я
был  бы  не  я.  Так  стоят ли любые блага того, чтобы ради них уничтожить в
себе   себя?  Я  всегда  знал,  что  не  стоят.  Только  один  раз  в  жизни
заколебался, но устоял и не жалею об этом.
     Но  иногда  мне  приходит  на  ум, что я что-то напутал в жизни, что не
сделал  чего-то  самого главного, а чего именно - никак не могу вспомнить. И
тогда  мне  становится  страшно.  Мне  всего сорок два года. Это ведь совсем
немного.  Я  еще  мог бы долго жить и сделать то самое главное, чего я никак
не могу вспомнить.
     Если  я  завтра  умру,  от  меня ничего не останется. Меня похоронят за
счет  профсоюза.  Ермошин или кто-нибудь такой же бойкий, как он, соврет над
моим  гробом,  что память обо мне будет вечно жить в сердцах человечества. И
наши  прорабы  - та часть человечества, которая знала меня, - вскоре забудут
обо  мне  и  если вспомнят при случае, то вспомнят какую-нибудь чепуху вроде
того, что я сгибал ломик на шее.
     Каждый  день между шестью и семью вечера ко мне в гости приходит Клава.
Пользуясь  своими  связями,  она  приходила  даже  во время карантина, когда
больница для посещений была закрыта.
     Она  садится  рядом  со  мной,  и  мы  долго  говорим  о разной ерунде,
вспоминаем,  как  жили на Печоре, как познакомились. И она задает мне разные
вопросы, и я отвечаю, и, как ни странно, это ничуть не раздражает меня.
     Однажды  она  сказала, что, как только мне станет лучше, она тоже ляжет
в больницу.
     - Зачем? - спросил я.
     Она вдруг покраснела и сказала:
     - Ты сам знаешь зачем.
     И  я  удивился,  что  она покраснела. Ведь не девочка, и столько лет мы
знаем друг друга. Но мне почему-то было приятно, что она покраснела.
     - Никуда  ты  не  пойдешь,  -  сказал  я ей. - Особенно если мне станет
лучше.  Пусть  все  остается, как есть. У нас будет ребенок, и мы никогда не
будем ссориться. Только бы мне стало хоть немножечко лучше.
     - Все  будет хорошо, - сказала Клава. - Я говорила с лечащим врачом, он
обещает, что через недельку ты сможешь ходить.
     Обещает. Что она может обещать, когда у меня разрыв не рубцуется?
     - Между  прочим,  я  с  ней  хочу  поговорить.  Может, она разрешит мне
ухаживать за тобой.
     - Нет,  нет, нет, - пугаюсь я. - Не хватает еще того, чтобы ты выносила
после меня горшки.
     - Это не так уж страшно, - улыбается она.
     Нет,  я, конечно, не могу ей этого разрешить, хотя знаю, она с радостью
пошла  бы  на это. Что-то не могу я представить себе в этой роли Розу. Может
быть, настоящая любовь заключается именно в том, чтобы и горшки выносить.
     Однажды  в  палате  появился Сидоркин. Он был все такой же тощий, а мне
казалось,  что  за  это  время  все  должны  были  перемениться.  На нем был
белоснежный  халат  и,  по обыкновению, грязные ботинки. Просто удивительно,
где  человек  может найти столько грязи в такую погоду. Тетя Нюра посмотрела
на  его  ботинки осуждающе, но ничего не сказала. Сидоркин сел на стул рядом
со мной и положил на тумбочку кулек с мандаринами.
     - Лежишь, значит?
     - Как видишь.
     - Что же это ты так, - сказал Сидоркин, - подкачал? От нервов, что ли?
     - Нет,  -  сказал  я.  -  Просто  я  слишком много поднял. Что нового в
управлении?
     - Новостей  вагон  и  маленькая тележка, - сказал Сидоркин. - Тут вот я
тебе подарок принес.
     Он  вынул  из  кармана затасканную газету, развернул ее и протянул мне.
Там  был  напечатан  очерк  под  рубрикой "Герои семилетки". Очерк назывался
"Принципиальность".  Начинался он так: "В тресте "Жилстрой" все хорошо знают
прораба  Самохина.  Этот высокий широкоплечий человек с мужественным лицом и
приветливым  взглядом  пользуется  уважением  коллектива.  "Наш  Самохин", -
говорят о нем любовно рабочие".
     В Гусеве-то я не ошибся...



Last-modified: Mon, 12 Sep 2005 04:38:54 GMT
Оцените этот текст: