дверцы, ожидая одна другую, но вторичного столкновения не последовало: Вераванна порывисто села сзади, а я немного повозился у радиатора, чтобы скрыть лицо. - Нам обязательно ехать через центр? Это спросила меня Лозинская, обыскивающе оглядев улицу. Она до такой степени съежилась на сиденье, прижавшись к дверце, что на нее было жалко смотреть, и я подумал, что ей лучше бы не ехать или пересесть к Вереванне и спрятаться там за гирляндой одуванов. Центр я миновал окольными переулками и ехал как при погоне, заглядывая в зеркало,- мне передавалась тревога соседки по сиденью. - Что вы там видите? - беспокойно спросила она, как только мы выбрались за город. Я сообщил, что сзади нас на дороге никого нет. - А кто там может быть? - неискренне, как мне показалось, удивилась Вераванна. - Не знаю,- сказал я.- Просто мне не нравится, когда тебя настигает какая-то машина... - Почему? - Тогда у меня пропадает ощущение независимости, а от этого порывается связь с миром,- сказал я. - Господи, Антон Павлович, вы думаете, что с нами обязательно разговаривать так вумно? - засмеялась Вераванна - ей там было, видать, хорошо среди одуванов и бутылок. Лозинская выпрямилась на сиденье и, взглянув на меня черными, озорно косящими глазами, спросила почти с вызовом: - Так какую же фотографию Хемингуэя вы мне пожертвуете, товарищ Кержун? - Любую, товарищ Лозинская,- сказал я.- Даже обе. - Отлично! Я не откажусь... А зовут меня, между прочим, Иреной Михайловной! Я убрал с педали правую ногу и шаркнул ботинком по полу машины. "Росинант" неуклюже подпрыгнул и завилял, но я тут же перевел его на прежнюю скорость. В лесу над ручьем и в самом деле запоздало цвела черемуха, и там предвечерне, грустно ныли горлинки и перебойно яростно били соловьи. Сам ручей был с гулькин нос, но вода в нем светилась опалово и настойно, как июльский мед, и у песчаного дна то и дело вспыхивали сизые молнии не то форелек, не то пескарей. Тут все понуждало к молчанью - хотя бы к недолгому, и я боялся, что женщины сразу же начнут ломать черемуху и восторгаться землей и небом, но этого не случилось. Они притихше постояли возле машины, потом как-то крадучись и тесно пошли в глубь леса. Я разостлал на траве палатку и разложил на ней угощение и оба спасательных круга от лодки, чтоб сидеть женщинам. Круги были заляпаны подсохшей чешуей подлещиков, и я припорошил их головками одуванов от той своей гирлянды и против каждого положил по букету черемухи. Со стороны, из сумеречных кустов, где я собирал валежник для костра, стол выглядел изысканным и пышным, потому что круги казались как золотые венки или чаши. Стол был хорош, только ему не хватало для законченной асимметрии третьей бутылки. Я разжег костер и пошел искать женщин. Они, притихшие, порознь, стояли на берегу ручья под купой черемухи,- вверху над ними гремели соловьи, и я остановился меж двух ракит и оттуда сказал, как из дверей старинной гостиной, что кушать подано. К столу мы подступили молча. Вераванна рассеянно оглядела его и присела на круг, томная и отсутствующая, прикрыв ноги черемушным букетом,- наверно, опасалась комаров. Круг запел под ней внезапно - нежно, чисто и переливчато, как утренний жаворонок,- из него выпала резиновая затычка. Он пел и постепенно обмякал под Вераванной, а она, парализованная и беспомощная, мученически взглядывала то на Лозинскую, то на меня и вскрикивала тонко и погибельно: - О боже мой! Что там такое? О боже!.. Я не успел ни помочь ей встать, ни объяснить причину звучания круга,- на Лозинскую тогда обрушился приступ безудержного изнурительного смеха: она ничком упала на палатку, обняв голову руками,- наверно, не хотела ничего слышать и видеть, и я захохотал вслед за ней. Было невозможно ни удержаться, ни подумать о неуместности такого своего поведения, потому что тогда возникал облик Верыванны, сидящей на круге, и становилось еще хуже. Смех двоих над третьим обиден - тут создается своеобразная цепная реакция, и я так же, как и Лозинская, не мог стоять на ногах и не хотел ничего слышать и видеть" Когда нам полегчало, Верыванны за столом не было. Мы обнаружили это одновременно и разом поглядели в сторону шоссе. - Очень глупо,- сморенно сказала Лозинская.- Вы совершенно, извините, невоспитанный человек. Совершенно! В ее куцей вороной челке застрял одуван - прямо над лбом, а на ресницах висели большие зеленые слезы,- она вот-вот готова была прыснуть. Я согласился насчет своей невоспитанности, но предположил, что Вереванне не следовало так суетиться. - Суетиться? Ха-ха-ха... - Она зря обиделась,- сказал я.- Это больше не повторилось бы. - С кем? - С кругом,- сказал я.- Все дело ведь в прочности затычки. - Все дело в непрочности вашего воспитания, сударь. Взять и разразиться над дамой таким пошлым хохотом... Веру Ивановну нужно сейчас же догнать и уговорить сесть в машину, слышите? И ведите себя, пожалуйста, при этом серьезно. - Конечно,- сказал я,- но вам тогда надо будет сесть сзади, чтобы я вас не видел. Вы вся набиты смехом. Снимки заберите сейчас. - Оба? А вам не жаль будет? - Потом - возможно. А сейчас нет... Сейчас уберите, пожалуйста, со своей головы одуван, а то Вера Ивановна решит, что это я вас украсил,- сказал я. Она осторожно и опасливо, как пчелу, высвободила из волос одуван и оставила его на ладони -.узкой и маленькой, отсвечивающей какой-то хрупкой голубизной. Я принялся разорять стол, а она взяла свой букет черемухи и пошла к ручью. Там по-прежнему курлыкали горлинки и били соловьи, и она притулилась на корточки возле ручья, по-детски выстрочив колени и плечи, и, былинку за былинкой, стала опускать на воду черемуху, уплывавшую от нее белым рассеянным косяком. Я все это проследил и стал ждать ее в машине, положив снимки на заднее сиденье, а когда она пришла и села там, спросил, о чем было гаданье над ручьем. В зеркале мне было видно, как она поочередно подносила к лицу снимки, дольше всего задерживая взгляд на том из них, где Хемингуэй был в лодке, и глаза ее при этом косились к переносью, и мне казалось, что она готова заплакать. - Так о чем же вы гадали над ручьем? - сказал я настойчиво. - Гадала? Я? У меня, Антон Павлович, давно все предрешено... без гаданья. Она проговорила это как ребенок, когда его заступнически утешают, а ему трудно забыть обиду. Я хотел посоветовать ей спрятать снимки, но вместо того - совсем неожиданно для себя - спросил, сколько ей лет. - Мне? Уже тридцать один,- сказала она. Я завел мотор и поехал к шоссе на первой скорости, стараясь миновать ухабы и корни сосен. Веруванну мы увидели, как только выбрались на шоссе. Она шла к городу - далеко уже, крепкая и ладная как ступка, клонясь вперед и неколеблемо глядя перед собой. Перед тем как настичь ее, я спросил у Лозинской, как мне поступить: извиниться за одного себя или за нас обоих, и она сказала "наверно, за обоих". - А за круг тоже? - Нет-нет! Она тогда совсем обидится... Мы лучше подойдем к ней вместе. Господи, я ведь не хотела ехать, но она настояла, а теперь вот... - Круг запел бы и без вас,- сказал я.- Вы представляете, как это было бы дико - смеяться мне одному? - Вы бы не смеялись... Виновата ведь я. - Много вы знаете обо мне,- сказал я.- В детприемниках ведь не учили этике поведения! - В детприемниках? - удивленно спросила она. Мы в это время догнали Веруванну. По тому, как чинно ступала она по асфальту шоссе, можно было заключить, что легкое примирение между нами невозможно. У Лозинской был растерянный и беспомощный вид. Я сказал ей, чтобы она оставалась в машине, тогда, возможно, все обойдется благополучно. На меня Вераванна не взглянула и не сбилась с походки. Я покаянно извинился за свой дурацкий смех, затем заступил ей дорогу и встал на колени, раскинув руки. - Вы что, успели напиться? Перестаньте паясничать! - сказала она. У меня, по-моему, был чересчур серьезный вид, потому что я не мог не подумать тогда о том, как будут выглядеть мои брюки, когда я поднимусь с размякшего от дневного солнца асфальта. - Садитесь в машину. Сейчас же! - сказал я не очень учтиво, решив, что ее интеллектуальная меблировка не шибко богата, раз ей чуждо всяческое чувство юмора. - Интересно, а что будет, если я не сяду? - не без опаски спросила она, но я в это время поднялся с коленей. На брюки и в самом деле налип клейкий пыльный гудрон, и его рваные круглые пятна были похожи на ветошные заплаты. Я попытался было сковырнуть их щепкой, но Вераванна решительно оттолкнула мою руку: по ее мнению, это надо смыть сперва теплым раствором лимонной кислоты, а после отпарить под утюгом густым раствором чая. - Китайского или цейлонского? - спросил я. Она считала, что лучше всего такие пятна отпаривать грузинским чаем через холстину, но ни в коем случае не пользоваться вафельным полотенцем. Что, у меня не найдется дома куска холстины? Я сказал, что, может, и найдется, взял ее под локоть и повлек к машине. Локоть у нее был горячий, потный и пухлый, и мне подумалось, что румынское шампанское ей пришлось бы сейчас очень кстати. - Ты только глянь, Ириш, что он с собой сделал! - сказала Вераванна Лозинской о моих брюках.- Я думаю, что чаем отпарится, правда? Не то мне, не то ей Лозинская благодарно сказала, что, конечно же, отпарится, и они сели вместе на заднем сиденье. Было еще сравнительно рано,- солнце только что свалилось к горизонту, и мы вполне смогли бы успеть выпить шампанское, но меня слаженным дуэтом попросили ехать в город. Я поехал медленно, и мне все время хотелось заглянуть в смотровое зеркало на Лозинскую,- мол, я же говорил вам, что все обойдется. Она, наверно, догадалась об этом и, боясь, что я вот-вот как-нибудь нанесу ущерб самолюбию Верыванны и делу мира, неожиданно и деловито спросила меня, что я намерен делать со своей рукописью. Я пропустил обгонявший нас грузовик и сказал, что съем ее с марокканскими сардинами под румынское шампанское. - А вы не паясничайте, я ведь спрашиваю серьезно,- с чуть заметным нажимом на слове "не паясничайте" сказала Лозинская.- Почему бы вам не послать ее в журнал? - В "Октябрь"? - спросил я. - Н-нет. Для этого издания ваша вещь не подойдет. Она ведь бессюжетна, сентиментальна и в то же время... как бы это сказать? Местно не заземлена, что ли? Понимаете? - А кроме того, у вас там сквозит какая-то тайная неприязнь к цветным,- заметила Вераванна.- Можно сказать "цветной"? - спросила она у Лозинской, но та не знала сама. Я сказал, что никакой неприязни к темнокожим в моей повести нет. Просто, сказал я, они показались мне ленивыми и попрошайными, но в этом ведь виноваты колонизаторы, не так ли? - Конечно, они! - живо сказала Лозинская, а я тогда глянул в зеркало и встретился там с ее острыми черными глазами. - Повесть надо послать в какой-нибудь молодежный журнал,- проговорила она мне в зеркало.- Только без этих... красочных обложек. И "огоньковских" букв. Понимаете? Я кивнул и до предела сбавил скорость у "Росинанта". На въезде в город они решили выйти. Я хотел им сказать, что страх - это наследие рабов и груз виноватых, но слова эти показались мне слишком книжными, и пришлось промолчать. Мы расстались дружески, но не очень весело, и я пообещал им сохранить шампанское до другого раза, а Вереванне сказал, что проделаю с брюками все, что она советовала. Дома, как и вчера, на меня напала тоска, и прошедший день предстал передо мной убогий событиями, прожитый бесцельно и нелепо,- в памяти от него нечего не осталось, кроме разве потешного пения круга под этой глупой Вераванной. Я не мог ответить себе, зачем мне понадобилось приглашать этих женщин в лес, тратиться на вино, распускать павлином хвост перед ними. И снимки подарил... И брюки испортил... А Лозинская, конечно, замужем. Иначе на кой черт ей понадобился бы двуспальный матрац... Я опять вымыл пол, опять подсчитал остатки денег и долго пытался вернуться в сегодняшнее утро, но из этого ничего не получилось. Дом уже спал,- в нем не светилось ни одного окна, когда я спустился со своего четвертого этажа. Прямо над двором отшибно-костерным огнем мерцала какая-то большая лохматая звезда, и фары "Росинанта" лучились больным красноватым отсветом. Я открыл багажник и достал оттуда обе бутылки и снедь. Я не знал до этого, что замок у багажника издает такой отвратительный ржаво-скрежещущий звук, если крышку опустить тихо, а не хлопком. Звук этот сразу заставил меня оглянуться на окна дома, и к подъезду я пошел на носках ботинок, как вор,- я боялся почему-то Владыкина... В шампанском чувствовался привкус горелых слив, и пахло оно болотом. Работу я стал искать на второй день. За неделю я побывал в двух редакциях газет, в областном управлении культуры, в радиокомитете и еще в трех просветительно-деловых облконторах. Может, оттого, что мне не хватало уверенности в себе, а возможно, и по другой причине,- "ну какое им собачье дело до меня!" - я держался с кадровиками напряженно и неестественно, не мог сесть на предлагаемый стул, на вопросы отвечал отрывочно и почему-то хрипло и руки зачем-то держал за спиной. Самой трудной минутой был уход, преодоление тех самых трех или четырех шагов от стола до дверей, когда ты знаешь, каким взглядом провожают тебя, неудачливого просителя, в спину, когда ноги плохо слушаются, а руки пора убирать не то в карманы, не то опускать по швам. В этих случаях меня выручал "Росинант", стоявший у подъезда,- я нырял в него и некоторое время сидел расслабленно и тихо, проникаясь к нему, как к живому существу, чувством благодарной признательности за его безопасность, преданность и верность... В те дни я жил неприкаянно и отчужденно,- рядом с занятыми людьми мне становилось беспокойно, почти стыдно за себя, неполноценного и праздного, и в магазин я ходил раз в день, рано утром, когда там бывали одни домохозяйки да пенсионеры. В промежутки между поисками службы я придумывал себе различные дела по квартире - мыл и мыл пол, протирал стекла окон, потом уходил к "Росинанту" и возился с ним. Ему полагалось еще пройти километров шестьсот до очередной смазки, но я все же решил съездить на профилактическую станцию,- в конце концов он же безъязыкий, он же не скажет, когда и что ему хочется! Был ранний, низенький и хмурый субботний день. На набережной светло и чисто цвели каштаны, и под ними гуртились подростки с рюкзаками и с большими новыми гитарами. Рюкзаки они держали в руках, а гитары за спинами, для этого к ним были приспособлены шпагатные лямки-помочи. Ребят следовало бы подбросить за город или куда они там собирались, но для "Росинанта" их было слишком много. На профилактической станции я оказался третьим: у запертых железных ворот стоял задрипанный "Запорожец", а за ним - "Волга". Владелец ее приплюснуто ник за рулем, и мне виднелась лишь его свечно-желтая бритая голова на короткой шее, сдавленной стоячим воротником кителя военного времени. "Волга" была далеко не первой свежести, но без единой царапины, с пронзительно-колючим блеском бампера и благополучно-уверенной осадкой, насплошь застланная внутри дорогим ворсистым ковром. Все в ней: сыто-кастрюльная голубизна, свободный от какой-либо поклажи простор углубления за задним сиденьем, сквозной малиновый жар хорошо вылизанных стекол задних фонарей, глубокий и резкий протекторный рисунок на колесах - все говорило о том, что эта машина сама ездит на хозяине, а не он на ней, и это почему-то раздражало и звало к отпору. У меня было сильное желание взять и плюнуть на лунно сияющий колпак этого чужого колеса, в котором я, проходя мимо, отразился далеким уродливым карликом. Обладатель "Запорожца" был маленький рыжий паренек с ярко-голубыми глазами под белыми ресницами. Он сидел на корточках перед носом своей машины и перочинным ножом соскребал с фары известковую блямбу, похожую на восклицательный знак. - Грач, наверно, обделал,- свойски сказал он мне,- и так, понимаешь, прилипло, ну прямо силикатный клей. А я не видел... Не знаешь, кто нынче на смазке? Мишка или Володька? Я не знал. - Хорошо, если б Володька, а не тот курвец. Понимаешь, принимает, гад, в лапу помимо квитанции, а в масленки обязательно набьет какого-нибудь дерьма за-место солидола. А она же не пожалится, она же небось молчит? - показал он на моего "Росинанта". Я сказал, что еще как, мол, молчит. - В том и дело! Такой зловредный халтурщик, прямо злость берет... В прошлом году он мне отработанное масло засобачил в мотор. По рублю литр. Его тогда ни на колонках, ни тут не было... А машина ведь не скажет, она же немая, правда? - Конечно, немая,- сказал я. - Тогда какого же хрена он так делает? Я подумал о своем недавнем желании плюнуть на чужое благополучное колесо и предположил, что Мишка-смазчик, возможно, поступает так из чувства святой пролетарской мести имущим. - Ну, тоже мне нашел имущего! - не то о себе, не то обо мне сказал рыжий брезгливо.- Вот кто имеет машину, понял? - жестко, но вполголоса проговорил он, кивнув на "Волгу". - Ни черта он не имеет! Это она его имеет! - нарочно громко сказал я. Собеседник мой засмеялся и погладил своего "Запорожца", как гладят послушного и веселого щенка. Касса станции открылась в половине девятого. На смазке был Володька. Он тоже принимал в лапу, но машину обрабатывал старательно, и к одиннадцати часам я был свободен. День так и не разгулялся,- небо было серым и низким, и на нем ярко выделялась зелень городских деревьев. Как всегда перед окладным дождем, над газонами остервенело и молча сновали стрижи, и я подумал о ребятах с гитарами: уехали они или нет? Если у них есть пара палаток, то бояться дождя нечего, только костер надо разводить под густой елкой, но об этом надо знать. Как и обо всем, что ты собираешься делать... Их как будто было человек семь или восемь с четырьмя рюкзаками и тремя гитарами. Рюкзаки и гитары, пожалуй, влезут в багажник, а их самих я смогу вывезти за два раза... Мне только не надо спешить, и день закончится вполне занято и хорошо. Вполне!.. Но парней на набережной не было. Тогда пошел спорный, отвесно-тихий дождь,- Звукариха такой называет "огуречным". Он подряжается не на день и не на два, и огурцы под ним будто бы вырастают за одну ночь. Хорошо бы знать, израсходовала она те мои дрожжи или нет? Наверно, еще нет, но привезти ей все равно что-нибудь надо. Хотя бы ту вчерашнюю банку маринованных слив. И вторую бутылку шампанского. Она когда-нибудь пробовала шампанское? Наверно, нет... Ну вот и пусть попробует. А я напьюсь самогонки и вернусь только в понедельник. К вечеру... Я бы все проделал так, как решил, если бы не встретил Лозинскую: она, как мне показалось, бесцельно и неприкаянно шла куда-то вдоль набережной. На ней был не по росту длинный, странно серебристый плащ с островерхим капюшоном, и за мглистой сеткой дождя плащ этот делал ее похожей на монашка или попика в ряске. Когда мы поравнялись, она вскользь и невидяще посмотрела на "Росинанта" и прошла вперед. Я тоже поехал дальше, но в зеркало видел, как она внезапно остановилась и оглянулась, откинув с головы капюшон. Может, ей не следовало это делать - откидывать капюшон и стоять непокрытой под дождем,- я бы тогда поехал и поехал своей дорогой, и мы, возможно, никогда бы больше не встретились, но она стояла и стояла, глядя в мою сторону, а дождь лил и лил, и я затормозил и дал задний ход. Все дело было в дожде,- я только поэтому ударом руки поторопился открыть правую переднюю дверку, а Лозинской крикнуть: "Садитесь скорей!" Потом, позже, она говорила, что испугалась тогда этого моего окрика, решив, что мне срочно нужна какая-то ее помощь. Она почему-то обежала машину не спереди, а сзади, и на сиденье опустилась как при толчке, и плащ ее гремел, как железный. - Он не из фольги? - спросил я после того, как мы поздоровались. - Из фольги? Нет, конечно,- сказала она.- У вас что-нибудь случилось? - Когда? - не понял я. - Ну сегодня. У вас все в порядке? Мокрые волосы ее спускались витыми косичками к заушью, отчего лицо казалось продолговатым и совсем детски-девчоночьим. Я подумал, что речь идет о моем несуразном костюме: в тот день я нарочно - наполовину в пику, а наполовину в утешение себе - надел старую вылинявшую тельняшку, заскорузлую морскую брезентовую куртку, такие же брюки и кирзовые сапоги. Ими, понятно, не шаркнешь, да мне и не хотелось этого. Не трогаясь с места, я с непонятным для себя злорадным удовольствием объяснил, что значит эта моя одежа. У Лозинской было какое-то полуироническое выражение лица. - И кому же вы мстите? Всем нам, маленьким? Или только себе, большому? Это было неожиданно и обидно, и я ничего не ответил, а она вдруг предположила, как гадалка: - У вас, очевидно, нет друзей. Я права? Я сказал, что права. Друг, сказал я, это тот, с кем тебе свободно и безопасно. - Что имеется в виду? - Бескорыстие в отношениях,- сказал я. - Да, но вот эта ваша... неестественность, что ль, непростота, куражность... Я, например, никак не пойму, что заставило вас, извините, нести мне какую-то чепуху о фальшивых рублях, помните? Зачем это вы? От недоверия к людям? Или от обиды на них? - Вы считаете, что поступили "доверчиво", кинув мне тогда рубль? - спросил я. - Нет, это было плохо. Но я ведь не знала... - Я тоже,- сказал я. - Значит, это у вас своеобразное защитное свойство? - Возможно. Я ведь безработный неудачник,- сказал я неизвестно зачем и с таким затаенно-взыскующим и горьким чувством, будто во всем этом была виновата она, Ирена Михайловна Лозинская,- и больше никто. Она с каким-то веселым блеском в глазах выслушала, как я искал службу, и мне было непонятно, что ее забавляло. - И ни разу не присели, когда вам предлагали? У нее косили глаза и трепетали крылья ноздрей. - А вы бы присели?- спросил я. - Не знаю. Наверно, тоже нет... Ну, и вы решили, что ни в одном ларьке вам уже не продадут коробку спичек? У вас большая семья? - Я один,- сказал я. - Совсем? - Отца с матерью у меня... - Не надо,- перебила она,- я уже знаю. - О чем?- спросил я. - О детприемнике. А живете вы как? То есть я хотела сказать: где? Я объяснил и заодно рассказал, как впервые повстречал Владыкина, когда клеил лодку. - Ну вот и хорошо! И отлично,- сказала она с внезапной гневной неприязнью неизвестно к кому.-Вы в самом деле были на Кубе? - Не только там,- сказал я. - Ну вот видите! И хорошо! И отлично! Чего же вы... потерялись? Возлагали розовые надежды на повесть, да? Я промолчал и закурил. - Понятно,- сказала она себе.- А почему мы стоим здесь? Дождь лил, и не было надежды, что он когда-нибудь прекратится. Тротуары были пустынны. Мне не хотелось сразу, теперь же, ехать на улицу Софьи Перовской,- мне непременно нужно было еще что-нибудь рассказать о себе этой чужой маленькой женщине в большом нелепом плаще. Я тихонько двинулся вдоль набережной и когда включил дворники, то заметил, что Лозинской не нужно, чтобы смотровое стекло было прозрачным. - Вы не хотите, чтобы вас кто-нибудь увидел?- спросил тогда я совершенно зря и, конечно же, невоспитанно. Она сухо ответила, что это ни для кого не важно, и я извинился. - Только, ради бога, не переходите на свои прежний бравадный тон,- серьезно сказала она.- Он вам совсем не идет. - Как вам этот серебряный плащ,- сказал я тоже серьезно. - Правда, я в нем как поп?- обрадовалась она чему-то. - Вылитый,- сказал я, а она засмеялась, но без доброты и веселости. Сквозь смутное потечное стекло мне было плохо видно, поэтому я ехал медленно, прижимаясь к тротуару и никуда не сворачивая,- набережная в конце концов выводила за город, где я мог, наверно, включить дворники. - Кто были... ваши родители?- за два приема и почему-то полушепотом спросила вдруг Лозинская, не глядя на меня. - Мать врач, а отец военный,- ответил я. "Росинант" тогда подпрыгнул: я нечаянно выжал до конца педаль газа, и Лозинская, охнув, откинулась на спинку сиденья. - Их... уже нет? - Конечно, черт возьми! - сказал я. Ей не нужно было в ту минуту спрашивать меня об этом, да еще таким участливым голосом. Мы уже выбрались за город, и я включил дворники и сбавил скорость. Лозинская сидела в прежней позе, и глаза ее были крепко зажмурены, и в их уголках я различил разбег наметившихся морщинок. Я попросил прощения за нечаянную резкость своего ответа и попытал, знает ли она, как поступают взрослые сироты, когда их неожиданно приветит посторонний человек. Она сказала, что знает. - Как же? - Они тогда... почему-то плачут,- прошептала она и заплакала - сразу же, следом за сказанным, заплакала некрасиво, напряженно, с затяжными и задушенными рыданиями. Я подрулил к обочине дороги и заглушил мотор. Мне еще не приводилось утешать рыдающих женщин, и я не знал, что в таких случаях полагается говорить и делать. По ее лицу на плащ веско скатывались большие, голубого свечения слезы, и несколько штук я снял щепоткой пальцев,- прямо с ресниц, а потом взял и поцеловал ее в лоб,- тоже издали и молча. Это помогло ей неожиданно и мгновенно: она отшатнулась к дверце и взглянула на меня изумленно и гневно, и глаза у нее были настойно-темные и тревожные. - Почему вы остановились? Я завел машину и поехал вперед. Дождь по-прежнему лил отвесно, и теплый асфальт дороги курился белым курчавым паром. Наверно, это привлекало на дорогу жаб, и приходилось следить за ними и ехать зигзагами. Я понимал, что мне надо сказать что-нибудь в свое оправдание, но ничего такого не приходило на ум. С этим моим утешным поцелуем получилось, конечно, дико, но и она тоже хороша,- разревелась ни с того ни с сего как девчонка, которую укусила оса. Наверно, немного истеричка... Это я подумал о Лозинской под летучее чувство неосознанного сожаления о самом себе, и в ту же минуту она издали и смущенно извинилась за свою блажь. Она так и сказала -"блажь". - Вам не надо было спрашивать у меня... про взрослых сирот. Только и всего. Понимаете? - Господи! Да черт с ними! - сказал я с надеждой неизвестно на что.- Мы больше никогда не будем говорить о них, хорошо? Она насильственно улыбнулась и напомнила, что пора возвращаться. Я развернулся и больше не стал объезжать встречавшихся на дороге жаб. Дождь все лил и лил, и мы ехали молча. При въезде в город я незаметно выключил дворники, а она быстро взглянула на меня и сказала: - Нет-нет. Вот здесь, пожалуйста, остановитесь и слушайте сюда. "Сюда" она произнесла подчеркнуто, как учительница перваков. Я остановился и закурил. - Что вы кончали? Я сказал. - В Литинститут принимают ведь с готовыми и самостоятельными работами? - Я писал и даже печатал стишки,- признался я, и после этого выяснилось, что в издательстве есть свободная должность младшего редактора. Оклад около сотни. Принять меня обязаны, потому что я молодой специалист. Да-да, важен диплом! Его надо принести вместе с заявлением в понедельник. Хотя нет, это нехороший день. Лучше во вторник, часам к двенадцати. Когда предложат стул, надо будет сесть. Обязательно. Понимаю ли я? И хорошо, что "Куда летят альбатросы" не отосланы еще в журнал: в повести надо кое-что почистить, там встречаются сопли-вопли... Между прочим, это в Литинституте рекомендуют переплетать рукописи и наклеивать на них буквы из "Огонька"?.. Ей захотелось выйти из машины тут же, почти за городом. - Вы же промокнете,- предостерег я, но она потеребила полу своего плаща и сказала, что он ведь из фольги. - Ну до свиданья,- сказал я,- большое вам спасибо! - За что? - За меня,- сказал я. Она накинула капюшон на голову, и в глубине его глаза ее стали еще настойнее. К Звукарихе я не поехал... Моим рабочим местом в издательстве оказался тот самый третий барьерный стол в комнатенке рядом с туалетной. На нем трудился вылинявший бумажный хлам, пахнущий сухим древесным тленом, и я высвободил там небольшое квадратное пространство, куда положил свою металлическую шариковую ручку и сигареты. Мне никто не сказал, что я должен делать, а Вераванна и Лозинская почему-то были хмуро насторожены и молчаливы. Они сразу же вникли в рукописи, а я присел за свой стол и выкурил сперва одну сигарету, потом вторую, затем третью. Я сидел, вертел свою многоцветную японскую ручку, курил и думал, что мне тут в этой комнате не прижиться. Да и вообще... Ну какой из меня, к черту, редактор? Зря я послушался эту женщину... И чего это она ожесточилась? Сидит, как... Я закурил новую сигарету, и в это время Вераванна встала из-за стола и вышла из комнаты, крепко прихлопнув дверь. - Не обращайте внимания,- тихо и сдержанно сказала Лозинская, не отрывая глаз от рукописи.- Это только сначала, а потом у вас все наладится. - У нас?- спросил я. - Да, с Верой Ивановной... Ей не верится, что вы поступили сюда помимо меня, понимаете? И не сидите такой букой. Возьмите и расскажите ей что-нибудь занятное. - Ей?- опять спросил я. - Ну не мне же, господи! - сказала она.- А кроме того... кроме того, позвольте вам заметить, что в присутствии женщин курят только с их разрешения. Верины авторы, между прочим, знают это хорошо. - А ваши?- глупо спросил я, - Я ведь сама курю,- сказала она. Я спрятал в карман сигареты и уложил на прежнее место стола выгоревшие бумаги. За окном был смиренный серый день. В такую погоду в Атлантике жируют поверху акулы, а сельдь и и сайра, которых мы ловили, уходят в глубину... Как выдуманный собой же многодневный радостный праздник, как какая-то складная и захватывающая дух сказка из детства представилась мне моя матросская работа на траулере, и я удивился, что никогда до этого дня не вспомнил о ней с такой острой тоской и благодарностью. Я решил не объясняться с директором издательства и просто уйти, будто не появлялся тут, тем более, что никаких документов в подлиннике я ему не сдавал. Все это пришло ко мне в одну какую-то дикую секунду, и я еще раз оправил на столе чужие бумаги и поднялся на ноги. - Не будьте мальчишкой, Кержун! Это ведь, в конце концов, просто недостойно! Меня тогда радостно и как-то обнадеживающе поразили эти слова Лозинской, - как она могла разгадать мой замысле с уходом! Она сидела, глядя в рукопись, и крепкий выпуклый лоб ее пересекала прядь темных глянцевитых волос. Потом - месяца через три - она уверяла, что будто бы отгадала то мое намерение, с которым я "сумасшедше" пошел к ней из-за стола, - "ты хотел насильно поцеловать меня на прощанье и, конечно же, получил бы пощечину", - но я не уверен, что действительно намеревался поцеловать ее тогда, да еще насильно. Нет, я только хотел проститься, а как - только ли на словах или за руку - осталось неизвестным, потому что этому помешал Владыкин. Он вошел в комнату, когда я был уже у стола Лозинской, отшатнувшейся к окну вместе со стулом. Мне подумалось, что вошла Вераванна, и, не оглядываясь, я протянул Лозинской свою японскую ручку. - Пожалуйста, в ней полный спектр, - сказал я, - и пишет замечательно! Она поблагодарила и рывком взяла у меня ручку. Владыкин в это время поздоровался с нами, и я обернулся и поспешно подал ему руку. Он слабо и коротко пожал ее и поглядел на меня с опасливым недоумением. - Вот это, товарищ Кержун, надо отредактировать и вернуть, - сказал он, передав мне жиденькую рукопись, напечатанную на плотных листах меловой бумаги. - Устроились? - Да-да, благодарю вас, - с полупоклоном сказал я. Он кивнул, оправил нарукавники и пошел к дверям, а я опять невольно и машинально поклонился ему в спину.Мне надо было немного посидеть и отдохнуть,- сердце у меня билось тревожно. - Что он вам дал?- не сразу и тоже устало, как мне показалось, спросила Лозинская. - Рассказ какого-то Аркадия Хохолкова,- сказал я. -"Полет на Луну"? Не трогайте в нем ничего, он уже иллюстрирован, набран и сверстан... Прочтите это дня за два, а на третий верните Вениамину Григорьевичу. Скажите ему, что рассказ вам очень понравился, понимаете? И заберите скорей свою дурацкую ручку!.. Тогда как раз пришла Вераванна с кульком леденцов и молча уселась за свой стол... Рассказ "Полет на Луну" начинался с того, как отец дошкольницы Наташи-украинки космонавт Гнатюк полетел на Луну и в назначенный срок не вернулся на Землю. К спасательному полету на Луну готовился старый летчик-космонавт профессор Бобров. Друзья девочки, русский мальчик Петя и негритенок Том, решили отправить с ним щенка Тобика на розыски Наташиного отца, но потом передумали,- будет лучше, если полетит Петя. Они притащили на ракетодром большой ящик, вежливо поздоровались со стариком сторожем, который сидел в своей проходной будке и пил чай, и сказали ему, что этот их ящик надо срочно отправить на Луну. Сторож согласился, но полюбопытствовал, что в нем такое. Ребята сказали "продовольствие", и сторож распорядился заносить груз. Едва они успели запихнуть в ракету тяжелый ящик, как раздалась команда к старту. Яркая огненная вспышка озарила небо. Стоя в толпе, ребята видели, как ракета с ревом взметнулась вверх. Через секунду она исчезла в звездном небе. Ребята облегченно вздохнули: - Порядок! Теперь Наташин папа будет спасен! Ракета была далеко от Земли, когда сидевший в ней профессор беспокойно оглянулся по сторонам. - В кабине посторонний шум,- озабоченно сказал он.- И кажется, из этого ящика! Надо проверить. Профессор обомлел: в ящике сидел Петя. - Позвольте! Как вы сюда попали? Мальчик смущенно оправдывался. - Извините, профессор, что вот так... Я обещал ребятам разыскать Наташиного папу... Ой, ой! Держите меня,- закричал Петя, кувыркаясь в воздухе и перелетая из одного угла кабины в другой. - Не волнуйтесь,- профессор засмеялся.- Все идет как надо. Скоро будем на Луне. - Но я же не могу ходить по полу! Ой, ой! - Это невесомость, мой дорогой космонавт. Вам надо бы знать. Ракета плавно опустилась на дно лунного кратера. И в тот же миг во все стороны полетели радиосигналы: - Р-1! Р-1!.. Я - Р-2... Прибыл на ваши розыски! Отвечайте! Перехожу на прием! Ракета Р-1 молчала. И космонавты вышли на поиски. Профессор едва поспевал за Петей. - Осторожно, молодой человек! Вы слишком увлеклись спортом. Мы еще не нашли пропавшей ракеты. - Тут хорошо прыгается,- восхищался Петя, одним махом взлетая на высокую скалу. - Еще бы! Здесь, на Луне, все весит в шесть раз меньше! - заметил профессор. Вдруг дальние скалы покрылись огненными вспышками. - Метеориты! Скорей под скалу! - закричал профессор, увлекая Петю за собой. Каменный дождь обрушился на лунную поверхность. Неожиданно профессор споткнулся и упал. - Профессор! Что с вами? - испугался Петя, - Нога. Кажется, я повредил ногу,- простонал ученый. - Я понесу вас! - предложил Петя.- Держитесь крепче! Вот так! Ведь на Луне все весит в шесть раз меньше! - Спасибо, мальчик! Только мы не успеем. Уже темнеет. - Я вижу огонек нашей ракеты! - бодро воскликнул мальчик и быстро побежал по скалам с профессором на закорках. Но Петя ошибся. Это была вовсе не их ракета. Петя постучал по стальной обшивке ракеты, и из люка выглянул незнакомый человек. Петя сначала удивился, но потом узнал отца Наташи. - Как хорошо, что я вас нашел! - обрадовался мальчик.- Помогите, пожалуйста. Профессор ранен. - Нет-нет! - замахал руками профессор.- Мне уже лучше! - Товарищ Бобров! - по всем правилам доложил космонавт.- Наша ракета ликвидировала повреждения и готова к полету. - Отлично. Все возвращаемся на Землю. Сколько людей собралось на Красной площади! Героев засыпали цветами. Наташа, сияя от счастья, кинулась к отцу. - Папа! Папа! Я знала, что Петя тебя найдет. Обещал - и нашел! На этом рассказ кончался. Я прочел его четырежды,- а вдруг чего-нибудь не понял, и, наверно, от той пристальности, с которой вглядывался в строчки, у меня тупо заболел затылок. Мне было впору закурить и поделиться с Лозинской впечатлением о рассказе, и я украдкой взглянул на нее, отгородившись от Верыванны локтем. Лозинская сидела в косой неудобной позе, почти полуотвернувшись ко мне спиной, и сосредоточенно отчеркивала что-то в рукописи толстым цветным карандашом. Я подождал и посмотрел на нее снова. Потом еще и еще. Тогда она выронила карандаш, прикрыла лицо ладонями и пожаловалась Вереванне на головную боль. - Просто нет спасения,- сказала она.- Я, наверно, пойду домой. Она отняла ладони от глаз, и я увидел в них откровенный, насильно задушенный смех. Я для нее пожал плечом, а для Верыванны щелкнул по рассказу пальцем,- так ведь можно, например, сгонять и муху, поскольку им теперь везде раздолье. Когда Лозинская ушла, у нас в комнате наступила глухая емкая тишина, какая бывает только в потемках какого-нибудь нежилого чулана. Внезапное ощущение пустоты неизменно связано с неподвластной человеку летучей грустью о какой-то безотчетной утрате,- сердце тогда начинает тосковать и сожалеть о чем-то без вашего спроса и чувствовать себя сиротой. По крайней мере, именно это испытал тогда я. Вераванна с обиженным видом вкусно сосала леденцы, не отрываясь от рукописи и не переворачивая страниц. Мне было непонятно, почему ей не следует знать, что я "устроился" в издательство по совету Ирены Михайловны, и с какой это стати я должен развлекать ее какими-то занятными историями? Пошла она ко всем чертям! Курить же можно, в конце концов, и в коридоре. Я решил еще раз прочесть рассказ,- а вдруг все-таки недоглядел там чего-нибудь, но пустая стылая тишина комнаты, нечаянно издаваемый Вераванной сладкососущий звук, похожий на чмок линя, когда он пойман и лежит в лодке, сознание того, что я веду себя в высшей степени недостойно, сидя истуканом с женщиной, которой недавно лишь дарил цветы и приглашал в лес на шампанское,- все это цепеняще обезволило и приплюснуло меня к столу, мешало сосредоточиться, и со стороны я, конечно же, представлял собой вполне законченное жалкое зрелище. Первой не вынесла подвальной немоты нашей комнаты Вераванна. Она за три приема обернулась ко мне вместе со стулом и в упор, заинтересованно, обидчиво и не совсем внятно, потому что рот был несвободен, попросила, чтобы я сказал, пожалуйста, кто меня протежировал. - Ирена Михайловна, да? От нее на меня крепко попахло теплой пудрой и сырой мятой. Я подумал и решил, что не понял ее. - Ну на работу к нам! - Нет,- солгал я с непонятным самому себе удовольствием.- Мы ведь с Вениамином Григорьевичем живем в одном доме. - А-а,- сказала она.- Хотите леденцов? Я предпочел закурить с ее разрешения, и мы опять замолчали. Остаток того дня я просидел в комнате один,- Вераванна не вернулась с обеденного перерыва. Сидеть было не то что трудно, но просто мучительно, потому что приходилось то и дело принимать деловито-напряженную позу над рассказом, если в коридоре за дверью раздавались мужские шаги, и тут же возвращаться к нормальному состоянию, когда шаги удалялись. У меня болел затылок, ныла спина, а челюсти сводила затяжная нервная зевота: рассказ я заучил наизусть как полуночную уличную частушку, и было какое-то мстительное желание повидать его автора. В коридоре все ходили и ходили походкой Вениамина Григорьевича, и со мной случилость то, что случается с новичками в океане во время качки: им тогда требуется лимонный сок. В туалетной я привел себя в порядок, сполоснул рот и умылся. До конца работы оставалось еще минут двадц