Там я остановился и перевел Ирену на переднее сиденье. - Ну, здравствуй! - сказал я ей. - Спасибо тебе за белое платье. - А тебе за розы, - растроганно сказала она. - Я хороший у тебя малый? - Да,- сказала она.- Но ты совсем сумасбродный. Как ты мог явиться с ними на виду у всех? Что же будет потом, после? С нами, значит, ехал Волобуй. И Вераванна. И Владыкин с Дибровым. И весь город. Проселок был разбит и разъезжен тракторами. Я норовил держаться между колеями, но диффер зарывался в песок, и приходилось то и дело переключать скорости, выжимать до отказа газ, злиться на "Росинанта" и на то, что черную розу Ирена устроила в середину трех белых,- она, значит, не хотела,- ну и пусть не в самом городе, а тут вот, в лесу,- вышвырнуть ее за окно! День для меня померк, и ехать становилось все трудней и трудней. Я смотрел вперед, молчал и не видел Ирену. - Вот там, кажется, можно развернуться,- сказала она мне в плечо так, будто мы только за тем и забились на этот проселок, чтобы найти место, где можно развернуться. Я сказал "да", вырулил на полянку и развернулся. Я поехал по своему же следу, но с удвоенной сосредоточенностью, а сердце кричало Ирене, чтобы она сейчас же приказала мне остановиться! На шоссе я закурил и увеличил скорость,- мы возвращались в город. - Дай мне, пожалуйста, сигарету тоже,- бесстрастно сказала Ирена. Она не смотрела на меня и розы по-прежнему держала на весу, как держат подсвечник с горящими свечками. На мое вежливое "ради бога" она с неподражаемым достоинством сказала "благодарю" и закурила и отвела от себя сигарету тем плавно грациозным движением, которое доступно только женщине с тонкими аристократическими руками. Я ехал, намечал телеграфные столбы и ждал - вот у этого или у того она прикажет остановиться. Или взглянет на меня,- этого вполне хватило бы, чтобы я повернул назад. Но она молчала, а когда мы достигли пригорода, отстраненно проговорила, что выйдет тут. Я сказал "как будет угодно" и стал притормаживать. У меня ломило в затылке, и сердце я ощущал в груди так, будто там ворочался ежик и устраивал себе гнездо. Ирена вышла из машины, и я подал ей рюкзак. Она взяла его в левую руку, потому что в правой держала розы, и пошла к автобусной остановке. Рюкзак бил ее по ногам и волочился по тротуару, а я сидел в машине под властью какой-то немой сладострастной муки саморазорения и ничего не мог поделать - ни позвать ее, ни шевельнуться. Вряд ли можно объяснить, зачем мне понадобилось ждать, пока уйдет автобус, в котором скрылась Ирена, и лишь после того погнаться за ним. Я несколько раз обходил его, а на остановках выбегал из "Росинанта" и становился у выходных дверей автобуса,- Ирена всякий раз видела меня, но автобус уходил, и я обгонял его снова. На пятой остановке - уже перед центром города - она тем же приемом, что и на лестнице своего дома, спустила со ступенек автобуса рюкзак, и я забрал его у ней, а ее взял под локоть и повел к "Росинанту", как слепую,- немного впереди себя. Розы она несла в правой руке. Они растрепались и сникли,- их можно было выбросить к чертовой матери все. Я сказал ей об этом уже в машине. Сказал я и о черной - для чего ее покупал и что имел в виду. - О, какой дурак! Какой дремучий дура-ак! - изумленно ахнула Ирена.- При чем тут Волобуй! Она выпустила за окно черную розу и заплакала тихо, горько и беспомощно. Видеть это было невыносимо, и как только мы опять очутились за городом, я самобичующе сказал, что она еще не представляет себе, какая я несусветная сволочь! Ирена перестала плакать и притаенно насторожилась. - Ты думаешь, Волнушкина не права насчет того, что я самовлюбленный пижон? - спросил я. - Она пока что Волнухина,- напомнила Ирена. - Черт с ней,- сказал я,- все равно она права. - Предположим, хотя исповедоваться передо мной ты несколько запоздал. Не находишь? - Ирена смотрела на меня влажным раскосым взглядом, в котором таились ирония, растерянность и любопытство.- Что же за тобой водится? - Все, что хочешь,- сказал я.- Уже в детприемниках я считал себя лучше всех. Вообще необыкновенным... Я как-то увидел над своей тенью золотой обруч вокруг головы. Это случилось летом, рано утром, когда нас гнали на речку купаться. Ни у кого такого обруча не виднелось, только у меня одного! - И что же? - Лет до четырнадцати я считал это... вроде отметки на мне свыше, что ли. Может, поэтому я чаще других убегал на волю... - А потом? - А потом узнал, что такой солнечный нимб светится в росной траве над тенью каждого, но видится он только самому себе. - Но ты поверил этому не до конца, да? И как теперь проявляет себя твой нимб? - По-разному,- сказал я.- Ты знаешь, например, что я сделал сегодня, когда покупал тебе розы? Я нечаянно вступил в лужу, вытер ботинок новым носовым платком и отшвырнул платок в сторону. Вот так отшвырнул,- показал я, каким жестом это было сделано.- Но суть не в платке,- сказал я,- а в моем злорадстве оттого, что за него подрались две торговки. - Понятно. Какие еще за тобой пижонские грехи? - внимательно спросила Ирена. - Многое. Меня бесят маломерные пожилые пенсионеры с толстым низким задом в полинялых военных брюках. Мне они представляются олицетворением какого-то долголетнего незаконного благополучия! Ирена отвернулась и стала глядеть в боковое окно. - Ты своего отца отчетливо помнишь? - неожиданно и тихо спросила она. - Нет, очень смутно,- сказал я.- А при чем здесь он? - Не знаю...- неуверенно сказала она.- Но мне подумалось, надо ли винить всех его ровесников за то, что - они живы, а его нет? И почему я должна понимать это лучше тебя?.. Лучше моего вздорного и тщеславного Кержуна, автора морской повести, которая будет, видите ли, напечатана в декабре!.. Кстати, а как это ты смог попасть на корабль, заходящий в иностранные порты? Мне сделалось тошно от этого вопроса, потому что я подумал почему-то о Волобуе. - Деточка моя, до этого я три года служил на флоте подводником. И на какой лодке! - с вызовом сказал я. - Ты? - спросила Ирена. Она спросила недоверчиво и восхищенно, и я съехал с проселка и заглушил мотор,- мне очень нужно было поносить ее немного на руках, как ребенка... В лесу у озера на моем прежнем месте все было цело - рыжий квадрат хвои, где стояла палатка, конопатые крушиновые штыри для нее, пепел костра. Уже наступала та короткая и всегда почему-то печальная пора межсветья, когда день кончается, а вечер еще не завязывается. Лес казался загадочным и строгим, и из машины я ввел в него Ирену, как в собор без людей. - Непостижимо,- чуть слышно сказала она,- я тебя еще не видела и не знала о твоем существовании, а ты тут жил... В прогал прибрежных кустов и деревьев проглядывало озеро. Далеко на середине оно было светло-опаловым, как и небо над ним, а ближе к берегам вода таинственно синела и туманилась. Спуск к озеру зарос ежевикой и черничником, а тропа, что я проторил весной лодкой в молодой осоке, лебедино белела лилиями. Через ее створ хорошо виднелся на том берегу озера одинокий двор бабки Звукарихи. Хата топилась, и голубой сквозящий дым стоял над трубой неколеблемо, мирно и чарующе. - Боже мой! Ты только посмотри туда, Антон!.. Пусть струится над твоей... над твоей избушкой тот вечерний несказанный свет,- продекламировала Ирена и ткнулась головой мне под мышку.- Я сейчас поплачу, ладно? Немного. Я обнял ее и сказал, что вот пришел великан. Большой, большой. - Но он нынче не упал,- сказала Ирена сквозь слезы.- Ты не обращай на меня внимания, это сейчас пройдет. Мне так хорошо и радостно и поэтому трудно... Мы не могли остаться в лесу, потому что я забыл одеяло. Это выяснилось, когда надо было ставить палатку: в багажнике лежали только мешки с лодкой и палаткой, моя рыбацкая одежда, яблоки, о которых я не вспомнил за всю дорогу, и бутылки. Мы посоветовались и решили ехать к Звукарихе. - Она совсем-совсем одна? -спросила Ирена. - Совсем,- сказал я.- Ты купила ей дрожжи? Дрожжи были. Звукариха, видать, услыхала шум мотора загодя и сошла с крыльца прежде, чем я вылез из машины. Я поцеловал ее трижды, и она всхлипнула. Фанерные звезды на конике крыльца кровенились густо и темно,- наверное, недавно были подкрашены. - Ну здорово ж тебе,- сказала она приморенно и сипло. - Карал-карал тогда, а я все жду и жду... Было неясно, что она имела в виду - дрожжи или мое обещание на том серебряном рубле. - А там ктой-то ж сидит? - различила она в "Росинанте" Ирену. Я сказал, что там жена. - А брехал - один межедомишь! - Мы только неделю назад поженились,- объявил я.- Теперь вот приехали порыбачить. И дрожжи тебе привезли. А постель себе забыли... - Да будто у меня места мало,- сказала Звукариха. Я позвал Ирену, и она пошла к нам по двору плывущей балетной походкой, вытягиваясь в струну и размахивая руками не в лад шагов. Она смущенно поздоровалась с бабкой и тычком, защитно притулилась ко мне. - Во-во! - поощрила ее Звукариха.- Не выпускай соловья из клетки, пока он тебе все песни не скричит! Она повела нас в хату. Там крепко пахло перекисшей хлебной дежой, укропом и полынью: седые метелки ее были раскиданы по полу - наверно, от блох. Хорошо - тепло и от чего-то ограждающе - мерцала в сумрачном углу под потолком большая старинная икона. Под ней стоял непокрытый стол за скамейкой, а на нем дымился чугунчик с вареной картошкой. - А я вечерять собралась,- пояснила Звукариха. Она засветила лампу, и в хате возник тугой ройный гуд мух,- их было столько, что потолок и стены шевелились как миражные.- Ну не б..? - сказала о них Звукариха невинно и ласково, как о нужной ей в доме живности. Я засмеялся, а Ирена ничего "не услышала".- Гоню-гоню утром, ну, кажись, ни боженной, а вечером опять пропасть. Ну не... - Бабушка, а может, мы все поужинаем на берегу? - перебил я.- У нас выпить есть. И костер разведем. - Ну! - согласно сказала Звукариха. Мы разостлали палатку за баней возле мостков из двух слег, с которых Звукариха черпала воду из озера, и я стал сотворять из готовых бабкиных дров костер, а Ирена стол: в рюкзаке был хлеб, шпроты, ветчина и бутылка коньяку. Я побежал к "Росинанту" за яблоками и остальными бутылками, и Ирена окликнула меня, чтобы я  захватил розы. Звукариха носила и носила из хаты свою нам, как она сказала, закусу - чугунчик с картошкой и блюдо с малосольными огурцами, кринку с какой-то "топлюшкой" - это потом оказалась обыкновенная, только почему-то розовая, сметана - и квадратный кусок улежавшегося соленого сала. Справа от нас в парном расстиле приозерного плеса стоял беспрерывный, истомно-торжествующий стон лягушек, а через озеро, прямо к подножию мостков и нашего костра, пролегла жутковатая червонно-золотая дорога с голубыми окоемами,- напротив нас из-за леса всходил огромный красный месяц. Широк, щедр и фантастичен был этот наш свадебный стол, раскинутый на палатке, освещенный луной и костром. Мы расселись вольно, на просторном расстоянии друг от друга, но наши с Иреной руки то и дело сталкивались и путались, и Звукариха на первом же стакане шампанского - Ирене захотелось начать с него - крикнула нам, что оно "горькая - и шабаш!". Наверно, мы поцеловались не совсем по правилам застолья, потому что бабка молодо засмеялась, и мы поцеловались еще и еще... Огурцы с картошкой одинаково здорово подходили под шампанское и под коньяк. - Ты подюжей питай жену,- сказала мне бабка.- А то она ишь какая! - А какая я, бабушка? - встрепенулась Ирена. - Да.. малешотная,- определила Звукариха.- Чегой-ты ты так? - Не знаю... Я просто миниатюрная. - Она просто миниатюрная, - подтвердил я. - Ну, тебе видней, - сказала мне бабка и опять засмеялась озорно и молодо. Тогда мне и пришла мысль искупаться, но не потому, что хотелось во хмелю лезть ночью в озеро, а совсем по иной причине. Причина эта возникла в тот момент, когда Звукариха назвала Ирену моей женой, а потом сказала, что мне все видней. Я тут же мысленно столкнулся с Волобуем, и не обязательно вспоминать до конца, что я тогда подумал и что вообразил... Купаться надо было! Это надо было для того, чтобы в свете костра и луны Ирена увидела при свидетелях, какой я юный и стройный, будь он проклят ее пузатый коротышка, и как я умею плавать и нырять... Сарай стоял у кромки плеса. Крыша его была щелиста, и лунный свет просачивался к нам на сеновал тонкими игольчатыми стрелами. В сене сухо стрекотали кузнечики, пружинисто, с щелкающим отбивом лап прыгали по одеялу и подушке, и я нащупал в изголовье свой берет и осторожно прикрыл им лицо Ирены. - Спасибо, родной,- сказала она.- А я решила, что ты мгновенно заснул. Вы ведь всегда тогда... Мы долго лежали молча, не шевелясь, потом я спросил в крышу сарая: - Почему ты запнулась? Что мы тогда? - Я не запнулась,- сказала Ирена, садясь на постели, - а спохватилась, что ты можешь подумать об этих моих словах. Так вот, о том, что "вы тогда", я знаю из книг. Преимущественно переведенных с иностранного... Почему ты окаменел? Что с тобой? Ревнуешь? Но это же несправедливо и дико! Пойми, мне трудно и стыдно говорить тебе... Ты же должен понимать все сам! Он ведь старше меня на двадцать два года, и мы давно чужие. Совсем! А в первые годы, кроме отвращения и боли... Господи! Ты и есть мой муж... Один. С самого начала. Почему ты не хочешь поверить мне, почему? Я сел и обнял ее. - Потому, что ты не хочешь уйти от него. - Куда? - Ко мне на Гагаринскую,- сказал я. - Одна?! - Нет, с Аленкой. - Это невозможно, ей ведь одиннадцатый год! Ты понимаешь, что это такое? Дети в ее возрасте, особенно девочки, страстно привязываются к отцу, а он... Ах, да что об этом толковать! Она не пойдет к тебе со мной. Он ее не отдаст, суд не присудит... Нет, это совершенно исключено... Зачем ты меня мучаешь? - Но это же противоестественно, что ты жена какого-то Волобуя, а не моя! - сказал я. - Нет, я твоя жена! Твоя! Я сама пришла к тебе... Ты это знаешь! - Давай спать,- сказал я.- А то я позову великана, и он заберет тебя в сумку. - Великан - это ты сам, и я не боюсь... Меня испугало, как трепетно и бурно колотится у нее сердце. Я сказал ей об этом немного погодя, и она натянула на наши головы одеяло и спросила: - А ты тоже летишь тогда как жаворонок? Все выше и выше, до страшного, а потом так же страшно камнем вниз? - Да,- сказал я. - Хорошо, что мы ровесники, что я даже немного постарше... А теперь скажи... Только не утаивай, мне это безразлично... Я какая у тебя? - Невообразимая. - Ты знаешь, о чем я спрашиваю. - Вторая,- сказал я в темноте. - Кто она была? - Позор один... Повариха ФЗУ... Старше меня лет на двадцать пять. Она совращала меня и подкармливала... - Ну все. Замолчи!.. У нас совсем родственные судьбы. Я люблю тебя. До смерти! Заснула она сразу, впервые покойно и доверчиво прижавшись ко мне. На заре вселенную взорвал пронзительно-разбойный крик, и мы вскочили одновременно, я думаю, с одной и той же мыслью, что нас застигли,- по крайней мере именно этот разоряющий человека страх застигнутости метнулся в глазах Ирены и передался мне. Орал кочетище. Он стоял у нас в ногах - лупастый, большой, с кустистым малиновым гребнем и сам весь сизо-пламенный, как дьявол, Он спел еще раз, и я кинул в него пучок сена. - Это же... петух,- рвущимся шепотом сказала себе Ирена, когда он сринулся с сеновала.- Отроду такого не видела! Я тоже не встречал таких могучих петухов, и, пожалуй, раскрывалась природа тех диковинно-красочных яичек, которые я выдавал весной Владыкину за цаплиные,- должны же петухи нести какую-то ответственность за то, какой величины и цвета яички кладут куры? За стеной сарая, на воле, причетно ругалась Звукариха,- должно быть, гнала к плесу корову. Она просто, видно, не придавала никакого смысла словам, что произносила, и мат у нее получался напутственно-добрый, милостивый. Ирена зажмурилась и спряталась под одеяло. Я поцеловал ее, подождал, пока она заснула, и тихонько слез с сеновала. Солнце уже взошло, но еще не показалось из-за леса, и трава была седая, холодная, в мотках обросевшей паутины, а озеро томлено-розовым, покойным, только по закрайкам осоки вскипали свинцовые всплески - подпрыгивала мальва. На этих местах и следовало удить: там охотились окуни. "Росинант" тоже обросел и опаутинился, и вид у него был заброшенно-бродяжий. Я обласкал его словами бабки Звукарихи, надел н а себя тельняшку, куртку, парусиновые брюки и кирзовые сапоги, потом накачал лодку. Был соблазн похмелиться остатками коньяка, и я так и сделал, закусил яблоком и пошел на огород за наживкой. Червей было сколько угодно. Я наполнил ими кон сервную банку, сложил в лодку якоря, насос, садок, удочки, круги и весла и поволок лодку к озеру. На мостках, то припадая к ним, то выпрямляясь, тулилась спиной ко мне бабка Звукариха, и нельзя было понять, что она делала - то ли умывалась, то ли молилась на восход солнца. Позади нее стояли два ведра, и мне не было видно, полные они или пустые. Я верил примете, что перед ловом хорошо повстречать женщину с полными ведрами, и стал ждать, когда Звукариха управится и пойдет мне навстречу. Она была босая, но в теплом платке и в телогрейке, и лицо ее было сухим и печальным, - молилась, значит. - А я, чуешь, не смогаю с властями,- пожаловалась она мне, когда я забрал у нее ведра с водой, чтоб поднести к крыльцу хаты. - Попалась? - спросил я. - Пятьдесят рублей штраху заплатила... Как один гривенник! - Как же ты так неосторожно работаешь? - сказал я. - А что б ты сам подеял, када они цельных три дня, соковозы проклятые, елозили тут на лодке... вот как твоя. И молоко покупали, и бабушкой кликали... И три рубля за две бутылки посулили. А после минцанерами объявились. Перерыли все, ну и... остатные три сноровили. Аж в печку лазали, ну не ироды, а? Нешь вот ты полез бы? - Избавь меня бог,- сказал я.- И заводилку твою разрушили? - Ну не-е! То все там,- махнула она рукой куда-то на лес за озеро.- Как присоветуешь-то, затеять маненько для своих, раз дрожди есть, аль погодить? - А как тебе самой-то хочется? - спросил я. - Да вроде затеять. Я посоветовал затевать,- ее мокрые ноги напоминали озяблые гусиные лапы, и хотелось, чтобы она поскорей ушла в хату. А рыбалка не задалась. Я сразу же, как только заякорился, стал ждать Ирену, а не поклев, и приходилось то и дело привставать в лодке, так как осока загораживала от меня не только сарай, но и мостки. Лодка тогда шаталась, а удочки падали в воду, и все это никуда не годилось,- удить надо всегда одному. Совсем одному! Солнце уже выкатилось из-за леса, и было обидно, что Ирена не видит, во что и как преобразился мир, в котором я торчал в одиночку, будто все это надо мне одному! Меня стали раздражать стрекозы, их пунцовые колдовские глаза,- они у них не смежаются, потому что стрекозы будто бы никогда не спят... Наполеон, говорят, тоже мало спал - всего четыре часа в сутки. И ничего. Жил человек... А она, конечно, может проспать и до двенадцати. Она же не Наполеон!.. Она окликнула меня с мостков - беспокойно, ищуще, потому что не видела, где я, и у меня хватило выдержки подождать, чтобы услыхать еще и еще раз от нее свое имя и уловить ее тревогу, а потом только отозваться. Она была в голубом лыжном тренинге и издали казалась пацаном, на которого нельзя было долго смотреть, - возникало какое-то странное и необъяснимое желание надавать, надавать ему за то, что он был вот такой, невыразимый, стоял там на самом кончике мостков, что-то говорил, и ждал, и любил меня... - Почему ты так рано встала? Я еще ничего не поймал, - сказал я ей, когда подплыл к мосткам, и она поверила, что я недоволен ее помехой. - Я испугалась, что тебя нет, - сказала она. - И тут тоже не было... - Могла бы спать и до двенадцати. теперь вот останемся без ухи... Черт знает, для чего я это говорил, и неизвестно, что сказал бы еще, похожее, если бы она не повернулась и не пошла с мостков, и в волосах у нее пониже макушки я не увидел засушенный стебель папоротника - разлатый, золотой, целый. Я не думаю, что посредством маленьких темных знаков, именуемых буквами, возможно объяснить, почему это ее невидимое и неощутимое самой "украшение" так больно ударило меня в сердце, напомнив мне, кто мы с нею такие и где находимся... Она, оказывается, и не знала, что стрекозы никогда не спят. Летом, по крайней мере... Мы поплыли в тот конец озера, где видели вчера лилии. Рюкзак с едой Ирена держала на коленях, а я греб и все время помнил, что в нем сидит бутылка выборовой. Становилось жарко, но Ирена сказала, чтобы я побыл пока в куртке и в сапогах, и все время посматривала на меня исподтишка то с затаенной иронией, то с недоумением, как на чужого, - ее что-то забавляло в моей одежде. До этого, пока я подкачивал у мостков лодку и круги, она произнесла воспитательный монолог о том, что мы никогда и ничего не должны скрывать друг от друга, будь то плохое или хорошее, вот такое, что у меня было, когда она звала меня, а я не откликался. Разве можно это утаивать от нее? Мы были уже на середине озера, и мне становилось нестерпимо жарко. - Ну все? - спросил я. - Можно снять куртку? - Сиди-сиди! - приказала она.- Тоже мне норовит в большие! - Что-то ты слишком разошлась,- сказал я. - Я тебя еще бить начну со временем! У нее трогательно косили глаза. Я подумал, что ей, наверно, хочется нашлепать меня, как хотелось мне нашлепать ее, когда она стояла на краешке мостков. Ну, если не нашлепать, то царапнуть меня, как кляксу в тетради. Я посмотрел на ее руки. - Вот-вот! Это и имелось в виду! - сказала она и кошачьим движением поцарапала воздух.- Хочешь перед завтраком яблоко? Я тоже буду! Где ты их купил такие? - Заработал, как когда-то твой рубль, - сказал я.- Кстати, я в тот же день подарил его нашей бабке на счастье. - У тебя совсем нет денег? - Послезавтра ведь получка, - напомнил я. - Но ты же мало получишь... Я тебе одолжу. Ладно? - Еще бы! - сказал я. - Господи, какой ты все-таки устойчивый дурак, - с досадой сказала Ирена. - Я одолжу тебе собственные деньги, понятно? - Угу, - сказал я и пристально и, как мне думалось, непроницаемо посмотрел ей в глаза, - ну-ка отгадай, о чем я подумал! - Знаю. - О чем же? - О том, что ведь живу не на Гагаринской!.. Это так и было. - А сейчас? - Не скажу. - Почему? - Ну, что ты меня любишь и не перестанешь ревновать... - Допустим, - согласился я. - А теперь ты отгадай, - предложила она. - Ну? - Я устойчивый дурак, и тебе жаль меня, - истолковал я ее взгляд. - Конечно. - Ладно, - сказал я, - давай в интересах сохранения мира на Ближнем Востоке перейдем к нашему давнему прошлому. Скажи, как ты отнеслась ко мне сразу? - Я решила, что ты... не слишком умен. - Из-за обложки рукописи? - Нет. Это делало тебя всего-навсего смешным, как всякого графомана. Но я не могу забыть, как ты подошел и распахнул дверку своего несчастного "Росинанта", когда я стояла с матрацем... Ты проделал это так, будто приглашал меня... ну, в "линкольн", что ли! А с каким небрежным превосходством мне было сказано, где приобретены снимки Хемингуэя! А снисходительная нотация, что книга - это, видите ли, не двуспальный матрац! А заявление насчет огней Святого Эльма и ностальгии! А эта комедия с рублем из желания унизить меня! Фу! Как не стыдно? Я перестал грести. - Не ожидал, да? - Чего я не ожидал? - спрсил я. - Что я так умна! - Фу, какая хвастунья! - сказал я. - Сударь, а с какой это тайной целью вы вздумали вчера ночью купаться? - спросила Ирена и прищурилась. - Что вас понудило вдруг раздеться на глазах у постороннего старого человека, а потом набрать в грудь воздуха, неестественно втянуть живот, медленно пойти на берег озера и там томительно-долго проделывать вольные гимнастические движения? - Сейчас же возвращайся к нашему давнему прошлому, иначе тебе будет плохо, - предупредил я и оглядел озеро. На нем никого, кроме нас, не было. - Моя бабушка в подобном случае, я думаю, сказала бы так - ниц не бенде, пан! Понял? - заметила Ирена. - Поэтому слушай лучше о своем прошлом. - Что-то ты чересчур разошлась, - сказал я. - Мне очень хорошо... Так вот, я не до конца была убеждена, что ты в самом деле то, чем казался. - Дураком? - Мне хотелось, нужно было так о тебе думать. Для самоустойчивости... Затем какое-то время я жгуче... или, как говорит наш Дибров, активно тебя ненавидела. Терпеть не могла! - Я знаю. Это у тебя прошло после того, как под Волнушкиной запел круг, - сказал я. - Ты тогда убедилась, что у нас с нею полный комплекс психологической несовместимости. - Возможно, - согласилась Ирена, - но лично ей такая несовместимость... Как это говорят в народе? До чего? - До лампочки,- сказал я. - Вот-вот... И сидеть в комнате рядом с нею ты не будешь, понятно? - А где же я буду сидеть? - Я найду место, не беспокойся!.. А что ты подумал обо мне сразу? - То же самое, что ты обо мне. Только красочней,- сказал я. - Как? - Горда и глупа, как цесарка. - Очень мило!.. Ах ты шушлик несчастный! - Шалавка полуночная,- сказал я. - Дай я посмотрю, как там у тебя, совсем зажило? Я перестал грести, встал на колени на середине лодки и повернул голову так, чтобы она видела мой затылок. - Уже все, уже ничего нет,- утешающе сказала она.- Тебе бывает больно? Подожди... Ей не следовало это делать - касаться губами моей метины, потому что после того мы оба были близки к реву неизвестно почему. Я поцеловал ее в глаза и в лоб, и она присмирела и показалась мне беспомощной и очень маленькой. Завтракать мы решили в лодке, среди лилий и кувшинок, недалеко от берега. Мне было позволено снять куртку и сапоги, и мы подвинулись поближе друг к другу, умостили на ногах рюкзак, а на нем разложили еду. Хорошо, что у нас имелась бутылка выборовой, но пить было не из чего,- бабкины рюмки Ирена забыла в машине. Я припомнил вслух есенинское "воду пьют из кружек и стаканов, из кувшинок тоже можно пить" и сделал из них две чудесные пузатые зеленые пахучие чарки. - Послушай, ты однажды скромно обмолвился, что писал и даже печатал где-то стихи,- ехидно сказала Ирена.- Прочти, пожалуйста, самый первый. Помнишь его? - Презренная дочь, не помнящая родства! Как я могу забыть свое первое опубликованное творение? Оно явилось для меня ковровой дорожкой в заочный Литинститут. Слушай! - надменно сказал я.- Сорок лет моей стране, сорок лет! Путь борьбы, труда, и счастья, и побед. Путь постройки деревень, городов, воссоздания полей и садов!.. И так далее. На четырех машинописных страницах. Почти поэма. - Я так и предполагала. Какая неподражаемая вдохновенная прелесть! - воскликнула Ирена. - И все твои стихи написаны с такой же эпической силой? - Нет, были и другие, камерно-приглушенные, - сознался я, - но, по отзывам литконсультантов, те получились у меня удручающе несозвучными эпохе. Я почему-то подражал в них Надсону. - С ума сойти. С чего бы это тебе? - Понятия не имею, - сказал я. Мы бережно и торжественно выпили по кувшинке выборовой и вкусно закусили бабкиным салом. - Хочешь попользоваться еще? - спросил я. Самому мне хотелось, - когда еще придется пить из кувшинки! - Хемингуэй говорил это не о водке, - сказала Ирена. - Они в тот раз там пили сухое вино. - ну, тогда давай отведаем по-русски. - Нет, родной, мне будет плохо. Отведывай на здоровье сам. ты вообще, как я начинаю замечать, любишь отведать по-русски, правда? - Иногда. Особенно отечественное шампанское. - А тебе приходилось пить иностранное? И виски ты пробовал? Что это такое? - Смрадный самогон, - сказал я. Примерно как наша "Московская". Даже хуже. - А "кока-кола"? - Великолепный жаждоутоляющий напиток, - сказал я. - Что-то вроде смеси кофе, сока вишни и запаха утренней розы... Мы немного поговорили о своих родителях, о заграничных местах, которые я так или сяк видел, о мировой политике и о своем издательстве. Я и не знал, что Вениамин Григорьевич - автор. Его книга "Страницы прошлого" вышла год тому назад в нашем издательстве, и редактировала ее Ирена. Она советовала почитать "Страницы". Мне пора было выпить очередную кувшинку, и я сказал Ирене "побудем живы". После этого у нас что-то нарушилось, как будто мы взяли и разом постарели лет на пятнадцать. Я подумал, что нам следует сменить место. Просто взять и выплыть из-под тени деревьев на середину озера. Или сойти на берег и побродить по лесу. - Антон, давай поплывем вон туда, - предложила Ирена. - Посмотри, как там радостно сияет на воде солнце! Давай выпьем сейчас вместе и поплывем. Только ты не повторяй больше эту свою похоронную здравицу... - Да бог с ней, с этой здравицей,- сказал я,- можно и молча. - Нет! Я знаю, подо что мы выпьем! Ее тост о нашей взаимной верности мы произнесли трижды, и это было как суеверное заклятье, наложенное нами самими на себя. Я перегнулся через борт лодки и поднял из озера три лилии. Стебли их надорвались далеко, у самого дна. Лилия - растение невеселое: нельзя заглянуть в бело-жаркую глубину чаши этого цветка без того, чтобы не испытать тревогу за его неземную хрупкую ненадежность. Лилии очень нежные, человечные цветы, и лучше их не трогать. Ирена взяла их у меня молча и неохотно. На середине озера не надо было грести,- тут временами задувал с разных сторон игровой слабосильный ветер, и лодка колобродила по кругу, и никого не было, кроме нас, речных рыбалок и двух грязно-серых цапель: они все время ошалело летали из одного конца озера в другой, неуклюже выпятив зобы, затевая драки и вскрикивая неприятно-охрипло и резко. - А все Кержун виноват,- следя за ними, рассудила Ирена,- выкрал весной у них яички, разорил гнездо, а они вот теперь и ссорятся. И разойтись поздно, и... Она запнулась и занялась лилиями,- их понадобилось окунуть в воду и приподнять, окунуть и приподнять, а потом исследовать стебли: равной ли они длины. - Считай, что я поцеловал тебя,- сказал я. Мы полулежали на кругах в противоположных концах лодки, а в ногах у нас были якоря, насос и рюкзак. - А как ты меня поцеловал? - серьезно и тихо спросила она. - Хорошо,- сказал я.- Цапли тут ни при чем. - Я так и подумала... Трудно нам будет, Антон! Ох и трудно! Одни ассоциации замучают. - Плевать нам на все вученые термины,- сказал я.- Давай пристанем к берегу и поищем грибы, раз ты помешала мне наловить рыбу для ухи. И запомнила ли ты, детдомовское исчадье, что стрекозы никогда не спят? - Да,- сказала она радостно. - А Наполеон сколько спал в сутки? - Четыре часа! - То-то же! - сказал я. Мы поплыли к берегу. Грибов не было, - стояла засушь, зато на полянках попадались заросли переспелой черники, и мы садились там, и я набирал полные пригоршни ягод и кормил Ирену не по одной и не по две черничины, а помногу, целой горстью, - было счастливо сознавать свою вольную возможность делать это и помнить наказ Звукарихи подюжей питать свою малешотную жену... Больше в тот день не надо было ничему у нас случаться, - уже всего хватало, чтобы он запомнился и так, но, видать, на то он и выдался таким бесконечным и ярким, чтобы в нем случилось все до конца, чего нам хотелось и не хотелось... На Ирену нельзя было взглянуть без тайного смеха: ее лицо - губы, подбородок и щеки - оказались густо вымазаны черничным соком, а глаза осоловело слипались, и вся она сморенно сникла и походила на ребенка, впервые попавшего на поздно наряженную для него елку. Я перенес в лес лодку и перевернул ее кверху днищем, - резиновое полотно тогда провисает, но земли не касается, и получается уютная люлька. Туда только надо было настлать аира, - его чистый прохладный запах отдает мороженым и погребным топленым молоком, а это в жару не так-то уж плохо. - Залезай и отдыхай, и чтобы я не видел твоей сонной замурзанной физиономии, - сказал я Ирене. Ей тут же понадобилось глянуть на себя в зеркало, и я побежал на берег озера, где оставался рюкзак: в нем должна лежать ее сумка. Она действительно была там, - тисненная в подделку крокодиловой кожи, похожая по величине на бумажник, и когда я достал ее, она раскрылась, и отуда выпали блокнот, ручка, пудреница, две десятирублевые бумажки и семейная фотография. Я вскользь отметил, что Аленке там было года два или три. Она сидела в середине, и головы Ирены и Волобуя - он снялся в военной форме с погонами подполковника - кренились над ней, соприкасаясь висками, как я оценил, умильно и трогательно. Я наверное, немного замешкался, разглядывая фотографию, а может, Ирена "угадала", чем я был занят над рюкзаком, и поэтому оказалась у меня за спиной. - Зачем ты это взял? Она спросила звонко, обиженно и протестующе, и ноздри у нее побелели и расширились. Я сказал, что сумка раскрылась сама. - Дай сюда! - Бери,- сказал я с чувством застигнутого вора.- Это выпало само, а я только подобрал... - Ну и что? - Ничего,- сказал я.- Подобрал, и все. Что тебя в этом обидело? - Это тебя обидело, а не меня... Разве я не вижу? Посмотрел бы ты сейчас на свои глаза и нос! - Нос как нос, у тебя он не лучше,- ответил я. Над озером по-прежнему суматошно летали цапли и ссорились. Выпученные зобы их и крик были отвратительны. Я следил за ними и думая, что им помог бы разлететься в разные стороны выстрел. Не обязательно прицельный и зарядный, но даже холостой. - Ты когда-нибудь сам фотографировался вдвоем или втроем? - как больная спросила Ирена.- Ты знаешь, как там заставляют сидеть и держать головы? - Возможно, и заставляют,- сказал я и спросил, кем был ее муж. - Он... Что ты к нему привязался? Зачем тебе это? Я мгновенно определил должность Волобую. Ту, что мне хотелось. Цапли в это время летели в нашу сторону, и я опять подумал о ружье. - Ну хорошо,- раздраженно сказала Ирена,- он был всего-навсего начальником военизированной пожарной команды. Что это меняет? - Иди умойся,- сказал я.- Или давай я наберу воды в бутылку и полью тебе. Ей лучше было, чтобы я полил из бутылки. В остаток дня и вечером я все сделал для того, чтобы вернуть Ирену в этот наш праздник на озере, но с ее душой что-то случилось, она куда-то ушла от меня и не отзывалась на мой призыв. Когда мы приплыли к тому месту, где росли лилии,- Ирена не захотела оставаться в лесу,- я попросил у нее записную книжку и ручку. - Для чего? - спросила она подозрительно. Я объяснил, что хочу написать ей стихи. - Мне? О чем? Она чего-то тревожилась. - О лилиях,- сказал я. С нею что-то случилось непонятное,- она передала мне блокнот вместе с фотокарточкой, хотя могла оставить ее в сумке, и при этом посмотрела на меня вызывающе. Фотокарточку я "не заметил" и стишок написал в строку поперек блокнотного листка: "Облик юности текучей, птицы радости летучей, шелест тайны, вздох печали, вы любовь мою венчали на воде лучисто-чистой, с той, что может лишь присниться, а поутру вдруг растаять и оставить вас на память". - Вот, - сказал я. Самому мне стишок понравился. - Разве это не Бальмонт? - безразлично спросила Ирена, раскосо все же глядя в блокнот. - И почему она должна поутру растаять? В угоду рифме? Я не стал отвечать. Вечером долго тлел край неба над лесом, где зашло солнце, и в плесе опять трагедийно-победно гоготали лягушки, курился белый прозрачный пар, и через озеро протянулась льдисто сверкающая лунная полоса. Я опять разжег костер за баней возле мостков. Звукариха принесла бутылку самогона, - выходило, что не все "сноровили" в ее печке те соковозы, на которых она жаловалась мне утром. Было тепло, но Ирена зябла. - Хочешь попробовать мато бичо? - спросил я ее о самогоне. Она равнодушно поинтересовалась, что это такое, и я объяснил, что "мато бичо" - значит убей беса, так африканцы называют спирт из лесных фруктов. - Как ты, однако, много знаешь, - со смутной усмешкой сказала она и пробовать самогон не стала. После этого я погасил костер и убрал стол. На сеновал мы вскарабкались поодиночке - я не посмел помочь ей ни рукой, ни словом. Там, наверху, в косой месячной пряже лучей миротворно пахло свежим сеном. От этого таинственного полусвета и запаха было почему-то грустно и жаль себя. Я немного полежал молча, потом напомнил Ирене, что она забыла поблагодарить меня за стихи. - Да-да, спасибо, - устало и малолюбезно сказала она. - Спокойной ночи. - Спокойной ночи, - пожелал я ей. В сене знойно и надоедливо сипели кузнечики, - видно, эта тварь тоже никогда не спит. Я боялся пошевелиться, чтобы не потревожить Ирену, хотя лежали мы не слишком близко друг от друга. В середине ночи на крыше сарая закугыкал и захохотал сыч. Я метнулся рукой к плечу Ирены, чтобы не дать ей испугаться во сне, но она проворно отвела ее в сторону. - Это сыч,- сказал я.- Хочешь, пойду прогоню его? - Нет, не надо,- бессонно ответила она и привстала.- Послушай, Антон... поедем, пожалуйста, домой. - Сейчас прямо? - спросил я. - Мне очень беспокойно... Я давно уже не здесь, понимаешь? Я сказал, что понимаю. - Я убеждена, они приедут сегодня утром. Обязательно приедут! - Ты же говорила, будто пришла вторая телеграмма,- успокаивающе сказал я. - Да. Но ты его... не знаешь. Поедем! Я больше не могу тут оставаться. Мы поднялись и собрались, как матросы по тревоге. Мне пришлось разбудить бабку Звукариху, что-то пробормотать о внезапной болезни жены, со стыдом отдарить ее в темноте сенец тремя яблоками, что у нас оставались, и пообещать приехать через неделю, чтобы уже тогда... Денег у меня не было ни копейки. Луна ярко светила, и я ехал без огней. Проселок мы проскочили впронос - "Росинант" как будто сам направлял себя по гривкам колей. Временами нас швыряло и заваливало, креня и прижимая Ирену ко мне, и тогда она пыталась отодвинуться, но это ей не легко удавалось. - Скоро будет лучше, потерпи немного,- сказал я. На шоссе она попросила сигарету, и мы закурили одновременно. - Антон, куда ты тогда... до всего у нас, собирался уезжать? - как-то очень издали спросила Ирена. Я назвал Мурманск.- Ну вот... Мы больше не должны встречаться. И лучше было бы кончить все разом... Я выбросил сигарету и закурил новую. - Ты ведь один. - Да,- сказал я,- а одинокому, по свидетельству Чехова, везде пустыня. - Мне надо выходить на работу в среду. Ты не мог бы уволиться к тому времени? Я сказал, что для этого мне понадобится всего лишь девять минут. Почему девять, а не десять или пятнадцать, я не знал сам. Шоссе было пустынно, и "Росинант", оказывается, мог еще выдать на асфальте сто пять километров в час... Дома я написал заявление об увольнении, вымыл пол в комнате и лег спать. Солнце еще не всходило. Днем, а потом и вечером, мне опять нужно было мыть пол не только в комнате, но и в коридоре: по свежевымытому и не совсем просохшему полу отрадно ходить босиком, если норовить точно попадать ступнями в свой же след. Так можно ходить очень долго и уверять себя, что ты ни о чем плохом для себя не помышляешь. Просто ты ходишь в свое удовольствие по сырому прохладному полу и ни о чем таком не думаешь. Ходишь - и все! Ты один у себя дома, и ты можешь делать все, что тебе хочется. Ходи и ходи себе и попадай ступнями в свой же след, а если пол высох окончательно и следов не видно, то кто тебе мешает вымыть его снова? Ночью я написал небольшую записку - ником