ась кровь и, собираясь в ямке впалой щеки, застывала, свертываясь. Затекли, устали связанные руки; давняя мучная пыль с пола щекочет нос, бьет тело чиханием. "Какая же теперь моя фамилия? - силился вспомнить Сергей. - Росса... Русса..." Твердо помнил, что его зовут Петр. Мгновенно придуманная тогда в кабинете полицейского фамилия вытекла вместе с кровью изо рта. На второй день в Купишкисе был базар. Путь к станции лежал через торговую площадь, заставленную телегами, усеянную бабами и мужиками. Вид шагавшего впереди двух полицейских окровавленного Сергея привлек любопытство сердобольных торговок. Не обращая внимания на угрозы полицейских, совали они в его карманы кто морковку, кто сырое яйцо, кто лепешку... От местечка Купишкис до похожего на него Субачюса - сорок километров. Но по тому, как пренебрежительно субачайские полицейские относились к купишкинским, понял Сергей, что первые дают вторым пять очков вперед. Так это и было. Лишь на третий день, когда Сергей освоился с субачайской тюрьмой, дверь его одиночной камеры с шумом отворилась и на пороге в сумерках вечера застыли три фигуры в черном. Сергей поднялся с пола и встал у решетки окна. - Ты нам расскажешь, мерзавец, что делал в Литве! - приближаясь, начал один в черном. - А? Расскажешь? - Я шел. - Куда? - На мою родину... - Родину-у? Мы тебе дадим ее... Атришките ям ран-кас! {Развяжите ему руки! (лит.)} Стоявшие у порога прыгнули к Сергею, и перерезанная на руках веревка мягко упала к его ногам. - Сук! {Крути! (лит.)} Кости хрустнули в плечах и локтях, и от неожиданной боли Сергей стукнулся коленями об пол. Руки его теперь покоились на спине, у остро выпятившихся лопаток. В ту же секунду короткий удар в челюсть опрокинул Сергея навзничь, а вскинутые при падении ноги стали загибаться полицейскими к животу. Пузырилась пенистая кровь на губах, со свистом и хрипом втягивался воздух. Дыша трупным запахом самогонного перегара, совал в запрокинутое лицо Сергея отрывистые бессвязные слова полицейский: - Где ты был, а?.. Сколько вас, скажешь?.. Колени Сергея, с сидящими на них двумя полицейскими, сплюснули внутренности, и что-то колючее хватко зажало сердце, легкие, грудь... Покатав пинками бесчувственное тело по полу, полицейские со смехом захлопнули за собой дверь камеры. На третий день после этого сеанс допроса повторился. Не раз рвавшаяся лента памяти Сергея сохранила новые кадры старого фильма. Как и тогда, он с трудом поднялся на ноги и бессознательно отошел к окну. Почему он это проделывал каждый раз, когда слышал шаги у дверей, - он не знал. Может быть, потому, что там было немного светлей и вошедшие могли угадать в нем человека?.. И опять двое в черном остались у дверей, а один направился к Сергею. - Курить хочешь? - Нет. - На! Полицейский протягивал толстую папиросу, Сергей, ухватившись руками за решетку, не двигался. - На, говорю!.. Рожденные светом нелепые тени запрыгали на стене. Отступив на шаг, тянул человек в черном к губам Сергея вспыхнувшую зажигалку. - Пофф! Желтовато-мутный пламень взрыва окутал голову, затрещал в бороде, выщипал веки и брови. Сладковатый дым пороха застрял в горле и легких. Руки опоздали схватиться за лицо. Деревянный удар между глаз в переносицу кинул голову на решетку окна, потом на пол. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ  В самом центре Паневежиса, в лучшем городском здании, разместилось гестапо. Плещется над серым домом черное пятиметровое полотнище, наискось перерезанное белыми молниями букв "СС". Жуткими, не вмещающимися голове поверьями инквизиции веет от этого знамени смерти. Машет оно зловещим крылом ночного хищника, отпугивая на противоположную сторону прохожих... А за двести метров от гестапо, прямо у края городского парка, высится красное четырехэтажное здание тюрьмы. ...Скользя босыми ногами по обледенелым булыжникам мостовой, Сергей прошел в подъезд гестапо. Мокрый порывистый ветер рвет подол его гимнастерки, оголяет синюю кожу запавшего живота. Часовой у дверей гестапо дернул плечами, взглянув на ноги Сергея: - Кальт, менш? {Холодно, человек? (нем.)} Минут через пять в подъезд вернулся один из конвоировавших Сергея полицейских с синей бумажкой в руках. То был ордер на водворение Сергея в Паневежскую окружную тюрьму. - Эйнам! {Идем! (лит.)} Вновь заскользили ноги - теперь уже по асфальту мимо жиденького парка. В городе зажигались редкие синие огни; на оголенных деревьях парка с криком рассаживались на ночь грачи. Привратник, в дубленом тулупе и накинутом поверх брезенте, лениво распахнул железные ворота. - Эйнам! Дежурный надзиратель полулежал на диване. Две женщины-арестантки мокрыми мешками протирали кафельный пол канцелярии. Не вставая, надзиратель вертел перед носом синюю бумажку, потом махнул рукой. Полицейские, круто повернувшись, вышли. - Тэйп, тэйп! {Так, так! (лит.)} - таинственно произнес принявший Сергея, вставая и потягиваясь до хруста в костях. - Су гинклу паэме? {С оружием взяли. (лит.)} - Не понимаю. Стуча подковами сапог, надзиратель вышел из комнаты. Не поднимая головы, женщина тотчас проговорила: - По синим стреляют. Нас тоже. Считают... И перешла вдруг на литовский язык, обращаясь с каким-то вопросом к товарке: в дверях в это время показался надзиратель и с ним, одетый в штатский костюм. - Пойдем! - обратился тот по-русски к беглецу. В комнате, куда вошел Сергей, стоял единственный черный стол и одна табуретка. Усевшись, штатский разложил листы бумаги и приказал Сергею раздеться догола. После того как были отмечены все родимые пятна, шрамы от увечья и особые приметы Сергея, штатский начал задавать вопросы: - Фамилия? - Рус... Руссиновский. - Лет? - Двадцать три. - Мне с тобой тут не до шуток, понял? Мальчиком прикидываешься? Поздно... - Мне двадцать три года! - Брешешь, сволочь! Какой веры? - Самой глубокой. - Дурак! Веры какой, понимаешь? - Я сказал. - Идиот! ...Через час надзиратель повел Сергея из канцелярии. Пройдя несколько железных ворот, которые не торопясь и величаво открывались привратниками, Сергей вошел во двор тюрьмы. Огромное угрюмое здание было окутано густым мраком. Лишь над низенькой входной дверью в тюрьму мерцала синяя электрическая лампочка. Надзиратель шуршал пальцами по угловым кирпичам стены. До слуха Сергея откуда-то изнутри тюрьмы донеслись короткие тревожные звонки и звук вставляемого в замок ключа. По крутой лестнице взошли на третий этаж. На стук надзирателя взвизгнул отодвигаемый волчок, затем громыхнула открываемая дверь, ведущая в коридор. Мрачный, в полутьме он казался нескончаемо длинным. В строгом порядке друг против друга густо маячили железные двери камер. "33", "35", "37", "39", "41" - пестрели жирные нечетные номера с противоположной Сергею стены. Перебросившись короткими фразами с коридорным смотрителем, сопровождавший Сергея вышел. Коридорный подвел Сергея к камере с цифрой "39". Огромный, похожий на пистолет ключ долго торкался около отверстия замка, выстукивая своеобразную азбуку Морзе. Наконец замок щелкнул, тяжелая железная дверь бесшумно открылась, и Сергей вошел в камеру. Там царил полумрак и вырисовывались мутные пятна лиц заключенных. Сергей нерешительно попятился в угол и уперся ногой в киснувшую там парашу. - Осторожно, отец, утонешь! - услышал он веселый голос. - Вы русские? - обрадовался Сергей. - Тут, дядя, со всех концов... и не принято расспрашивать - как, когда, откуда... понял? В первый же вечер Сергей был тщательно посвящен в тайну жизни заключенного. Во-первых, он получит вот такие же, как у всех, серый халат и колпак на голову, деревянные башмаки, матрац, миску и ложку. По утрам в шесть часов он будет получать сто пятьдесят граммов хлеба, в обед и вечером - по пол-литра теплой воды. Завтра его, наверное, поведут на допрос в гестапо. И если он вернется оттуда, то дня через три, после переваривания резиновых бананов, пойдет на работу на сахарный завод, что в четырех километрах от Паневежиса. Ночью, когда глаза Сергея мозолила оловянная темнота камеры, рука соседа осторожно толкнула его в бок. - Не спишь, земляк? - послышался шепот. - Нет. - Слушай: поведут на допрос, то... если заведут в подвал такой с водой - не бойся. По грудь только. Ну, само собой, холодная вода и тело режет так... Теперь: налево что дверь - там стреляют... Только мимо головы, на вершок так... Словом, дураков ищут, понял? Ну, так ты понимаешь... пожилой человек... выдавать там кого - не надо... Сам знаешь... Шепот затих, и минуту лежали молча. Сергей грустно улыбнулся в темноту словам: "пожилой человек... сам знаешь". - Как ты думаешь, сколько мне лет? - спросил он соседа. - Ну, сколько есть... Тридцать восемь, сорок, может... - Через двадцать дней примерно мне исполнится двадцать три... - Да ну-у? - удивился сосед и приподнялся на локоть. - Ох и испаскудили ж тебя, парень!.. В шесть часов в коридоре загремел бак с "завтраком". Заключенных выпускали покамерно, и они, получив "довольствие", ныряли обратно в камеры. В семь часов тюрьма выходила на работу. ...Камера Сергея насчитывала одиннадцать шагов в длину. Налево от дверей по всей стене протянулись двухэтажные нары. Направо - длинный узкий стол и в углу - параша. Свободного прохода было ровно на два человека. Оставшись один, Сергей принялся сочинять свои показания в гестапо. Да, он бежал с транспорта, когда их везли с фронта, только что взятых в плен. Ни в каком лагере не был. Фамилия - Руссиновский. Имя Петр. Медленно и нудно текут минуты. Ни единый шорох, ни малейший звук не проникает в камеру. Под самым потолком лепится окно. Даже высокий Сергей не в состоянии дотянуться до него рукой. Откуда-то из глубины существа поднималось незнакомое Сергею тягостное чувство равнодушия ко всему. Не хотелось ни есть, ни жить. Нет на свете хуже тех минут, когда человек вдруг поймет, что все, что предстояло сделать, - сделано, пережито, окончено!.. Прислонив горячий лоб к слизистой стене, Сергей долго стоял, освобожденный от мыслей и желаний. Вдруг его слуха коснулось размеренное позвякива-ние. Звуки ползли откуда-то снизу по стене. - Тук-тук... тук-тук-тук... тук... тук-тук-тук-тук... Сергей поднял голову, прислушиваясь. Прерывистая цепь звуков продолжалась. "Э-э, так это же с первого этажа! - вспомнил Сергей вчерашний разговор, - подо мной ведь камера смертников!" Сергей не знал тюремного разговора перестукиванием. А то можно было б утешить смертника, отвечая ему стуком по канализационной трубе. Продолжая ловить звуки непонятной жалобы или просьбы обреченного, Сергей в первый раз осмысленно взглянул на стену. Вся она, от низа и до той верхней границы, куда доставала рука самого высокого человека, была исцарапана надписями на русском и литовском языках. Были тут горячие просьбы сообщить родным по такому-то адресу о том, что их сын, отец, брат - расстреляны в Паневежской тюрьме тогда-то и тогда-то. Были мужественные слова - проклятья убийцам. Были куплеты красноармейских песен, и были саратовские непечатные частушки... И Сергей поймал себя на мысли, что ни одну книгу, ни один самый замечательный роман он не читал с таким вниманием и чувством, как этот огромный корявый лист-стену из книги-жизни... На отлете от всех записей, в самом левом углу стены, как бы эпиграфом ко всему последующему, энергичные карандашные буквы выстроили столбик стихотворения. Видно было, что автор не раз очинял карандаш, пока кончил писать. Строчки куплетов то мерцали сизым налетом, то сбивались на бледные, еле заметные царапины. Сергей прочел: Часы зари коричневым разливом. Окрашивают небо за тюрьмой. До умопомрачения лениво За дверью ходит часовой... И каждый день решетчатые блики Мне солнце выстилает на стене, И каждый день все новые улики Жандармы предъявляют мне. То я свалился с неба с парашютом, То я взорвал, убил и сжег дотла.. И, высосанный голодом, как спрутом, Стою я у дубового стола Я вижу на столе игру жандармских пальцев, Прикрою веки - ширь родных полей... С печальным шелестом кружась в воздушном вальсе, Ложатся листья на панель. В Литве октябрь. В Калуге теперь тож Кричат грачи по-прежнему горласто... В овинах бубликами пахнет рожь. . Эх, побывать бы там - и умереть, и баста! Я сел на стул. В глазах разгул огней, В ушах трезвон волшебных колоколен... Ну ж, не томи, жандарм, давай скорей! Кто вам сказал, что я сегодня болен' Я голоден - который час!.. Но я готов за милый край за синий Собаку-Гитлера и суком ниже - вас Повесить вон на той осине! Жандарм! Ты глуп, как тысяча ослов! Меня ты не поймешь, напрасно разум силя: Как это я из всех на свете слов Милей не знаю, чем - Россия!.. ...Чердак тюрьмы был полностью завален носильными вещами расстрелянных. Еще ни разу не вызванный на допрос, Сергей второй день раскладывал по порядку эти вещи. Пехотинские, артиллерийские, саперные, нарком-внутдельские, летные фуражки и пилотки; сапоги, ботинки, краги, обмотки, брюки, гимнастерки, шинели, венгерки - должны были быть сложены в одну сторону чердака. Пальто, шапки, сорочки, шляпы, плащи, жакеты, юбки, платья, сарафаны, бюстгальтеры, трико, ночные женские рубашки - в другую. Начальник вещевого склада тюрьмы, уходя, закрывал на замок Сергея. Но через час-другой он возвращался и, ссутулившись на стуле, неподвижно глядел куда-то в угол. Путаясь в бюстгальтерах, Сергей тогда почувствовал, что нервы его расшатаны и натянуты до крайности. Вот-вот лопнут они, как тогда там, в лесу, когда он звал парашютистов... Не проходя, в горле, у самого кадыка, застрял комок чего-то горького, щекочущего нос и щиплющего глаза. И не выдержал: - Ш-што, господин начальник? Мерещутся? - кивнув на красноармейские фуражки, задрожал он. - Не дают мертвецы спать? Жить? И не-да-дим! Вот! И детям вашим... тоже!.. Никогда! Каких людей... стихи на стене... Подлюги... вашу в Христа мать!.. На, на! Мерзавец! Снимай мои штаны! Я вам... И, в бешенстве полосуя гимнастерку, захлебнувшись в сизой пене, бьющей изо рта, забарахтался в ворохе фуражек, колотя по ним пятками босых ног... ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ  Возвращаясь с работы, однокамерники Сергея приносили в мотнях тюремных штанов по одному и по два сырых бурака. Узбек Муса ухитрился как-то печь бураки на заводе и, разрезав их на ломтики, раскладывал по всем дырам халата. Вечером угощали Сергея. - С бураков поправляются, Руссиновский! - шутил щербатый Петренко, - и ощущение бананов другое. Бураки способствуют организму обретать нечто лошадиное... До вечерней покамерной поверки заключенные должны успеть сделать уборку в камере, вынести в уборную парашу, получить "ужин", съесть его и к десяти часам выстроиться по ранжиру у стены. Поверяющий надзиратель, с чувством достоинства и превосходства, тыкал пальцем в грудь каждого и, отметив наличие заключенных, гордо покидал камеру. И тогда наступали роковые пятнадцать минут ожидания свистка отбоя. Это были самые жуткие минуты! Затаив дыхание, все смотрят на дверь. Вот-вот отворится она - и назовутся несколько фамилий. Сдав вещи, те люди переводились в камеру смертников, а в четыре часа пятнадцать минут утра за ними приезжали из гестапо... Никто из заключенных тридцать девятой не знал своей участи, и как только раздавались начальные всхлипки свистка, напряженные до крайности тела невольно расслаблялись, люди глубоко и устало дышали: - Сегодня живы! После свистка молча расползались по нарам, цокала выключаемая из коридора лампочка, и в наступившей темноте слышались глубокие, вызванные мучительным раздумьем вздохи. - Не спишь, Петренко? - Как и ты. - Говорят, немцы при расстреле на коленки ставят и поворачивают затылком к себе... - Разве это меняет дело? - Да не то! Видно, совесть их, што ль, начинает мучить... все-таки глядеть в глаза... - Совесть? У немцев? Ты сам додумался до этого или как? - Сам. - Дурак! - Может быть... А слушай, Петренко... ты как будешь... ну, стоять на коленях... или... - Умру стоя!.. - И я... Успокоенный на этот счет Муса поворачивался на другой бок и принимался в темноте трещать сырыми бураками... На пятый день заключения Сергея, в послеповерочные минуты ожидания, загремел замок тридцать девятой камеры. - Бакибаев Муса! Молчание. - Серебряков Владимир! - Петренко Иван! - Григоревский Антон! Сдать все!.. Дверь захлопнулась. Онемев, все продолжали стоять, как и прежде. Что и кому можно было сказать теперь? Пошатываясь, первым вышел из строя Петренко. ...В городе не по-ноябрьски ярко светило солнце. Нарочно стараясь продлить время, Сергей лениво волочил деревяшки по мостовой. В трех шагах сзади шел с автоматом немец. От угла парка улица уходила вниз, к мосту, и, перебежав его, круто поднималась в гору. Мимо Сергея тряслись, ежеминутно понукаемые, извозчичьи клячи. Заламывая поля шляп, удивленно пялились на Сергея выдергивавшиеся из пролеток седоки. У подъезда гестапо стоял новенький жукообразный лимузин. От входных дверей до его задних колес расхаживал часовой с неимоверно длинной винтовкой. Конвоир ввел Сергея на второй этаж. - Зетц хир! {Садись сюда!} - указал он на стул в коридоре и, нерешительно щелкнув пальцами в дверь, скрылся за нею. Но через минуту он вернулся и все тем же бесстрастным тоном, не глядя на Сергея, приказал: - Комт! {Иди!} В обширной, заставленной коричневыми шкафами комнате было мало света. Комната выходила окнами на северную сторону дома и располагалась в самом конце коридора. Сергей не заметил, как вышел его конвоир и он остался с двумя сидящими, видимо, в ожидании его, офицерами. Две фуражки лежали на столе, обращенные к Сергею кокардами, изображающими череп с зияющими отверстиями глазниц и скрещенными костями под ним. Офицеры дымили сигаретами, не обратив ни малейшего внимания на вошедшего. Сергей равнодушно оглядывал комнату, засунув руки в карманы длиннополого халата. Идя сюда, он был уверен, что увидит какие-нибудь приспособления для пыток. На самом деле в комнате ничего подобного не было. В середине самого интересного разговора, как это казалось Сергею по интонациям, один из гестаповцев быстро повернул голову к Сергею и сказал: - Садись, товарищ! Слова родной речи трепыхнулись испуганным голубем и потерялись в потоке гортанных непонятных звуков продолжавших разговаривать немцев. - Сидеть не могу. - Почему же? - Раны там, - занес назад руку Сергей. - Ах, это то, что в лесу? - Нет. Палач в тюрьме... - Ты - Петр Руссиновский? Это... это с группой в десять? - Один. - В Рокишкисе? - В Купишкисе. - В августе? - Двадцать шестого октября. - Ты не похож на русского... Арийский лоб, но худой. Пожалуйста, ром!.. А сколько времени? - Двадцать пять дней. - Это какого же числа? - Мм... в сентябре. Допрашивающий сидел за столом боком и ни разу не взглянул на Сергея. Зато второй не спускал с него белесых навыкате глаз, которые "говорили", что он ни слова не понимает по-русски. Он сторожил мимику лица Сергея. - Нет, нет. Лет сколько? - Двадцать тр... "Дурак, - мелькнула запоздавшая мысль, - за двадцать пять дней, проведенных в лесу, такая борода не вырастет у двадцатитрехлетнего..." - Двадцать восемь. Допрашивающий снял с рогаток чернильницы неотточенный карандаш и осторожно поставил его вертикально на столе. Наблюдающий, качнув себя вправо, поднялся со стула и, заложив руки в карманы, шагнул к выходу. - Как это было в самом начале? - Нас вез... Вдруг мысль вьюном ускользнула из памяти. В ушах разлился тягучий монотонный звон. Перед глазами патефонной пластинкой заходил огромный радужный круг, и, уцепившись за него, Сергей завертелся на нем, потом, оторвавшись, тихо и плавно полетел в темноту... Крупные капли воды скатывались с головы на халат и, убыстряя ход, мягко падали на пол. Теперь голова допрашивающего была вровень с глазами Сергея. Но гестаповец сидел на прежнем месте, не меняя позы. "Ах, я ведь сижу!" - догадался Сергей. Размеры своей головы он никак не мог охватить теперь памятью. Казалось, она заполнила всю комнату, выпятилась в окно, вобрала в себя шкафы, стулья и стол, на котором стоял теперь кувшин с водой и лежала рядом резиновая дубинка. "Это они меня бананом... но почему же я не помню, когда... и не больно?" - удивился Сергей. - Так... Значит, ты говоришь, отдал парашют крестьянину... А потом что? Сквозь лениво гудящий звон, разлитый в голове-комнате, в уши еле проникал звук голоса гестаповца. Казалось, тот говорил с Сергеем по телефону на огромном расстоянии. - Потом? А-а, вот вы... И голос не его был, не Сергея. Наверное, рот свесился за окно и там дребезжит треснувшим армейским котелком. - Да, да! Куда шел ты потом? - В .. знаешь? - Что-о? Это как? Гестаповец оживился и, резко ерзнув на стуле, в первый раз уставился зелеными глазами на Сергея. На его длинной шее смешно дергалась жила, по синеве бритых щек запрыгали желваки. - В сентябре попал в плен... везли. Я двадцать пять дней бежал... Все! Побледневшие щеки гестаповца отчетливо выдавали ставший багровым нос. Медленно поднявшись со стула, он перекинул через стол туловище: - Я тебя вижу насквозь, мерзавец! - Скверное удовольствие для тебя!.. - Где бежал? - Близ... мм-м... Шяуляя. - Альзо! - вдруг крикнул фашист, и кто-то сзади легко и быстро вырвал половицы из-под ног. Опять куда-то боком полетел Сергей, раздвигая мягкую волокнистость оранжевых нитей, что надвинулись на него... И вновь, стоя уже у стены, Сергей глотал струи воды, стекавшей по щекам и лбу. Она холодным кинжалом раздваивала спину, сбегая струйкой с головы к ногам. Дуло браунинга сычиным глазом уставилось в лоб Сергея. Глаз то отодвигался, то льнул совсем близко к телу, и Сергей бессмысленно глядел то в него, то в рот гестаповца, что-то неслышно кричащий... ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ  Каждый день в шесть часов утра двор тюрьмы заполнялся заключенными. Приходил конвой, зачитывались фамилии, и серая толпа, построенная по пять, покидала тюрьму, направляясь на сахарный завод. В первые дни фамилия и имя "Руссиновский Петр" по нескольку раз повторялись начальником конвоя. - Где Руссиновский? Где он? Где Петр Руссиновский? Забывал Сергей свое новое имя и, спохватившись, кричал: - Я! Паневежис по утрам спал. За поузоренными легким морозом окнами плавала в спальнях серая предрассветная звень тишины и покоя, курились топкие кровати горячим дыханием разморенных тел и терпким запахом молодоженства. - Ттр-ррум-ттр-ррум-ттр-ррум-ттр-ррум! - чешут клумпы булыжник мостовой, похожий на спины еще не проснувшихся черепах. - Ттрум-ттр-ррум-ттр-ррум-ттр-ррум! - и шевельнет рыжими ушами уснувшая среди улицы пегашка с малость подгулявшим извозчиком; сплюснет нос о стекло окна неспокойно спящая по утрам девушка, прикрывая ладонями тоскующие по ласкам груди. И опять: - Ттр-ррум-ттр-ррум-ттр-ррум-ттр-ррум... На правой стороне шоссе, убегающего из города, у опушки небольшого леса, который пересекала железная дорога, пачкал утро копотью труб сахарный завод. Пять водомойных канав, глубиною в восемь метров, были засыпаны сахарными бураками. Поодаль, у линий железных колей, кучились бурты подвозимой в вагонах свеклы. На ее выгрузке и складывании в бурты работали заключенные. На восемнадцатитонный вагон полагалось три человека. Время - час. Не выполнившие эту норму лишались баланды, которую привозили из тюрьмы на завод. После допроса вот уже десятый день шел Сергей на работу. На вагон становился с двумя однокамерниками - замполитрука Устиновым и старшим сержантом Мотякиным. С самых первых дней оккупации фашистами Литвы Устинов и Мотякин, служившие в Либаве, отстали от разбитого наголову своего батальона и бродили в лесах близ Паневежиса, охотясь на эсэсовцев и полицейских и скрываясь от них. А когда зимой стало невтерпеж оставаться в лесу, пошли по поселкам выискивать прибежища у крестьян. В сорока верстах от Паневежиса, в небольшом лесном хуторке, приютил их литовский крестьянин. Месяц жили в погребе из-под картошки, потом "присобачились", как говорил старший сержант, и познакомились с каждым домом. За веселый разбитной характер Мотякина, за его чечетку под собственные губные трели-рулады и за сапожничье мастерство Устинова крепко полюбились хуторянам "гражус бальшавикай..." {"Красивые большевики" (лит.).}. А тем временем друзья выкопали в лесу свои винтовки и начали прогуливаться за десять километров от хуторка, подстерегая на шоссе фашистские одиночные автомобили и мотоциклистов. Завелись у них вскоре автоматы немецкого образца и даже формы в чине "герр оберет". Немногочисленная молодежь хуторка скоро научила их незатейливой мудрости литовского языка, а замполитрука по старой привычке начал посвящать ее в основы марксизма-ленинизма. К лету 1942 года в лесном хуторке жил, а на шоссе действовал крошечный отряд мотякинцев... Да трудно скрыть молодой пыл нерастраченной юности! Попадало ведь иногда в подбитом автомобиле кое-что по мелочи, и, как ни старался Мотякин уничтожить это там же на месте, в лесу, приносили ребята домой шнапс и сигареты, не упускали случая хвастануть. Частенько зеленую тишь ночной улицы хуторка вдруг распарывала огненная грохочущая струя автоматной очереди вернувшегося с задания хуторянина. Скатывались тогда с печей старики, залезали под постели бабы, пряча в подолы детей... И однажды на рассвете дождливого августовского утра сенной сарай приютившего партизан крестьянина окружила немецкая полевая жандармерия. Мотякин и Устинов были схвачены, "как жирные перепелки", по злому определению старшего сержанта. Семья крестьянина была расстреляна на месте, а дом сожжен... С августа до ноября девять раз ходили друзья в гестапо. Израсходовали они там не один кувшин воды, вылитый им на головы для приведения в чувство после бананов, ознакомились со всеми видами пыток, побывав не в одной "студии". Но ни один из мотякинцев не был выдан и назван. Знали ребята библейское изречение: "Язык мой - враг мой" - и, закусив его в подъезде гестапо, освобождали в тридцать девятой камере. Выгружая свеклу из вагона, Мотякин не переставал шутить, приставая к серьезному меланхоличному Устинову. - Как ты думаешь, - громко произносил он и - тише: - комиссар, какую конкретную пользу приносим мы Родине, тем что киснем в тюрьме, а? Устинов молчал. - Ужели ваш аналитический ум комиссара утратил прежнюю логику... либавскую, например? Устинов молчал. Тогда Мотякин отшвыривал вилы, выбирал три огромные свеклины и, вручая Сергею и Устинову, а одну оставляя себе, глубокомысленно заявлял, подняв указательный палец вверх: - Находясь в застенках гестапо, - произнося это слово, Мотякин делал ударение на "о", - и кушая вот эти бураки, мы, товарищ комиссар, подрываем экономическую базу врага в его тылу!.. Конвоировали заключенных эсэсовцы и полицейские. Была их целая толпа, вооруженных винтовками и автоматами, злых и вечно полупьяных. Партия заключенных шла, имея на флангах двадцать конвойных, с фронта и тыла, - шесть. Мысль о побеге в дороге была, таким образом, явно несостоятельна. А в заводе некоторые шансы на побег все же были. Распределив заключенных по работам, начальник конвоя уходил в склад сахара. Конвойные же рассаживались у костров близ забора, огораживающего двор завода. Они тщательно следили за забором, обыскивали порожние вагоны, уходящие с завода, и издали наблюдали за работой заключенных. Сергей, Устинов и Мотякин несколько дней разрабатывали план побега. Каждая мельчайшая деталь была предусмотрена и обсуждена: неудачников в побеге убивали на месте или же заковывали в цепи. Было решено: как только смолкнет гудок завода, означающий шесть часов вечера, Устинов и Мотякин ложатся в бурт, а Сергей забрасывает их бураками. Розыски будут недолгие, заключенных не решатся задерживать в заводе до наступления темноты. Дождавшись ночи, Устинов и Мотякин уходят через забор в лес. Сергей же, которого некому зарыть в свеклу, подлезет под уже заранее осмотренный вагон, устраивается там на тормозных тросах и ожидает вывоза себя с завода. Встречаются в лесу по условному свисту... ...Было ветренное и морозное утро. Черной бездной зияло над тюрьмой небо, рассвет торопился погасить в нем трепещущие синим огнем звезды. Рьяный холод залезал под тонкие вытертые халаты, распластывался на костлявых спинах заключенных. В ожидании конвоя было разрешено толкаться, разговаривать, переругиваться. В воздухе мешался литовский, польский, русский разговор; теснились в кучу - теперь все равные в серых халатах - политзаключенные, беглецы из лагерей, парашютисты, сочувствующие Советской власти, укрыватели "товарищей"... и прочие и прочие... Мотякин "стрелял" окурки. Увидев красную точку самокрутки, он бесцеремонно раздвигал толпящихся, подходил к курящему и после вступительной речи возвращался, бережно неся окурок между пальцами. - По разу потянуть вам, - говорил он Сергею и Устинову. Сам он не курил. Мотякин был в особенно приподнятом настроении, убежденный, что это - последнее утро, встречаемое им в тюрьме, - в это день решено было бежать... А вышло иначе. Начальник конвоя не зачитал фамилию Сергея. Он не шел на завод и возвращался в камеру. - На допрос пойдешь, - шепнул Мотякин. - Мы возвращаемся... Завтра ты отдохнешь от бананов, а послезавтра... Потому ли, что где-то далеко-далеко сверкнула бледная искра надежды на жизнь, что в опустошенное тело ум впрыснул ампулу живительного раствора под русским названием ненависть и борьба, - только, шагая в гестапо, Сергей чувствовал какую-то смутную тревогу. Состояние это усилилось, когда конвоир повел его по узкому коридору первого этажа, а не на второй, как прежде. "Развинтились, проклятые! - обозлился Сергей на свои нервы. - А ну, взять себя в руки!" "Есть взять, товарищ лейтенант!.." В комнате стояли два стола и сидели два гестаповца в штатском. Оба они говорили по-русски, но не так совершенно, как прежде допрашивающий Сергея. По тому, как были они вежливы, предупредительны и внимательны, Сергей понял, что будет что-то новое, им еще не виданное здесь. - Ви бежаль, что кушаль котель, я? - Да. - Ми понимайт. Ви - юнга... мелет еще. Ви любийт сфобот, прирот, я? - Как и вы. - О, корошо, корошо... Ви курите? Пошалюйст, фот... Ми вам не будем уже тюрьма... ви будете у нас, корошо? Ми не будем работайт... будем поекайт в лес... ви рассказайт, кде шифет ваша што бежаль... рассказайт, кто даль кушайт... Корошо, я? Мысли Сергея кипели. Рождалась соблазнительная идея: "А что, если поехать с ними в лес?.. Два - это немного... но если только два!" - Когда вам рассказать? - живо спросил Сергей. - О, сказайт сечас... поекайт зафтра. "А-а, подлюги, одного боитесь!" - опечалился Сергей и ответил: - Я бежал один. - Ви рассказайт, кто кушаль дафаль!.. - Я не заходил в дома. Я... воровал. - Што фарафаль? - Все... морковку, картошку... - Што есть - фарафаль? - Это значит вот так, - показал рукой Сергей. - О, ви не стелайт так. Ви кушаль клеп и млеко... Тафаль литофци, корошо, я?.. Ми тафайт им марк, што они тафаль вам кушаль!.. - Как жаль! Я этого не знал... Я бы не воровал, а заходил в дома... - Ви не мошна фарафаль! - обозлился гестаповец. - Ви кодиль дом! - Я не заходил в дома!.. - Ви не кочет сказайт? Ми будем сечас расстреляй тебя!.. - Я не заходил в дома!.. - А-а, ферфлюхт, мистр-менш! Немцы любят и умеют бить жертву по щекам. Делают они это расчетливо и аккуратно, как и все, что они делают... - Комт! Набрав полный рот кровавой слюны, Сергей по дороге харкнул ее на желтый пол коридора. Гестаповец, шедший сзади, рванул его за рукав халата, клумпы разъехались, и, потеряв равновесие, Сергей накрыл грудью свой плевок. - Кушайт! Кушайт! - наклонившись над ним, кричали фашисты, указывая на плевок. Путаясь в полах халата, Сергей пытался встать. - Кушайт! - и удары ног валили его вновь на пол. Тогда, подложив руки под голову, Сергей растянулся ничком, широко раскинув ноги. Гестаповцы на минуту растерялись, а затем пришли в бешенство. Теперь они уже кричали по-немецки и, ухватив за уши Сергея, били его голову о гудящий лакированный пол. На покоробленной желтой доске змеилась, виляя, живая лента крови... Распахнув дверь комнаты налево, гестаповцы вволокли туда обмякшего Сергея. С цементных синих стен пахнуло сыростью и холодом. Комната не имела окон и освещалась большой электрической лампочкой. Подтащив Сергея к острому углу противоположной стены, гестаповцы поставили его на колени. А-а, проклятый червь навозный. - Сечас рассказайт, кте кушаль! Не рассказайт - стреляйт!.. Айн... Цвай... - Рассказайт! - Цвай! Сергей, прижав к носу рукав халата, чтоб задержать кровь, стекающую в рот, равнодушно глядел на гестаповцев, выкинувших вперед правые руки и ноги. Из кулаков их сжатых рук мерцали вороненые дула браунингов. - Драй!.. Выстрелы были стройные. В шею, щеки и лоб со свистом брызнуло что-то больно щекочущее. Левый глаз застлала коричневая теплая пелена. - Рассказайт! Сергей неловко ткнулся вперед и встал на четвереньки. "Чем они стреляют? Я, кажется, жив... А-а, это ведь крошки цемента от стен... Стреляют не по мне..." И, качнувшись, вновь ощутил острыми краями лопаток жесткую корявистую стену. - Тах-тах! - ...сказайт! - Тах-тах! Потом хлопнула не видимая Сергеем дверь, и комнату наполнили холод и тишина... А вечером, по пустынным улицам, Сергей вернулся в тюрьму, сопровождаемый все тем же конвоиром. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ  Смоченные дождем и схваченные морозом бураки не поддавались вилам. - Ситуация осложняется, братцы! - говорил по этому поводу Мотякин. - Мы катастрофически рискуем лишиться баланды... Но, - продолжал он, - чем хуже - тем лучше! Как думает комиссар, почему? - обращался он к Устинову. - А потому, - отвечал он же, - что мы должны отстать в выгрузке ото всех и остаться одни на этом составе... Эта мысль была ценная, и ее приняли без обсуждения. Постепенно вагоны пустели. Холод подгонял заключенных, и они торопились выполнить свою норму. Ко времени заводского вечернего гудка, лишь через два вагона от мотякинского, копался в бураках еще дед с двумя своими внуками, сидящими в тюрьме вот уже шестой месяц за укрывательство бежавшего из лагеря пленного. Их не следовало опасаться: народ был свой. В вагоне Сергея полный угол был еще завален бураками. - Я отправляюсь на рекогносцировку, - доложил Мотякин и прыгнул из вагона. Быстро оглядываясь, он начал разрывать бурт, готовя место. Вечерние сумерки застилали двор завода, пламя костров, разложенных конвоирами, блестело ярче. Мотякин лег вниз лицом, давая понять, что его миссия окончена. Пожав Сергею локоть, прыгнул к нему и Устинов. Сергей лихорадочно орудовал вилами, забрасывая бураками беглецов. Мерзлые свеклины стукались о спины и головы лежащих, постепенно образуя над ними сплошной покров. Вот-вот по двору раздастся свисток к построению. - Успеть бы! - шептал Сергей. Спрыгнув в бурт, принялся руками ровнять его, придавая естественный вид тому месту, где лежали Мотякин и Устинов. Пронзительные переливы свистка настигли Сергея под четырехосным вагоном. Вцепившись руками в болты и обхватив коленями дрожащие тросы, ждал он, когда звякнут буфера вывозимых с завода порожних вагонов. Было тихо до звона в ушах. Лишь со станции катились редкие вздохи паровоза да ровный шум цеховых машин полз по двору. Прошло минут десять. Конвоиры, недосчитав трех заключенных, бросились по буртам, вагонам, закоулкам... Каждый вдох и выдох Сергей укладывал в четырнадцать ударов сердца. Во всем теле ощущались торопливые толчки, онемевшие от холода пальцы неприятно дергались, толкаемые взволнованной кровью. "Крепись, лейтенант!.. Может быть, это последнее..." Пучком ржаной соломы качнулся луч ручного фонаря под соседним вагоном. Вот он уперся в колесо и, как развеянный ветром, разостлался за вагоном, а растаяв в пространстве, снова родился под животом у Сергея... Конвоир лезет один. Изредка бормоча что-то непонятное, он тяжело дышит от неудобной позы. "Может быть, это последнее..." Вдруг свет вздрогнул, погас, потом вновь брызнул и остановился где-то в ногах у беглеца. Сергей глянул туда и увидел освещенный фонарем грязный кусок портянки, свесившийся с клумпы. В этот же миг конвоир вскрикнул и кубарем выкатился из-под вагона. Отбежав к бурту, он закричал испуганно и радостно: - Ченай! Ченай! {Сюда! Сюда! (лит.)} Оброненный им фонарь желтым удивленным глазом уставился в пол вагона. Соскочив с тросов, Сергей отбросил его ногой и, выпрямившись, пошел к конвоиру. Тот, бормоча проклятья или молитву, полез на бурт, скользя и падая на обледеневших бураках. Сергей ожидал большего. Может быть, только двадцать шесть мерзлых свеклин было раскрошено о его голову, спину, грудь: не больше одного бурака израсходовал на Сергея каждый эсэсовец - не дал начальник конвоя. Пойманный должен был еще кое-что сказать... "Но что придумать о ребятах?" - спрашивал себя Сергей и вспомнил, что минут за десять до того, как Мотякин начал разрывать бурт, с завода ушла первая послеобеденная партия порожняка. - Ну, кур, дар ду? {Ну, где еще двое? (лит.)} - Уехали под вагонами. Теперь далеко. Это ведь русские люди!.. Начальник конвоя, приказав вести заключенных, с четырьмя эсэсовцами бросился на станцию. Два конвоира вели отдельно Сергея, поминутно доставляя себе удовольствие пырять стволами винтовок в его ребристую спину. В канцелярии Сергея допрашивал сам начальник тюрьмы. Это был еще сравнительно молодой немец с подстриженными ежиком волосами и подвижным, нездоровой бледности лицом. - Почему бежал? - Это мое право. - Ты сейчас увидишь свое собачье право! - Знаю... твоя постыдная обязанность!.. Больше вопросов не было. Переходя двор, Сергей был убежден, что идет в экзекуторскую. Но надзиратель повел его за угол тюрьмы. В небольшой пристройке к стене тюрьмы помещалась кузница. В углу, у горна, зазвенела охапка ржавых цепей. Выбрав одну, кузнец-заключенный стал ладить ее к ногам Сергея... В тридцать девятой потекли нудные минуты. Возвращаясь вечером с работы, Сергей, гремя цепью, влезал на нары и, упершись неморгающими глазами в потолок, ожидал поверку. Цепь уничтожила последнюю надежду на побег. Восемь однокамерников Сергея в молчанье и тоске коротали вечера. Проходил ноябрь. Неимоверно низкое небо придавило Паневежис к набухшей водой земле, грязные лохмотья туч царапали гноящиеся по утрам дровяным дымом култышки труб. Опростоволосившиеся деревья притюремного парка скулили свистом веток о запоздавшей зиме и в своей теперешней никчемности и унылости приходились сродни заключенным. Ржавые браслеты грызли щиколотки Сергея. Полутораметровая тяжелая цепь, подвязанная веревочкой к брючному поясу, чтоб не волочилась, натирала до боли колени, утомительно позванивая кольцами. На пятый день после того, как из тридцать девятой камеры Мотякин навсегда унес перезвень губных вариаций, а Устинов умную задумчивость и серьезность, девять человек серыми истуканами стыли у стены, ожид