-- Это все тому вулкану? -- спросила буфетчица.-- Смотри, Зина! -- Из него все ветром выдует, мигом. Она принесла в фужере ярко-рубиновый ликер. Сосед мой сглотнул густую, липкую жидкость, сплюнул и стал жадно есть, не разбираясь, тыкая вилкой в селедку, в мясо, в огурец. -- Молчок! -- говорил он сам себе. -- Штиль! Прошло несколько минут. -- Мамочка, а мамочка, -- жалобно попросил он. -- Теперь крышка, -- сказала она.--Теперь только шампанское. -- Комплект! Катюша! -- сказал он радостно. Шампанское кипело в бокале. Он пил его, как воду, бокал за бокалом, и хмыкал от удовольствия и покручивал головой: -- Детский садик! Вот так детский садик! Сосунки. А она стояла, смотрела и говорила: -- Надо же Борис Ямпольский. На катке Февральский солнечный день, ослепительно белый и чистый, пахнет весной, фиалками, и проблеск всего самого яркого, веселого, чудесного, что было в жизни. На лед осторожно по крутому деревянному настилу спускается грузная, низкорослая женщина лет сорока. Но как только коньки коснулись льда, будто сбросила на настил груз лет, будто подхватили ее крылья и повел сам лед, и она заскользила легко, привычно, непринужденно. И тот давний, довоенный, последний юный день на катке и нынешний слились в один живой, солнечный, карусельный, и между тем и этим днем не было ни войны, ни потерь, ни родов, ни воспитания детей, ссор, семейных неурядиц, болезней, тоски, бессбнницы. И круг за кругом, на коньках возвращается в свою молодость, в свою юность, и ветер, и солнце, и с высоких гор, с белых облаков спустились и закружились вокруг Ольки, Сережки, Валерки, и совсем не убит, а вот стоит там, под знакомой, старой, белой от инея ивой, и ждет ее с непокрытой головой, в свитере с оленями, он, первый, шестнадцатилетний, и улыбается ей, и она Улыбается ему. Круг за кругом, все легче, все быстрее скользящий шаг, и теперь уже нет ни воспоминаний, ни сожалений, только ветер в лицо, и солнце, и Жизнь Борис Ямпольский. Одна ночь Оба они были в Москве первый раз. Он, легкоатлет из Ростова, приехал на соревнования, а она, молодая учительница, -- проездом из Риги на Урал, где жили ее родители. Они встретились случайно и долго гуляли по улицам, проголодались и пошли в ресторан "Кристалл", а когда вышли, была уже ночь. У него был номер в гостинице в Лужниках, а ей негде было ночевать, еще днем она объездила все гостиницы, но все было забронировано за делегациями. И они пошли в Нескучный сад, вниз к Москве-реке, по траве, под молодыми деревьями. Они сели на скамейку и долго целовались и потеряли ощущение времени. -- Это со мной в первый раз, ты вот не веришь, что это со мной в первый раз, -- говорила она. Он не отвечал, он молча, и упорно, и поспешно целовал ее, перехватывал и ломал ей руки, и закидывал ей голову, и целовал в губы, и она уже не могла говорить и худенькими руками охватывала его за шею и задыхалась в поцелуе. Над рекой все время мелькали огни метропоезда, и темная вода отражала блики, а потом, в какую-то утерянную обоими минуту, вдруг стало совсем тихо и одиноко, и Ленинские горы, и Москва-река с цепочкой метро-моста, и где-то там, наверху, гудящая магистраль -- все было фантастично, нереально и расплывалось, и казалось, что они глубоко-глубоко, на дне колодца, и жизнь гудит где-то вне. ' Там', за рекой, во тьме, где мигала, мерцала, переливалась огненная ряска, угадывался великий город с его улицами, площадями, башнями и антеннами, с миллионами жизней и судеб, и он жил своей таинственной, роковой ночной жизнью, а они жили своей, независимой от него и ни от кого, краткой, мотыльковой, только им принадлежащей. Она долго глядела, всматривалась в свете звезд в его лицо и с удивлением спрашивала: "Слушай, где ты был всегда, почему я тебя не знала?" -- а он в ответ приближал губы, и мир со звездным кебом и печальными земными огнями опять вертелся, как глобус.- Ночь была их, и все принадлежало им: и полночный гул, и зарево над городом, и легкая, призрачная мгла, плывущая над рекой, и ветерок, шелестящий в молодой листве, и ночная роса, которая чувствовалась на ее губах горькой дождевой каплей, И гея их жизнь, судьба, будущее, -- все было в их власти, и они могли с ними делать все, что хотели. Стало прохладно, и он отдал ей свой свитер и боло-нью, и она заснула на его плече. А он сидел в одной рубашке и курил, изредка взглядывая на нее, которая стала вдруг ему роднее и ближе сестры, матери. Она спала тихо, кротко, уютно под звездами и листьями этой ночи, охраняемая великим и вечным чувством. Над рекой поднялся туман. И в это время внизу, под трибунами водной станции, кто-то прыгнул в воду и поплыл саженками на середину реки, и хорошо было слышно шлепанье ладоней по воде, девичий голос прокричал: "Игорь, вернись, Игорь!",--а Игорь в ответ закричал: "О-го-го!" -- и стал нырять и отфыркиваться, и все, и даже дыхание этого Игоря было слышно так ясно, чисто, резко, передаваемое самой мглой, Словно это было совсем рядом. И время шло, звездное небо двигалось к утру и излучало таинственный гул, или это был распространенный и как бы растворившийся а воздухе титанический гул далекого города. А он курил сигарету за сигаретой и смотрел на левый берег, где в дымчатой бесформенной мгле постепенно возникал город, и когда он стал розовым, радостным и послышались сигналы машин, он ее разбудил и сказал: -- Смотри, уже утро. Они поднялись в гору и пошли по голубому открытому проспекту к университету, и долго искали эти красные автоматы газированной воды, и наконец набрели в каком-то каменном закоулке на целую батарею, один из них светился и тихо призывно гудел, но не было стакана. Он кинул монету, внутри что-то сильно щелкнуло, зашипело, она подставила руки и жадно и весело пила, и он кидал монету за монетой, пока она напилась, а по-* том умылась и брызнула водой на него. Мимо летели зеленые огоньки ночных такси, они, как светлячки, появлялись из тумана и исчезали в тумане. Потом туман стал подыматься, и явились поливочные машины, и над улицей была радуга. Они шли, держась за руки, и казалось, никогда не были так счастливы за всю жизнь, и казалось, что они вечно знакомы, и казалась дикой мысль, что они могут расстаться, отпустить друг друга на минутку, могут быть друг без друга в этом мире, где розовые облака, синие улицы и бессмертие жизни. .. .Так было и у меня когда-то давным-давно. И ни я, ни она еще не знали, что больше мы уже никогда в жизни не встретимся Борис Ямпольский. Праздничный обед За столом собралась вся семья - старшая дочь с мужем, сыновья с женами, внуки, гости. Во главе стола - маленькая женщина с лицом калорийной булочки и взбитыми радиоактивными волосами. Некогда она училась на юридическом факультете, потом вышла замуж за ответственного работника, бросила юриспруденцию, народила детей, воспитала их в высоком духе, переженила и теперь активно влияла на новые семейные очаги. - Женечка, - обращается она к одной из невесток, - попробуй, Женечка, феноменальный плов, который приготовила наша Аллочка, я тебя уверяю, проглотишь вилку вместе с пловом, и я не удивлюсь. Наша Аллочка могла бы сделать феерическую карьеру. Когда она была еще совсем крошкой, ее погладил по голове сам Гольденвейзер. Но Аллочка благородно подарила свою жизнь Дим Димычу, на алтарь науки. Расскажите нам, что вы там изобрели, Дим Димыч, в своем почтовом ящике? Дим Димыч, зять, худущий, желчный, как похоронная свеча возвышающийся за столом, отводит глаза и молчит. - Он у нас очень скромный, Дим Димыч, очень, очень и это хорошо, я вам говорю, хорошо. А что, лучше иметь зятя нахала, говоруна? Ха! Ради бога. Избавьте. Я ретируюсь. Витюшенька, - говорит она младшему сыну, толстому мужчине с усиками, - Витюшенька, скажи что-нибудь остроумное. Наш Витюшенька очень, очень остроумный, а наш папа, Лев Семенович, был еще остроумнее. Наш папа, Лев Семенович, был очень красивый, очень, очень, еще красивее Витюшеньки. Витюшенька красивый, но Лев Семенович был еще красивее, он был ниже ростом, но толще, толще, и очень красивый и остроумный. И вы знаете, на кого он был похож? На Олега Стриженова. Как это ни парадоксально! Магдалина, - обращается она к другой невестке,- твой муж Витюшенька гроссмейстер, не какая-нибудь пешка. Ты должна за ним тянуться, ты должна регулярно читать шахматный листок и разбирать композиции и быть полноценной помощницей своего мужа. А вот когда наш Юрочка, - она обращает лицо к старшему сыну, - был еще вундеркиндом, он был неземной, он говорил: "Мама, а трава голубая?" Никто, никто не видел этого, все думали, что трава зеленая, а он увидел ее голубой и лиловой, - помнишь, мой мальчик, мой ангелочек, как ты увидел траву лиловой? Ангелочек, багровый от коньяка, в одышке сопит над тарелкой, поедая крабы в майонезе. - Перестань, мама, я тебя умоляю. - Что значит умоляю? Я разве говорю неправду? Я ведь говорю святую высшую правду. Пусть все знают, как у тебя устроены хрусталики глаз. Это не военная тайна. Аллочка, доченька, расскажи гостям, как вы с Дим Димычем провели праздник Первое мая в своем кооперативном доме композиторов. Какой прекрасный дом. Единственный! Он весь звучит музыкой, каждая квартира - это храм музыки. Кто еще живет в вашем доме, кроме вас? Шостакович? Нет, не живет Шостакович? А Святослав Рихтер живет? И Матвей Блантер живет? В одном подъезде? И уже, наверное, живет доцентка Леман-Крандиевская! Леман-Крандиевская! Моя подруга, моя лучшая, самая старая, самая милая, роскошная подруга. Она заболела и просила купить и принести ей в больницу двести грамм сыра датского, триста грамм колбасы любительской и два сырка сладких. Я пошла в магазин и купила, как она просила, двести грамм сыра датского, триста грамм колбасы любительской и два сырка сладких, и еще от себя банку варенья, по своей инициативе. И она очень, очень обрадовалась мне, хорошо приняла, и тут же заплатила за двести грамм сыра датского, триста грамм колбасы любительской, два сырка сладких, а за варенье нет. Мелочная! Сенечка, возьми элегантно пирожное эклер, - говорит она мальчику с жадными глазами. - Наш Сенечка тоже из ряда вон выдающийся. Он учится в школе с английским языком обучения. Сенечка, деточка, скажи по-английски: "Я люблю родину". Ах, дети, мои дети, вы даже не понимаете, какое счастье выпало вам жить в нашу эпоху. Борис Ямпольский. В приморском поселке Вот уже двадцать лет я приезжаю на лето в этот приморский поселок за лиепаей и живу во флигеле садоводства, на самом берегу моря, у поросшей вереском песчаной косы. и на моих глазах тут все стареет и обновляется, течет и изменяется. Некогда живая, роскошная оранжерея, полная душного, влажного, тропическогоо тепла, где в дремучей листве прятались тяжелые красные гроздья помидоров, теперь, как разоренный улей, стоит пустая и заброшенная, с побитыми, закоптевшими черными стеклами, а игрушечные садовые грядки, где все лето цвели георгины, заросли дикой травой. В прошлом году умер садовник, старый, добрый латыш. Ненадолго пережила его жена. В этом году отвезли ее на кладбище --крестьянку Иркутской губернии, которую латышский стрелок в гражданскую войну вывез из глухого таежного села в приморский рыбачий поселок, где она прожила всю жизнь и по-русски уже стала говорить с протяжным латышским акцентом. Отрешенный, тихий стоит на углу и серый каменный дом доктора, некогда, в те первые годы, когда я стал сюда приезжать, шумный, яркий, полный молодежи, веселья. Опустел и притих большой докторский двор, где всегда цыкали мотоциклетки, лаяли собаки, слышались удары по мячу, а по вечерам был фейерверк, и свет в беседках, и застольные песни. Четыре сына доктора, которых я знал мальчикалли и юношами, уже сами стали отцами семейств и расселились по разным прибрежным городкам, где практикуют в больницах, а в доме осталась только старая ослепшая мать, и иногда в сезон живут дачники -- чужие, временные жильцы. Грустно смотреть на тихие, темные, как бы затканные паутиной высокие стрельчатые, окна, где всегда был праздничный свет и слышны были звуки рояля. А рядом, торопясь, ревут бульдозеры, визжат пилы и валят вековые сосны, клин-баба, падая с высоты, бьет, разносит в щепы мой старый деревянный флигелек, где на пороге, по старому народному обычаю, в цементе запечатлен кроткий девичий след невесты, которой подарили этот домик в день свадьбы. Вот раскололся, раскрошился священный, невинный след и пропал на веки веков. Скоро придет очередь и дома доктора. Говорят, тут, на берегу мор.я, построят двенадцатиэтажный модерновый отель с коктейль-баром, и бильярдной, и подогретой водой в бассейне. И потечет новая жизнь иных поколений на берегу моря, у тех же поросших вереском дюн, под теми же старыми соснами, где прошла жизнь садовника, и его жены, и старого доктора, и детство, юность и молодость его сыновей Борис Ямпольский. Пшют Я была тогда рыжей, это я теперь индианка. Я стояла на остановке и ждала автобуса, прошли два юнца, оглядели меня и одновременно сказали: "Смотрится!"-- и стали за мной. Слышу, завели разговор. Один из них, пухлявый, с аккуратной гофрированной головкой, с розовыми щечками, раскачивая шикарным, как чемодан, желтым портфелем, капризно, в нос, чтобы получилось по-иностранному, говорит: -- Послушай, мон шер, всю Москву изъездил и не мог найти голубую плитку для ванной. -- Не расстраивайся, Макс, -- говорит другой, -- я получил сухого мартинчика, того, который пьет Помпиду. Поедем ко мне. -- А что мы будем делать? -- спросил Макс. -- Кинем по коктейльчику, -- А потом? -- А потом она одного из нас поцелует. -- А потом? -- А потом, а по-том, ше-по-том.,. Потеха! Подошел автобус. Я села. Макс с чемоданом за мной. Слышу позади его шипение: -- Разве это я толкаю? Это масса толкает. Это человечество толкает. Из косого карманчика вынул роскошное вишневое портмоне, достал двадцатипятирублевую бумажку и протягивает кондуктору. -- Разобьете купюру? На песеты! И, не ожидая ответа, прячет ее и аккуратно отсчитывает пять новеньких бронзовых копеек. -- Мерси, -- говорит кондукторше, -- за банковскую операцию. Теперь он сел рядом. Ну, думаю, как, интересно, начнет? Тысяча и одна ночь! У каждого цеха свои байки, "Который час на ваших золотых?" -- это мелочь, пузыри, в лучшем случае инженеришка, бух командированный. А вот: "Почему у вас минорное настроение?", "Вы похожи на женщину, которую я любил и потерял" -- это тоном выше: юристы, медики. А вот уже: "Вас можно объяснить по Фрейду", -- это молодец заученный, бедолага-философ. Аристотель! Вдруг слышу шепотом: -- У вас врубелевские глаза. -- В чем дело? -- Тише! Я говорю, у вас врубелевские глаза. -- Вы кинооператор? -- А откуда вы знаете? -- Сначала я по талону буду участвовать в массовке, потом вы дадите мне феерическую роль в картине "Пло-" ды любви". Мэрилин Монро! -- Видел вас в гробу! -- сказал и испарился. На днях на платформе метро, чувствую, кто-то смо* трит на меня. Он! Со своим грандиозным портфелем* Прелесть! Пробился ко мне. Вижу -- не узнал. -- У вас роденовская голова! -- Вы хотите, чтобы я нашла время и приехала в вашу мастерскую? -- А откуда вы угадали? -- Вы лепите фигуру "Лаун-теннис", да? У вас никак не кристаллизуется бюст. Вам нужна сильная, мужественная натура, скульптурные икры. Теперь он узнал, приподнял каскетку: -- Видел вас в гробу в белых тапочках Борис Ямпольский. Золотые рыбки Когда-то я жил на арбате и соседкой моей была девушка из семьи знаменитых русских цирковых дрессировщиков. В комнате ее, у окна, стоял большой, похожий на подводный грот, аквариум, в котором среди красных водорослей и перламутровых ракушек, в зеленоватой сказочной воде жили золотые рыбки. Это нам кажутся все рыбки одинаковыми. А для нее каждая была личностью со своим характером, своим но ровом, были рыбки кроткие, ленивые, были шалуны и капризули, были всеядные и рыбки-гастрономы, И каждую она нарекла, как человека, именем. Длинная, стремительная вертихвостка была Василий. Толстая сонливая рыбка была Тарас. Маленькая, юркая, хищная, на лету хватающая корм, была Валентин. Для них тоже все люди были на одно лицо, только хозяйка их была другая, и в темноте они узнавали ее силуэт, ее фосфоресцирующее лицо, а на ее певучий голос откликались. И стоило только ей позвать: "Василий, Василий! ..", как Василий тотчас же бросал суетные дела свои, подплывал к стеклянной стенке и глядел выпученными глазками: "В чем дело? Я тут!" Каждый день ранним, ранним утром, когда квартира еще спала, и вечером, после работы, она кормила свою золотую гвардию и из-за двери слышалось: "Василий... Василий... Ап!.. Тарас. .. не зевай!. Валентин... брось свои хулиганские штучки!.." Однажды зимним вечером, во время очередного кормления, она зачем-то внезапно открыла дверь в кухню, и от дверей, грохоча сапогами, отскочил пузан в габардиновой гимнастерке с широким военным ремнем. - Вы, конечно, извините, - сказан управдом, - но поступили сигналы. У меня режимная улица, а у вас без прописки живут каких-то два Василия, один Тарас и один Валентин. Борис Ямпольский. Смерть в полдень Грустный, я стоял у окна и смотрел на улицу. накрапывал будничный осенний дождик. и вдруг каким-то вторым боковым зрением я заметил, как из-под шедшей кофейной "волги" вихрем брызнуло птичьими перьями. машина эта вскоре затормозила и невдалеке остановилась. из нее вышел лысый человечек, с треском захлопнул дверцу, натянул берет и танцующей походкой направился через заросший бурьяном пустырь к массивному, построенному в эпоху украшательства ателье мод. А там, где прошла машина, из стаи разлетевшихся голубей на месте остался один, он хило, боком заковылял, потом сделал крылом несколько кривых взмахов, несколько отчаянных порывов взлететь, упал грудью на асфальт и стал как крапчатая тряпка. Ветер нес по дождевому асфальту мелкие перья, словно серый известковый помет. По тротуару прошел толстяк в велюровой шляпе и даже не взглянул на голубя, за ним проследовал старик с опущенной головой, расфранченная дама скосила глаза на голубя, но тоже спокойно прошла. И много людей шло мимо в болокьях, в пальто, с сумочками, авоськами, портфелями, и редко кто случайно взглядывал на голубя: "Это что такое?" Но никто не остановился. Только один борцовый парнишка в синтетической куртке схватил голубя за крыло, кинул подальше в бурьян и пошел, вытирая руку о куртку. А на мокром асфальте осталась бурая лужица крови. Люди шли и шли, милиционеры, девочки, старухи. И никто не обращал внимания на бурое пятно. А тот лысый, приехавший в ателье мод, вернулся с аккуратным пакетом, суетно погрузился и на своем кофейном автомобиле уехал. Ветер унес перья, и лишь одно длинное белое перо долго еще лежало, кровью приклеенное к асфальту. И мне все виделись отчаянные усилия, с которыми пытался взлететь голубь, не понимая еще, что он убит Борис Ямпольский. Всесильный Солидар Замучил сапожник пятого разряда сапожно-ремонтной мастерской города Моршанска. Каждую неделю присылает новую поэму. "Дорогой товарищ поэт! Я, конечно, сапожник, сижу и забиваю гвозди молотком, но в голове моей шевелятся отдельные мысли, которые хочу передать потомству. И вот, сидя за сапожным инструментом, я выдумываю жизнеутверждающие оптимизмы - заветы трудящимся. Я, конечно, имею дело с дратвой, с варом, это мой хлеб, но хочется высказать идеи для счастья человечества и всей системы. Голова моя облысела, хотя не так стар. Виною тому Отечественная война, трудности пропитания". К письму приложена поэма "Всесильный Солидар" об интернациональной дружбе и фотография. У автора вид философа, который хочет познать жизнь и объединить весь' мир. Перед ним аккуратно разложены сапожные инструменты. Борис Ямпольский. Тополь Когда я вошел в новую пустую квартиру, единственный, кто встретил меня, был старый заснеженный тополь за окном, он остался от деревенской усадьбы, которая была на этом месте, и теперь, заглядывая во второй этаж, будто сказал мне: "здравствуй", -- и от белых прекрасных ветвей его в комнату лился свет, чистый, непорочный, неподкупный. Он был со мною всю зиму. В ту долгую, грозную для меня зиму болезни он один никогда и никуда не торопился. Я всегда его видел в окне, и своей холодной и неизменной снежной белизной он успокаивал меня. Потом пришла весна, и однажды утром, после теплого ночного дождя, в окно заглянуло что-то зеленое, дымчатое, еще неопределенное. Каждую весну повторяется одно и то же, и каждый раз это как чудо, и к нему нельзя привыкнуть. Я долго стоял и смотрел и не мог наглядеться. Теперь за окном будто поселился кто-то живой, шумел и вдруг замолкал, а во время ветра тихонько и кротко постукивал в окно. Он жил всеми своими листьями, тысячами тысяч листьев, подставляя их солнцу, луне, ветру, дождю. Он радовался жизни вовсю, каждую минуту, каждую секунду своего бытия. А я, раздумывая над своей жизнью, хотел бы научиться у него этой постоянной радости на воле под небом. На его ветви прилетали птицы, они свистели, пели свои короткие городские песенки, может, тополь им рассказывал обо мне, и они заглядывали в окно и ухмылялись. Какое это было долгое чудесное лето в тот первый год жизни в новой комнате, с живым тополем у самого окна, какие были бесконечные закаты, и светлые ночи, и легкие сны! Лишь иногда мне вдруг снилось, что я почему-то потерял новую комнату и снова живу в старой, темной и чадной, узкой, как гроб, с голой электрической лампочкой на длинном шнуре. Но я просыпался, и тополь глядел в комнату с чистыми, свежими стенами, и предрассветный зеленый шум сливался с ощущением счастливого пробуждения. Потом пришла осень, листья пожелтели, и в комнате стало тихо, грустно. Начались осенние ливни и бури, по ночам тополь скри-пел/стонал, бился ветвями о стену, словно просил защиты от непогоды. Я видел, как постепенно облетали листья с ветвей, сначала с верхних, потом с нижних. Листья струились ручьями, устилая балкон, и некоторые прилипали к стеклам и с ужасом глядели в комнату, чего-то ожидая. И вот уже на тополе не осталось ни одного листочка, он стоял голый, черный, словно обгорелый, и на фоне синего неба видна была каждая черная веточка, каждая жилочка, было торжественно тихо и печально в природе, негреющее солнце светило по-летнему, и в этом ярком, бесполезном свете кричали петухи. И, как всегда, вспоминалось детство и думалось: кто ты? зачем прожил жизнь? Потом еще раз была весна, и все было сначала, и жизнь казалась бесконечной. Но однажды утром я услышал под окном звук, будто тополь мой визжал. Я бросился к окну. Внизу стояли скреперы и дорожные катки, которые пробивали новую улицу, и рабочий электрической пилой валил стоявший посреди дороги тополь. И вот сверху я увидел, как дрожь прошла по всему его зеленому телу, он зашатался, мгновение подумал и рухнул на новую улицу, перекрыв ее во всю ширину шумящей зеленой обвальной листвой. И открылась мне краснокирпичная, скучная, голая стена дома на той стороне улицы, и с тех пор я вижу только ее'и кусочек неба. Часто вспоминается мне мой тополь. И все кажется, что он не исчез с земли, а где-то растет в лесу, на поляне, шумит всеми листьями и ждет меня к себе Борис Ямпольский. Троицкое В первый теплый день я поехал от химкинского речного вокзала по каналу на "ракете". я один сошел на маленькой голубой пристани села троицкое, и, когда ушла "ракета", я оказался в милом мире детства, Так же голосили петухи, каркали вороны, медленно разворачивая темные крылья над голыми осинами, на школьном дворе кричали мальчишки, и весенняя земля пахла пасхой. Я проголодался и зашел в сельмаг, купил колбасы и сухарей и пошел к роще на берегу канала. На опушке под березами стоял в выжидающей позе серо-коричневый кудрявый барбос. Он уже знал, что у меня колбаса, будто ему позвонили из магазина и сказали, и теперь он дрожал всеми кудрями, или мне это только показалось, а он просто стоял, скучая, среди вечной природы и ждал, твердо зная, что кого-то дождется. Увидев меня, кудряш сошел с тропинки в сторону и пошел следом за мной на кривых терпеливых ногах. Я оглянулся, и он остановился и сконфуженно помигал: "Ничего, что я за тобой увязался?" Я пошел дальше, и он за мной. Я снова оглянулся, и он снова остановился, и тут мы глянули друг другу в глаза и поняли, что знакомы друг с другом вечно. -- Тришка, -- сказал я, -- Тришка, так тебя зовут? Он махнул ушами: "А не все ли равно, зови как хочешь". И теперь мы двинулись рядом, как старые-старые приятели. Он забегал вперед, шуршал в кустах, нюхал какие-то следы и, взвизгивая радостно-деловито, возвращался назад: "Можно, все в порядке". Я сел на скамейку у воды, развернул пакет, а он уселся в вежливом отдалении и так неназойливо, как бы наедине со своими собственными воспоминаниями, облизывался, вне всякой связи с моей колбасой. Я глянул ему в глаза, он отвел их, он не хотел быть нахалом. Я кинул ему кусок колбасы, он тут же ее проглотил, и сел, и, облизываясь, умильно глядел на меня. Я подмигнул ему, и вдруг он вскочил: "Что ты, ты неправильно меня понял", и зашел мне за спину и сел там тихонько. Я все время чувствовал его за спиной, и кидал ему туда кусочки колбасы, и слышал, как он, шурша в прошлогодних листьях,'находит их и жует. Неконец я кинул ему целлофановую шкурку, он и ее проглотил, потом полетел пакет, он попридержал его лапой, и основательно вылизал, и бросил ветру, а потом взглянул на меня и улыбнулся. Я встал и пошел, и он за мной. Теперь у меня уже не было колбасы, и не пахло колбасой, он это видел, чувствовал и знал лучше всех на свете, он шел рядом, и мы поглядывали друг на друга, и оба были довольны. Вдали зашумела идущая обратным рейсом "Ракета". Я пошел через мостик к маленькой пристани, а он, оставаясь по ту сторону мостика, стоял на крепких кривых своих лапах и сквозь курчавую, свисавшую на глаза шерсть долго глядел мне вслед -- друг мой, брат мой Борис Ямпольский. Забаллотировали На маленькой станции в вокзальной забегаловке сидят двое, номенклатурные деятели районного масштаба в кепочках и черных прорезиненных плащах, и пьют перцовку, закусывая "Джермуком". У одного жалкое, потерянное лицо, у другого вялое, равнодушно принимающее действительность. Чуть не плача говорит жалкий: - Я двадцатый в списке, а был бы шестнадцатым, прошел... - Шестнадцатый шестнадцатым, двадцатый двадцатым, а все равно не на уровне, не к моменту, - упрямо откликается второй. - А ты знаешь, - загорается вдруг жалкий, - надо было Шанина гробить, а Шмоника поддержать. - Все равно, уже твое прошлое молодецкое прошло,- вякает второй,- жми до пенсии. Ему не терпится выпить, он поднимает стакан, чокается: - Вива Куба! Жалкий покорно поднимает граненый стакан с перцовкой, пьет залпом и с отвращением запивает горьковатой водой и, глядя на пустые стаканы, со слезой говорит: - Не жалеем себя, Семен. Борис Ямпольский. Золушка В сумерках по пляжу ходили санаторные парочки. Девушка с длинным тонким носом Буратино говорила своему спутнику: - Я, как Золушка, потеряю туфельку, а вы, как принц, ее найдете, хорошо? Он, в широких тяжелых штанах из жатки и фисташковых сандалетах мелитопольского покроя, в мелких дырочках, не отвечая, уныло топал за нею. А она все время капризно покрикивала: - Будьте принцем, я хочу, чтобы вы были принцем. Взошла холодная балтийская луна. Она остановилась и сказала: - Я хотела бы иметь платье из белых лотосов. - подняв к нему лицо, попросила: - Ну, скажите мне что-нибудь солнечное... Он обнял ее огромными ручищами и замычал.