зал он. - Говорите! - Первое - Дмитрий. - Так! А второе? - Второе... А может быть, лучше не сразу? - Почему не сразу? - Может быть, вы еще сами подумаете? - Не понимаю вас. - Тогда вот второе - Михаил. - Спасибо, Михаил Михайлович,- говорю я.- Мы подумаем,- и вешаю трубку. Мне становится понятным, почему он так медлил называть второе имя. После этого разговора мы подходим к новорожденному. Надо сказать, что дед мой тоже был Михайло Михайловичем. В деревне он всю жизнь, от рождения до смерти, назывался Мишей Малым, соответственно Михайловичем был мой отец. Мишей был мой брат, военный моряк, погибший при отражении первого натиска немцев на Сталинград,- значит, с именем этим мы уже давно не то что свыклись - сроднились. Вглядываемся в новорожденного и видим, что он абсолютный, ну совершеннейший Михаил, иного имени у него и быть не может, да, собственно, он и родился с этим, уже готовым, именем. Как же мы этого раньше не замечали? - Ах ты, мой Михайлo Михайлович! - говорит довольная и счастливая мать, радуясь тому, что наконец-то загадка разрешилась. - Прямо-таки гора с плеч! - Ах ты, мой Миша Малый! - говорю я, находя в сыне черты Михаила Михайловича, своего деда, и Михаилы Михайловича Пришвина одновременно. Так стал Пришвин крестным отцом нашего Михаила и дедом его: ни одного своего родного деда увидеть ему не довелось. Долго мы звали, да и сейчас еще зовем иногда Мишку Михаилом Михайловичем или Мишей Малым. Потом начали сокращать и варьировать это имя: Мих-Мих, Михай, Топтыгин и тому подобное. А затем, когда сын подрос, пришлось все чаще называть его разбойником, по сходству. Но первое имя - Михайлo Михайлович - не забывается и поныне. Знакомые иногда удивляются: -- Почему вы называете Мишу Михайловичем? Мих-Мих теперь отвечает сам: -- Я - в честь Пришвина. 16 апреля 1961 г. ПОСЛЕДНЯЯ ТРОПИНКА Квадратный двор многоэтажного дома по Лаврушинскому переулку, в котором мы живем, неширок, но глубок. Такие дворы обычно называют колодцами. На уровне верхних этажей летают голуби. На крышах телевизионные антенны и круглая бетонная водонапорная башня. Под окнами почти всех квартир, внутри двора,- балконы: простые, грубые, узкие, но достаточно длинные - по ним можно прогуливаться. Зимой балконы заставлены разными ненужными вещами, цветочными ящиками, старой мебелью, и редко кто выходит на них ради прогулки, разве что на мгновение откроют дверь да высыплют кулек корма для голубей. Балкон Пришвиных также был всегда загроможден. Но в эту зиму его очистили. В любую погоду в середине дня Михаил Михайлович, одетый в шубу и валенки, закутанный в шерстяной платок, выбирался на балкон и ходил по нему из конца в конец, изредка останавливаясь, отдыхая. Красивая борода, усы и пышные стариковские брови его от мороза индевели, курчавились и были не просто седыми, а белыми. Когда сыпал снежок, Михаил Михайлович походил на деда-мороза. Пришвин заболел и никуда не выходил из дому, кроме как на балкон. Да и балкон-то был в его распоряжении не весь - часть его, отделенная барьерчиком, принадлежала соседям. До чего же укоротились пришвинские тропинки! С балкона открывается только небольшой кусочек Москвы - несколько железных крыш в просвете колодца, Баженовская, недавно отремонтированная церковь, да вдали шпили высотного дома на Котельнической набережной, и еще голуби в небе. Вот и все. А в каких только краях не бывал этот неутомимый следопыт, сколько дорог исходил он за свою жизнь! И вот из всех дорог осталась одна, и не дорога, а тропинка, да и та за решеткой балкона, вдоль стены, от угла до угла, в колодце сумрачного двора. Правда, рядом и над головой опять непуганые птицы, но это же московские голуби, они что куры: и птицы, а невольницы. Разве они понимают, что такое настоящие просторы, настоящая свобода! Пришвин ходил по балкону неторопливо, держа голову высоко, и смотрел на стены домов, на окна соседских квартир, на крыши и в небо, главное - в небо. Иногда по старой привычке он пытался сцепить руки за спиной, но это ему не удавалось, может, из-за болезни, а может, потому, что на нем было слишком много теплой одежды. Порой он останавливался и клал руку на перила либо брался за металлические балясины, а однажды на ходу по-озорному провел по балясинам деревянной палочкой, как по клавиатуре ксилофона. Как-то выглянуло солнце, мы открыли свой балкон, напротив пришвинского, и выкатили на воздух коляску с ребенком. Я крикнул: -- Как здоровье, Михаил Михайлович? Он поднял палочку к небу: - Солнце-то какое, а весны еще нет и в помине! Мне показалось, что он не чувствует себя за балконной решеткой и видит вокруг не стены и крыши, а что-то другое, далекое. Но вот он спросил глуховатым голосом: - Как сын? - Все еще без имени,- ответил я.- Второй месяц пошел. Чуть позднее он дал имя моему сыну. В конце декабря на пришвинском балконе появилась лесная гостья - свежая лохматая елочка для встречи Нового года. Михаил Михайлович несколько дней не показывался на балконе, и мы, посматривая во двор из окон своей квартиры, решили, что он начал выходить гулять на улицу. Елочка стояла в углу чуть запорошенная снежком, к ней никто не прикасался, никто ее не шевелил. Казалось, сам лес пришел к Пришвину в гости. День стоит елка, два дня стоит... Я перед Новым годом попал в больницу, а жена моя не выпускала елочку из глаз. На балкон к ней время от времени выбегала Жалька - последняя собака Пришвина. Наступило тридцать первое декабря. Со всех балконов елки давно исчезли. По вечерам они, наряженные, сияли огнями в окнах квартир. А пришвинская елочка так и осталась на морозе не обласканная, не праздничная. Злата Константиновна почуяла недоброе, заволновалась, но, вспомнив, что Пришвины по давней традиции справляют Новый год по старому календарю, успокоилась. Только прошло и тринадцатое января, а Михаил Михайлович ни разу за все это время не появлялся на балконе, и елочка от ветра упала. Так и не внесли ее в квартиру, так и не нарядили. - Значит, не до нее! - решили соседи.- Значит, не состоится в эту зиму в пришвинской семье новогодний праздник. - Нет, праздник все-таки состоялся,- рассказала после Валерия Дмитриевна Пришвина.- Вышла "Весна света", и друзья из "Молодой гвардии" вместе с первым экземпляром книги принесли Михаилу Михайловичу небольшую елочку от издательства. А та елочка пролежала под открытым небом до снеготаяния. Короткая тропинка на расчищенном узеньком балконе с хвойным клочком леса на уровне шестого этажа стала последней тропинкой Пришвина. Но вот что удивительно: с годами и я перестал видеть, что она - за балконной решеткой и что она - короткая и узкая. Она - широкая и уходит далеко-далеко, через Дунино и Загорск, через мою Вологду, откуда Пришвин начинал свое первое путешествие в края непуганых птиц, к карельским озерам,- бежит она в приморские дебри, где растет жень-шень, к былинному Китеж-граду, к животворным родникам Берендея, в гущу народную, к тем, кто работает на земле и в лесах, и сказки складывает, и песни поет, и на ком вся земля держится,- к людям, к людям. Бежит и разветвляется на много разных тропинок, таких же бесконечных и непохожих одна на другую. И кажется мне, что по одной из этих тропинок, уже не по пришвинской, а по своей, иду я сам. И может статься, еще не поздно, я расскажу людям обо всем, что увижу и услышу на своей родной стороне... 1961-1963 ДВЕ БЕРЛОГИ Рассказ 1 Мне сообщили друзья из родных вологодских мест, что найдены две медвежьи берлоги. На сборы ушло два дня, ночь - в поезде, сорок минут в самолете АН-2; дальше можно продвигаться только на "газике" малой скоростью и, наконец, на лыжах. Первое, о чем я спросил: - Обложили? - Кого, чего? - Медведей? - Не обкладываем. Здесь это ни к чему. - Ну хотя бы лыжню вокруг берлог проложить надо было, зарубки на деревьях зарубить, чтобы мету свою оставить, вроде печатью хлопнуть. - По берлогам, что ли? Никто их не тронет. Чего-чего, а живых медведей у нас еще не воруют. И сами они никуда не уйдут. Надежное дело! Всю первую ночь мы не спали: я волновался так, словно шел на охоту впервые и все для меня было внове, а друзья-охотники пили водку - калым за неубитых зверей. Всю ночь от страшных и смешных бывальщинок и побасок то лезли глаза на лоб, то скрючивало от хохота. Неправда, что северяне угрюмый, неразговорчивый народ! Ко мне охотники относились благожелательно, но с явным снисхождением: дескать, москвичи, чего они видали, каждому слову верят. А сидели мы в доме председателя колхоза. Павел Евгеньевич Сорокин, главный бухгалтер колхоза "Каменный", давно известен в районе как один из бывалых и неутомимых охотников, для которого по этой причине бухгалтерия время от времени становится обременительным отхожим промыслом. На боевом счету Павла Сорокина с десяток убитых медведей и, вероятно, не один десяток неубитых. К своим рассказам о разных происшествиях на охоте он относится чрезвычайно серьезно и, я бы сказал, творчески: не помню случая, чтобы он когда-нибудь повторялся, хотя о каждом правдивом своем приключении рассказывает по нескольку раз. В эту ночь он углубился в психологию: со всеми подробностями расписал, как год тому назад приезжий городской охотник, весьма обеспеченный торговый деятель, рядился, покупая у него найденную берлогу, как нудно и обстоятельно отвоевывал у него, у колхозника, каждую десятку и до того надоел, что Павел Сорокин готов был уже плюнуть на все и отдать медведя задаром. А через два дня после этого мудрый медведь, не поглядев на первоклассное охотничье обмундирование и снаряжение торгового воротилы, при первом же свидании снял с него голову и ушел восвояси. Слова "интуиция", "возмездие" Павел Евгеньевич в рассказе не употреблял, он говорил по-охотничьи: "чутье", "судьба", "бог шельму метит",- и черные глаза его при этом серьезно и пытливо посматривали на собеседников. Сорокин не производил впечатления богатыря или отчаянного человека: он худощав, невиден, но жилист и, по-видимому, очень крепок. А о выдержке и смелости его на охоте мне рассказывали многие очевидцы. Павел Евгеньевич никогда не позволял себе избегать поединка с медведем, даже если ружье у него оказывалось заряженным обыкновенной дробью. Почти в упор бил он зверя дробью по глазам и хватался за нож. Отступать мог только медведь. С Сорокиным вместе я готов пойти еще не на одну берлогу. Второй мой товарищ, Валентин Степанович Сажин, напротив, казался именно богатырем, а таков ли он на самом деле, сказать и сейчас не могу. Но по одному тому, что он - давний водитель вездесущих райкомовских "газиков", причем мне ни разу не приходилось видеть, чтобы он когда-нибудь выходил из равновесия, а это при здешних дорогах, одинаково жутких зимой и летом, предполагает наличие в человеке истинного стоицизма,- по одному этому я готов и впредь полагаться так же и на Сажина при любых обстоятельствах. Правда, на первой охоте он немного сплоховал, но это извинительно, и об этом потом. Я убежден, что, посади Валентина Степановича хоть сегодня в любой космический корабль, он только спросит: "Горючего хватит?" - и полетит. Сажин привык, что в райком обращаются разные, корреспонденты "за фактами", и, рассказывая о случаях на охоте, время от времени осведомляется: "Может быть, вы это используете?" Или: "Может, вам такой фактик подойдет? А вот еще один материальчик!" По-моему, приврать он не умеет. Он скромен. - Мне больше приходится тетеревов да глухарей бить,- рассказывает он о себе.- А медведей я не бивал. У меня в "газике" всегда малокалиберка лежит. Едешь поутру, а тетерева на березах, как головешки. Машин они не боятся, подпускают рядом. Подкатишь и, не выключая мотора, приоткроешь дверку и начнешь снимать с нижних веток. Нижний падает - верхних не пугает. А глухари те в весеннее время на зорьке по дорогам гальку собирают да в лошадином помете ковыряются. Ну тоже так: ветровое стекло подымешь и выцеливаешь, поверх капота, как с тачанки. А медведей я не бивал. - Неужели ни одного, Валентин Степанович? - Нет, одного-то убил. Так, на ходу, без подготовки, неинтересно. Подвернулся - и убил. Вслед за этим Валентин Степанович спрашивает: - А вот такой сюжетик для вас не пригодится? Старый, хитрый медведь целое лето резал скот у самой деревни, и чего только не предпринимали охотники, а справиться с ним не могли. Перехитрил медведя пятнадцатилетний мальчишка. Что делал медведь? Он выжидал, когда какая-нибудь корова отстанет от стада и заночует в лесу, и драл именно ее. Над мальчишкой посмеялись, когда он похвастал, что все равно пристрелит эту хитрую лису, а отец даже пригрозил выпороть его. Что сделал мальчишка? Он отправился в лес во время какого-то праздника, когда отец и мать были в гостях, и с собой взял одностволку да еще колоколец с коровы. В сумерки он выбрал место среди деревьев с хорошим круговым обзором; стоит, дрожит от страха, а сам нет-нет да брякнет в колоколец. Заночевавшие коровы тоже так изредка позванивают, когда муха укусит, много шуметь боятся. И хитрый медведь пришел. Мальчишка перепугался, когда медведь, почуяв человека, взревел и встал на дыбы, но все-таки выстрелил и сам убежал, бросив ружье. А ружьишко-то было старое, запущенное, но все-таки ружье. Мальчишка дома до утра ничего не говорил, а утром сказал, что ружье бросил в лесу. Отец покричал, покричал, но собрал мужиков, и пошли в лес. Нашли ружье и медведя пудов на восемнадцать - пуля пришлась в хорошее место, наповал его срезала. Если хотите, мы при случае съездим к этому мальчишке, осмотрите все на месте. Кажется, что Павликом зовут. Хозяйка вторично согрела самовар, подносила закуску - свиной холодец, капусту, рыжики, моченую бруснику. В прошедшую осень был редкий урожай грибов и ягод, боялись даже, не к войне ли. Знаете ли вы, например, что такое шировега? Шировега - это замешанная с толокном на сладком соку журавлиха. А журавлиха - клюква. А что такое дежень с простоквашей? Конечно, тоже не знаете? Дежень - густо замешанное уже на соленой воде толокно и политое простоквашей. Удивительно вкусная еда, особенно когда за всем этим стоит детство. Шировегу и дежень в больших белых мисках ставила на стол наша добрая хозяюшка, ставила и суеверно упрекала нас всех: - Отпетые головушки, кто же неубитого медведя пропивает, потерпели бы хоть немного! - А вот однажды я сам видел,- начал новый рассказ Павел Сорокин,- медведь залез на столб к электрическим проводам, думал, видно, что там пчелы гудят, током его дернуло, он грохнулся на землю, лежит и лапами от пчел отмахивается. Бить его было очень просто. - Убил, что ли? - Убил, только мы с ним долго вокруг столба друг за другом бегали. Это все-таки не в берлоге. В берлоге медведя убить просто, все равно что к теще на блины сходить. Сорокин бьет не только медведей, он ставит капканы, петли и на некоторых других зверей. Было как-то, в его проволочные витые петли попали корова и две телки. Попали и стоят, не задохлись, потому что колхозные, привыкли к привязному содержанию. Почти весь вечер молчал третий наш товарищ, сотрудник редакции районной газеты Каплин Вадим Николаевич. Зато он хорошо слушал и не пропускал, не записав, ни одного сюжетика, которые подкидывали Валентин Степанович и Павел Евгеньевич. Каплин готовится к большой работе в литературе. Но надо сказать, что Каплин каждое лето сам вскапывает лопатой где-то в дальних лесах небольшие полянки и засевает их овсом для медведей. На краю каждой такой полянки он заранее строит лабазы. Молчун, молчун, а охотник он настоящий! Был с нами, конечно, и хозяин дома - отличный, остроумный собеседник и милый товарищ, председатель колхоза Воронин Николай Михайлович. Он не собирался на охоту, и потому о нем говорить я буду меньше всего. Он только что вернулся из Москвы с совещания, отчитался о поездке перед колхозным активом и воспользовался нашей безобидной компанией просто, чтобы немножко отдохнуть, поразвлечься. Правда, он сам больше развлекал нас. - С этой работой и поездкой я всю пьянку запустил,- говорил он.- Давайте наверстывать. В курятнике у порога запел петух. Это было первое предупреждение, что пора расходиться. Но с места никто не поднялся. - А вот еще случай,- начиналась очередная байка,- пошел я на овес медведя подсидеть и взял с собой бабу: пускай, думаю, хоть раз в жизни посмотрит, как я медведей бью. Забрались мы на лабаз меж двух елок, бабу я посадил повыше себя: так, думаю, целее будет,- сам сижу как раз под ее сарафаном. Стемнело: в лесу темнеет быстро. Стихло, только далеко где-то молоковоз проехал - пустые бидоны прогремели, да какие-то пастухи с коровами запоздали, кричат на весь лес, друг друга подбадривают, чтобы не бояться. Совсем стихло, слышно, в овсе мыши шуршат, заяц пробежал. Баба у меня сморкаться начала, мелко трясется, переживает. Потом ее икота одолела. Я тычу ей снизу, молчи, дескать. И ведь, что удивительно: медведь все-таки пришел. Елозит он по овсу, чавкает, а видимость еле-еле. Я приладился с ружьем, направил стволы, только бы выстрелить... Вдруг баба прямо на меня... - Что? - То-то что... - Грохнулась?.. - Кабы грохнулась... - Так и не убил медведя? - Какой уж тут медведь! Опять запел петух у порога, а с места никто не поднимается. Председатель Воронин больше оставаться с нами не мог. - Вы тут допивайте, а я пойду драку организую, чтобы не скучно было,- пошутил он в последний раз и ушел куда-то, наверное, спать. * * * После обильного снегопада лес отяжелел, стал седым и старым. Даже сосновые ветви, не только еловые, опустились вниз, провисли. Появилось бесчисленное множество пригнутых к земле тонких, длинных стволов. То крутые, то пологие, они напоминали городские новогодние арки: казалось, сбрось снег с такой и прочтешь: "Добро пожаловать!" Либо - ямщицкие дуги: стоит тряхнуть посильней, и зарокочут под свадебной дугой переливчатые бубенчики. Снегу намело много. Дороги и тропинки в лесу исчезли, если не считать заячьих стежек. Сугробы мягкие, пышные, сдобные, местами снег ровен, а чаще лежит огромными буграми. Приближаешься к такому бугру и заранее настораживаешься: и здесь не медвежья ли берлога? Хвойный лес, особенно густой после метели, страшноват, а голый - березничек, осинничек - сказочно легок и прозрачен, весь в инее, в изморози и светится. Четверо, мы заходим все глубже в густой хвойный лес. Конечно, хорошо бы первые километры проехать на санях, но лошадей в колхозе просить постеснялись: мало их осталось, сейчас на них вoзят сено и дрова. К тому же целина снежная началась почти от самой деревни. Собак так же не взяли, потому что медвeжатниц ни одной не нашли, а пустолайки могли только помешать нам. Хотя обе берлоги обнаружены были именно пустолайками, о которых говорят, что охотятся они лишь за норками да за хлебными корками. - Охотников настоящих не стало, и собак не стало! - как-то сказал об этом Сорокин.- Вот у охотника Ивана Осина из Кьянды была медвежатница, так он ее дороже всего своего дома ценил. Когда делился с сыновьями, все хозяйство им отдал, себе только собаку-медвежатницу оставил. Зато уж и бил зверей! Старуху в решете, говорит, не найти, а медведя в лесу я завсегда найду. Меня очень подводят мои беговые многослойные лыжи таллинского производства: они слишком узки для таких снегов, я то и дело прoваливаюсь. А товарищи мои - Сорокин, Каплин и Сажин - идут на самодельных, подбитых лосиной шкурой: лыжи эти широки и недлинны, потому маневренны в любых зарослях, а главное, не соскальзывают назад при подъемах. Мне сочувствуют молча. Сегодня мы все немногословны. Немногословны с самого утра - как встали задолго до рассвета, умылись в очередь, поели жирного свиного супу, конечно, без всякой опохмелки, оделись и обулись неторопливо, я бы сказал, старательно, проверили ружья и пантронташи на ремнях, прицепили ножи на пояса, я - широкий сверкающий номерной, молчим и после того, как стали на лыжи и тронулись в путь полем, к реке, потом за реку, в лес, в ельник. Никаких анекдотов, даже шуточек, никаких рассказов о медведях. Вековые охотничьи суеверия вступили в силу, их власть распространилась и на нас: идешь на пожар - над огнем не смейся. Медведь, еще не убит, с этим шутить нельзя. Вчера пошутили, и достаточно. Более того, всем казалось, что вчера шутить столько не следовало. А сегодня даже упоминать о медведе не полагалось, а если уж без этого обойтись было невозможно, то говорили сдержанно, уважительно и называли зверя только местоимением: он. - Он должен сегодня лежать крепко, погодка подходящая! Я позволил себе однажды спросить: - А если - она? Меня даже не удостоили ответом. И молчаливая сосредоточенность стала еще выразительней. Может быть, страх вступил в свои права? Нет! Не все, идущие в бой, думают о смерти, но белье перед атакой стараются сменить все. И все не любят болтать в эти часы и минуты. Мне кажется, что и Сорокин Павел Евгеньевич больше не думал о тещиных блинах. Заячьи следы в диком хвойном лесу исчезли - здесь местожительство не для легкомысленных зверьков. Стучат дятлы - и то осторожно, тихо. Пригнутых к земле деревьев здесь так же много, но это уже не березки, не ольхи, не рябинки, а толстые, многолетние стволы елей, сосен, берез. Дуги, да не те! Не медведи ли их гнули? Все больше валежника, колдобин, коряг, выворотней. Чуть подул ветерок - и нас всех осыпало снегом с вершин. Где-то далеко жалобно скрипит дерево. В большом лесу всегда что-нибудь скрипит, без этого не бывает. Однажды под самыми моими лыжами взорвался снег: вылетели два рябчика и быстро скрылись за деревьями. Это произошло так неожиданно, вдруг, врасплох, что я, вероятно, побледнел: все-таки ведь идешь и думаешь о медведях, а не о рябчиках. - Мы, кажется, сбились, не найти, наверно, ничего! - вдруг безнадежно махнул рукой Сорокин. Не хочу рисоваться: на какое-то мгновение от этих слов я почувствовал легкость в душе. Подумалось: не найдем берлогу - и все, значит, не судьба. Переживаний всяких и без того уже достаточно! Но я быстро справился с собой и заметил с упреком: - Я же говорил, что надо было обложить! - И уже искренне боялся, что мы можем ничего не найти. - Обкладывай не обкладывай, вьюга мела не одну неделю. Лес узнать нельзя. Каплин отошел в сторону и начал осматриваться, принюхиваться. Шофер Сажин не спешил вмешиваться в разговор, он еще не считал, что "сели на диффер". - Собачку бы теперь! Вдруг неторопливый Каплин позвал всех к себе. - Не сбились! - сказал он.- Это что? - Где? - Смотри прямо! - Те-те-те!.. Если это и берлога, то не наша, другая. - Их здесь, как грачиных гнезд, что ли? - Да нет, я не то хочу сказать. - Ну-ка, стойте здесь! - Сорокин снял ружье с плеча, пошел вперед один. Медвежье гнездо оказалось у основания двух еловых корневищ, вывороченных буреломом и торчащих стоймя под углом одно к другому. Сверху на корневищах лежало еще два небольших сухих ствола, кажется, сосновых. Все это было прикрыто таким мощным слоем снега, что не сразу удалось обнаружить чело берлоги. Даже Сорокин тихонько сказал: - Ну и ну! И нам не подойти, и ему оттуда не выбраться. Вон оно - чело! - И он махнул рукой всем, чтобы отошли в сторону: надо было условиться, что кому делать. Ружей мы уже не выпускали из рук, я даже спустил предохранитель. Кажется, дрожали колени от волнения. Когда мы отошли метров на двадцать в сторону и сгрудились, как заговорщики, Сорокин сказал: - Может, придется стрелять в дыру, чтобы вылез. Быстро он тут все равно не вымахнет. Давайте, ребята! Первое слово москвичу - становись вон к той елочке, чуть слева от берлоги. Первый выстрел твой. Я немедля двинулся на указанный номер. -- Подожди, покурим! - остановил меня Сорокин. Каплин оказал: - Стрелять не надо. Я вырублю жердь, островину, и суну ее в чело. Можно подобраться сверху, с крестовины, с валежин. - Провалишься еще и стрелять помешаешь. Неладно. - Руби, Вадим, островина - это лучше всего, руби! Интересно, что с этого момента мы перестали называть друг друга по имени и отчеству, остались только имена, и никакой неловкости никто при этом не испытывал, все произошло само собой. Воровато закурили по папироске "Север". Каплин - в одной руке ружье, в другой топор - сошел с лыж, но провалился по пояс в сугроб, ухнул, как в медвежью берлогу, и, с трудом вскарабкавшись на лыжи, снова двинулся за жердью. Все начали осматриваться, поправлять пояса, проверять,- в который раз! - есть ли в стволах патроны. А я, разнесчастный человек, опять стал думать о том, как опишу эту свою встречу с медведем, и не упустить бы чего-нибудь, и нельзя ли извлечь, высосать какое-нибудь стихотворение из всего происходящего,- давно я уже не писал стихов! - только бы зацепочку какую-нибудь найти, изюминку бы, мыслю бы!.. - Давай, ребята, нечего раздумывать! - Это подошел с вырубленной островиной Вадим Каплин. Он, наверно, плюнул сейчас на свое писательское призвание - не до того! Ружье у него на плече, на другом - длинная сучковатая жердь. На таких жердях с сучьями, островинах, развешивают скошенный горох для просушки: тот же озорoд, стог, но тонкий, почти просвечивающий, и продувается насквозь. Медведя выживать из берлоги лучше островиной, а не гладкой жердью, потому что острые сучья заставляют его вылезать на свет неторопливо, и целиться в него легче. - Давай, ребята, надо подходить! - командует опять Сорокин. Он все говорит шепотом.- Сашка, бери влево (Сашка - это я) - стрелять сбоку легче и другим не помешаешь. Вадим, подожди, номера займем. Валька (Валька - это Сажин), становись справа, вон - к сушине. Далеко? Нет, метров восемь, в самый раз. Валька быстро скользит к своему номеру и сваливается с лыж, как с рельсов. Самый рослый из нас, он все-таки проваливается в сугроб по грудь и, ничего не видя, начинает плясать на месте, приминать, притаптывать снег. Уши его шапки с длинными шнурками от ботинок мотаются то вверх, то вниз. - Шурка,- шипит он мне (Шурка - это тоже я),- отаптывайся! Я прыгаю с лыж, рассчитывая, что так же провалюсь, но на моем номере снег оказался мелким. "Хуже это или лучше? - думаю я.- Чело, вот оно, перед глазами. В случае чего и укрыться некуда, а в снегу я был бы, как в окопе. В окопе? Чепуха!.." Приминаю снег пошире, топчусь. Валенки у меня большие, брюки ватные, тужурка меховая, летная, полученная в "Литературной газете" еще для поездки в Приморье, очень теплая, шапка сурковая, китайская, жаркая. Вероятно, от меня идет пар гораздо сильнее, чем из медвежьей берлоги. Наде было и мне надеть ватник, "куфайку", как говорят здесь, в "куфайках" все мои товарищи, им жарко не будет. И патронташи у них поверх ватников, а у меня под меховой тужуркой. Пашка Сорокин становится шагах в пяти от меня, и я вдруг увидел, что глаза у него смеются. - Ну, что? - весело спрашивает он. Вот черт! И опять где-то скрипнуло дерево. Снег белый, глубокий, небо мутное, зимнее, лес кругом; что еще можно заметить в последнюю минуту! - Эй, хозяин! - заорал вдруг над самым моим ухом Сорокин.- Вылезай, перевыборы! - Он настроен по-озорному. Разве уж такое это привычное дело - бить медведя? Хозяин не отозвался. Видит он нас или не видит? -- Эй, хозяин! Сдавайся! Ни звука. - Давай, Вадим, подберись, ткни! У Вадима ружье на плече (это мне запомнилось, удивило меня), в руках сучковатая островина, он бредет по сумету без лыж, все ближе, ближе к медвежьему жилью, сбоку от чела, чтобы не мешать нам стрелять. Лицо его, молодое, сумасшедшее, затененное шапкой, кажется совершенно черным: негр, а не Каплин. Только вряд ли бывают такие низкорослые негры. А снег белый-белый, яркий-яркий... "Да ну, скоро ли наконец?" - Приготовиться! - кричит кто-то опять, наверно, Сорокин. Каплин подобрался к самому челу хозяйской берлоги ("До чего же он неосторожен, а еще писателем хочет стать!") и с трудом просовывает жердь комлем вперед. Я предполагал, что это будет мощный бросок издали либо сверху вниз и что кидать островину будут, по крайней мере, двое - она же сырая, тяжелая. А Каплин просто сует ее не спеша, да еще кряхтит и кричит: - Ну, где ты там?! И вот медведь заревел. Я смущен: написал уже довольно много, но все пока не о самом главном. А когда дошел до самого главного, то, оказывается, и писать больше нечего. Самое главное произошло быстро и, конечно, совсем не так, как обычно предполагаешь заранее, потому показалось неинтересным. Я был разочарован. Борьбы не было - вот что меня разочаровало, я же готовился к борьбе за жизнь, готовился к бою. Медведь заревел, по не выскочил из берлоги, не вырвался, не "пошли клочки по закоулочкам", а просто высунул голову и стал принюхиваться и осматриваться. Должно быть, островина ему действительно мешала своими сучьями, но, кроме этого, он был просто ослеплен сиянием снега, дня. Я не видел его глаз, не почувствовал злобности зверя и не сразу сообразил, что уже пора стрелять. Подстегнул меня крик Павла Сорокина. "Дай Шурке!" Это он рявкнул на Вадима, который готовился выстрелить первым. После этого я выстрелил немедля, но, оказывается, попал уже не в голову, потому что, заслышав, голос человека, медведь легко и мгновенно вылетел наружу весь, всей своей двадцатипудовой тушей и поднялся на дыбы. Конечно, никакие сучочки наши ему не помешали, островина просто переломилась. Я выстрелил два раза. Но, по-видимому, этого оказалось недостаточно: выстрелил дважды Вадим Каплин и по одному разу Сорокин и Сажин. Сажин в медведя не попал, потому что у него разорвало ствол ружья. Это и было, пожалуй, самым примечательным в нашей охоте, об этом разговаривали и смеялись потом больше всего. Медведь упал мордой в снег, шагнув несколько раз вперед, как подобает в честном бою, потом завалился на бок. На чистом снегу он выглядел особенно грязным. - Седой, дьявол! - восхищенно сказал о нем не помню уже кто. В темных глазах хозяина леса долго не потухала неутоленная ненависть к нам, к людям. Желтые нечистые клыки его обнажились. Теперь насчет "двадцгтипудовой туши". Взвешивали мы ее на самодельных рычажных весах, на которых взвешивают возы с сеном, поэтому никто не может поручиться, что медведь весил именно двадцать пудов. А охотничьи ножи нам пригодились только для освежевания зверя - и то уже не в лесу. Сажин ружье свое показал не сразу, он понимал, что авария его теперь может вызвать только смех. Так и получилось. Вместо пуль oн забил в свои патроны по блестящему шарику от какого-то подшипника, кажется, от тракторного, не проверив предварительно, проходят ли они по всей длине стволов. В чековом стволе шарик застрял, ствол раздулся, лопнул и отделился от другого ствола. С таким ружьем теперь опасно ходить даже на зайца. В наказание за эту оплошность мы без жеребьевки отправили Сажина одного на полусогнутых в деревню добывать подводу для Топтыгина. На полусогнутых - значит, бегом. Он побежал. Вдогонку ему кричали: - Шарики не растеряй! Разочарование разочарованием, а все же, когда с медведем было покончено, мы были очень возбуждены и расположены к бахвальству. Ощущение удали, молодечества охватило и меня. Вспоминаю, как на Ленинградском фронте в морской пехоте, вернувшись с бойцами из первой удачной разведки, я потребовал у командира батальона по "наркомовской чарочке" для всех и, страшно довольный собой, вылез из окопа, вышел на опушку и красовался на виду у противника. Возможно, что тогда из-за моего молодечества наши позиции были обстреляны из минометов и одного разведчика, только что вернувшегося со мной невредимым, тяжело ранило. Сейчас мне опять, как видно, захотелось покрасоваться, и я нырнул в берлогу зверя, на место его лежки. На этот раз ничего страшного, конечно, не произошло, но вылетел я оттуда мгновенно: жутко стало от вони, от ощущения, что на меня набросилась уйма блох и всяких прочих отвратительных насекомых. Как мы выволакивали трофей из лесу и везли на длинных санках, на которых женщины обычно таскают белье к речным прорубям для полоскания, как везли медведя по деревне в сопровождении дюжины ребятишек,- это уже рассказ не об охоте, писать об этом менее интересно. Скажу только, что, возвратившись в деревню, к людям, мы как-то само собой, не сговариваясь, восстановили в правах имена и отчества друг друга и отказались от прозвищ, тем более от грубых, бранных. А в лесу такие прозвища, и, надо сказать, весьма остроумные, давались довольно легко. До чего же мы были разговорчивы весь этот день, особенно вечером! И постепенно начали чувствовать себя героями! И все совершившееся стало представляться уже необыкновенным. И, конечно, каждый рассказывал об этом по-своему. И опять появились разные байки, бухтины, присказки и сказки. Но только без очковтирательства, все - сущая правда. II Второй медведь еще не убит. Берлогу мы уже навестили и видели, как из нее идет парок - медведь дышит. Больше ничего о нем, о неубитом, сказать пока не могу, чтобы не сглазить ни его, ни себя. Павел Евгеньевич Сорокин почему-то считает, что со второй берлогой следует немного повременить. 1962