бабушкиных сказок. Дядя погиб в прошедшую войну. Анна Григорьевна, бывшая тогда невестой, живет теперь на Бобровской запани под Архангельском в окружении сыновей и вну ков. Недавно она сказала мне: - Верно, какой-то парнишка висел тогда на запят ках. Если бы знатье, я бы тебя с собой рядом в кошевку посадила. На машинах мы ехали ночью - полями, перелесками. Дорога оказалась расчищенной от снега, приглаженной: на днях из города в колхоз прошли шесть гусеничных тракторов с волокушами для вывозки торфа на поля. Волокушу - широченный громоздкий металлический лист - почему-то называют "пеной". Торф загружается на такую волокушу бульдозером, пехом, и сгружается так же. Не потому ли "пена", что в поля на ней тянут больше снега, чем торфа? Виктор Сладков не просто вел машину, а, как экскур совод, показывал нам свои памятные места: здесь вот зайцы обычно дорогу перебегают; с тех высоких берез совсем недавно он снял из малокалиберки трех коса чей; а на этой вот пашенке еще сегодня видел, как лиси ца мышковала. Сладков - главный райкомовский водитель, и для всех шоферов района он царь и добрый бог. Это автори тет не только власти, но и опыта. Его машина больше, других носится по непроходимым районным дорогам. Многих своих коллег Сладков вытаскивал из канав, из грязи, многим молодым устранял в пути неполадки в мо торе, а главное - он всем помогает доставать запчасти. Хорошо знают райкомовского шофера и пешеходы: если свободен, остановится, посадит - и все за спасибо, не то что некоторые. Справедливый человек! Ехать ночью по зимней проселочной дороге то с дальним, то с ближним светом автомобильных прожекто ров сказочно хорошо. Дорога извивается, и никогда не знаешь, что откроется за следующим поворотом. Из тьмы вылетают навстречу какие-то призраки: причудливые пестрые кусты, кривые деревья, пни под снежными шап ками, будто отпрянувшие в сторону прохожие, огромные полузаметенные снегом выворотни с зияющими черными дырами, в каждой, из которых чудится медвежья берло га. Перелесок и поле, лес и опять поле. Снег то синий, то рыжий, а все время ждешь, что за оплошным зеленым ельником и поле будет зеленое. Сладков рассказывает о зайцах и лисицах, и я вижу их следы: в кустах они глубокие, четкие, резко оттенен ные светом фар, а на открытых местах выпуклые - ветер выдул сухой сыпучий снежок, уплотнения же остались и поднялись над белой равниной, как маленькие побелен ные столбики на обочинах шоссе. Через все поле прошла лисица, столбики ее следа протянулись цепочкой от леса до леса. Взбугрившаяся лыжня напоминает узкоколейку. В полях было по-ночному тихо, а когда наши машины врывались в лесную чащу, вся она начинала шуметь и гудеть, наполняясь свистом шин и завыванием моторов. Казалось, что звуки по стволам уходят в звездное небо. Я ехал и твердил про себя пушкинские строки: "Коло кольчик однозвучный утомительно гремит". До чего же все-таки не хватает колокольчиков! * * * В доме жениха сваха и тысяцкий остановили моло дых в темных сенях и ждали, пока вынесут лампу и вый дут навстречу им родители. Жениху и невесте положили на головы по караваю ржаного хлеба, отец и мать благословили их, поцело вали - опять в ход пошла икона, Петр Петрович очень стеснялся этого обряда, подшучивал, но обижать стари ков не хотел, все сносил. Отец ростом был еще выше сына и настолько здоро вей, становитей, что длинноногий сухопарый жених при нем выглядел совершенным мальчишкой. Отца хотелось называть торжественно: родитель. Он, так же как его брат, тысяцкий, был скуп на слова, держался с привыч ным достоинством. Может быть, и он в свое время слу жил где-нибудь председателем колхоза? А мать крутилась, вертелась, как юла, и звали ее Лия. Деревня Грибаево уже была радиофицирована, в из бе около божницы висела коробка громкоговорителя, и под потолком горело электричество. Во всем сказыва лась близость промышленного объекта. Правда, чтобы свет воссиял с достаточной силой, потребовалось ввер нуть лампочки в сто пятьдесят свечей и меньшего воль тажа. И красочных плакатов, и лозунгов в избе было боль ше, чем у Марии Герасимовны. В том простенке, где у Марии Герасимовны громоздилось чудотворное произве дение зоотехника "Иван-Царевич на сером волке", здесь висел плакат "Всегда с партией!". Рядом краснощекая колхозница среди корзин с фруктами и овощами держит в руках огромный, как джазовый барабан, капустный ко чан, и - надпись: За труд, мастера огородов, садов, Теперь за вами слово. Вдосталь дадим овощей и плодов Сочных, вкусных, дешевых! Неужели такое сочинают вологодские поэты, мои друзья? И еще плакаты: "Разводите водоплавающую птицу! Это большой резерв увеличения производства питатель ного дешевого мяса!" Язык-то какой! Мы за мир, чтоб на планете Были счастливы все дети! И еще и еще... В деревне находится восьмилетняя школа, и среди гостей на свадьбе много учителей. Еще больше служа щих и рабочих с льнозавода. Снова жениха и невесту посадили за стол и опять в верхней одежде; так они и сидели долго, пока от них пар не пошел. Опять было пиво, тосты в одно слово: "Горько!", "Горько!" - и пляска. Опять картинно целовались моло дые, но Петр Петрович пил уже из белушки - добился-таки своего! А невеста то и дело кланялась, как заведен ная,- таков был наказ матери. - Теперь сладко! Пейте! - шутил жених и опроки дывал очередную белушку. Каждого нового гостя и здесь встречали у порога стаканом пива. Хозяйка Лия раздевала гостей сама и с таким радушием, что пуговицы летели на пол. В этом, конечно, сказывался неукротимый ее темперамент, но главное - так было принято, и это считалось высшим шиком гостеприимства. Опять завязался спор и с еще большим ожесточением между работниками льнозавода и колхозниками относи тельно сортности сдаваемой льнотресты. Все было как в доме невесты, все повторялось. Толь ко Николай Иванович здесь никого не угощал, и ему совсем нечего было делать и не о чем говорить, он просто пил и молчал. Бросилось в глаза кое-что иное. Гостей поначалу угощали пивом - хлебным, густым, бархатистым, а как только они начинали веселеть, им в ту же посуду подливали жидкую мутную брагу. Брага тоже пьянит, но после неe дико болит голова, из-за чего и прозвали брагу "головоломкой". Зато обходится она гораздо дешевле пива. Пивом поят, брагой с ног сби вают. Кто-то из родственников невесты захотел повторить понравившийся обряд со свежей курятиной. Хозяйка Лия пришла в неистовство: - Совести у вас нет - живой курице голову отры вать! Табакуры попросили спичек. Лия подала коробку и предупредила: - Останется что - верните! Сначала подумали: примета на счастье. Вроде битья стеклянной посуды. Нет, оказывается, дело вовсе не в приметах. - Вы чего скупитесь, свадьба ведь! - сказали ей не без опасения обидеть.- Где пьют, там и льют, где едят, там и бьют. Лия не обиделась: - А вы сразу разорить нас хотите. И без того рас ходы велики. - Какая же свадьба без расходов? Этак ваш сынок захочет жениться по другому разу. Разорить надо, чтобы он о разводе не помышлял. - Ладно, пейте, коли подают! Утром невеста в присутствии гостей подметала пол в избе, а ей то и дело бросали под ноги разный мусор: про верялось, умеет ли она хозяйствовать. Обряд этот продол жался долго и был, пожалуй, самым развеселым. Родст венники и гости изощрялись, приносили в избу сенную труху, изношенные лапти-ошметки, с грохотом кидали в углы битые горшки, всевозможный хлам и лом. Один ра зыскал где-то остатки кавалерийcкого седла и бухнул их на середину пола. Невеста только радовалась: с мусором на пол кидали деньги, чаще медные монеты, иногда бу мажки. Правда, в старом седле она ничего не нашла, хотя содрала с него всю кожу и войлок. - Ищи, ищи! Плохо метешь, нечисто метешь! - кри чали ей. Галя старалась: у нее действительно все поглотила свадьба, все, что было ею заработано, скоплено за не сколько лет. Но стоило ей зазеваться, как озорники хва тали веник, и его приходилось выкупать. Затем невеста - ее уже стали называть молодицей - обходила всех присутствующих с блюдом свежих бли нов в масле. Гость выпивал почетный стакан, закусывал блином и выкладывал на блюдо свою мелочишку. Еще позднее молодица в присутствии гостей разда вала подарки новой родне: свекру - голубую штапель ную рубаху, свекрови - отрезы на сарафан и нижнее белье - подстав, свахе - ситец на кофту, золовке, сестре жениха, красивой статной девушке, недавно окончившей десятилетку и работающей в колхозе,- платье и алую ленту в косу, тысяцкому - отрез на рубаху, бабушке - головной платок, остальным - кому носовой платок, ко му кисет для махорки. Все, что шилось и вышивалось в течение многих недель самою невестой и ее матерью и подругами, было роздано за несколько минут. Кажется, никто не обижался. Я, приезжий человек, тоже не был обойден. В дни свадьбы наградили меня бесценными подарками дружка Григорий Кириллович и колхозный шофер Иван Ивано вич Поповский. Они облазили немало чердаков и пове тей и нашли для меня набор литых поддужных колоколь чиков да воркуны-бубенцы на кожаном конском ошей нике. Скоро таких не будет и на Севере: не на грузовики же, не на самосвалы же свадебные их навешивать! Подарили мне также резную раскрашенную прясницу столетней, по крайней мере, давности. Такие тоже, на верно, скоро исчезнут с лица земли. А к пряснице - плетеную веретенницу с веретенами. Еще молотило бе резовое - цеп, валявшийся без надобности почти с нача ла коллективизации. Удалось мне так же достать два заплечных пестеря из березового лыка. С этими свадебными подарками я и вернулся в Мос кву. Один пестерь подарил Константину Георгиевичу Паустовскому к его семидесятилетию, другой - знакомо му поэту в день его свадьбы и еще в придачу лапти соб ственного плетения. Все раздарил. Себе оставил только берестяную солоницу, колокольцы да воркуны на кожаном ошейнике. Сижу за столом, пишу да позваниваю иногда, слу шаю: хорошо поют! 1962 Александр Яшин. Маленькие рассказы Александр Яковлевич Яшин (Попов) (1913-1968) Источник: Александр Яшин, Избранные произведения в 2-х томах, том 2, Проза, Изд-во "Художественная литература", Москва, 1972, тираж 25000 экз., цена 72 коп. OCR и вычитка: Александр Белоусенко (belousenko@yahoo.com) МАЛЕНЬКИЕ РАССКАЗЫ Проводы солдата Первый гонорар После боя Живодер Творчество Михал Михалыч Свобода Не собака и не корова Старый Валенок ПРОВОДЫ СОЛДАТА Я долго верил, что запомнил, как уходил мой отец на войну. Верил и сам удивлялся своей памяти: ведь мне было тогда не больше двух лет. Сердобольные деревенские старушки часто тешили меня рассказами о погибшем батьке. В этих старушечьих воспоминаниях отец мой выглядел всегда только хорошим и не просто хорошим, а необыкновенным. Он был силен и смел, весел и добр, справедлив и приветлив со всеми. Все односельчане очень любили его и жалели о нем. Кузнец и охотник, он никого не обижал в своей жизни, а когда уходил на войну, сказал соседям, что будет стоять за родную землю так: "Либо грудь в крестах, либо голова в кустах". Чем больше слушал я рассказов о своем отце, тем больше тосковал о нем, жалел себя, сироту, и завидовал всем ровесникам, у кого отцы были живы, хоть и без крестов. И все больше мои личные, правда, не очень ясные воспоминания совпадали с тем, что я слышал о нем. А припоминались мне главным образом проводы отца на войну. Это было в ту осеннюю пору, когда вся земля начинает светиться и шелестеть сухой желтой листвой, когда и восходы и закаты кажутся особенно золотыми. Около нашего дома с незапамятных времен стояли четыре могучие березы. Я отчетливо вспоминаю, что они были совершенно прозрачными, что синее небо было не над березами, не выше их, а в самих березах, в вершинах, в сучьях. Вся деревня собралась на проводы отца под березами. Народу было очень много, и людской говор и шум листвы сливались. Откуда он взялся в старой деревне - духовой оркестр, но он был, и медные трубы светились так же, как осенняя листва, как вся земля наша, и непрерывно тихо гудели. Отец мой, высокий, красивый, ходил в толпе и разговаривал с соседями, то с одним, то с другим; кому пожмет руку, кого по плечу потреплет. Он был здесь главный, его провожали на войну, его целовали женщины. Я помню цветистые домотканые сарафаны, яркие желтые платки и фартуки. Потом отец взял меня на руки, и я тоже стал главным в толпе. "Берегите сына!" - говорил он, и ему отвечали всем селом: "Воюй, не тревожься, вырастим!" Много мелочей об этих проводах вспоминал я отчетливо. Там было все - клятвы, объятия, советы на дорогу. Не запомнил я только слез. На праздниках не плачут, а для меня там все было праздничным. Самый же большой праздник начался, когда подали для отца тройку лошадей. Он сел в плетеную пролетку, которую у нас зовут тарантасом, крикнул: "Эгей, соколики!" - и кони понеслись. Уже вслед ему кто-то озабоченно успел спросить: "Табачок-то взял ли?" - затем все шумы покрылись громом медных ясных труб. Широкая улица от нашего дома, от четырех могучих берез шла к полю, забирая немного вверх, на подъем. Полевая изгородь и ворота были хорошо видны. С обеих сторон околицы золотились березки. И вот, когда тройка на полном скаку подлетела к воротам, березки вдруг вспыхнули. Может быть, их осветило в этот момент заходящее солнце, может быть, мне все это когда-нибудь приснилось, но березки вдруг вспыхнули самым настоящим огнем, а от них загорелись ворота. Пламя, очень яркое и совершенно бездымное, сразу охватило все сухие жердочки до единой. Разгоряченные кони не смогли остановиться перед горящими воротами, а открывать их было уже поздно и некому, отец мой вдобавок еще крикнул каким-то развеселым голосом, словно ударил молотом по звонкой наковальне, и кони вдруг взвились в воздух и перенеслись через огонь. Только колеса пролетки слегка задели ворота, из-за чего красные жерди рассыпались и ворох светящихся искр поднялся к небу. Я хорошо все это запомнил и долго верил, что все было именно так. Позднее сам уходил на войну, и ощущение великой торжественности момента опять совпало с тем, что я вспоминал о проводах отца. "Но, как это могло быть? - спрашивал я себя.- Ведь мне тогда года два исполнилось, не более". И вот что выяснилось со временем в связи с этими воспоминаниями. В детстве мне приходилось порой слушать граммофон в доме моего дедушки. Бывали случаи, когда дедушка доверял мне самому проиграть одну-две пластинки. Тогда я раскрывал все окна горницы, ставил удивительный ящик на подоконник, направлял орущую зеленую трубу вдоль деревни и священнодействовал. Конечно, отовсюду сбегались ребятишки и с раскрытыми ртами издалека смотрели в трубу. А мне казалось, что они смотрят на меня, что я становлюсь героем не только в своих глазах, но и в глазах моих сверстников, что все они завидуют мне. И я торжествовал. Не все же было мне, сироте, завидовать им. Вот я какой, вот я что могу - смотрите! А может быть, мой батько еще не убит, еще вернется он, тогда я вам покажу... Так я мстил за свои маленькие смешные обиды. Спустя много лет вернулся я в родную деревню, и в доме покойного дедушки довелось мне еще раз сесть за старый квадратный граммофон. В груде еле живых пластинок с наклейками, на которых были нарисованы то ангелочки, то собачка, сидящая у граммофонной трубы, нашел я одну незнакомую мне, уже с трещиной, пластинку - "Проводы на войну", или "Проводы солдата". Сердце ничего не подсказывало мне, когда я решил проиграть и ее. Среди ржавых иголок выбрал я одну поострее, снова с усилием несколько раз провернул ржавую ручку, отключил тормоз и, когда собачка и зеленая труба на этикетке пластинки слились в один кружок, опустил рычаг с мембраной. Сначала был только треск ржавой пружины и шум, словно иголку я опустил не на пластинку, а на точильный камень,- ничего нельзя было разобрать. Потом появились голоса, заиграл духовой оркестр, и я услышал первые слова: "Табачок-то не забыл ли?" И сразу я увидел широкую деревенскую улицу, золотой листопад осени, толпу односельчан и родного отца, уходящего на войну. "Берегите сына!" - говорил он соседям. А его целовали и клялись ему: "Воюй, не тревожься, убережем!" Дорогие мои, родные мои земляки! Что со мною было! Медные трубы оркестра звучали все яснее и взволнованней, их песня пробилась через все шумы времени, через все расстояния и наслоения моей памяти, очищая ее и воскрешая все самое святое в душе. Уже не одно село, а вся Россия провожала моего отца на войну, вся Россия клялась солдату сохранить и вырастить его сына. И опять не было слышно слез. Но, может быть, медные трубы заглушали их. Потом я услышал звон бубенчиков и последние напутствия на дорогу. Вот, значит, откуда шли мои слишком ранние воспоминания. Вот где их истоки. Но откуда же взялось золотое видение осени и горящие ворота сельской околицы? Это был, конечно, сон. Ведь приснилось же мне однажды, что гвозди достают из дерева-цветка, который называется гвоздикой, а разноцветные нитки бисера находят готовыми в стогах гнилого сена, и я тоже долго верил, что это именно так и бывает. Но нет, не только во сне привиделся мне бешеный скач тройки. Живет и поныне в нашем колхозе Петр Сергеевич, талантливый конюх и лихой наездник. Это он мог часами ехать, не торопясь, лесом, полями - через пень колоду. А перед деревней, перед людьми преображался он и преображались его лошади. "Эгей, соколики!" - вскрикивал Петр Сергеевич, широкая русская душа, и откуда бралась силушка в мохнатых ногах - со свистом, с вихорьком взлетал тарантас на горку мимо четырех моих берез. Бывало, самая незавидная лошаденка в руках Петра Сергеевича да на глазах у всей деревни или, как у нас говорят, на миру, превращалась вдруг в конька-горбунка. Услышал я недавно развеселый, из глубины души вырвавшийся крик моего земляка, как будто он бросался сломя голову вприсядку, и опять живой картиной встали в моей памяти проводы отца. И опять все показалось мне невыдуманным, неприснившимся, а подлинным - даже горящие ворота и сказочные кони, взвившиеся в воздух, все, как провожала на войну родимая сторона своего солдата. 2 февраля 1954 г. ПЕРВЫЙ ГОНОРАР Я перестал учиться, когда получил первый гонорар. До чего же все это было давно и до чего весело вспоминать обо всем этом! Гонорар пришел из Москвы, из "Пионерской правды". Там время от времени печатались мои заметки о школьной жизни, а однажды была помещена даже басня "Олашки" - о буржуе, который отказался есть оладьи, когда узнал, что они испечены из советской муки. Принципиальные были буржуи в то время! Денежный перевод, если не ошибаюсь, рублей на тридцать, застал меня врасплох. У меня больше двадцати - тридцати копеек в кармане еще никогда не бывало. Не без труда получив деньги на районной почте, я купил в магазине конфет, обливных пряников и папирос и ринулся пешком в родную деревню. Дело было зимой. Носил я тогда лапти, теплой одежонки, конечно, не было, и идти мне было легко. Но я не шел, а бежал. Бежал бегом все двадцать километров. Напевал ли при этом песни и приплясывал ли - не помню. Помню только, что за всю дорогу не съел ни одной конфетки, ни одного пряника, потому что хотел все целиком донести до деревни, для своей матери. Похвастать хотелось: вот, мол, я какой, на-ко выкуси! И, конечно, пачку папирос не распечатал,- я еще не курил тогда. Зимние дни коротки, и как ни легок я был на ногу, а все-таки до деревни добрался только к ночи. В темноте углы срубов потрескивали от мороза, а в избах горела лучина в светильниках. В одном только доме была керосиновая лампа, окна его светились ярче прочих. В этом доме собиралась молодежь на посиделки.. У нас такие посиделки зовут беседками. Девушки чинно сидят на лавках с прясницами, прядут лен или куделю, да поют песни под гармошку, да стараются понравиться парням, каждая своему, а некоторые всем сразу, а парни, пока не начинается кадриль, просто бездельничают, зубоскалят. Мне было тогда меньше пятнадцати лет, но не это важно, Важно то, что одна из деревенских девушек мне уже нравилась, я был уже влюблен - в нее, во взрослую, в невесту. О чем я тогда думал, чего хотел - один бог знает. Сам я, если и знал что, то теперь забыл. Не донеся до дому пряники и конфеты, я прежде всего решил появиться на беседках. Еще ни разу на беседках не принимали меня всерьез, ни в чьих глазах я еще не был взрослым. "Ну, что ж, что не принимали,- думал я.- Не принимали, а сейчас примут". Очень я нравился себе в тот день! Керосиновая лампа висела на крюку посреди избы и горела в полную силу: беседка еще только началась, и воздух еще не успел испортиться вовсе. Но клубы и кольца табачного дыма уже не рассеивались, не таяли, а передвигались под потолком, плотные и густые. Девушки в ярких домотканых, реже в ситцевых сарафанах, как обычно, сидели на прясничных копылях вдоль стен по окружности всей избы и крутили веретена и поплевывали на пальцы левой руки, вытягивавшие нитку из кудели. Парни толпились посреди избы, а кое-кто, посмелее, сидели на коленях у девушек либо рядом, занимая их разговорами и мешая прясть. Довольные девушки повизгивали, похохатывали. В темном углу за большой русской пекаркой, где всегда пахло пирогами и кислым капустным подпольем, какая-то парочка целовалась. Сладостное и таинственное для меня на этих посиделках только-только возникало. Моя любовь, Анна, сидела далеко не на самом почетном месте, а в углу справа, в полусумраке кухни, но была она самая красивая из всех. Красный пестрядинный сарафан с белыми нитяными квадратами, кофта синяя, яркая, тоже пестрядинная, и никакого платка на голове. А на лице улыбочка, не улыбка, а улыбочка - ласковая, хитренькая, при которой щеки чуть подтягиваются кверху и на одной из них образуется ямочка, а глаза прищуриваются. Да еще волосы, заплетенные в косу с очень яркой, но уже не красной и не синей, а, кажется, фиолетовой, ярко-фиолетовой лентой; да еще глаза, поблескивающие, все понимающие, чуть прищуренные и, кажется, серые; да еще руки, быстрые, работящие и, наверно, тоже ласковые. Эх, потрогать бы их когда-нибудь! Правой рукой Анна крутила веретено и так сильно, что оно даже жужжало от удовольствия, а пальцы левой руки двигались все время у кудельной бороды и были всегда мокрые от слюны. Анна была так красива, что, конечно, никто из парней не осмеливался сесть рядом с нею. Только я один осмелюсь сегодня! А что полусумрак на кухне - так это же хорошо: тут, в углу, по крайней мере, ничего не будет видно. Ничего! И еще хорошо, что близко отсюда запечье, тот таинственный уголок, куда время от времени уходят сговоренные пары целоваться. Неужели и это для меня сегодня возможно? Войдя в избу, я первым делом роздал ребятам папиросы. Кажется, ничего особенного при этом не произошло. Ребята просто расхватали всю пачку сразу и стали курить: папиросы все же, не махорка. Дыму в избе стало еще больше. Затем я подсел к моей девушке, к моей Анне. Подсел, как садятся взрослые парни к своим девушкам. Раньше я никогда не осмеливался сидеть рядом с Анной, а сейчас сел. Анна пряла лен. Она не удивилась, что я ткнулся на лавку рядом с ее прясницей, она просто пряла. Теперь надо было заговорить с ней. Я еще ни разу не расхрабрился до такой степени, чтобы заговорить с нею. Не смог я заговорить и на этот раз. Но на этот раз все было по-другому, на моей стороне теперь были всяческие преимущества, на моей стороне была сила - и конфеты, и пряники, и то, что я настоящий писатель, иначе разве посылали бы мне деньги из самой Москвы. Сегодня на беседках я был самый главный человек. Я достал из кармана конфету, развернул бумажку и сам, своей рукой положил конфету Анне в рот. И опять ничего особенного не произошло. Анна просто взглянула на меня, открыла рот, взяла конфету в рот и съела ее. Но все-таки она взглянула на меня. Все-таки она меня заметила. Я быстро развернул следующую конфету и снова положил ее в рот Анны. Она съела и эту конфету, но при этом засмеялась. Щеки ее приподнялись, округлились, красивые глаза сузились. Так и пошло: я ее кормил конфетами, а она смеялась. Над чем? Над кем? Надо мной, конечно! Но меня это нисколько не смущало. Все равно она была красивее всех, и я сегодня был всех лучше. Ах, если бы я смог с нею заговорить! Она бы спросила меня: -- Ты все еще учишься? А я бы ей ответил: - Учусь - что! Я - писатель! Понимаешь,- писатель, самый настоящий. Мне уже и деньги платят за то, что я писатель. А ты знаешь, что это такое? Вот, например, все эти конфеты, пряники, папиросы - это все откуда? Просто, понимаешь, пишу, и все. Так беззастенчиво хвастать в городе я, конечно, бы не смог, там сразу меня поймали бы. Но здесь можно было. К тому же и обстановка все-таки необычная, духоподъемная. Ведь парень перед девушкой всегда немножко рисуется, хвастается. А как же иначе? Иначе разве она его полюбит? Беда только, что я не смог и на этот раз заговорить со своей Анной. Но я был счастлив уже оттого, что она ела мои конфеты и смеялась надо мной. И когда она съела их все, я выложил ей в подол все обливные пряники. Она съела и пряники. Сам я так и не попробовал ни пряников, ни конфет. Отчего это - от большой любви или от расчета, от скупости или от сердечной доброты? Домой я пришел с беседок поздней ночью, когда все уже спали, и, голодный, заснул на случайной соломенной подстилке возле курятника. . Утром мать подошла к моей постели. Она не будила меня, а просто остановилась надо мной, заложив руки за спину, и я проснулся сам. Добрая, бедная мама! Она все уже знала. Она знала, что ее несмышленый, но опасно бойкий первенец, живущий в городе без родительского присмотра, где-то раздобыл деньги,- конечно же, не чистые это деньги, не трудовые! - покупает папиросы, курит сам и угощает других, а всякие сласти раздает девкам. Уж и до девок дело дошло! -- Здравствуй, мама! - говорю я ей. - Поесть бы чего-нибудь! А она мне: - Скажи, парень, где деньги взял? И от этих слов счастье всего вчерашнего дня снова запело в моей душе и, вероятно, засветилось в глазах. Я не удержался, и опять понесло меня на хвастовство. - Я, мама, писатель. Понимаешь, писатель! - говорю я ей, почти захлебываясь от восторга.- Мне заплатили гонорар. Из Москвы перевели. Я израсходовал мало, ты не бойся, я еще и тебе дам денег. А потом опять сочиню чего-нибудь. Гонорар, понимаешь? - Ты мне зубы не заговаривай,- начала сердиться мать,- правду скажешь, ничего тебе не сделаю. Где взял деньги? - Так я же правду говорю: я - писатель, поэт. Это гонорар. Творчество, понимаешь?.. Добрая моя мама! Вряд ли она и сейчас понимает, откуда у сына порой водятся деньги: на службу он не ходит, хозяйства не имеет, никаким промыслом не занимается. Сколько лет работали в стране ликбезы, а старая моя мама так и доживает свой век неграмотной и по-прежнему для нее что писатель, что писарь - одно и то же. - Ах, ты так, сквалыга окаянный! - вконец рассердилась она.- Признаться по чести не хочешь? Думаешь, всю жизнь правду скрывать будешь, не по совести жить? Вот я с тебя шкуру спущу, раз ты писатель... И в руках у матери за спиной оказалась свежая березовая вица - розга. Она стащила с меня замызганное одеяльце, и я, ненакормленный, неодетый, получил свой первый настоящий гонорар. Конечно, я ни в чем не был виноват, но ведь и она мне только добра хотела. Вот и суди после этого, кто прав, кто не прав. 1960 ПОСЛЕ БОЯ Когда в горах стреляют - то ли близко, то ли далеко - и глухое эхо грохочет и обступает тебя со всех сторон, высота и простор ощущаются особенно сильно. Кажется, что ты находишься не на земле - на небе, где-то среди громов. Винтовочный хлопок раздается как разрыв снаряда, выстрел из пушки подобен горному обвалу. И мелкое земное чувство страха покидает душу. Стоишь и удивляешься сам себе: либо ты очень мал среди этих каменных громад, и потому никакая пуля не может тебя задеть, либо очень велик, почти бесплотен, как эхо, и жизни твоей все равно никогда не будет конца. Утром замер бой в горах. Война словно заканчивалась. Когда совсем стихло, из ближнего аула донесся лай собак. Неожиданно очень громко запел петух. Пахнуло русской деревней. Собачий лай в селениях не умолкал ни при какой стрельбе, но в горячке боя его переставали слышать, как пение птиц, как шум ветра в деревьях. На небе появилось солнце. Может быть, и его мы с утра просто не замечали. Появился ветер. И орлы. Ветер можно было увидеть и в небе, если следить за орлами,- он их приподнимал, чуть подкидывал, иногда заставлял резко взмахивать крыльями. К концу боя я оказался на высокой седловине. Дальше идти было некуда и не нужно. Я оглядел вокруг небо и землю и лег в траву. Лег в траву, ощутил ее влажный свежий запах и услышал стрекотание кузнечиков. Я даже увидел кузнечиков - их было очень много. Первое время я, кажется, ни o чем не думал. Мне просто было хорошо. Я отдыхал. Полежать не двигаясь хоть полчаса - других желаний у меня не было. Потом я вдруг ясно понял, что война заканчивается и что я живой. Я повернулся на спину, словно, желая убедиться в том, что я жив, что земля тверда, а надо мною небо. Небо надо мною было очень высокое, а утреннее солнце не выше гор и освещало лишь отдаленные вершины их. Границы солнца отмечали высоту, шли поверх долин и ущелий от скалы к скале, от холма к холму. Чем выше поднималось солнце, тем шире расходился его свет по горам, и наконец озарилась самая глубокая долина, засиял весь мир. Я отбросил винтовку в сторону и раскинул руки. В душе все пело, а я молчал и только улыбался. "Родные мои, любимые! - думал я, вспоминая при при этом, и мать, и жену, и детей, и всех своих далеких друзей-товарищей.- Скоро мы опять будем вместе. И все пойдет хорошо: я - живой. Где вы сейчас, о многих я давно ничего не знаю..." Мне захотелось сейчас же писать всем письма, наводить справки. Солнце припекало все больше, травой пахло все сильнее, усталость в теле не проходила, и я лежал вверх лицом, чуть прикрыв глаза и не шевелясь. У самого виска возился кузнечик, я его не трогал. В ауле все так же лаяли собаки. Горели костры, где-то очень далеко погромыхивали пушки, но там была не наша часть, я мог никуда не спешить, у меня были в запасе часа два полной свободы. И в это время чья-то черная тень на мгновение закрыла солнце. Я не вздрогнул, не пошевелился, я только скосил глаза - и увидел большого горного орла. Из всех лежавших в разных местах людей он выбрал меня и начал кружить, спускаясь все ниже и ниже. Вероятно, он принял меня за мертвого. Но я был живой. И я перестал следить за ним, думая о своем. "Мама, родная моя! - думал я.- С тобой сейчас никого нет, ни одного сына. Михайло погиб под Сталинградом. Но я - живой и вернусь к тебе, приеду, все сделаю, чтобы тебе было хорошо. Дети мои любимые! Здоровы ли вы? Сейчас у вас будет все - школа, дом, счастье, все будет: я живой. Больше никто не посмеет разлучить нас..." Орел все кружил и кружил надо мной и опустился уже настолько низко, что я услышал шум его крыльев. Хищник был очень осторожен, осмотрителен. На ясном фоне неба он казался совершенно черным, зловеще черным. И я замер. Не испугался, но замер и приготовился к борьбе. Нет, силы мои не были истощены, никакие когти не страшили меня, война меня не ослабила. "Друг мой милый, верный! Будь спокойна, я - живой, и тебе не придется выносить меня с поля боя,- обращался я к своей любимой.- Сохрани только наших детей до моего возвращения..." Сквозь ресницы я разглядел раздвинутые, как бы ощеренные тупые концы крыльев - каждое перо отдельно, кривой хищный клюв и мощные стальные когти. Мягкий тугой шум становился все слышнее. Сейчас орел должен спикировать, и тогда он узнает, что я живой. Я схвачу его, сомну, разбойник поплатится головой за свою самонадеянность. Ой, не трогай, улетай, пока не поздно, подобру-поздорову! От сердца пошел огонь по всему телу - к мускулам рук, ног, я напрягся и, видимо, шевельнулся. В тот же миг орел круто взмыл вверх и с недоуменным клекотом полетел в сторону синих скал. -- Так-то лучше! - сказал я вслух и еще долго-долго лежал не двигаясь под ясным высоким небом. 1956 ЖИВОДЕР Мы нередко говорим: играет, как кошка с мышью. Сегодня ночью я видел, что это такое. Я живу в деревне у одинокой женщины, моей родственницы, в большой чистой избе, устланной домоткаными половиками, увешанной рукотерниками и плакатами. Воздух в избе чистый, клопов сравнительно немного, питание здоровое: ягоды, грибы, капуста... Но больше всего меня устраивает, что старушка моя рано ложится спать и, перед тем как лечь, наливает для меня полную лампу керосину и старательно чистит стекло скомканной газетой. Ночью я люблю сидеть один - читать, думать, писать - в совершеннейшей тишине. Гудит в трубе тепло, суматошится метель под окном, и серая молодая кошка мурлычет рядом. Я не терплю кошек за их высокомерие и эгоизм. Говорят, собака привыкает к хозяину, а кошка к дому. По-моему, ни к чему она по-настоящему не привыкает и ни на одну кошку никогда нельзя положиться. Но эту, молодую, серую, я почему-то полюбил. Сегодня в полночь кошка неожиданно подняла возню, начала мяукать, и я увидел, что она вынесла иа середину избы живую мышь. Мышка была еще не измятая, совсем свеженькая, пушистая и маленькая, тоньше кошкиной лапы. Поначалу я не почувствовал к ней никакой жалости, а кошку, наоборот, похвалил про себя: дескать, не дармоедка, знает свое дело! Кошка положила мышь на половик, посреди избы и легла рядом с ней. Мышка припала к полу, вытянув хвостик, и удивленно замерла: ей, наверно, показалось, что она свободна и может убежать, куда хочет. Так и есть: мгновение - и ее не стало. - Ах, черт! - воскликнул я от огорчения.- Ушла! Но кошка спружинила, метнулась в задний угол избы, в темноту, успела за мгновение обшарить там своими толстыми лапами весь пол, нашла мышь,- как мне представилось, ощупью,- и уже спокойно, держа ее в зубах, вернулась на середину избы. - Упустишь, дура! - сказал я. Кошка положила мышь на прежнее место и снова легла рядом с нею, щурясь и беспрестанно мурлыча. И мышке опять поверилось, что она вольная птица. На этот раз кошка поймала ее у меня в ногах, под столом. В следующий раз - под печкой-лежанкой, затем на кухне. И все это в полумраке, потому что моя керосиновая лампа не освещала всей избы. Половики на полу были смяты, жесткий кошачий хвост, как лисья труба, мелькал то в одном месте, то в другом. Сколько раз я считал, что все кончено, мышь сбежала! "Прозевала-таки, полоротая!" - ворчал я. Но кошка не зевала. И я убедился, что этот зверь знает свое дело. - Что вы там возитесь? - спросонья спросила хозяйка с печи и, не дождавшись ответа, снова захрапела. Мышь устала, начала хитрить. Она подолгу не двигалась, вероятно, прикидываясь мертвой. Кошка ложилась на бок, кувыркалась, поднималась на ноги, дугой изгибала спину и легонько, издалека трогала мышь своей страшной лапой, и мурлыкала, и мяукала. Ей хотелось играть. Она требовала, чтобы и мышь играла с нею, не умирала бы раньше времени. Я осветил их лучиком китайского фонарика и увидел: мышка еще жива, черные глазки ее поблескивают, только она выжидает, ей хочется перехитрить свою смерть. Но, господи, до чего же она была мала рядом с этим страшилищем! И я вдруг, впервые в своей жизни, пожалел мышь, мне даже захотелось, чтобы она сбежала. И, словно почувствовав, что я на ее стороне, мышка кинулась под печку, но кошка, даже не вскочив, накрыла ее своей лапой и вместе с ней игриво перевернулась через спину. Это продолжалось долго. Долго мышку не оставляла призрачная надежда на свободу. Только покажется ей, что наконец-то она перехитрила своего врага, может вздохнуть, скрыться и располагать собою по своему усмотрению, а кошка опять прижмет ее к полу, к земле. Прижмет и отпустит. Отпустит и отвернется, делая вид, что ей все безразлично. И мяучит требовательно, недовольно: "Да беги же снова, играй со мной!" Не мурлычет, а мяучит. Хозяйка с печи опять подала голос: - Кошка-то, видно, на улицу просится, выпусти! - Нет, она мышь поймала, играет! - ответил я. - У, тигра окаянная! Живодер! - с ненавистью сказала хозяйка. Наконец и я ощутил ненависть к кошке. Я направил узкий электрический луч прямо в ее бледно-зеленые с серым дымком глаза, когда она, валяясь на спине, жонглировала мышью, как фокусник мячиком, и ослепил ее. Воспользовавшись этим, мышь сделала последнюю попытку уйти в свое подполье. Но у "тигры" кроме зрения был еще звериный слух. - У, подлая! - с откровенной ненавистью зашипел я.- Поймала-таки опять! Кровопийца! - И я готов был пнуть ее, потому что вся моя застарелая неприязнь к кошачьей породе поднялась во мне. Мышь больше не подавала признаков жизни. Кошка мяукала с недоумением, обиженно и гневно толкала ее то левой, то правой лапой, словно бы отступалась от нее, отходила в сторону - мышь не двигалась и лежала либо на боку, либо на спине, задрав кверху голенькие, тонкие, как спички, ножки. Тогда кошка съела ее. Ела она неторопливо, лениво, щуря глаза и чавкая. Похоже было, что ест без удовольствия, ест и брезгует. Мышиный хвостик долго торчал из ее рта, словно кошка раздумывала: глотать ей эту бечевку или выплюнуть ее. Под конец она проглотила и хвостик. Хозяйка моя свесила ноги с печи. - Ты что, полуношник, сегодня долго не спишь? - Смотрел, как кошка с мышью играла,- ответил я. - Ой, паре! - охает хозяйка, должно быть, удивляясь моей несерьезности. - Что - "ой, паре"? - Ну-ко, надо! - Что - "ну-ко, надо"? Хозяйка задумывается и наконец, что-то обмозговав, произносит: - Тигра - она тигра и есть! У нее свое дело, а у тебя свое. Спи давай! - Ладно! Давай буду спать. Я ложусь и засыпаю тревожным тоскливым сном. 1962 ТВОРЧЕСТВО - Опять каша! Борька сидел с полным ртом, сопел, дулся и смотрел на всех сердитыми глазами. Его уговаривали, ругали, пытались задобрить. Но ничего не помогло. Обеденных часов в семье стали бояться, как наказания. Мать нервничала, отец рывком вставал и уходил из-за стола. Горю помог соседский мальчик Ваня. Как-то во время еды, когда за столом не усидела даже многотерпеливая мать, Ваня сказал Борьке: - Я тоже не люблю кашу, но это ничего. Я тебя научу, будет интересно... Давай делать дорогу! Борька посмотрел на товарища сквозь слезы, подумал и кивнул головой. Тогда Ваня устроился с ним рядом, пододвинул к себе тарелку, взял ложку из его рук. - Сначала сделаем тропинку для велосипеда, вот так! - сказал он, провел узкую бороздку через всю тарелку и ложку, полную каши, передал Борьке.- Пройдет велосипед? Борька хмыкнул, но спорить не стал. -- Пройдет. А кашу куда? Ваня пожал плечами. Тогда Борька съел кашу и облизал ложку. А Ваня сказал: - Сейчас сделаем дорогу такую, чтобы по ней можно было проехать на машине. Делай сам! Борька взял ложку в обе руки и со скрежетом заскреб дно тарелки. Дорога получилась широкая, но неровная. -- Подчисти! - посоветовал Ваня. Борька подчистил, склоняя голову набок. - Сейчас и "москвич" пройдет, - убежденно сказал он. - "Москвич", пожалуй, пройдет, а "Волга"?.. Давай для "Волги"! Игра Борьке понравил