ках проходить, и пробовал "проявлять активность" на школьных собраниях. Однажды это помогло. Поставили ему двойку по русскому языку, а на школьном совете нашелся защитник. "Надо ученика рассматривать в комплексе,- сказала о нем пионервожатая, она же преподавательница истории СССР.- Мамыкин - человек с общественным сознанием, растет в активисты. Это качество для нашего времени великое. Надо оказать Мамыкину моральную поддержку по всем линиям!.." Преподавательницу истории поддержали, отметку Мамыкину повысили. Но это случилось только один раз. Больше общественное сознание Павла на оценке его успеваемости не сказывалось. И немилым стало ему даже село, где находилась школа: шумное, многолюдное, на высоком берегу реки, открытое всем ветрам зимой и летом. Павел на воскресные дни все чаще стал уходить вместе с другими учениками пешком в свою родную деревню, к бабушке, домой, где всегда для него были и горячие блины, и картофельные тетери с маслом и где его никто не обижал. Павлуша тоже старался угодить своей бабушке, как мог. Во время весенних оттепелей ученики собирали граблями для школьного участка навоз на базарной площади близ сельпо и на местах коновязей. Павел на эту работу ходил охотно, потому что в вытаявшей коричневой кашице нет-нет да и мелькали серебряные и медные монеты, оброненные зимой приезжими колхозниками. Как многие другие, он искал эти деньги, но собирал их не для себя, а для бабушки. Когда в фанерной копилочке, сколоченной им самим, набралось до двух десятков рублей, Павел разложил монеты стопками по их достоинству, завернул в бумагу каждую стопку в отдельности, перевязал нитками и передал бабушке сам, из рук в руки, как первый в жизни подарок. Анисья сначала испугалась, не начал ли ее внучек воровать, но, узнав, откуда деньги, обрадовалась им несказанно, показывала их и Шурке и соседкам, хвалилась: - Понимающий растет человек, справедливый. Вот подождите, то ли еще будет! Наевшись и отоспавшись, Павел ходил по улице, задрав голову, и, как в строю, высоко поднимал свои длинные ноги: знай наших! Вместе с ним маршировали и его товарищи по школе. Их никто не спрашивал, какие у них отметки,- достаточно того, что учатся, значит, не зря хлеб едят, выйдут в люди и не будут носом землю рыть. Взрослые смотрели на них с уважением, разговаривали по меньшей мере как с равными, а некоторые даже с оттенком подобострастности, словно с будущими светилами: кто их знает, может, все в начальники выйдут, и если не устроятся где-нибудь на районных постах, то в своем колхозе все равно сядут в контору, и с этим шутить нельзя. Ребята чувствовали, какое им отведено место на земле, и держали себя с достоинством, ни в какие драки не вступали, скандалов не затевали, да никто из сверстников и не посмел бы скандалить с ними. Подростки смотрели на выдающихся земляков с завистью и почтительностью, на какие только способны были в своем неустоявшемся возрасте. А в последний год Павел начал даже посещать молодежные беседки, подсаживался к взрослым девушкам, привыкал разговаривать, шутить. Беседки устраивались в избах то у одной девушки, то у другой понедельно. А иногда целую зиму в одной и той же избе у каких-нибудь бессемейных стариков, которым каждая девушка оплачивала свою очередь. Парни помещения не нанимали - так было заведено издавна. Девушки собирались на беседки с вечера с рукодельем - вязаньем, вышивкой, чаще всего с прясницами и, рассаживаясь на лавках вдоль стен, крутили веретена, пряли лен и льняную кудель. Парни же толкались без всякой работы, переходили от девушки к девушке, иногда садились к ним на колени - тоже так было заведено от века. Павел, конечно, не думал еще ни о невесте, ни даже о любви. Чаще всего он садился рядом с Нюркой, внучкой пасечника Михаилы Лексеича. Она подросла, считала себя уже взрослой, хотя на взрослую еще не походила. Невысокая и чересчур тихая, она была принята в круг взрослых девушек-невест несколько раньше обычного лишь потому, что слыла в колхозе работящей и была старшей дочерью в семье. В деревне Нюрку прозвали Молчуньей за eе необыкновенную стеснительность и немногословие. Может быть, Павел потому и сидел подолгу рядом с нею, что можно было им о чем не говорить. Она молчала, и Павел молчал. Она часами сидела, пряла и ни о чем не спрашивала Павла, разве что только молча, глазами, которые изредка поднимала на него, и Павел, в свою очередь, ни о чем не спрашивал ее, и не дразнил, и не щипал, и не садился к ней на колени, как это делали другие, менее робкие ребята. За эти его великие достоинства Нюрка Молчунья прощала Павлу даже то, что у него часто был приоткрыт рот. Летние каникулы Павел проводил дома в своем колхозе, но в полную силу не работал, да никто и не заставлял его работать, потому что ему была уготована иная жизнь. Сходит он, бывало, вместе со всеми на дальний сенокос и косу и грабли с собой возьмет, но не столько косит и гребет сено, сколько держится поближе к бригдирам, бродит по пожням да по перелескам, ест красную смородину, спугивает рябчиков и тетерок, гоняется за только что появившимися на свет зайчишками. Вечером он заберется в бревенчатый шалаш-избушку на душистое сено, отдыхает, пока не вернутся работники, а если они слишком задерживаются, нарубит сухих дров, разложит костер посреди избушки, повесит чайники и котелки с водой, а порой даже картошки для щей начистит, если старик кашевар тоже на работе, и опять лежит отдыхает. Уже в сумерках сойдется на ночлег вся сеноуборочная бригада: десять - пятнадцать девушек и баб, усталые, но шумные, радостные, да два-три старика, да молодой бригадир и его заместитель - учетчик, и начинается для Павла самая развеселая жизнь. Пока готовится ужин, он возится с девушками, бегает за ними в темноте по кустам, играет в кошки-мышки, затем поест вместе со всеми из общего котла, хотя все лето бабушка собирала для него еду на особицу,- поест, послушает шутки-прибаутки да разные бывальщинки, сам расскажет какой-нибудь проезжий анекдотец, опять поиграет с девушками и засыпает позже всех, прикорнув между ними, отдыхая от своих наук и от трудов праведных. Нюрка Молчунья неизменно оказывалась на этих дальних сенокосах, особенно когда узнавала, что там будет Павел. Что бы она ни делала, она делала хорошо, споро и на покосе становилась в голове всей колонны. Одно было плохо и беспокойно: работая на пожнях вместе со всеми, она почти по целому дню не видела Павла, а видеть его почему-то хотелось. Когда же Павел появлялся и даже становился с косой в один ряд со всеми, она беспокоилась еще больше: его ли это дело? A вдруг обрежется? Все-таки косить - не пером по бумаге водить. Как-то Нюрка сказала Павлу: - Сходи на пасеку. - Зачем? - Дедушка говорит: чего это мамыкинские ребята не зайдут, я бы, говорит, им... - Чего - им? - заинтересовался Павел. - Ну, медом накормить хочет,- застеснялась Нюрка. - А ты ходишь? - Я не хожу, чтобы разговоров не было. - А нам можно? - Другие-то ходят... Шурка на пасеку не пошел, сослался на недосуг, Павел пошел один. Разговорчивый Михайло Лексеич обрадовался ему, начал со старого: - С батькой-то твоим мы, бывало, зайчиков били. Метко стрелял мужик, ничего не скажешь. И маховитый был характером, не жадный: двух зайцев несем - поровну, а если одного - мне отдает, широкая душа! Вот она, судьба, какая: метко стрелял, а не воротился с войны, царство ему небесное. Хорошие, совестливые люди завсегда раньше гибнут. А мы тут живем, прости господи!..- Старик тяжело вздохнул.- Пойдем-ка давай в сторожку, у меня там под полом, конечно, запасец есть. Михайло Лексеич старел, длинная борода его поседела и поредела, сквозь нее был виден незастегнутый ворот рубахи. Так поздней осенью начинает просвечивать лесная опушка. А брови разрослись и загустели еще больше, и глаза стали еще синее, только из-за бровей они редко показывались. - Голову-то пригни,- сказал он Павлу, открывая дверцу в сторожку.- Ну и вытянулся ты, паренек, дай бог здоровья! Батько твой тоже был немалого росту, а ты, видно, еще выше пойдешь. Кедра, да и только! В сторожке ничего не изменилось: слабый свет, бочка-медогонка, тихое жужжание пчелок на оконном стекле. Казалось, это были те же пчелки, что и много лет назад, они так же сверлили стекло: сверлят, сверлят, а просверлить никак не могут. Густой запах меда защекотал Павлу ноздри. - А зайцев нынче мало стало,- продолжал напевать дед.- Говорят, будто от авиации на них порча идет. Рассевает она всякие вредные порошки, крошит сверху, куда надо и не надо, а зайцы питаются травой да озимью, вот и дохнут. Павел обиделся за авиацию: - От авиации только польза, дедушка. Самолеты землю удобряют, а от этого урожаи растут. - Ну что ж, растут так растут! - не стал спорить дед.- Тогда, стало быть, красный зверь зайца портит. Красного зверя развелось ныне видимо-невидимо, изничтожать его некому, собак подходящих нет. - Что это за красный зверь? - спросил Павел. - Лисица. Для кого лисица, а для охотника - красный зверь. Михайло Лексеич слазил в подполье, вынес горшок меду с вощиной, зачерпнул стакан холодной воды из ведра, вытер о штанину деревянную ложку; все расставлял и раскладывал перед Павлушей на скамье, а сам говорил, говорил: - Вот и с медом нынче худо стало. Пчел поубавилось, а может, изленились и они - никак настоящего взятку нет. Я так полагаю, что и пчелы гибнут, конечно, от порошков, от удобрений этих. Совсем ослабели семьи. Да ты ешь, ешь, не сумлевайся! - вдруг перебивал он свой рассказ.- Тебе не грех, ты много не съешь, можно. Другие вон бидоны сюда присылают: председателю дай, кладовщику дай, бухгалтеру дай! И все - пока на весы взяток не ставили... Кушай на здоровье! Павлу нравилось, что дед разговаривал с ним теперь, как со взрослым. - Не иначе как от авиации и пчелки гибнут,- повторил старик.- Семьи ослабели, меду не стало, а меня, вишь, во всем обвинить хотят. Слыхал, наверно? Всем дай, да меня же и винят, вот, брат, какое дело. А попробуй не дай - беда! Лучше бы совсем пасеку закрыли. Так нет, под меня подкапываются... Михайло Лексеич внимательно посмотрел на Павла, словно задумался, рассказывать ли ему все до конца, синие глаза его блеснули из-под бровей, посмотрел и договорил: - Меня винят во всем: "Твои-то ульи, говорят, сильные!" Что я им скажу на это, прости меня, господи? Конечно, свои - они свои и есть. Только и моим в этом году несладко приходится. Для своих-то я на черный год запасец меду оставляю. А колхозных зимой сахаром кормим, мед по бидонам расходится. А сахарный сироп для пчел все равно что веточный корм для коров. Павел слушал, как Михайло Лексеич доверчиво жаловался ему на какие-то несправедливости, но вникнуть ни во что не мог и только аппетитнее выжевывал вощину да запивал мед водой. А дед, выложив все свои обиды, опять начинал угощать его. - Нюрке я давно говорю: посылай, мол, парня ко мне, он учится, ему мед на пользу. Один выучится, другой выучится - глядишь, везде лучше дела пойдут. Тогда и меду всем хватать будет, и воровать люди перестанут: что без нужды воровать? Да ты ешь, ешь! И за батьку своего ешь! Уж я бы его накормил ныне, да, вишь, не привелось. Погиб человек. Вот совестливый был мужик... Павел зачастил на пасеку. Дед встречал его по-разному: то приветливо, почти по-родственному, то начинал ворчать и жаловаться и тогда не угощал медом. Все чаще говорил он о бессовестных людях, расхищающих пчелиное добро, а не об охоте, не о красоте окрестных лесов и лугов. И о своей совести что-то поговаривать начал, вздыхая и обращаясь при этом к своему богу, словно чувствовал перед ним какую-то большую вину... А когда Павел уезжал из деревни, Нюрка Молчунья навещала его бабушку. Придет, скажет: - Я просто так. - Ну, коли так, садись. - Шла мимо, дай, думаю, зайду, и зашла. - Так садись. - Да я так.- А сама стоит у порога и приглядывается, нельзя ли чем помочь старой Анисье по хозяйству, не нуждается ли она в чем. Однажды принесла полкринки меду, сказала: - Это дедушка прислал в поклон. "Передай, говорит, Анисье, она, говорит, не дурная, не откажется". Только ты, бабушка, не подумай чего-нибудь: у него свои колоды есть, этот мед из своих ульев. Бабушка обрадовалась меду, она сама любила его больше, чем сахар, и для здоровья внуков считала его шибко полезным, а потому приняла и поблагодарила: - Коли свои колоды, то можно, принимаем! Скажи дедушке спасибо. Вот Пашута выучится, он его добро не забудет. Подружилась Молчунья с Шуркой, с ним и разговаривала больше, чем с кем бы то ни было. Как-то вышила ему кисет для табаку. Шурка удивился: - Ты чего? Я ведь не курю. - Я просто так. Не куришь, а все равно будешь. Все курят, никуда от этого не уйдешь. - Ну ладно, коли так,- согласился Шурка и взял кисет. А бабка Анисья узнала, крик подняла: -- Ты мне парня с ума не своди! Ты еще самогонки принесешь або водкой будешь спаивать? Нюрка с перепугу проговорилась: - Это я для Паши, коли Шура не курит,- сказала она и перепугалась еще больше. - Паша тоже не курит! - закричала Анисья и вдруг впервые как-то очень внимательно посмотрела на Нюрку.- Ах, ты для Паши это?.. Никто еще ничего не замечал за Нюркой, и никто ни на что не намекал ей, но сама-то она уже догадывалась, что дело ее неладно, влюбилась она. Оставаясь одна, Нюрка припадала головой к теплой печи и плакала: "Ох, неладное мое дело! И что же ты задумала, головушка моя непутевая! На что же ты, сердечушко мое несуразное, полагаишьси! Я-то ведь неграмотная, как была, так и есть темная бутылка, а он - вон он какой! Выучится да нахватается всего, войдет в пору и уедет на города - только его и видели!" На угоре и на беседках она все чаще пела свою любимую частушку-коротышку: Голова моя не дура, Голова моя не пень, Только думает головушка О дроле целый день. * * * Председатель колхоза Прокофий Кузьмич все же считал, что из всех ребят его деревни, обучавшихся в семилетке, самые серьезные надежды подает Павел Мамыкин. "Что-то в нем такое имеется, умственное что-то...- думал он, когда видел Павла на гулянке.- Этот своего не упустит, цепкий. Вот, скажем, Нюрка. А что? Нюрка - девка работящая, даром что с виду никуда. Для жизни такая именно и нужна. А у самого Пашки и вид подходящий, и рост есть. Главное - не дуролом, горячки зря не порет, держит что-то себе на уме. Из такого может человек получиться. В кадры может пойти, руководителем стать..." - Я тебя, Павел, приобщу,- говорил он ему не раз.- Учись только, а уж я тебя поддержу. Раз начал тянуть, так и буду тянуть до конца. Своих сынов у меня нет. Прокофий Кузьмич с умилением вспоминал, как привез Пашуту сам к директору школы, и устроил его на квартиру, и бабке Анисье помогал, и начинало ему казаться, что он сделал так много для этой семьи, особенно для Павла,- так много; что отступать было уже нельзя. - Дорого, брат, ты мне достался, потому должен оправдать доверие, вырастешь - послужишь колхозу. Возлагаю на тебя надежды! - И Прокофий Кузьмич похлопывал Павла по плечу. Шурка тоже, конечно, парень неплохой, растет в отца, но это же простой работяга, земляной человек. Такие вытягиваются сами по себе, как сорная трава, чего с ними возиться. А и возиться будешь - никто тебя за это не похвалит. Ломит он спину, как и отец ломил, как тысячи лет до него ломили. Ученье не для него. А ныне для руководства образование необходимо, горизонт. И характер! Так считал Прокофий Кузьмич. - А как ты считаешь? - спрашивал он у Павла. Никакого мнения на этот счет у Павла еще не было, он стеснялся, робел и, кроме "спасиба", ничего выговорить не мог. Но лестные намеки Прокофия Кузьмича относительно своей будущности выслушивал с удовольствием. Руководить? К этому Павел готов был приобщиться хоть сейчас. Только почему в деревне? Ведь это значит - так и не выбиться в люди. Для чего же тогда учиться? А может, и верно не стоит учиться? Часто бывая в селе, где находилась семилетняя школа, Прокофий Кузьмич навестил как-то своих дальних родственников, у которых Павел стоял на квартире. - Ну, как вы тут? Как мой сирота пригрелся у вас? - Парень ничего, толковый,- ответил ему Иван Тимофеевич, - пальца в рот не клади! Только вот с моими ребятишками чего-то не поладил. Грызутся из-за уроков. - Кто кого грызет? - А разве поймешь? То-се, пятое-десятое, глядишь, уж переругались. Васютка мой - на него, он - на Васютку: "Не помогает, говорит, ничего". - Почему не помогает? Это нехорошо. Выручать надо друг друга, тянуть! - наставительно заговорил Прокофий Кузьмич, раздеваясь и усаживаясь за стол, на котором уже появились водка и еда. Васютка вышел из кухни, сказал: - Вот он и тянет. Списывает все время. - Что значит списывает? - То и списывает... - Ты подожди, малец, помолчи! - обиделся Прокофий Кузьмич.- Чего списывает? Что плохого, что списывает? Жалко тебе, что ли? Пускай списывает! А ты у него списывай. Что ж ты, брат Иван Тимофеевич, просветить их не можешь? - обратился он к хозяину не то всерьез, не то в шутку. - Просвещаю! - засмеялся Иван Тимофеевич.- Так и сяк просвещаю. Тоже про взаимную выручку им говорю. Не воспринимают. И водку не могу научить пить, сукиных детей. Может, ремнем попробовать? Давай, Прокофий Кузьмич, просветимся сами! Иван Тимофеевич налил водки, и они выпили как бы между прочим. -- А где Пашка? - заинтересовался председатель. Павел тоже вышел из кухни, поздоровался. Прокофий Кузьмич осмотрел его с ног до головы, спросил: - Ну что? Павел переступил с ноги на ногу, промолчал. - Если что нужно, говори, я тебя всегда поддержу,- сказал председатель.- Вытяну! Другие не помогают - я помогу. Советская власть поддержит. А вырастешь, тогда мы посмотрим. Ты им еще покажешь! Иван Тимофеевич с готовностью поддакивал председателю: - А я что ему внушаю? Учись жить у Прокофия Кузьмича - вот что я ему внушаю, он сам это может подтвердить. "Вот твоя главная школа",- говорю я ему! - Ладно, ладно! - прервал его Прокофий Кузьмич.- Пьянеешь ты, что ли? Но Иван Тимофеевич пьянел не от вина. - Что "ладно, ладно"? Разве я не правду говорю? Ты, Прокофий Кузьмич, оборотливый и знаешь, что выгодно, что нет. Продал петушков по базарной цене, курочек купил у соседнего колхоза по дешевке. Выгодно? Выгодно! Потом совсем птицеферму ликвидировал - значит, так выгоднее, хлопот меньше. Мы все у тебя учимся, Прокофий Кузьмич! Вот был я в Москве, поиздержался, то-се, пятое-десятое, написал заявление, и дали мне на дорогу двести двадцать пять: сколько попросил - столько и дали. Прогадал я? Прогадал! А Прокофий Кузьмич не прогадал бы... - Ладно, ладно, не мели. Наливай лучше! - опять попробовал остановить его Прокофий Кузьмич, хотя похвалы в свой адрес обычно принимал благосклонно.- Я же не о своей выгоде беспокоюсь. - А если бы и о своей, что ж такое? Почему грех о своей выгоде побеспокоиться? Прокофий Кузьмич взял бутылку сам и налил водки в две стопки. - Пил ты сегодня, что ли? - спросил он Ивана Тимофеевича.- И почему для хозяйки стопки нет? Анна, выпей с нами! Жена Ивана Тимофеевича, Анна, рано и быстро постаревшая женщина, увядшая уже настолько, что Васютку и Антошку можно было принять за ее внуков, не успела ничего ответить, как муж ответил за нее: - Зачем Анне пить, ей здоровье не позволяет.- И добавил, обращаясь к жене: - Делай свое дело! Прокофий Кузьмич возражать не стал, и мужики выпили вдвоем. Анна, сидевшая перед этим на лавке возле стола, встала и ушла на кухню. Она всю жизнь делала свое дело: с утра до вечера возилась по хозяйству, что-то стирала, сушила, что-то варила и стряпала, собирала на стол, убирала со стола, и молчала, и довольна была уже тем, что муж часто освобождал ее от тяжелой колхозной работы. Васютка и Павел тоже пошли на кухню, но Иван Тимофеевич остановил их: - А вы сидите с нами и слушайте, что будет говорить Прокофий Кузьмич. Ребята послушно сели: даже озорной Васютка знал, что с захмелевшим отцом можно шутить, но спорить нельзя. Прокофий Кузьмич налил еще по стопке. - Ты из меня профессора не делай,- сказал он своему родственнику.- Чего я им буду рассказывать? Мое дело к пенсии идет. Я все свои копья уже обломал. Вот дотяну как-нибудь до возраста и сдам дела, пусть теперь молодежь орудует. Молодых приобщать надо, им виднее, куда что движется.- И он посмотрел на Васютку и Павла. - У нас никуда не движется. Вот в Москве движется.- Ивана Тимофеевича опять понесло на воспоминания о Москве.- Денег там, конечно, идет много, зато и добывать есть где. Там базары, то-се, пятое-десятое, обороты, а у нас тут вонючее болото. Но и чудят там больше. Вот, скажем, магазины продовольственные - хлеб, булки всякие, бакалея, то-се, пятое-десятое. Входишь, берешь корзину, идешь по кругу, накладываешь полную корзину, круг кончается, тут тебе, голубчику, насчитывают, корзину отбирают, и ты идешь домой как миленький, с полной охапкой товара - быстро и здорово. - Здорово! - воскликнул Васютка, которого возбуждали любые рассказы отца о Москве. Оживился и Павел. - У нас бы такой магазин - все булки по карманам бы рассовали,- сказал он. - Да что ты понимаешь! - зыкнул на него Васютка. - А что, неправда, скажешь? Народ у нас несознательный. -- Много ты понимаешь - народ, народ! Прокофий Кузьмич посмотрел на ребят и хитро заулыбался. Павла поддержал Иван Тимофеевич: - Правду, Пашка, говоришь! Мыслимое ли дело, чтобы наш здешний человек сам за себя отвечал? Вот если бы он по трудодням получал полной мерой! Поддержал Павла и председатель: - Народ воспитывать надо, а потом уж по трудодням, Пашутка правильно мыслит! Павел не очень понимал, за какие мысли его похвалили, но раз хвалят старшие, значит, он сказал то, что надо, и Васютка оказался в дураках. Окончить семилетку Павел не смог. Хотели его оставить на второй год и в шестом классе, но не решились: Мамыкин считался уже переростком. Тогда учителя договорились устроить его в ремесленное училище в ближнем городке и попросили Павла вызвать на совет кого-нибудь из родственников. Приехал Шурка. * * * Здоровый, сильный Шурка постепенно втягивался в колхозную работу на положении взрослого и становился как бы главой семьи, хотя сам признавал за старшего во всем только Павла. Шурка не удивлялся, не обижался на то, что вот он и зимой и летом делает все, что положено по хозяйству и до колхозным нарядам, а Павла зимой дома нет, а летом он хоть и живет дома, но вроде как на курорте. Более того, Шурка теперь относился к своему старшему брату даже почтительнее, чем раньше. Он не только уважал его, он даже восхищался им. А то, что брат имел право ничего не делать с утра до вечера и день за днем, вызывало в нем какое-то даже особое расположение к нему и особую предупредительность в отношениях. "У каждого своя судьба,- думал он,- не всем же быть образованными. Зато уж когда брат выучится, он сразу изменит всю мою жизнь - и мою и бабушки". Просить и ходатайствовать за своего брата - в этом никакого унижения для себя и для своего отца Шурка не видел. Если бы речь шла о нем самом, Шурка никогда не ссылался бы ни на какие семейные и хозяйственные затруднения, а о своем собственном сиротстве он вообще не думал. При чем тут... Шурка прошел в кабинет директора, куда показал ему Павлик, в конце длинного светлого коридора с желтым, протертым изрядно полом, искоса оглядывая на ходу яркиe стенные газеты, географические карты и лозунги о борьбе за молоко и масло, за лен и силос, о подготовке к весеннему севу на колхозных полях. Он не робел, не пригибал голову, не сторонился встречных ребят и девушек, шел свободно в своем рабочем пиджаке и кирзовых сапогах, держа кепку в руке. Он даже не спрашивал себя, зачем идет к директору школы, в которой обучается его брат. Раз позвали - значит, надо. А робеть? Что ему робеть - он же не учится здесь и никогда не будет учиться, это не его доля. Его доля землю пахать. Он же пробовал учиться... А землю он любит. Да и нельзя оставлять ее совсем без хозяина. Бесхозная земля рожать не будет. Надо, чтобы земля не осиротела. - Тебе что нужно? - мельком взглянув на Шурку, спросил загорелый, прокопченный директор. Шурка его сразу узнал - директор школы много раз приезжал в деревню в роли уполномоченного райкома и райисполкома либо от сельсовета по разным кампаниям и налоговым обложениям и сборам. - Почему не на занятиях? Шурка прикрыл двухстворчатую дверь, обошел широколистый фикус, возвышающийся в кадушке на табурете, и предстал перед зеленым письменным столом, на котором были и стопки тетрадей, и книги, и глобус, и микроскоп, и желтая из деревянных палочек модель типового скотного двора. - Я Мамыкин. - Что Мамыкин? - У вас учится мой брат. Меня приглашали. - Простите... Тэк-тэк-тэк. Вы старший брат Павла Мамыкина? Тогда давайте поразговариваем. - Я его младший брат,- смутился Шурка. Директор стал медленно подниматься со стула, словно откуда-то издалека возвращался на землю. - Тэк-тэк-тэк... Значит, вы его младший брат. Очень хорошо! Ну что ж, очень хорошо! - Вы меня приглашали? - Да! А бабушка? - Бабушка не может - стара, слаба. - Тэк-тэк, очень хорошо! А как у вас дела идут предвесенние? - Да ничего, идут. Только семян придется прикупать. Недавно стали проверять сусеки, а там - мыши, много семенного овса поели. И льносемян не хватает. Сейчас вся надежда на лен. Ставку на лен делаем! Директор начал разглаживать свои усы, оттягивать их книзу, словно они мешали ему получше разглядеть стоящего перед ним гражданина. - Тэк-тэк... Очень хорошо! А со скотом как? Падеж в этом году был? - Падежа не было,- отвечал, как на уроке, Шурка.- Мы что в этом году сделали? Мы на зиму наготовили возов пятнадцать веточного корму. Помогло! - Тэк, очень правильно сделали! - Да что уж тут правильного, если скот приходится хворостом кормить, а трава нескошенная под снег уходит? - Это интересно! - вроде как обрадовался директор.- Не успели скосить? - Каждое лето не скашиваем. А и скосим, так сено гниет на месте, неубранное. Бабушка моя говорит, что бог наказывает. Лучше бы уж разрешили для своих коров хоть понемногу корму заготовить, а то и свои коровы голодные стоят всю зиму. Директор потянул усы книзу. - Выходит, что вы хотите в первую голову кормить своих личных коров? - спросил он.- А как это называется на нашем языке, товарищ Мамыкин? Слыхали вы что-нибудь о частном секторе в народном хозяйстве? Шурка не смутился, ответил: - Коровы не виноваты, что они в частном секторе. Они ведь не в чужом государстве, все советские. И молоко от них пьют не буржуи какие-нибудь, а свои люди. А получается, что ни колхозных, ни своих коров не кормим. Вон какие они стали теперь, от овец не отличишь, разве это коровы - выродки. Сердце кровью обливается, как посмотришь на их жизнь. - Это у кого сердце кровью обливается, у вас, что ли? - И у меня. Что я, не человек? - А председатель ваш куда смотрит? - Что председатель? Он все помощи ждет. Если б он меньше на советскую власть надеялся, может, лучше было бы. Сам бы думать начал, и скот бы меньше скудался. И свиньи у нас голодают, жалко смотреть. - Тэк-тэк!.. - Есть у нас такая Нюрка, маленькая девчонка, Молчунья. Ее поставили на свиноферму. А зимой свиньи от голода - совсем как дикие звери. Все деревянные кормушки изгрызли. Нюрка каждое утро уходит из дому и с матерью прощается, потому что боится: схватят ее когда-нибудь свиньи и съедят. И падеж каждую зиму. Тогда что Нюрка придумала? Стала собирать конские свежие яблоки и кормить ими свиней. Навалит полное корыто, чуть посыплет отрубями да перемешает, и свиньи жрут на доброе здоровье. Падеж прекратился. В районной газете - читали, наверно? - целая страница была напечатана, как в нашем колхозе свиное поголовье сохранили. Нюрка делилась своим опытом. - Изобретательная девушка! - восхищенно сказал директор.- Правильно сделала, молодец! - Конечно, правильно сделала. И молодец - тоже правильно. Только про такую правду лучше бы в газете не печатали. Свиньям и то стыдно было... И вдруг директор спросил: - Вы, случайно, не бригадир, товарищ Мамыкин? Не председатель колхоза? Шурка сразу осел, застеснялся. - Почему вы не учитесь, молодой человек? Как тебя звать? - Александр. - Так почему же ты, Александр, не учишься? - Павлик учится. - Павлик? - Да. - А ты что? - А я уж буду на земле. - Вот для земли-то и надо бы учиться. - Нельзя мне, Аристарх Николаевич. -- Тэк! Не понимаю. А ну-ка, садись, Александр! Шурка сел на стул под фикусом. - Не понимаю,- повторил директор. - У нас так ведется, Аристарх Николаевич: если всем учиться нельзя - старший учится. И бабушка хочет, чтобы Павел выучился, скорее помощь придет. - Значит, бабушка за Павла стоит? - Да! И Прокофий Кузьмич, председатель наш, на него очень надеется. А я - чтобы земля не осиротела. -- Как ты сказал? - переспросил директор. Шурка смущенно промолчал. - Значит, чтобы земля не осиротела? Тэк-тэк! Хорошо сказал! - Директор подвинул к себе тетрадку и записал что-то на чистой линованой страничке, словно поставил Шурке отметку за хороший ответ.- А Прокофий Кузьмич ваш... что ж, Прокофий Кузьмич, он действительно все на кого-нибудь надеется. Не просчитается он с Павлом, не ошибется, как ты думаешь? Шурка опять промолчал. - Я хочу сказать,- пояснил директор,- будет ли ваш Павел потом работать в колхозе? Что мог ответить на это Шурка? Разве Павел учится для того, чтобы работать в колхозе? Бабушка об этом думает совсем иначе. А как думает об этом сам он, и думал ли он об этом когда-нибудь и как следует? - Прокофию Кузьмичу виднее,- сказал он невнятно.- Надо же кому-то и в люди выходить. Директор удивился. - Вот это, батенька мой, что-то не то. По-моему, ты говоришь не свои слова. На тебя это не похоже.- И Аристарх Николаевич потянул усы книзу.- Прокофий только и ждет, чтобы на пенсию выйти, а ты говоришь - ему виднее. Да что ему виднее? Всe ли он видит, твой Прокофий Кузьмич? Видит ли он тебя, например? И на это Шурка не мог ничего ответить. Директор опять что-то записал в тетрадку и заговорил словно бы о чем-то другом, очень спокойно: - Отец твой - я же его хорошо знал! - обязательно бы стал тебя учить. Тебя, а не Павла. - Почему не Павла? - Да вот так: тебя, а не Павла! - Пускай уж лучше Павлик учится,- тихо сказал Шурка. - Вот именно: если бы лучше! Не получается что-то у твоего Павлика , дорогой мой Александр. Не получается! - Что не получается? Как? - Да вот так, не получается. Шурка заволновался, оперся руками о стол, словно раздумывая - встать ему и уйти сразу или остаться и слушать, что скажет директор еще. И директор сказал еще: -- Опять на второй год остается ваш Павлик. Тогда Шурка понял и испугался. - Не оставляйте его, пожалуйста! Он у нас старший... и сирота,- торопливо стал просить он. - Старший, да! Годиков ему многовато. А насчет сиротства - ну сколько же можно? Подрос уже... Выходит, он сирота, а ты его покровитель? Нельзя ему больше оставаться на второй год. - Нельзя, бабушка очень худа стала,- подтвердил Шурка.- А мы с ним поговорим, он все поймет. Он же у нас... Мы на него так надеялись... Как же это он?..- Говоря так о старшем брате, Шурка пока недоумевал больше, чем негодовал. - Тэк-тэк, понимаю,- снова раздумчиво затэкал директор.- Бабушка, значит, не в курсе дела, ничего не знает? - Бабушка ничего не знает. Но мы поговорим с Павликом. - Ну, хорошо! Директор рассказал Шурке о школах фабрично-заводского обучения, о ремесленном училище, куда он рекомендует направить Павла,- как раз будет очередной набор. Шурка ничего не слыхал об этом обучении, но, по словам директора, выходило, что это прямой путь в инженеры, и он успокоился: чем инженер хуже любого районного начальника? Значит, в судьбе брата ничего не меняется? Но что же он, Павел, думает все-таки?.. Как же он все-таки мог?.. - А тебе, Саша, еще раз говорю: хорошо бы поучиться самому. На себя надо больше надеяться! - заключил Аристарх Николаевич, поднимаясь с кресла и доброжелательно глядя ему в глаза, отчего Шурка покраснел.- Конечно, без отца, без матери плохо жить. Иные с пути сбиваются, растут вкривь и вкось. Но ведь это не со всеми случается... А отец у вас был настоящий работяга. Не думаешь же ты, что он в люди не выбился? Поучиться бы тебе... Шурка понял, что понравился директору школы, и это ему было приятно. Из кабинета он вышел в хорошем настроении, даже о Павле не стал думать плохо. Но через несколько минут он вернулся. - Извините, Аристарх Николаевич, я воротился...Бабушка у нас очень плоха, я ничего не буду ей говорить. Пожалуйста, не передавайте ей ничего... Аристарх Николаевич пожал Шурке руку. * * * Все лето Павел провел дома. Он радовался, что больше не надо возвращаться в семилетку, где приходилось драться из-за того, что его дразнили "женихом". Драться он уже стыдился: с кем ни свяжись, все ему до подмышек. И сила появилась мужская. Чуть толкнет, бывало, одноклассника, а тот летит поперек коридора, того гляди, стукнется головой о подоконник. Слегка возьмет кого-нибудь за ворот, чтобы только припугнуть, а у того, смотришь, ни одной пуговицы на рубашке. Все-таки в семилетке трудная была жизнь для Павла. Приходилось то и дело хитрить, изворачиваться, чтобы не получать частых взысканий от учителей. Других держит в страхе и сам постоянно дрожит: вдруг увидят, застанут, застукают. Только, бывало, выпрямится во весь рост, сожмет кулачищи, оскалит зубы, чтобы образумить обидчика, как возникает перед ним учитель математики, словно восклицательный знак, или погрозит скрюченным пальцем сладкогласая учительница пения в узкой юбке. И Павел, грозный, с авторитетными кулаками, вдруг сгибается и начинает униженно улыбаться, словно милостыню просит: не обижайте, Христа ради, круглого сироту! Бабушка ухаживала за Павлом, как только могла: она его кормила с утра до вечера и все спрашивала: "Не голоден ли, Павлуша?" Наверное, все бабушки одинаковы. Пашута еще спит, а она уже затопит печку, подоит корову, приготовит для него молока, и парного, и топленого с коричневой, чуть подожженной жирной пенкой, положит в чашку простокваши с добавкой нескольких ложек кисловатой густой сметаны, в другую чашку положит гущи вместе с сывороткой: этот домашний деревенский творог, полученный в печи на вольном духу из простокваши и разрезанный еще в кринке на четыре дольки, Пашута особенно любил; кроме того, прикроет бабушка от мух на чайном блюдце колобок только что взбитого сосновой мутовочкой сливочного масла; выставит все богатство на стол и ждет, когда внук проснется. А в большом глиняном горшке уже затворены блинки, а на сковородке в свином сале шипят для блинов ошурки-шкварки: Павлуша любит свернуть широкий горячий блин в трубочку, вывалять его целиком в кипящем сале, прихватить ложкой несколько ошурков и есть по целому блину сразу, не разрывая. А с огорода уже принесены и лучок, и свежая редька, и свежая картошка. Любит еще Павлуша студень из свиных ножек - светлый, со снежными блестками, только что из подвала, с ледника. Он как-то сказал,- пошутил, наверно, озорник!- что любит все такое, чего жевать не надо. А студень - что его жевать? Он во рту тает. Для Павла каждый день праздник. Просыпается он поздно, потому что до полуночи и дольше гуляет на угоре, шутит с девушками - большой уже стал внучек, дай бог ему здоровья! Вот полюбовался бы на него отец, если бы жив был, царство ему небесное! Проснется Павлуша, спустится с сеновала, сделает зарядку на дворе - попрыгает, помотает руками, умоется на колодце, придет в избу, глянет на стол и ахнет: - Ну, бабушка! Как бы я без тебя жил? И откуда у тебя все это берется? И бабушка старается еще больше: благодарность внука ей дороже всего. Шурку корми не корми - он молчит, а Павлуша рассыпается. Так каждое утро. А как бы она сама жила без Павлуши, без того, чтобы думать о его большом пути, надеяться на него, кормить, обхаживать его, угождать ему? Конечно, младшего внука, Шурку, она тоже любит, и не меньше, но Шурка - он привычный, на земле родился, землей и живет. А Пашута пошел дальше, этот учится, от него всего можно ожидать. Поэтому все, что есть лучшего в доме, в бабушкиных чуланах и в погребе, в поле и на огороде,- все для старшего внучка, все для Павлуши. Ему лучший кусочек, ему рубашку поновее да попригляднее, и шапку заячью, и сапоги покрепче, на него идет большая часть отцовской пенсии, ведь и на карманные траты все рублевочку-две ему положено, не откажешь,- слава богу еще, что хоть не курит, не пьет, в карты не играет! Павел принимал все, хотя о будущем своем пока много не задумывался. Знал только уже, что в деревне ему жить не придется, что хорошее будущее у него будет. Бывало, правда, что он стеснялся есть отдельно от своего брата и от бабушки, есть не то, что едят они. Как-то бабка достала у соседей по дешевке молочного поросенка-ососка, вымыла его, вычистила, опалила, нафаршировала гречневой кашей да молоком со взбитыми яйцами и.зажаренного, с хрустящей золотистой корочкой подала Пашуте в плошке, как к престольному празднику или к свадьбе, целиком. Павел втянул в себя воздух и смущенно оглянулся: у порога стоял Шурка, проверяя пальцем остроту серпа,- он только что поел вареной картошки на кухне и готовился снова идти в поле; бабушка поставила в угол ухват, которым достала плошку с поросенком, и сметала хлебные крошки и картофельные очистки с кухонного стола, сама она еще не обедала,- посмотрел на них Павел и совестливо забормотал: - Не буду есть один. Такого поросенка на всех хватит. Давайте вместе! - Что ты, что ты, Пашута! Мы сытые, мы всегда дома, а ты будто гость у нас. Мы едали всего. И не выдумывай, садись давай. У тебя голова вон как должна работать. Что ты, родной! Шурка повернулся от порога и выжидательно глянул на своего старшего брата. - Ты думаешь, мы голодные, да? Мы ничего сами не едим, да? - Знаю, как вы едите. Садитесь, а то и я не буду есть. Павел настоял на своем, поросенка они съели вместе. Шурка был этим растроган, а бабушка не раз после хвалилась: - Вот он какой у меня, Павлуша-то! Но бывало и по-другому. Павел приносил рыбу с реки - окуньков, плотичек, пескарей: с удочкой он мог сидеть над заводями по целому дню. Бабушка наварит в горшочке ушицы с лучком, с красным перчиком и жаркое из плотичек приготовит такое, что пальчики оближешь. Павел опять обижается: -- Все одному? Шурка, садись со мной! Бабушка кидается сразу на обоих: - Что вы, что вы, много ли тут рыбки, что с ней двоим делать, на одного не хватят. Павел поломается немного и начинает есть один. Иногда Шурка искренне удивлялся, что Павлика может что-то смущать. Зависть или иное какое недоброе чувство еще не проникали в его сердце. Казалось, разговор с директором школы ничего не изменил в его отношении к брату. К тому же это был все-таки его старший брат! Лето выдалось слишком хорошее, жилось слишком легко, и Павел опоздал с представлением необходимых документов в ремесленное училище. Когда он приехал в город - а привез его опять же Шурка,- там занятия уже начались, в об