Вдруг что-то включилось в ней, она сконцентрировала внимание на дочери, потом посмотрела на Вику и быстро спросила мужа, будто бы он за все теперь отвечал: - А дети, Марк? Она думала сейчас о своем классе, о своих учениках и никак не могла взять в толк, что война - война наступила. Сороковые-роковые... Ничего не изменилось в этом мире, только наступила война. Портовый поселок Ходжок стоял себе древесным грибом на склоне горы, только несколько домов разбомбило при первом налете. Люди не верили в правдоподобность наступления фашистов, в правдоподобность сборных пунктов и ополчения, но ведомые одним объединяющим чувством негодования, приходили в военкоматы и провожали мужей и отцов на фронт. У военкомата толпились молодые и старые мужчины, люди в военной форме выкрикивали фамилии, махали рукой в сторону крыльца, отправляя новобранцев за военным обмундированием. В поселке появилось много военных, по улице Радио теперь то и дело шли танки, зенитные установки, колонны с солдатами. - Расколошматили всю дорогу, - вздыхали люди у магазина. Женщины и мужчины не отходили от репродуктора, провод от которого шел через всю развилку к магазину. Ася и Вика сбегались на развилку утром, в обед и вечером, остальное время проводили в школе, куда настойчиво созывала старшие классы директриса. Василий Никанорович в первый же день пришел домой в гимнастерке, с тех пор не снимал ее, пропадал по двое суток в Леспромхозе. Елизавета Степановна ждала серьезного разговора, увертывалась, чтобы не заглянуть в глаза мужу, боялась вечера, боялась утра: чуяло ее сердце - вот-вот муж велит собирать его в дальний путь. Она не то, чтобы не хотела отпускать его, не то, чтобы готовила упреки и слезы, но уже тайком ревновала его к войне, к разлучнице, готовой отобрать у нее родного ее Васю. Она горячими глазами любовалась на него по ночам, когда муж ночевал дома, целовала его спину, желая взять свое, пока мужа не увела война. Ей не нужно было ни его ласки, ни его советов, как строить жизнь дальше, ничего не нужно было. Она не хотела, да, она ни за что на свете не хотела отдавать его, отпускать его от себя, она прижималась к его спине и целовала лопатки, позвоночник, омывала их своими ночными слезами. Целовала и чувствовала, как Василий, боясь шелохнуться, ловит губами ус и грызет его, дергая желваками. Не прошло и пяти дней, как вернувшись домой, он велел жене жарить пироги с яблоками и резать куру, упрямо и зло посмотрел, словно хотел сказать: "Ради вас все", а сказал: - Пусти ты меня, не висни. Она ставила на стол тарелки, обожго ей все внутренности после такой речи, так и подкосились ноги. - За что ж ты меня упрекаешь, Василь? - Да. Виснешь. Другие бабы проводят, а там уж воют. Все легче, а ты, - он старался подобрать слова, но с языка сорвалось, - готова зараз отходную служить. Подействовало это на Елизавету Степановну, глянула она на своего Васю с пониманием, но холодно, будто сразу вняла просьбе. - А что можно брать с собой на фронт? - Ты погоди, фронт! До фронта еще дойти надо. А и где он, этот фронт, гонят да гонят нас. - Как же здеся будет - придут и сюда? Василий Никанорович впервые подумал об этом, хоть и готовил все эти пять дней свое ведомство к перевозке. Не укладывалось у него такое в голове. - А я зачем воевать иду? Авось, приостановим... На следующий день главным в доме стал Ваня, рослый широкоплечий парень, вихрастый и розовощекий. Они вернулись в пустой дом, руки ни за что не брались, ничего не держали. Так и сидели за столом, пили вечернюю прохладу вприглядку с яблоневым ароматом. Яблони-то принялись этой весной, теперь стояли в завязи, издавая пьянящий самогонный запах. - Узнаю, что подал заявление в военкомат, удавлюсь, - проговорила Елизавета Степановна, не глядя на сына, - Спрячь фотоаппарат, пленку сохранить надобно. Заскрипела Матрена, сползая со своего ложа, неваляшкой уселась на свалянной подстилке, взгляд ее увеличенных, заполнивших всю роговицу зрачков, уставился на Елизавету. - В церкву надо сходить. И тебе надобно. Можа, мозги прочистишь. Сыновей на то и рожают, чтобы защита земле была. Границы не человек придумал, то Господь пределы каждому народу положил. Она еще покачалась немного на краю лавки, словно раздумывала, потом наконец встала и пошла по стенке в сад. Высокая, худая, она словно скала, пугала Вику своей каменным мрачным ликом, своими невидящими, но пронзающими душу лазами. Вика боялась смотреть на бабку, казалось ей, та чувствует даже взгляды, обязательно обернется, наведет зрачки на нее. Вике уже сейчас не хватало отцовского присутствия, в это время он приходил с работы, умывался на улице под рукомойником, садился курить в майке, загорелый, с выгоревшим ежиком, белесыми усами, смолил последнюю "домашнюю" папиросу на скамеечке возле крыльца. И опять возникло в ней понимание своей беспомощности, понимание неизменчивости мира, который, как ни бомби, как ни ковыряй ножиком, а он какой был триста тысяч лет таким и остается. Что же тогда есть человеческая жизнь при таких масштабах? Пролетит и нету ее: что месяц, как у умершего братца, что десятки лет, как у бабки Матрены? Разве можно за эти мгновения прожить так, чтобы изменился мир, когда даже войны не меняют его? Или можно? Только сразу не увидит никто, вот разве эти неуклюжие ветки в саду, да звезды, которых здесь еще больше, чем в Темиргоевской. Вика предложила Ивану отвести старую Матрену в церковь Успения, что на обрыве, чтобы та помолилась. Почему-то ей казалось, что это может помочь. От чего и как, она не знала. Ваня согласился. Вика проснулась первая, постучала в перегородку, начав собираться. Одевшись, подвязывая корзиночку на затылке, она вышла в комнату и первым делом увидела Матрену. Старуха сидела на лавке в белом сатиновом платке, упираясь руками в сиденье. - Вы, бабушка Матрена, всю ночь что ли караулили? - Внученька... Старуха впервые назвала ее так, протянув к ней дрожащую руку, Вике показалось незнакомым, непривычным это звание. Словно не о ней было сказано. В комнате матери, теперь одной только матери, произошло какое-то шевеление, и на пороге показалась Елизавета Степановна, одетая, с цветастым шарфиком на голове. Она смотрела на дочь просящим, кротким взглядом. - Я вас одних не пущу, - озабоченно проговорила она, но озабоченность эта никак не сочеталась с ее нарядным крепдешиновым платьем, туфельками и этим цветастым шарфиком, она, помявшись, добавила, - Проверяют кругом. Ваня, взъерошенный, побрызгал на себя водичкой из ведра, натянул ботинки, прыгая по рябеньким половицам, и побежал вперед, увидев, что время близится к семи. Возле магазина на развилке их поджидала Ася. Вика очень удивилась и обрадовалась появлению подруги, та издалека махала им рукой, не обращая внимания на Ваню, что-то нашептывающего ей в пепельные кучерявые завлекалочки. Она тоже была осоловелая и особенно смуглая в это утро, с проглядывающей сквозь смуглоту бледностью. - Здравствуй, Асенька, - мило, но оценивающе глядя на девушку исподлобья, поздоровалась Елизавета Степановна, - А ты что же, тоже в церковь? Она сделала многозначительную паузу. Ася посмотрела обескураживающе-надменно, как она это умела, Елизавета Степановна даже стушевалась. - А мы вот бабушку ведем. - Мама уже там, - вдруг сказала Ася, напирая на слово "там", - Они с папой прибраться там решили, они очень уважают бабушку Матрену. Комок подступил к горлу у Елизаветы Степановны. Она на мгновение выпустила руку матери, чтобы приставить кулаки к своим глазам и стереть грубым движением слезы: муж запретил ей плакать. - Откуда ж ты узнала? - машинально спросила Елизавета Степановна. - Ваня сказал, - с ноткой победы в голосе ответила Ася. На развилке, под раскидистым, темным от пыли, дубом, собрался уж народ, задрав головы, начали передавать сводку Совинформбюро. Они постояли еще минут десять, Матрена елозила подбородком, на котороый был нацеплен узел платка, все пытаясь угадать, откуда идет звук, даже завела платок за ухо. В сводке передавали о вероломности фашисткой сволочи, о неудачах наших войск по всему Западному фронту. Мужики переговаривались, кто пойдет на митинг в Подол. - Чего ж это он, и сегодня не выступит, - чесали они затылки, - видать, растерялся. - Да, тяжко ему. Ну, мы это дело быстро решим, - отвечали другие, завтрашние солдаты. Ася с припухшими бровками, сурово сводя их, накинула на себя платок, пошла по спуску, что-то решая про себя. - Скоро у нас курсы закончатся? - тихо спросила Вику. - Да не возьмут нас, - так же заговорчески отвечала она, расстегивая жавшую кофту. Они вышли небольшой вереницей на поляну, в конце которой стояла высокая, обрубленная сверху церковь. Ваня присоединился к Марку Семеновичу, повисшему на приколоченной к входу доске, отодрал ее, а заодно Марка Семеновича от притолоки. Софья Евгеньевна, невесть как пробравшись внутрь, подметала пол в апсидной части. Пыль поднималась кверху, трухлявые доски полового настила прогибались под ее ногами. В южной стене церкви зияла небольшая пробоина, сквозь которую виднелся затуманенный Ходжогкский котлован. Церковь, обшарпанно-розовая, оббитая, как старая чашка, гордо стояла над обрывом, повернутая в ту сторону, где были только волны зелени, густые барашки сосновых крон колыхались, скрывая и речку Белую, текущую из родной Кубань-реки, от самого Краснодара, и скалистые отроги Кавказского предгорья, и скопления военной техники и пехоты, где кончался Ходжок, и начиналась дикая природа. Но все эти леса, обширные непролазные леса, хоженые разве что монахами встарь, были далеко внизу, оттого церковь казалась огромной, важной, давлеющей надо всем. - И это хорошо, что она такая...- Ася потрогала стену, - такая не отремонтированная, видишь, она, как замусоленная книга, чем более обветшалая, тем более ценная. Вика и Ася под белы рученьки возвели старушку на ступеньки, та ощупала дверной проем, вдохнула всей своей костлявой грудью, пошла дальше сама, крестясь и кланяясь, развернулась направо и вошла в зал, пошлепала к алтарной части, вынимая на ходу что-то из-за пазухи. Вика быстро сообразила, что старушке нужно на что-то поставить образ, алтаря-то в церкви не было, опередила ее и выпалила: - Давайте, я подержу, баб Мотя. Старушка дрожащими руками отыскала ладошки внучки, уложила в них образок и проведя по плечам Вики своими сухими неощутимыми пальцами, отошла на шаг и вдруг запела. Голос у нее оказался приятный, поставленный, не так чтобы тонкий, но тягучий и пробуждающий все вокруг, как живая вода. Она пела истово, долго, безошибочно, все громче и громче, словно впала в раж, она крепче и крепче сжимала пальцы и ударяла ими себя в плечи и живот, все глубже кланялась, вкладывая в свои земные поклоны всю мощь, какая вдруг образовалась в ней, всю боль земную, все человеческую веру, которая проснулась в ней. Она вспоминала своего мужа Степана, вспоминала свою родную Кубань, своих деток, погубленных еще в гражданскую, перед глазами ее вставали нивы, дышащие жаром и хлебным духом, реки и леса, проплывали лица станичников, словно те встали из своих могил и тоже пришли помолиться за родную землю. Она стояла, вытянув вверх лицо, перебирая губами слова литургии, переходя на молитвы, снова подпевая себе, Софья Евгеньевна, Елизавета Степановна, Ася неумело крестились, повторяя за ней, склоняя головы перед Викиной иконкой. Дело в том, что Матрена Захаровна, прослышав про таланты внучки, как-то вечером дождалась ее с гулянья в саду, окликнула и сказала: - Нарисуешь мне образок, получишь десять рублей. Вика взяла да и нарисовала. И всего-то картонка с ладонь и человек с бородой. Как и уговорено было, заплатила бабка десять рублей, сказала, что еще в Ростове на образок отложила, да вот, де, какой выпал случай. - Любя рисовала? - Кого любя? - переспросила Вика, стесняясь и слово-то это при бабке повторить. - Вообще, пуста голова, с любовью в сердце? Вика пожала плечами: - А за что мне кого не любить?.. Так и оказалось, что целый приход Викиному Спасителю молился, а она стояла лицом к ним, и слушала, глядя вверх, в освещенный ярким солнцем просторный барабан, как гулко и торжественно звучит молитва, как мощно и величественно отзывается старая церковь, как благодарно смотрит Всевидящий на нее прямо с голубого выцветшего купола. Диковинно было Ване наблюдать за женщинами, за Асей, он косился на Марка Семеновича, тот стоял возле окна, освещенный ярким светом, опустив голову и сцепив руки. Ася совсем не была похожа на него, она была выше, стройнее и нежнее, словно горная лань, о которых Ваня читал у Лермонтова. На обратной дороге Марк Семенович сказал: - На тебя теперь, Виктория Васильевна, вся надежда наша, Викторией тебя родители назвали, по-латински, Победа. - А по-нашему, Вера, - добавила Матрена Захаровна, - выходит в одном имени: Вера в Победу. Еще через неделю Ваня прибежал домой среди дня, с охапкой вещей и сапогами, пометался по комнате, со страху завалил все имущество за занавеску, отделяющую его кровать. Уселся на лавку, вскочил, пересел на другую, решая, как поступить, как сообщить... В этот момент вошла Елизавета Степановна. - Ты чего с работы ушел? Не нужон? Щи будешь? - Буду, мама, - отозвался он, - тут такое дело... Мать сходу стала искать глазами Матрену Захаровну, половешка о тарелку стукнулась особо громко. Она обреченно посмотрела на сына. - Я ухожу на фронт. Комсомольский призыв. Вот, - он вытянул из-за занавески сапог, - Выдали. Елизавета Степановна начала приседать, но передумала, подошла к сыну, обхватила его голову и прижала к груди, судорожно заговорив: - Отец, батя-то, уходя, что велел: детей беречь. А как же ты? Она осеклась, учуяв шевеление на полке, руки ее крупно задрожали, бессильно разжавшись. - Сказали, еды брать на десять дней. Сваргань, ладно. Рюкзак у меня имеется. Пойду одеваться. - Как? - мать, словно обиженный ребенок выпрямила шею, - Когда это? - Два часа дали на прощание с родителями. Сапоги были невероятно велики, шинель Ваня тоже примерил, обвернулся ею два раза. Шинель он сложил в трубу, как в кинотеатре видал, в фильме про Ленина. Сапоги тоже перекинул через плечо, пошел в сандалиях: подмышками по буханке хлеба, за плечами банки с вареньем, пироги, сало, яблоки и кусок копченого мяса. Сверху помидоры и огурцы. Пару консервных банок прикупил в магазине, когда спускался на улицу Радио, к Асе. Мать и бабка, обе ослепшие от неудержимых слез по дитю, которого отдавали на войну, махали ему вслед. Вскоре, когда он скрылся за кустом ольшанника, мать вспорхнула в дом и стала собираться, побежала наперерез в военкомат, еще раз окинуть взором ненаглядного сына. Ася и Вика сидели на высоких ступенях крыльца. Обсуждали положение на фронте. Ася вдруг смолкла, отшатнулась от чего-то, отмахнулась, ахнула. - Ну, Ванюша, как я тебе завидую, - кричала через минуту Вика. восхищенно оглаживая братову гимнастерку, - Успеешь повоевать, а мы, клуни, вот пока соберемся, война кончится. Ну, ничего, скоро уже. - Куда тебе, малява, сиди мать сторожи. Бабку на кого кинете, коли все разбежитесь. Он целовал сестру в висок, не отрываясь взглядом от Аси, та стояла в сторонке, прислонившись к углу верандочки, дышала в кулачок. Так и не сказала ни слова, когда он подошел проститься. - А то айда со мной! - полушутя предложил он, - До сборного пункта, там много наших портовых, и братва из вашей школы. Ася наглухо замолкла, оттого, что много слов хотела сказать, а первого подобрать не могла. Да и не верила, что он не засмеется, не махнет рукою: "Глупости". Ваня вжал нижнюю губу, хлопнул белыми ресницами, попросил воды и сам бросился в дом. Ася побежала за ним, послышался звук упавшей кружки. Вика в это время уже собирала разложенные на ступеньках альбомы с репродукциями, решив при первом же удобном случае последовать за братом. "Вот бы только узнать, как это делается", - говорила она себе, заходя в прихожую, где стояли припав друг к другу Ася и брат. Война пришла в Ходжок Всю эту осень, зиму и следующее лето Ходжок жил в ожидании беды. Люди по-прежнему собирались у мигафона, под старым вновь темно-бурым дубом, но война, как хищная кошка залезая когтями в нору, выцарапала из семей ходжокцев все мужское население, да и женщины, теперь трудившиеся за ушедших мужей, все реже выходили днем на развилку. Это лето выдалось дождливое. Ваня писал за себя и за отца, что сначала их привезли в город Горький, что потом они вышли живыми из Смоленской битвы, что теснят врага в верховьях Дона, того самого Дона, который течет к ним в дорогие сердцу степные края. Велел сестре ходить на речку и искать в волнах бутыль с записочкой от братца, может, доплывет. Передавал приветы Каменским. С регулярностью раз в неделю поселок бомбили, глухие далекие звуки разрывов все чаще стеной окружали их тихое селение, все резче, все явственнее, но жизнь все равно побеждала: как ни клевали фашистские самолеты этот большой человеческий муравейник, а он восстанавливался и по протоптанным дорогам снова ползли колонны и проходили обозы с раненными и эвакуированными в глубь страны, на юг, на восток. Теперь у Каменских жила семья из Ленинграда - приехали зимой - глава семьи, высокий пожилой человек с седой бородкой, в очках с тонкими металлическими ободками, в длинном заластившемся сюртуке, Павел Павлович Никодимов, говорили, был известным в своей области хирургом, светилой! Он работал вместе с Марком Семеновичем в больнице, ставшей теперь именоваться госпиталем. С Павлом Павловичем приехала его дочь с ребенком, внучке его было годиков пять, когда он держал ее на руках, она казалась совсем малюткой, здоров был светила. Он рассказывал по вечерам, за чаепитием, про Ленинград, про блокаду и своих предков, жена Павла Павловича той зимой умерла от истощения, он обнаружил ее в подворотне уже окоченевшую, но понес, поволок тело домой на шестой этаж. Только когда дочь накричала на него, он отдал ей мертвую жену, позволил вывезти на кладбище. Вике не верилось про истощение: Никодимов был пузат, живот у него был длинный выпуклый, сливающийся с грудью. Дочь его была женщиной энергичной, деятельной, в первые же дни устроилась на станции в буфет, она громко говорила, всегда всех перебивала и не стеснялась в выражениях. Вике она не нравилась, но Павел Павлович просил у всех снисходительного к ней отношения: - После голода она такая, что-то повредилось в сознании. Я-то уж знаю. Вика теперь все свободное время проводила за чаепитием у Каменских, сидя за обеденным столом, вокруг которого все еще хороводили черные стулья с резными спинками. Павел Павлович по вечерам вел с девочками благородные беседы, о дуэли Пушкина, о Зимнем дворце и Неве. Которая была изображена на той, полюбившейся Вике, картине. - Ну, что девица! - хрипел Павел Павлович, самим тоном, самим голосом придавая Вике значимости, - Вот у тебя пальцы-то какие, длинные, тонкие! Вам бы, барышни, в художественное училище, в институт. Ну, ничего, вот войну закончим, у вас еще вся жизнь впереди будет! Знаменитыми живописцами у нас будете. - А мне знаменитости не надо, - смущалась Вика. - Вот какая особая девочка, - надувался Павел Павлович. - Мы теперь с Асей заканчиваем курсы медсестер, и скоро вы не сможете отказать, - с упорством заявляла Вика, - Не к вам, так в Подол будем ходить, там тоже госпиталь. - Скоро... Скоро! Кто знает, что будет завтра или через час. Вон включи репродуктор, все теснят и теснят нас. Как бы не заявились. Я вообще говорю, вообще... - И я вообще, - кивала Вика, - буду, как вы, людей лечить. - Знаешь, какая есть хорошая профессия, - Павел Павлович ссаживал свою маленькую внучку на пол, - Первоначальная для медицины: две - фармацевт, одна, а другая, биолог. - Это все равно что геолог? - Похоже. И даже остроумно. Только биолог не породы и металлы по странам и континентам ищет, а новые виды животных, новые формы жизни, болезни в лабораториях исследует - а что ты думаешь! С того разговора стала Вика думать какую же из двух специальностей выбрать, по химии и биологии у нее в табеле за восьмой класс "хорошо" стояло. Павел Павлович несколько раз заходил к Матрене Захаровне - Вика по знакомству ей такой консилиум устраивала. Павел Павлович Захаровну ощупывал, опрашивал, присылал фельдшерицу с уколами. На улице Елизавете Степановне клал огромную пятерню на плечо, говорил, что Матрена Захаровна мужественная женщина. Вот уже год, как Ходжок наводнился перебинтованными солдатами, грузовиками с изувеченными человеческими телами, санитарами, военными врачами и хохотушками-медсестрами, привозившими своих искалеченных, разорванных, стонущих подопечных на санитарных поездах - "летучках" - на станцию. Вика изменилась за это время. Она перестала рваться на фронт, дважды просила Марка Семеновича и Павла Павловича взять ее санитаркой или уборщицей в госпиталь, а когда те отговаривались ее возрастом, ее талантом, ходила напрямик к главврачу. Не брали. Ася в санитарки не рвалась, она все чаще болела, подолгу лежала в постели, хрипло кашляя в стоящий рядом тазик. Елизавета Захаровна пошла работать в пошивочное ателье, что находилось там же, где и больница, на самой горе, за которой ничего не было видно, кроме далекого Кавказского хребта, высившегося и застилавшего сиреневой дымкой все небо. Там, на взгорье начиналась равнина, очень медленно сходившая вниз. Равнина была поделена на абрикосовые сады, томатные поля, кабачковые поля, снова сады - яблочные, грушевые, сливовые: Вика пять дней в неделю отрабатывала на сборе королевских абрикосов, имеющих вкус ананаса, объедалась ими, приносила матери в пришитом к изнанке юбки кармане, вскоре, перед самым отступлением советских войск, их перекинули на сбор картофеля. Однажды, уже в октябре, когда она возвращалась домой, усталая, с грязными по локоть руками, пешком, так как ей было ближе всех из класса до дома, навстречу ей вылетел из кустов всадник, чернющий детина с папахой на голове, проскакал поперек дороги, врезался в заросли кустарника, поскакал вверх по склону взгорка, гикнул на прощание, скрывшись за деревьями. Все кругом было коричневых тонов, опавшая листва стелила в придорожных канавках и по склонам свои пестрые половицы, сосна устилала землю мягкими хвойными коврами. Через минут пять еще несколько верховых проехали в направлении гор, один даже перемахнул на лошади через плетень крайней хаты, за которой шел участок Сориных. - Скаженные! - проворчала Вика. И тут же где-то внизу многозвучными трещетками раздались автоматные очереди, взрыв, еще взрыв, хлопки новых выстрелов, снова автоматная очередь. Неожиданно она услышала небесный гул, как будто тысячи барабанов враз вступили в ход, тысячи машин взревели своими моторами: летели самолеты. Их было много, больше двадцати, они летели низко, не бомбя, но наводили ужас, от которого Вика застыла на месте. Ей захотелось мелькнуть в кусты, шмыгнуть под лепестковый ковер, укрыться с головой. Она, ненавидя эти черные гавкающие самолеты, сплюнула на землю и побежала было домой, но по дороге навстречу ей бежали люди, среди которых были и соседи. Соседская бабка, годов пятидесяти замахала ей обеими руками высоко поднимая их над головой. Запыхавшаяся, она подбежала к Вике и закричала сиплым голосом: - Немцы. Ой, девка, прячься. Вика отступила вместе со всеми вверх по дороге. Там, где закончился последний плетень, они свернули в канавку, забежали за кусты, где оказалась большая выемка в земле, наполненная листвой. Несколько человек, да она прыгнули в то укрытие. Куст был великий, облохмоченый, почти голый, но чрезвычайно разросшийся своими серыми прутьями. Сбоку, от него отходила тропка, о которой Вика никогда не подозревала. Не успела она сообразить, что белая та тропка ведет к задкам их участков, как из-за куста, где-то на дороге послышалась немецкая речь. Она обтерла себе губы и глаза своей красной косынкой, вдавилась в сухую шуршащую листву, и ей совершенно не хотелось глянуть на немцев, идущих внизу по дороге. Их было пятеро или больше. Вика прислушивалась к их шагам, но не сразу поняла, что шаги приближаются, а когда поняла, впервые глянула за куст. Немцы, рослые, в касках, свесив руки с коротких автоматов, болтавшийся у них на животах, ступали по склону, по кочкам, как по ступеням, их головы, как матово-блестящие мячи подпрыгивали и уже показывались из-за склона. Внизу живота похолодело. Проехал по дороге мотоцикл. За ним еще один. Вика прижалась к животу соседской бабки, та обняла девочку своими коричневыми от загара крепкими руками, больно впилась пальцами в ее руку. Из-за куста наконец послышался голос немцев: - Гуттен та-ак, фрау. Эз итс колд. Виктория, свирепо сотрясаясь, поняла только, что зовут не ее, иначе бы галантные фашисты, эти гады наглые, сказали бы "фроляйн". Немцам было весело. Один пустил очередь по соседним кустам, и Вика поняла, что им их власти позволили делать все, что угодно на советской земле: счет убитым никто не вел. Она больше не смотрела на них. Под самым ее носом с той стороны корневища раздавался хруст ветвей, хруст осенней сухой листвы. Снова немец позвал: - Комен цу мир. Автоматная очередь срезала дальние кусты. У Вики свело живот и ноги, она не могла поднять головы, ждала следующих выстрелов, прямо в голову через эти заросли. "Куст, - молилась она, - ты такой старый, такой добрый куст. Ну, неужели ты ничего не можешь сделать, неужели не можешь скрыть нас в своей сердцевине, в самой куще, неужели не можешь поймать все пули. Она еще надеялась, что немцы не заметят их, что они обращаются к другим людям, к тем, что спрятались за деревьями, в овражках, слились с пестрым рябым покровом осени. "Что за место такое". Вике казалось, что она никогда прежде не замечала этого склона, за самым последним двором. Немцы стали раздраженно бегать по поляне, вытаскивая и подводя к ольшаннику мужчин и женщин. Те машинально поднимали руки, но угрюмо опускали их, уставясь себе под ноги. Один из автоматчиков заглянул за куст, раздраженно гаркнул. Вика поднялась и увидела, что стоит за большой группой людей. Старая соседка, похожая лицом на широкоскулую медведицу, черноглазая, еще бойкая, с сеточкой белых незагорелых морщинок по уголкам глаз, отталкивала ее одной кистью, показывала, чтобы та бежала. Вика оглянулась. Сзади, метрах в десяти рос еще один куст, там была канавка, внизу нее, она знала, должна быть тропинка. Высокие деревья звали ее к себе. Она попятилась, стараясь не выходить из коридора, который она себе определила. "Пусть стреляют, пусть убивают, - решила она, - Все равно убегу. В руки не дамся." Листья трещали, оглашенно скрипели, брякали, на всю округу ломались под ее ступнями. Она свалилась в яму, не смея перевести дыхание. Перед ней была черная земляная берлога, вход в которую был завешен корневищами трав, кустов и деревьев. "Монашеский ход", - пронеслось в голове. Она не помнила, как добралась до заднего угла крайнего на их улице двора, свой сад казался ей недостигаемым удовольствием, хотя был он в двух шагах - за двумя домами. Она не помнила, как перелезла через забор, как от яблони к яблоне, рыдая, обдирая себе руки и лицо, добралась до хаты. Мать увидела ее в окошко, выбежала и приняла дочь, помогла ей дойти до порога. - Доня моя, они ничего тебе не сделали. - Убегла, - шептала Вика, - Что с остальными-то будет, мама? Они палят из автоматов во что ни попадя. Им все равно. Они убийцы, убийцы! - цедила она, размазывая немытыми после картохи руками обильные соленые слезы. - Теперь ты мне скажи, в кого ты такая у меня дуреха? На тебе что? Что это? - загудела Елизавета Степановна, - Они ж тебе за этот красный платок, могли целую голову отрезать и зараз выбросить. Вот горе же мое! - Правда, Вика, что же ты не додумалася! - вдруг обнаружила себя Матрена Захаровна, - Поди, поди ко мне. Вика подошла к старухе, ответила: - Я за красный этот цвет жизнь отдам, так и знайте! Ненавижу их, - взорвалась снова, снова зашлась, закатилась, без слез, без всхлипов, только предыхания услышала Матрена Захаровна. Она подняла руку и нащупала лицо Вики, легонько, но властно ударила ее по щеке: - Еще раз такое скажешь, запру дома. Вика поджала губы, но вдруг увидела под подушкой у бабки образок, поняла, что молились за нее родные, сердце себе рвали. В тот день в Подол вступили немцы. После полудня всю округу сотрясали взрывы с затяжным разрывающим барабанные перепонки эхом. По улице Радио, вверх на гору, мимо их дома проезжали немецкие машины и грузовики, везущие солдат в касках. Матрена вышла на крыльцо: - Вот и конец света настал. Антихристов чую. Вика весь вечер после счастливого спасения смотрела в щели, припав к плетню: немцы были похожи на людей. Они пылили по дороге вольным шагом отряд за отрядом, потрепанные недавним боем. Вделеке небо покрывало зарево, чадящее в сторону Ходжока смоляным едким дымом. Мать звала ее в дом, но та сидела на земле и наблюдала. Темнело в октябре рано, но где-то над устьем реки зажигалась в ясном ночном небе огромная желтая дыра, словно выход из тоннеля. Луна отражалась в речке, освещала горные склоны и они сияли своими синими макушками. Больше не бомбили округу. С сущности ничего в мире не изменилось, только поселок стал чужим. Советская власть была устранена, а Советская власть была сама жизнь, олицетворяла родину. Люди остались советскими, в сердцах у них горела коммунистическая правда бытия, надежды на светлую свободную жизнь у них еще не остыли, а там, за пределами их понимания, уже был иной строй, и имя ему было - рабство. За один день хозяева поменялись в ее родном доме. Она смотрела на дерево на той стороне дороги, на колодец в кустах, на скамейку возле него и понимала, что теперь даже до них добежать ей страшно - кто-то другой распоряжается ее волей и ее свободой. Среди ночи, когда все улеглось, все стихло, как и не было вторжения немцев, она все еще таращила глаза в окошко, выходящее во двор. Ей казалось, что кто-то ходит по дороге, скрипит калиткой, пробирается в их сад, чтобы лишить их жизни. После ухода Вани ширму собрали и Вика теперь ночевала одна в огромной темной комнате, холодной и бездонной. Постель казалась сегодня особенно зябкой, обдавала ознобом. Бабушка лежала в закутке у занавески, отделяющей кухню, мама в комнатке, вход в которую отец соорудил прямо в предбанник, другая дверь от матери выводила в тот закуток, где спала Матрена. Она тонко назойливо похрапывала в темноте, но Вике казалось, что она спит не здесь, не в этом измерении, а где-то за дверью, и случись что, никто ее не спасет. Тяжкий сон навалился на Вику, она проваливалась все глубже и глубже, когда вдруг кто-то ударил ее и разбудил. Она вскочила от перебоя в собственном сердце, оно вырывалось. Но кругом сояла тишина. Вика захлопнула ушные раковины, тишина давила, мучила, испытывала ее. В дверь снова постучали. Вика широко распахнула ресницы, уставясь в одну точку прислушивалась. В горле пересохло. Елизавета Степановна пошла открывать. У самой поджилки тряслись: - Кто там? - Откройте, - попросили за дверью с примесью вопроса в тоне, - Полиция. Вике почему-то стало все безразлично при слове полиция. Она уже вставала, зажигала лампу на своей тумбе у окна. Матрена Захаровна все также мирно похрапывала в укрытии. Теперь Вике не было страшно. Она слышала, как мать открывает запор, как в сени входят несколько человек, как открывается дверь в комнату и они входят. Молодой солдат несет в руках ковш с водой, их ковш, на ходу жадно глотает воду, дергая кадыком и посматривая на нее, Вику. " Вот и смерть моя пришла. И на что я им сдалась?!" Она сказала себе, что раз так суждено, значит, тому и быть, и только ругала себя за то, что не смогла устроить этим скотам какой-нибудь заварухи, как-нибудь отомстить за себя, за свою несчастную страну, за отца и брата, может быть раненных, может быть, проливающих кровь в борьбе с фашистскими варварами. - Нашли все-таки, - прошептала она сама себе, - Если бы не мама, далась бы я вам. Ей показалось, что в комнату залетела стая ворон: а их всего-то было двое. Немцы были в черных плащах, с эмблемами и нашивками, их было двое. Один помладше, лет тридцати, другой за сорок, младший внес в комнату вещи. В сторонке стоял скособочившийся мужик из местных, в домашних штеблетах, в домашних брюках и длинном полосатом сюртуке. Вид у него был диковинный, он улыбался немцам и заискивал перед Елизаветой Степановной, чтобы ни дай Бог, та не устроила сцену. Вика узнала его, это был возница, хозяин телеги, привезший Сориных с вокзала, когда они прибыли в Ходжок. Тот немец, что постарше, белобрысый, лысеющий, с ровным приятным лицом, оглядел помещение и удрученно покачал головой. - Ну, как вам? - спохватился мужичок, - Убогость, конечно. Но леса кругом навалом, можно трошки подмастерить. Вика вспомнила, что старик тоже самое говорил и ее отцу, и ей стало обидно. Кулаки сами собой сжались. "Вот же ж гад! Нашел куда привести, нашел чей дом осквернять! Да чтоб ты с горы упал на колья!" Немцы переглянулись, младший пошел ставить чемодан на стол. Они совершенно не обращали внимание на хозяек. Мужичок неожиданно подхватился и подбежал к Викиной кровати. Он закатал всю ее едва прикрытую постель в матрац и поднял его в воздух. - Найн матрац, - скрипнул белобрысый, - найн. Тогда мужик снова раскатал матрац и принялся снимать с него простыню и наволочку с подушки. Вика подскочила к нему - там - под подушкой лежала ее красная косынка. После минутной борьбы, мужик понял так, что Вике стыдно, что он копается в ее белье, и он отступил. Вика обегченно вздохнула забежав в комнату матери с кулем своего постельного белья. Немцы по-прежнему не обращали внимания на Елизавету Степановну, а суетливый маленький старик-возница все подпирал ее локтем к выходу, приговаривая: - Шла ба ты, баба, утро вечера мудренее. Елизавета Степавновна, еле сдерживая приливы злобы, ненависти, ожесточения, уходить не хотела, выжидательно смотрела за немцами, но вдруг старик шепнул ей: - Мужик-то где? В Красной армии? А сынок-комсомолия? Елизавета Степановна отпрянула от него, как от чумового, обратилась было к немцам, что, мол, могли бы с хозяйкой и словом обмолвиться, но немцы лишь перевели с нее взгляд на мужика и жестом показали ему, чтобы тот убрал женщину восвояси. - У тебя есть каморка, вот и ступай, - еще пуще зашептал тот, - Иди, слышь! А то щас силой уведу, вона братва за дверью дожидается. Елизавета не поверила, но тут в комнату вернулась Вика, и Еслизавета Степановна перехватила взгляды немцев: они заулыбались. Она хотела было вывести дочь и уйти вместе с нею к себе, но сзади окликнули ее: - Матка, хенде хох. Она замерла, оглянулась. Молодой немец, ухмыляясь, показывал в сторону Матрениной лавки. - Убирайтся, - проговорил он, обнажая большие красивые зубы, - Митнехмен хин дьес алт (Возьмите с собой туда свою старуху). арбейтерин - гут? - По дому будешь помогать: что приготовить, постирать, - вмешался старик, которому, очевидно, было не впервой устраивать немцев на квартиры и объяснять хозяйкам, что теперь их жизнь висит на волоске, - тогда можешь жить, а не то на улицу выбросят, а то и того. У них с энтим сторого. Перемелють в муку! - Нетт фроляйн, - донеслось до уха Елизаветы Степановны, она быстро глянув на немцев, пронеслась мимо Вики, ухватив ее за руку, выдернула ее из комнаты и затащила в свою спальню. - Ты что вылупилась на них? - в сердцах закричала она, - Ты что не видишь, как они зыркают, али тебе нравится? Так иди - улыбься им! Она еще что-то кричала, плакала, охала, как ночная сова, пока Вика не протянула к ней ладони, Елизавета Степановна припала к ее груди и закатилась: из них обоих выходил через слезы панический ужас. Опасность временно миновала. Вика встала и разложила свои тряпочки на боковой скамье. Пока она переставляла ее поудобнее, отодвигая комод, в комнате тоже ворочали что-то, грузно охая и крякая. Когда через полчаса в их дверь поскреблись, они уже тихо сидели на кровати, с распухшими лицами, но готовые жить дальше, выживать, что бы это им ни стоило. Cтарик просунул коротко стриженую голову в дверь и быстро украдкой прошептал: - Бабку-то забирет кто вконец? - и исчез. Елизавету Степановну обдало жаром: забыла она про мать. Она бросилась в сенцы, распахнула дверь в комнату. Немцы, покатываясь со смеха, водили Матрену Захаровну за руку вокруг стола, похлопывая то по груди, то по плоским, вдавленным ягодицам, дотрагивались до нее, чтобы она поворчаливалась и шла в другом направлении. Она ходила по комнате вытянув руки вперед, открыв рот и мутные свои глазницы, в мятой простой рубахе без рукавов, босая, простоволосая. Вид ее был страшен. Она явно была не в себе, изнемогая, она пыталась присесть, нащупывала табуретку, но немцы с грохотом отодвигали ее. Оба они были уже распакованные, в одних рубахах и штанах на подтяжках. Волосы их были неубраны, по всему было видно, что забавляются они уже нехотя - присытившись. Немцы передавали друг другу ее легкую руку, она цеплялась пальцами за их пальцы, и, как показалось Елизавете Степановне, не понимала, что с ней происходит, где она и кто это вокруг нее прикасается к ее измученному телу и беззвучно заходится в петушином, омерзительном смехе. - Мама! - крикнула она утробным, разрывающим гортань, криком, - Матынька! Что они с вами сделали?! Ей почудилось самое страшное. Она бросилась, растолкала немцев и, обхватив обессилевшую, шатающуюся старуху, повела ее к себе. - Что они с нею сделали? - бросилась она в сенцах на старика, но тот, ни слова не говоря, выскользнул во двор. Вика помогла матери уложить безмолвную Матрену Захаровну в кровать, пригладила ее волосы, Елизавета Степановна села на лавку и завыла в красный дочерин платок. Матрена то и дело сглатывала слезы и металась, Вике приходилось удерживать ее за плечи, накрывать, целовать и шептать ей безнадежные, бесполезные утешения. - У-у! А-а-а! - гудела Матрена. До рассвета оставалось немного времени. Немцы за стенкой все ходили: то ли разбирали вещи, то ли искали еду, то ли совесть не давала им покоя. - Я не буду здесь жить, мама, пойми. Ну, неужели нельзя просто уйти, в лес, в горы, в другое место, к нашим. Что скажет отец, брат? Зачем мы остались? Давай уйдем! - шептала Вика матери. - Уйдем? Давай, - зло отвечала Елизавета Степановна, - а бабку ты на себе в горы потащишь? А вещи? А что ты в горах тех кушать станешь? - Нет-нет, мама, мы пойдем дальше, не везде же они, не везде. Да, хоть бы в Африку! А Москва? Москву-то отбили еще той зимой, слышала, а теперь и по всей Волге бои. И наши наступают. Так неужели ж мы будем тут им подштанники стирать? Это же предательство! - Ну-ну! - прикрикнула мать, и шепотом продолжила, - Куда я побегу? Кто меня пропустит? Кто тебя пропустит? Нет, и куда бабку, я спрашиваю. Вот ты, молодость бестолковая, наши скоро будут здесь, а ты убегать собралась. А кто же здесь останется, на нашей-то землице? в наших-то родных домах? Нет уж, нехай приживалами живут, пусть похлебку мою хлебают, д