ти к опыту. Он только спросил: - Когда у вас в прошлый раз начались неприятности? К вечеру, во второй половине дня? - Примерно. На улице уже темнело. - Приборы зафиксировали сон, потом нервное напряжение повысилось, и наконец - шок... - Точно. - Я думаю, мы теперь сумеем предупредить это осложнение, если оно возникнет, - сказал он. - Вернем ваш психический мир обратно. - Я именно этого и не хотел. Вы же знаете, - возразил я. - Нет, сейчас мы рисковать не будем. - Какой риск? Кто говорит о риске? - загремел Заргарьян, появляясь как призрак - весь в белом - на фоне белых дверей. Он был в соседней камере - проверял усилители. - За одну минуту твоего путешествия отдаю год жизни. Это уже не наука, как думает Никодимов, - это поэзия. Ты любишь Вознесенского? - Относительно, - сказал я. Он продекламировал: - "В час осенний... сквозь лес опавший... осеняюще и опасно... в нас влетают, как семена... чьи-то судьбы и имена..." - Он оборвал цитату и спросил: - Что запомнил? - Осеняюще и опасно, - повторил я. Я уже его не видел: он говорил из темноты. - Главное: осеняюще! Поэтому будем торжественны. Учти: ты у врат будущего. - Ты в этом уверен? - донесся голос Никодимова. - Абсолютно. Больше я ничего не слыхал. Звуки погасли не тех пор, пока в мертвую тишину эту не ворвался какой-то монотонный, громыхающий гул. Тишины уже не было, и даже тумана не было. Я покачивался в мягком кресле у широкого, чуть вогнутого наружу окна. Рядом со мной и напротив сидели в таких же креслах незнакомые мне люди. Обстановка напоминала огромную кабину воздушного лайнера или вагон пригородного дачного поезда, где сидят по трое друг против друга по бокам прохода от двери к двери. Этот проход тянулся, должно быть, метров на сорок. Я старался осмотреться, не разглядывая соседей, искоса, не подымая глаз. Первое, что привлекло внимание, были мои руки, большие, странно белые, с сухой и чистой кожей, какая бывает после частого и придирчивого мытья. И, самое главное, это были руки старого человека. "Сколько же мне лет и кто я по профессии, - подумал я. - Лаборант, врач, ученый?" Да и костюм - не новый, но и не очень заношенный, из странно выглядевшего материала с непривычным рисунком - не давал прямого ответа, а гадать было бессмысленно. Я посмотрел в окно. Нет, это был не воздушный лайнер, потому что летели мы слишком низко для такого крупного самолета, ниже, что называется, бреющего полета. Но это был и не поезд, потому что летели мы над землей, над домами и перелесками, едва не срезая верхушек сосен и елей, причем именно летели так, что пейзаж за окном сливался и мутнел. От непривычки стало больно смотреть. Я достал платок из кармана и протер глаза. - Болят? - усмехнулся пассажир, сидевший против меня, седой, худощавый человек в золотых очках без дужек, непонятно как висевших над переносицей. - Забываем на склоне лет, что в окошечко уже не посмотришь. Это вам не пятидесятые годы. Обсервейшен-кар! В таком каре только пушкинских "Бесов" читать: "Мутно небо, ночь мутна..." - А что, не нравится? - спросил не без вызова молодой человек, сидевший с краю. - Нет, почему? Кому ж это не понравится? Из Ленинграда в Москву за полтора часа. Новинка. - Почему - новинка? - пожал плечами молодой человек. - О монорельсовых дорогах говорили еще лет двадцать назад. Это только модернизация. А вы чем в окно смотреть, телевизор включите, - сказал он мне. Я замешкался, не совсем понимая, где этот телевизор и как его включать. Меня предупредил мой седой визави: он нажал какой-то рычажок сбоку, и окно закрыл знакомый голубоватый экран. Изображение возникло в нем как-то в глубине, позволяя видеть его даже сидящим сбоку, как я. Оно было цветным и стереоскопическим и представляло огромный многоэтажный дом, красиво отделанный серыми и красными плитками. На его плоскую крышу в беспримесной лазури неба опускался вертолет. "Передаем новости дня, - сказал невидимый диктор. - Посещение руководителями партии и правительства трехсотого дома-коммуны в Киевском районе столицы". Группа хорошо одетых немолодых людей вышла из кабины вертолета и скрылась под куполом из органического стекла. Замелькали лифты-скоростники и лифты-эскалаторы. Объектив аппарата устремился вниз, к зеркальным витринам первого этажа. "Весь этаж занимают магазины, мастерские и столовые, обслуживающие население дома". Гости неторопливо прохаживались по этажам и комнатам, обставленным с необычным для меня выбором красок и форм. "Один поворот пластмассового рычага - и постель уходит в стенку, выдвигая спрятанный книжный шкаф. А эту кушетку вы можете расширить и удлинить: ее металлические крепления и губчатая поверхность растягиваются вдвое". А следом уже открывалась перспектива этажных холлов с большими телевизионными и киноэкранами. "Этот этаж целиком предоставлен молодежи, предпочитающей жить отдельно", - комментировал диктор, раздвигая для нас стены непривычно меблированных комнат. - Не понимаю. Зачем все это делается? - пренебрежительно фыркнула дама с вязаньем наискосок от меня. Я взглянул на юношу, сидевшего с краю, ожидая его реплики, и не ошибся. Как он был похож на юношей, которых я знал! Он принял от них эстафету горячности, почти мальчишеской запальчивости, непримиримости ко всему, что не идет в ногу с веком. - Дома-коммуны не сегодня начали строить, а вам все еще непонятно зачем... - сказал он. - Непонятно! - упорствовала дама. - Слава богу, от коммунальных квартир избавились, а тут опять! - Что - опять? - Ваши дома-коммуны. Коммунальный быт воскрешаем. - Не говорите глупостей. Люди уходят от изолированных отдельных квартир не к коммунальным квартирам - даже я не знаю, что это такое, - а к домам-коммунам! Вы их сейчас видели. А это уже новое качество быта! Дама с вязаньем умолкла. Никто ее не поддержал. А на экране уже вздымались нефтяные вышки, отвоевывая свинцово-багровое небо у елей и лиственниц. "Мы с вами в Третьем Баку, - продолжал диктор, - на только что освоенном новом участке Якутского нефтеносного района Сибири". Третье Баку! На моем веку я знал только два. Сколько же лет прошло? Я обращал этот же молчаливый вопрос и к хирургам в белых халатах, демонстрировавшим на экране бескровную операцию пучком нейтронных лучей, и к изобретателям состава для склеивания ран, и к самому диктору, появившемуся наконец перед зрителями. "В заключение я хочу напомнить вашим зрителям о дефицитных профессиях, в которых остро нуждается наше хозяйство. По-прежнему требуются наладчики автоматических цехов, диспетчеры телеуправляемых шахт, операторы атомных электростанций, сборщики универсальных электронно-счетных машин". Голубой экран погас, и уже другой голос откуда-то сверху подчеркнуто произнес: "Подъезжаем к Москве. Включаем предупредительные огни. Одновременно с зеленым светом будет включен эскалатор". Над дверью впереди запрыгали красные огоньки. Потом они потемнели и стали синими. Затем их размыл и унес ярко-зеленый свет. Вышедшие в проход пассажиры поплыли вперед вместе с полом. Поплыл и я, так и не заметив остановки вагона. Я и не увидел его снаружи. Эскалаторная дорожка, ускоряя движение, привела нас в вестибюль метро. Я не узнал его да, честно говоря, и не успел рассмотреть: мы пронеслись с быстротой ракеты, замедлив движение только у эскалаторных лестниц, которые и вынесли нас на перрон. "Где же кассы? - подумал я. - Неужели метро бесплатно?" Утвердительным ответом был поток пассажиров, хлынувший к открытым дверям подошедшего поезда. Я вышел на площади Революции, которую узнал сразу: и под землей, где меня встретили знакомые бронзовые скульптуры в аркаде, и на земле, где уже издали сквозь зеленую сетку сквера глядели на меня желтые колонны Большого театра. И памятник Марксу стоял на том же месте, только вместо невзрачного "Гранд-отеля" высилось гигантское белое здание, сверкавшее ребрами из нержавеющей стали, а вместо бокового крыла "Метрополя" уходила вправо перспектива шумной многоэтажной улицы. И пейзаж в движении показался мне давно знакомым, почти не изменившимся. По-прежнему по широким тротуарам так же неторопливо и часто струились многоцветные капельки человеческого потока, еще более расцвеченные высоким по-летнему солнцем. А по асфальтовым каналам площади, огибая дома и скверы, завихрялся другой столь же пестрый автобусно-автомобильный поток. Но присмотревшись внимательнее, я легко обнаружил различие. Другой покрой и другая расцветка одежды, другие линии и формы машин. Большинство их шло без колес, на воздушной подушке, напоминая лобастых китов или дельфинов, беззвучно плывущих в сиреневой дымке воздуха. "Сколько же лет прошло?" - снова спросил я себя и снова не мог ответить. Перейти площадь было нельзя: чугунное кружево решетки вилось вдоль тротуара и только на остановках золотых сигарообразных автобусов открывало проходы на мостовую. Я пошел вниз, к Александровскому саду, миновал Исторический музей, заглянул в пролет Красной площади. Там все было привычно - и зубчатка древней стены, и часы на Спасской башне, строгий массив Мавзолея и архитектурное чудо Василия Блаженного. Но огромного здания гостиницы, которую у нас строили в Зарядье, не было видно вовсе. Только еще дальше, может быть на противоположном берегу Москвы-реки, поднимались за храмом незнакомые высотные здания. Я прошел в сад и присел на скамейку. И хотя город уже кипел своей полнокровной, стремительной жизнью, здесь в эти утренние часы, как и у нас, было почти безлюдно. По правде сказать, я растерялся. Куда и зачем идти? Где мой дом? Кто я? И что предстоит мне пережить в этот день моей новой жизни? Я нащупал в кармане бумажник, очень пухлый и плотный, из мягкого, прозрачного пластика. Уже сквозь него, не вынимая карточки, я прочел на ней мое имя, профессию и адрес. Я опять был служителем Гиппократа, чем-то руководившим в хирургической клинике, и, должно быть, знаменитостью, потому что нашел в бумажнике поздравления от трех заграничных ученых обществ, присланные профессору Громову ко дню его шестидесятилетия. Итак, двадцать лет спустя! Для меня - уже старость, для науки - "шаги саженьи". Д'Артаньяна, ехавшего на встречу с Арамисом и Атосом, терзали сомнения: не горько ли будет увидеть состарившихся друзей? Сомнения его рассеялись, но рассеются ли мои? Я мысленно представил себе визит по адресу, обозначенному на карточке. Дверь, наверное, откроет Ольга, постаревшая на двадцать лет. А вдруг не Ольга? Усложнять ситуацию явно не хотелось. Я машинально перебрал пачку денежных купюр, лежавших в бумажнике. На один день в будущем наверняка хватит. Так что же делать? Может быть, просто пройтись по улицам, объехать город, увидеть побольше, подышать в буквальном смысле воздухом будущего? Разве этого мало? Для Заргарьяна и Никодимова - увы! - мало! Какое материальное подтверждение я мог привести им из будущего? Пойти в Ленинскую библиотеку - она, конечно, существует и здесь, - порыться в каталогах, поинтересоваться тематикой научных журналов? Допустим, мне даже удастся найти что-нибудь близкое работам моих ученых друзей. Допустим. Но пойму ли я что-нибудь в статьях ученых восьмидесятых годов, если порой даже элементарные популяризаторские попытки Заргарьяна бессильны преодолеть мое математическое невежество. Выучить наизусть запись какой-нибудь формулы? Да я забуду ее тотчас же! А если их серия? А если мне встретятся совсем уже незнакомые математические символы? Нет, чушь зеленая - ничего не выйдет! С такими мыслями я побрел на остановку такси. Впереди меня была только одна женщина; она, видимо, торопилась, то и дело поглядывая на ручные часы. - Уже десять минут жду, и ни одной машины, - сказала она. - Конечно, на автобусе проще и бесплатно к тому же, но на автупре занятнее. - На автупре? - переспросил я. - Вы, наверно, приезжий, - улыбнулась она. - Так мы называем такси без водителя, с автоматическим управлением. Прелесть! Но первый же автупр привел меня в содрогание. Что-то дикое, противоестественное было в этой лобастой машине без колес и шофера, бесшумно подплывавшей к нам и выбросившей на остановке четыре паучьи ножки. Невидимка за рулем открыл дверь, пассажирка села и что-то сказала в микрофон. Так же бесшумно исчезли ножки, закрылась дверь, и машина скрылась за поворотом. Я долго и, должно быть, с глупым видом смотрел ей вслед, растерянно спрашивая себя: "А что ты скажешь в микрофон и как будешь рассчитываться, если не хватит мелочи?" Я уже подумывал о бегстве, как на остановке появился еще один пассажир. В его подчеркнутой худобе и седине с прочернью была какая-то своеобразная элегантность, а тщательно подстриженная борода лопаткой придавала ему чуть-чуть вызывающий вид. - Спешу, - признался он, нетерпеливо оглядывая площадь. - Вон идет, кажется. Лобастый автупр уже подплывал, подруливая к остановке. - Охотно уступлю вам очередь, - сказал я. - Я не спешу. - Зачем? Вместе поедем, если не возражаете. Сначала отвезем вас, потом меня. В темных его глазах мелькнуло что-то до жути знакомое. Тот же высокий, покатый, с зализами лоб, тот же взгляд, пронзительный и насмешливый. Только борода неузнаваемо изменяла лицо. Неужели же это он? ПОСТАРЕВШИЙ ЗАРГАРЬЯН Я еще раз придирчиво заглянул ему в глаза. Он. Мой Заргарьян, постаревший на двадцать лет. Но я и виду не подал, что узнал его. - Куда вам? - спросил он. Я только пожал плечами. Не все ли равно, куда ехать человеку, двадцать лет не видевшему Москвы. - Тогда поехали. Чур, не возражать - я гид. Кстати, где вы обедаете? Хотите в "Софии"? Вместе. Честно говоря, не люблю обедать один. Он и к пятидесяти годам не утратил мальчишеской пылкости. И в роль гида вошел сразу и горячо. - По улице Горького не поедем. Ее почти не перекраивали. Рванем по Пушкинской, совсем новая улица - не узнаете. Запрограммировано. Он повторил это в микрофон, добавив, где свернуть и где остановиться. Такси, беззвучно захлопнув дверь, поплыло, огибая сквер. - А как рассчитываетесь? - спросил я. - Вот в эту копилочку. - Он показал на щель в панели под ветровым стеклом. - А если мелочи нет? - Побеспокоим разменное устройство. Такси уже свернуло на Пушкинскую, похожую на Пушкинскую моих дней, как Дворец Съездов на заводской клуб. Может быть, она была внешне иной и в шестидесятые годы - ведь подобие миров не предполагает их идентичности, - но сейчас она была иной и масштабно и качественно. Двадцатиэтажные взлеты стекла и пластика, не повторяя друг друга, вписывались в скалистый орнамент каньона, на дне которого кипел многоцветный автомобильный поток. Тротуары, как в торговом пассаже, тянулись в два этажа, соединяясь над улицей кружевными параболами мостов. Мосты связывали и дома, образуя дополнительные аллеи над улицей. - Для велосипедистов, - пояснил Заргарьян, перехватив мой взгляд. - Там же бассейны и площадки для вертолетов. Он добросовестно играл роль гида, с удовольствием смакуя мое удивление. А лобастый наш дельфин тем временем пересек бульвар, пролетел столь же неузнаваемую улицу Чехова и подрулил по Садовой к небоскребу "Софии". Ни площади, ни ресторана я не узнал. Маяковский, будто изваянный из бронзового стекла, так и блистал на солнце, вздымаясь над площадью выше лондонской колонны Нельсона. Сверкал и параллелепипед ресторана "София", играя отраженным солнечным светом, как сплав хрусталя с золотом. Ресторанный зал поражал и внутри. Привычно белые столики под старомодно крахмальными скатертями соседствовали со странными геометрическими фигурами, похожими на шатры из дождя и аргоновых нитей. - Что это? - оторопел я. Заргарьян улыбнулся, как фокусник, предвкушая еще больший эффект. - Сейчас увидите. Сядем. Мы сели за один из привычно крахмальных столиков. - Хотите стать невидимым и неслышимым для окружающих? Он что-то тронул, подняв уголок скатерти, и зал исчез. Нас отделял от него шатер из дождя, без влаги и сырости. В дождь вплетались светящиеся нити без стекла и проводки. Нас окружала благоговейная тишина пустого собора. - А выйти можно? - Так это же воздух, только непрозрачный. Светозвукопротектор. У нас в лаборатории мы применяем черный. Абсолютная темнота. - Я знаю, - сказал я. Теперь удивился он, подслушав в моем ответе что-то для себя новое. Мне надоело играть в загадки. - Вы Заргарьян? Рубен Захарович? - спросил я, уже совершенно уверенный в том, что не ошибаюсь. - Узнали, - усмехнулся он. - Значит, и борода не помогла? - Я по глазам вас узнал. - По глазам? - опять удивился он. - На газетных и журнальных портретах глаза хорошо не выходят. А где же вы меня еще видели? В кино? - Вы по-прежнему занимаетесь физикой биополя? - начал я осторожно. - Тогда не удивляйтесь тому, что сейчас услышите. Я вам сказал неправду о том, что двадцать лет не был в Москве. Я вообще не был в этой Москве. Никогда. - Я помедлил немного, ожидая его реакции, но он молчал, продолжая рассматривать меня с возрастающим интересом. - Мало того, я не то лицо, которое вы сейчас видите. Я фантом в его оболочке, гость из другого мира. Явление вам, вероятно, хорошо знакомое. - Вы читали мои работы? - спросил он недоверчиво. - Нет, конечно. У нас вы их еще не опубликовали. Ведь наше время отстает от вашего лет на двадцать. Заргарьян вскочил: - Позвольте, только теперь я вас понял. Значит, вы из другой фазы. Вы это хотите сказать? - Именно. Он помолчал, поморгал глазами, отступил на шаг. Светящаяся пелена дождя наполовину скрыла его, комически срезав часть затылка, спины и ног. Потом он снова вынырнул и сел против меня, с трудом сдерживая волнение. Лицо его словно засветилось изнутри, и в этом свечении были и сокрушающее удивление человека, впервые увидевшего чудо, и радость ученого, что это чудо совершается в его присутствии, и счастье ученого, могущего управлять такими чудесами. - Кто вы? - наконец спросил он. - Имя, специальность? Я засмеялся. - Чудно как-то говорить от имени двух человек, но приходится. Имя одно и здесь и там. Звание: профессор - это здесь, а там без званий, можно сказать, рядовая личность. И специальности разные: здесь - медик, хирург, видимо, а там - журналист, газетчик. Да еще там я моложе на двадцать лет. Как и вы. - Любопытно, - сказал Заргарьян, все еще оглядывая меня с интересом. - Все мог ожидать, только не это. Сам отправлял людей за пределы нашего мира, но чтобы здесь такого гостя встретить - об этом и не мечтал. И дурак, конечно. Ведь материя едина по всей фазовой траектории. Я здесь, и я там, вот и засылаем друг к другу гостей. - Он засмеялся и вдруг спросил совсем с другой интонацией: - А кто ставил опыт? - Никодимов и Заргарьян, - лукаво ответил я, готовый к новому взрыву удивления. Но он только спросил: - Какой Никодимов? Теперь удивился я: - Павел Никитич. Разве это не его открытие? Разве вы не с ним работаете? - Павел умер одиннадцать лет назад, так и не добившись признания при жизни. Фактически это его открытие. Я пришел к нему другими путями, как психофизиолог. (Мне послышалась затаенная горечь в его словах.) К сожалению, первые удачи с биополем пришли уже после. Мы ставили опыты с его сыном. Я даже не знал, что у Никодимова был сын. Впрочем, возможно, он был только здесь. - А вы счастливее нас, - задумчиво произнес Заргарьян, - начали-то раньше. Через двадцать лет вы добьетесь гораздо большего. Это ваш первый опыт? - Третий. Сперва я побывал рядом, совсем в подобных мирах. Потом подальше - в прошлом. А сейчас еще дальше - у вас. - Что значит "ближе" или "дальше"? "Рядом", - саркастически повторил он. - Какая-то наивная терминология! - Я полагаю, - замялся я, - что миры, или, как вы говорите, фазы, с иным течением времени находятся... дальше от нас, чем совпадающие... Он откровенно рассмеялся: - "Ближе, дальше"!.. Это они вам так объясняют? Дети. Я обиделся за моих друзей. И вообще мой Заргарьян мне нравился больше. - А разве четвертое измерение не имеет своей протяженности? - спросил я. - Разве теория бесконечной множественности его фаз ошибочна? - Почему четвертое? - знакомо закипел Заргарьян. - А вдруг пятое? Или шестое? Наша теория не определяет его очередности или направления в пространстве. И кто вам сказал, что она ошибочна? Она ограничена, и только. Слова "бесконечная множественность" просто нельзя понимать буквально. Так же, как и бесконечность пространства. Уже вашим современникам это было известно. Уже тогда релятивистская космология исключала абсолютное противопоставление конечности и бесконечности пространства. Поймите простую вещь: _конечное_ и _бесконечное_ не исключают друг друга, а внутренне связаны. Свя-за-ны! - скандируя, повторил он и усмехнулся, заглянув в мои пустые глаза. - Что, сложно? Вот так же сложно объяснить вам, что здесь "ближе" и что "дальше". Я могу переместить ваше биополе в смежный мир, опередивший нас на столетие, но где он находится, близко или далеко, геометрически определить не смогу. - Он вдруг дернулся и замер, словно его веселый бег мысли что-то оборвало или остановило. Секунду-другую мы оба молчали. - А ведь это идея! - воскликнул он. - Вы о чем? - О вас. Хотите прыгнуть в будущее еще дальше? - Не понимаю. - Сейчас поймете. Я усложняю ваш опыт. Вы едете со мной в лабораторию, я отключаю ваше биополе и перевожу его в другую фазу. Что скажете? - Пока ничего. Обдумываю. - Боитесь? А риск все тот же. И там вам сорок, а не шестьдесят, сердце в порядке, иначе бы не рисковали. Я бы с наслаждением поменялся с вами, да не гожусь. Знаете, как трудно найти мозг-индуктор с таким напряжением поля? - Вы же нашли. - Троих за десять лет. Вы четвертый. И считайте, что вам повезло. Обещаю экскурсию поинтереснее полета на Марс. Подыщу вам потомка в пятом колене с таким же полем. Скачок лет на сто, а? Ну что... Что вас смущает? - Мое биополе. Вдруг они его потеряют? - Не потеряют. Я сначала верну вас обратно. Минуточку даже поприсутствуете в своем времени и пространстве, а потом очнетесь в другом. Не бойтесь, ни взрыва не будет, ни извержения, ни излучения. А ваша аппаратура зафиксирует все, что надо. Ну как, летим? Он поднялся. - А обед? - Потом пообедаем. Мы - здесь, вы - в будущем. Я подумал, что терять мне, в сущности, нечего. - Летим, - сказал я и тоже встал. ЦЕЙТНОТ Я, повторив слова Заргарьяна, даже не подозревал, что мы именно полетим. Сначала мы поднялись на скоростном лифте на крышу, где приземлялись маршрутные такси-вертолеты, а через две-три минуты уже парили над Москвой, направляясь на Юго-Запад. Панораму Москвы конца века я не забуду до самой смерти. Я все время твердил себе, что это не моя Москва, не та, в которой я родился и вырос и которую отделяют от этой незримые границы пространства - времени и двадцать лет великой преобразующей стройки. Я упрямо внушал себе это, а глаза убеждали в другом. Ведь и у нас, в моем мире, шла та же стройка в том же темпе и направлении, те же силы ее вдохновляли, ту же цель преследовали. Значит, и у нас к концу третьей пятилетки подымется такой же красавец город, может быть, даже еще красивее. Будто волшебник с киноаппаратом воспроизводил передо мной удивительную картину будущего. Я жадно всматривался, ища памятные детали, и радовался, как мальчишка, узнавая старое в новом, знакомое, но изменившееся, как изменяется юноша, достигший расцвета лет. Все знакомое сразу бросалось в глаза - Дворец Съездов, золотые луковицы кремлевских соборов, мосты через Москва-реку, Большой театр, такой игрушечный сверху, Лужники, университет. Другие высотные здания моих дней терялись в многоэтажном каменном лесу, а может быть, их и не было. Город выплеснулся далеко за линию кольцевой автомобильной дороги, - она пролегала на месте нашей, во всяком случае едва ли с большими отклонениями, но она была шире или казалась шире, и машины, как муравьи, ползли по ней такой же широкой, редко утончавшейся ленточкой. Больше всего поражали эти масштабы и краски городского уличного движения. Радужные автомобильные реки-улицы и ручьи-переулки. Велосипеды и мотоциклы на асфальтовых аллеях, пересекавших город по крышам домов. Вагоны-сороконожки, догонявшие друг друга по ниточкам монорельсовых эстакадных дорог. А над ними порхавшие от площадки к площадке черно-желтые и сине-белые стрекозы-вертолеты. На одной из таких площадок на крыше огромного, высоченного дома мы и сошли. Самый дом я не успел рассмотреть на подлете, а первое, что бросилось мне в глаза на плоской его крыше, окаймленной высокой металлической сеткой, был широкий пятидесятиметровый бассейн с прозрачной, подсвеченной со дна зеленоватым мерцанием очень чистой водой. Вокруг теснились шезлонги, резиновые маты, палатки, буфет под туго натянутым парусиновым тентом. - Обеденный перерыв, - сказал Заргарьян, поискав глазами среди купальщиков и сидевших в буфете полуобнаженных людей в плавках и купальных костюмах. - Сейчас мы его найдем. Игорь! - вдруг закричал он. Загорелый атлет в темных, защитных очках, игравший поодаль на теннисном корте, подошел к нам с ракеткой. - Кто-нибудь есть в лаборатории? - спросил Заргарьян. - А зачем? - лениво отозвался атлет. - Они все в шестом секторе. - Установка не обесточена? - Нет. А что? - Познакомься с профессором для начала. - Никодимов, - сказал атлет и снял очки. Он совсем не походил на длинноволосого Фауста. - Что-нибудь случилось? - спросил он. - Нечто непредвиденное и любопытное. Сейчас узнаешь, - не без торжественности произнес Заргарьян. Человек с юмором, несомненно, нашел бы что-то общее в этой ситуации с моим первым визитом в лабораторию Фауста. Даже кнопку нажал Заргарьян с той же лукавой многозначительностью, и так же включился эскалатор - тогда коридор у входа в лабораторные помещения, сейчас лестница, ведущая с крыши в те же лаборатории. Она плавно поползла вниз, пощелкивая на поворотах. - Вы разрешите, - улыбнулся он мне, - я объясню все этому ребенку на арго биофизиков. Это будет и точнее, и короче. Я тщетно пытался понять что-либо в нагромождении незнакомых мне терминов, цифр и греческих букв. Лексика моего Заргарьяна, даже когда он увлекался и забывал о моем присутствии, так не подавляла меня: я что-то в ней уяснял. Но молодой Никодимов схватывал все на лету и поглядывал на меня с нескрываемым любопытством. Он уже не казался мне тяжеловесом и тяжелодумом; я даже подивился легкости, с какой он ринулся в уже знакомую мне "путаницу штепселей, рычагов и ручек". Впрочем, честно говоря, не так уж знакомую. Все в этом двухсветном зале было крупнее, масштабнее, сложнее, чем в оставшейся где-то в другом пространстве - времени чистенькой лаборатории. Если ту хотя бы приблизительно можно было сравнить с кабинетом врача, то эта напоминала зал управления большого автоматического завода. Только мигающие контрольные лампочки, телевизорные экраны, бессистемно висящие провода да кресло в центре зала в чем-то повторяли друг друга. Впрочем, не больше, пожалуй, чем новый "Москвич" старую "эмку". Я обратил внимание на расположение стекловидных экранов: они выстроились параболой вдоль загибающейся по залу панели, похожей на контрольную панель электронно-счетной машины. Подвижной пульт управления мог, по-видимому, скользить вдоль линии экранов в зависимости от намерений наблюдателя. А наблюдать их можно было с интересом: даже в их теперешнем, нерабочем, состоянии они то поблескивали, то гасли, то мерцали, отражая какое-то внутреннее свечение, то слепо стыли в холодной свинцовой матовости. - Что, не похоже? - засмеялся Заргарьян. - А что именно? - Экраны, - сказал я. - У нас они иначе расположены. И шлема нет. - Я указал на кресло. Шлема действительно не было. И датчиков не было. Я сидел в кресле, как в гостиной, пока Заргарьян не сказал: - Если сравнить вашу эпопею с шахматной партией, вы в цейтноте. Дебют вы разыграли у себя в пространстве. В нашем мире у вас начался миттельшпиль. Причем без всякой надежды на выигрыш. Вы сразу поняли, что никаких сувениров, кроме беспорядочных впечатлений, с собой не привезете. Иначе говоря, еще одна неудача. Сколько раз мы с Игорем были в таком положении! Сколько бессонных ночей, ошибочных расчетов, неоправданных надежд, пока не нашелся наконец мозг-индуктор с математическим развитием. Привез в памяти формулу - так даже академики ахнули! Теперь она известна как уравнение Яновского и применяется при расчетах сложнейших космических трасс. К великому сожалению, ваша память тут вам не поможет. И вот появляется спасительный вариантик: вы встречаете меня. Загорается свечечка надежды, тоненькая свечечка, но загорается. Тут торопиться надо, еще эндшпиль предстоит, а вы в цейтноте, дружище. Все мы в цейтноте. Напряжение поля на пределе, вот-вот начнет падать - и бенц! Одиссей возвращается на Итаку. Игорь! - крикнул он. - Закругляйтесь, пора! - Тут он вздохнул и добавил каким-то погасшим голосом: - Пора прощаться, Сергей Николаевич. Доброго пути! На другую встречу, пожалуй, нам уж рассчитывать нечего. Только теперь дошел до меня жуткий смысл происходящего. Прыжок через столетие! Не просто в смежный мир, а в мир совсем иных вещей, иных машин, иных привычек и отношений. На несколько часов, может быть на сутки, Гайд завладеет душой Джекиля, но обманет ли он окружающих, если захочет остаться инкогнито? Его скроет лицо Джекиля, костюм Джекиля, но выдаст язык, строй мыслей и чувств, условные рефлексы, незнакомые тому миру. Не слишком ли велик риск прыжка, вскруживший мне голову? Но я ничего не сказал Заргарьяну, не выдал внезапных своих опасений, даже не вздрогнул, когда он дал команду включить протектор. Темнота, как и раньше, окружила меня. Темнота и тишина, сквозь которую, как будто издалека, точно в густом и сыром тумане, пробивались едва слышные голоса, тоже знакомые, но почти забытые, словно их отделяла от меня уже преодоленная в прыжке сотня лет. - Ничего не понимаю. Как у тебя? - Исчезло. Что-то пробивается, но изображения нет. - А на шестом есть. Только светимость ослаблена. Ты понимаешь что-нибудь? - Есть соображения. Опять вне фазы. Как и тогда. - Но мы же не зарегистрировали шока. - Мы и тогда не зарегистрировали. - Тогда энцефалографы записали сон. Фаза парадоксального сна. Помнишь? - По-моему, сейчас другое. Обрати внимание на четвертый. Кривые пульсируют. - Может, усилить? - Подождем. - Боишься? - Пока нет оснований. Проверь дыхание. - Прежнее. - Пульс? - Тот же. И давление не повышено. Может быть, изменение биохимических процессов? - Так нет же показаний. У меня впечатление вмешательства извне. Или сопротивление рецептора, или искусственное торможение. - Фантастика. - Не знаю. Подождем. - Я и так жду. Хотя... - Смотри! Смотри! - Не понимаю. Откуда это? - А ты не гадай. Как отражение? - В той же фазе. - В той ли? И вновь тишина, как тина, поглотила все звуки. Я уже ничего не слышал, не видел и не чувствовал. ПРЫЖОК ЧЕРЕЗ СТОЛЕТИЕ Переход от тьмы к свету сопровождался странным состоянием покоя. Как будто я плавал в прозрачном холодноватом масле или пребывал в состоянии невесомости в молочно-белом пространстве. Тишина сурдокамеры окружала меня. Ни дверей, ни окон не было - свет исходил ниоткуда, неяркий, теплый, будто солнечный свет в облаках. Снежное облако потолка незримо переходило в облачную кипень стен. Белизна постели растворялась в белизне комнаты. Я не чувствовал прикосновения ни одеяла, ни простыни, словно они были сотканы из воздуха, как платье андерсеновского голого короля. Постепенно я начал различать окружавшие меня вещи. Вдруг вырисовывался экран с белым кожухом позади, сначала совсем невидный, а если присмотреться - принимавший вид металлического листа, зеркально отражавшего белую стену, постель и меня. Он был обращен ко мне, как чей-то глаз или ухо, и, казалось, подслушивал и подглядывал каждое мое движение или намерение. Как подтвердилось позже, я не ошибся. Возле постели плавала плоская белая подушка с мелкой, зернистой поверхностью. Когда я дотронулся до нее, она оказалась сиденьем стула на трех ножках из незнакомого мне плотного прозрачного пластика. Еще я заметил такой же стол и что-то вроде термометра или барометра под стекловидным колпаком - видимо, прибор, регистрирующий какие-то изменения в воздухе. Снежная белизна кругом рождала ощущение покоя, но во мне уже нарастали тревога и любопытство, Отбросив невесомое одеяло, я сел. Белье на мне напоминало егерское: оно так же обтягивало тело, но кожа не ощущала его прикосновения. Я взглянул на экран и вздрогнул: в тусклой зеркальности его возник смутный облик человека, сидевшего на постели. Он совсем не походил на меня, казался выше, моложе и атлетичнее. - Можете встать и пройтись вперед и назад, - сказал женский голос. Я невольно оглянулся, хотя и понимал, что в комнате никого не увижу. "Ничему не удивляйся, ничему!" - так приказал я себе и послушно прошел до стены и обратно. - Еще раз, - сказал голос. Я повторил упражнение, догадываясь, что кто-то и как-то за мной наблюдает. - Поднимите руки. Я повиновался. - Опустите. Еще раз. Теперь присядьте. Встаньте. Я честно проделал все, что от меня требовали, не задавая никаких вопросов. - Ну, а теперь ложитесь. - Я не хочу. Зачем? - сказал я. - Еще одна проверка в состоянии покоя. Непонятная мне сила легко опрокинула меня на подушку, и руки сами натянули одеяло. Интересно, как добился этого мой невидимый наблюдатель? Механически или внушением? Бесенок протеста во мне бурно рвался наружу. - Где я? - У себя дома. - Но это какая-то больничная палата. - Как вы смешно сказали: па-ла-та, - повторил голос. - Обыкновенная витализационная камера. Мы ее оборудовали у вас дома. - Кто это "мы"? - Цемс. Тридцать второй район. - Цемс? - не понял я. - Центральная медицинская служба. Вы и это забыли? Я промолчал. Что можно было на это ответить? - Частичная послешоковая потеря памяти, - пояснил голос. - Вы не старайтесь обязательно вспомнить. Не напрягайтесь. Вы спрашивайте. - Я и спрашиваю, - согласился я. - Кто вы, например? - Дежурный куратор. Вера-седьмая. - Что? - удивился я. - Почему седьмая? - Опять смешно спрашиваете: "Почему седьмая?" Потому что, кроме меня, в секторе есть Вера-первая, вторая и так далее. - А фамилия? - Я еще не сделала ничего выдающегося. Спрашивать дальше было опасно. Начинался явно рискованный поворот. - А вы можете показаться? - спросил я. - Это необязательно. Наверное, противная, злая старуха. Педантичная и придирчивая. Послышался смех. И голос сказал: - Придирчивая - это верно. Педантичная? Пожалуй. - Вы и мысли читаете? - растерялся я. - Не я, а когитатор. Специальная установка. Я не ответил, мысленно прикидывая, как обмануть эту чертову установку. - Не обманете, - сказал голос. - Это непорядочно. - Что? - Не-по-ря-дочно! - рассердился я. - Некрасиво! Нечестно! Подглядывать и подслушивать нечестно, а в черепную коробку к человеку лезть и совсем подло. Голос помолчал, потом произнес строго и укоризненно: - Первый больной в моей практике, возражающий против когитатора. Мы же не подключаем его к здоровому человеку. А у больного просматриваем все: нейросистему, сердечно-сосудистую, дыхательный аппарат, все функции организма. - Зачем? Я здоров как бык. - Обычно наблюдатели не встречаются с больными, но мне разрешили. Теперь я уже видел, кому принадлежал голос. Отражающая поверхность экрана потемнела, как вода в омуте, и растаяла. На меня смотрело лицо молодой женщины в белом, с короткой волнистой стрижкой. - Можете спрашивать - память вернется, - сказала она. - А что со мной? - Вам сделали операцию. Пересадка сердца. После катастрофы. Вспоминаете? - Вспоминаю, - сказал я. - Из пластмассы? - Что? - Сердце, конечно. Или металлическое? Она засмеялась с чувством превосходства учительницы, внимающей глупому ответу ученика. - Не зря говорят, что вы живете в двадцатом веке. Я испугался. Неужели им уже все известно? А может быть, так и лучше: ничего не надо объяснять, незачем притворяться. Но я на всякий случай спросил: - Почему? - А разве не так? Искусственное сердце применялось давным-давно. Мы заменили его органическим, выращенным в специальных средах. А вы мыслите категориями двадцатого века, как и полагается специалисту-историку. Говорят, вы знаете все о двадцатом веке. Даже какие туфли носили. - На гвоздиках, - засмеялся я. - Что, что? - На гвоздиках. - Не понимаю. Я вздохнул. Распространеннейшее, столетия бытовавшее слово, дожившее до ядерной физики, уже исчезло из словаря двадцать первого века. Интересно, чем они заменили гвозди? Клеем? - Вот что, милая девушка... - начал я. Но она со смехом меня перебила: - Это так в том веке говорили - "милая девушка"? - Вот именно, - сурово подтвердил я. - Мне надоело лежать, я хочу одеться и выйти. Она нахмурилась. - Одеться вы можете, платье вам будет доставлено. Но выйти пока нельзя. Процесс обсервитации еще не закончен. Тем более после шока с потерей памяти. Мы еще проверим ваш организм в привычных для вас нейрофункциях. - Здесь? - Конечно. Вы получите вашего "механического историка". Причем лучшую, последнюю его модель. Без кнопочного управления. Настройка автоматическая, на ваш голос. - А вы будете подглядывать и подслушивать? - Обязательно. - Не пойдет, - сказал я. - Не буду же я при вас одеваться и работать. Веселое удивление отразилось в ее глазах. Она с трудом сдерживалась, чтобы не рассмеяться. Спросила, прикрыв рот: - Это почему же? - Потому что я живу в двадцатом веке, - отрезал я. - Хорошо, - согласилась она. - Я выключу видеограф. Но внутриорганические процессы останутся под наблюдением. - Ладно, - сказал я. - Хоть вы и седьмая, но умненькая. Она опять не поняла, но я только рукой махнул. Чехова она явно не читала или не помнила. А миленькая рожица ее на экране уже исчезла. Исчезла вдруг и часть стены, пропустив в комнату что-то похожее на радиатор из переплетенных прямоугольных трубок. "Что-то" оказалось обыкновенной вешалкой, на которой с удобством разместилась моя предполагаемая одежда. Я выбрал узкие светлые брюки, закрепленные внизу, как у наших гимнастов, и такой же свитер, напомнивший мне знакомую вестсайдку. В зеркальном пространстве экрана отразилось нечто мало похожее на меня, но вполне респектабельное и не оскорбляющее глаз. Не в белье же встречать людей нового века! Я обернулся на шум позади меня, словно кто-то вошел на цыпочках. Но это был не человек, а нечто отдаленно напоминавшее плоский холодильник или несгораемый шкаф. И вошло оно непонятно как, будто возникнув из воздуха вместо исчезнувшей вешалки. Вошло и замерло, мигнув зеленым глазком индикатора. - Интересно, - сказал я вслух, - должно быть, это и есть мой "механический историк"? Зеленый глазок побагровел. - Сокращенно "Мист-12", - сказал шкаф ровным, глухим, лишенным интонационного богатства голосом. - Я вас слушаю. ГЛОССАРИЙ "МИСТА" Я долго молчал, прежде чем начать разговор. Девушке я поверил: ни подсматривать, ни подслушивать она не будет. Но о чем говорить с этим механическим циклопом? Не светский же разговор вести. - Каков объем твоей информации? - спросил я осторожно. - Энциклопедический, - ответил он немедленно. - Более миллиона справок. Могу назвать точную цифру. - Не надо. Предмет справок? - Предел глоссария - двадцатый век.