ошо помню, как отец стоял надо мной по вечерам, когда я спал. Это было давно. Я был тогда совсем маленьким -- еще до школы и в первых классах. Но все равно помню, что если поздно вечером я открывал спросонья глаза, надо мной обычно стоял отец, и мою голову гладили его сильные, волосатые, коричневые от загара руки. Кажется, всЕ умели делать эти руки. Абсолютно всЕ, что только могут делать мужские руки вообще. Что же там случилось? Почему взрыв? Всю жизнь отец работал в химии, всю жизнь он создавал пластмассы -- и не было никаких взрывов. А может, это ошибка? Может, кто-то что-то напутал? Может, я сейчас ворвусь домой, а отец уже там, и у мамы -- еще заплаканные от потрясения глаза? И когда я наконец прилечу? Сколько можно тащиться в этой тьме? Гляжу на часы. Уже двенадцать минут в воздухе. -- Скоро прилетим? -- спрашиваю в микрофон на пульте. Металлический голос автопилота отвечает: -- Через десять минут. -- Почему так долго сегодня? -- Встречный ветер. Я с тоской думаю, что от аэродрома еще мчаться и мчаться через громадный город на биолете. Пока доберусь! А может, отыщется свободный вертолет? Все-таки быстрее... -- Как вызвать дежурного по аэропорту? -- спрашиваю я в микрофон. -- Соединяю, -- отвечает металлический голос кибера. -- Дежурный слушает, -- раздается в динамике пульта. -- У вас отыщется свободный вертолет? -- спрашиваю я. -- До академгородка. -- Вы из "Малахита"? -- Да. -- Найдем. Значит, туда уже звонил дежурный по лагерю или дежурный техник с нашего аэродрома. И, значит, вертолет будет. Сейчас не тот век, когда дают пустые обещания. Пообещать и не выполнить -- это все равно, что публично оплевать себя. В наше время даже последние дураки выполняют свои обещания. Впрочем, от дураков я уже отвык. В "Малахите" их нет. Ни среди курсантов, ни среди воспитателей. И, может, в этом отношении наш лагерь -- росток общества будущего. Того идеального общества, в котором вообще не станет дураков, потому что люди полностью научатся управлять наследственностью. Уже сейчас биологи с большой вероятностью могут заказывать себе сына или дочь. Скоро, совсем скоро это смогут делать все. Юмористы предсказывают, что это может привести к значительному избытку мужчин на Земле. А когда можно будет заказать не только пол, но и интеллект ребенка, -- кто же пожелает видеть свое дитя дураком? Вертолет на аэродроме меня ждет. Сигнальные посадочные огни ведут прямо к нему мой самолет, и я, по существу, прыгаю из кабины в кабину. -- В академгородок? -- уточняет по радио диспетчер. -- Да, -- отвечаю я. -- Тридцать седьмой дом. Номера домов написаны на крыше светящимся составом. Их видно ночью с большой высоты. Фотоэлемент автопилота быстро найдет нужный. Да и я не прозеваю. И вот я лечу над спящим городом. Даже в темноте по тонким цепочкам огней я узнаю его кварталы. Вон в том, почти темном сейчас квадрате, слева от Лаврентьевского шоссе, стоят среди соснового леса старинные двухэтажные особняки. Это дачи Уральской академии наук. Отец здесь и отдыхал и работал -- писал свои книги о пластмассах. А я иногда приезжал сюда с мамой на биолете. И отец даже зимой выбегал нам навстречу с непокрытой головой, и потом мы играли в снежки, и катались на лыжах, и пили горячий кофе в снежном гроте. А летом я собирал тут грибы. Прямо возле особняка, под соснами. И землянику собирал. И хватал за хвосты ящериц. И удивлялся, что хвосты остаются у меня в руках. А вот здесь, на Ушкуйских горах, где ночные огни завиваются плотной спиралью, отец любил прыгать с трамплинов. Как здорово он летел в воздухе, прижав руки! Словно голубая ракета! Он долго учил этому искусству меня. И научил, хотя я вначале боялся. И теперь я прилично прыгаю. Но почему-то так и не полюбил прыжки с трамплинов. Не знаю, почему. А потом мы здесь катались на лыжах с Таней. И я тоже учил ее прыгать с трамплина. И она тоже вначале боялась. А потом привыкла и прыгала не хуже меня. Человек привыкает к опасности и даже перестает замечать ее, если хоть несколько раз преодолел свой страх перед нею. ...Теперь огни внизу идут четкими, строгими прямоугольниками. И в середине каждого прямоугольника светится яркая, хорошо видимая сверху цифра -- номер квартала. Здесь самые новые жилые кварталы в нашем городе. Они построены на месте древнего, разбросанного завода, который начали сносить, когда я бегал в пятый класс. Эти кварталы называют "Городком молодоженов". Потому что первыми поселились тут три тысячи только что созданных семей. И сейчас еще молодые семьи селятся и селятся в этих кварталах. Всем молодоженам предлагают здесь удобные, самые удобные в городе квартиры. И многие переезжают сюда. Даже из центра. Отец как-то рассказал, что люди великого двадцатого века мечтали о таких вот просторных городках молодоженов, где каждая молодая семья могла бы свободно получить квартиру. В последние десятилетия того века мечта начала сбываться. Но очень многие так и не дожили до свершения этой мечты. А отец все мечтал о пористой, продутой гелием пластмассе, которая была бы легче воздуха. О пластмассе, из которой можно строить воздушные острова. Кто же теперь найдет такую пластмассу? 7. Мама На гладком белом постаменте стоят серые урны. Двенадцать серых урн. Маленьких. Обтекаемых, как ракеты. И на каждой урне -- красные буквы. Двенадцать фамилий. И одна из них моя. Звучит траурная музыка -- старинная, печальная. Подходят люди и молча кладут к постаменту цветы. Много людей. Много цветов. И ни одного слова. Зачем тут слова? Разве кому-то что-то непонятно? Мы стоим перед постаментом. Мама и я, и еще женщины, мужчины, старики, мальчики и девочки -- семьи погибших. В двух шагах от меня -- девчушка с черными бантиками в льняных косах. Дочка папиного помощника. Ей всего пять лет, а на ней уже черная накидка, черные бантики. Эта девочка слишком рано увидела, что такое траур. Наверняка она еще не понимает, что в этой маленькой серой ракете -- все, что осталось от ее папы. Ведь он был таким громадным, громогласным и неуклюжим, как американский медведь гризли. Мой отец в шутку так и звал его -- "Гризли". Разве может такой большой папа вместиться в такую маленькую ракету? Этой девочке, наверно, трудно стоять неподвижно. Ей хотелось бы сейчас попрыгать, поиграть с этой непонятной серой ракетой, на которой написана фамилия. Но девочка только осторожно поглядывает на окружающих и бесшумно переминается с ноги на ногу. Лишь спустя много лет она поймет то, что видит сейчас. Лишь спустя много лет будет горько плакать над этим. Мы до сих пор не знаем, почему произошел взрыв во время испытаний уже готовой пластмассы. Да и что можно узнать, если от цеха остался один пепел? Двенадцать горстей этого пепла лежат сейчас в двенадцати урнах. И, по существу, мы хороним не прах своих близких. Мы хороним символы. Мама стоит прямая, бледная и неотрывно смотрит на урны. Я держу ее под руку, но чувствую, что ей это совсем не нужно. Она не пошатнется, не упадет, она выстоит так до конца -- столько, сколько потребуется. И вдруг я понимаю, что мама моя -- удивительно крепкая женщина. Наверно, она даже крепче меня, молодого, здорового парня. Наверно, она сможет вынести даже то, чего я бы не вынес. Откуда в ней это? Почему она способна все вынести и никогда ничего не боялась? Почему отец тоже никогда и ничего не боялся? Я всегда слишком мало думал об отце. Слишком часто убегал от него по своим срочным мальчишечьим делам в те редкие минуты, когда у него было для меня время. И даже когда-то увертывался от его поцелуев. В десять лет я считал себя взрослым мужчиной и стыдился, что меня целуют. И мама потом рассказывала, что отец, понимая это, стал целовать меня только спящим. Как теперь будет жить моя мама? Чем будет жить? Ведь я тоже скоро улечу. Навсегда! Все отняла у мамы эта планета Рита. И мужа, и сына... А может, мне не лететь? Может, остаться? Только из-за мамы! И уговорить Бируту?.. -- ...Ни в коем случае не насилуй себя, Алик! -- Мама говорит это спокойно, тихо. Она кажется внешне очень спокойной сейчас, дома, после похорон. Она сидит в кресле, закинув ногу на ногу, и курит. Я впервые вижу, что мама курит. Никогда у нас не было дома ни папирос, ни зажигалок, ни пепельниц. Они были не нужны. -- Ни в коем случае не насилуй себя! -- твердо повторяет она. -- Хочешь -- обязательно лети! Живи так, как хочешь! Ведь человек живет только один раз. И хуже нет, когда он себя насилует. А особенно в молодости... Мы с папой в молодости жили так, как хотели. И поэтому всю жизнь были счастливы. А я очень мало знаю об их молодости. Удивительно мало! -- Может, ты расскажешь, ма? -- ...Знаешь, тогда создавались первые подледные поселки Антарктиды. Те, которые сейчас снабжают весь мир самыми дешевыми алмазами. А в то время говорили, что безопаснее добывать алмазы на Марсе, чем в этих подледных поселках. Ведь лед Антарктиды все время движется! Над нашим поселком он проходил по метру в сутки. Представляешь? Это ведь очень много. И, главное, лед шел неравномерно. Рывками. -- Ма! Но ведь эти поселки охраняются тепловыми лучами! -- Сейчас это надежно! А тогда -- то перебои с энергией, то потопы от тающего льда. Малейшая неисправность в автоматике -- и заливает шахты, дома. Или наоборот -- лед надвигается на сферу, и она жутко трещит над головой. Ничего не помню страшнее, чем этот треск сферы над головой... Потом это все отрегулировалось, устоялось... А тогда было очень опасно! -- И гибли? -- Гибли, Алик! Многие! И многие -- зря! Из-за халатности, легкомыслия. Так уж, видно, устроен человек -- ни одно великое дело он не может совершить без жертв, и большинство этих жертв -- по неосторожности. В тех поселках люди не могли быстро привыкнуть к опасности. К опасности постоянной, ежеминутной. Ведь приезжали из городов, где все было безопасно. И хотя знали, что в этих поселках гибнут, -- ехали и ехали. Добивались, пробивались... Трудно было туда попасть!.. А мы с папой там встретились, там полюбили друг друга... Меня мама не пускала -- кричала, плакала. Но я все равно уехала. Отлично все помню! Поэтому никогда не пытались отговаривать тебя. -- А хотелось? -- Любой матери хочется, чтобы дитя всегда было рядом! Но для этого его часто надо искалечить!.. Да... Так о поселках... Наш был в горах Голицына. Между Мирным и Пионерской. Один из первых поселков. И я лечила в нем своих первых больных. Папа вначале тоже был всего лишь одним из моих пациентов. Он там и начал свою работу над пластмассами. Он искал надежную сферу. Более надежную, чем металлопластовая. -- И нашел? -- Ее нашли другие. Его друзья. Их там было много. Целый выпуск института пластмасс. И все искали. Какие ребята там были! Какие отчаянные парни! Они испытывали пластмассы за сферой. Вылезали под лед и ставили маленькие сферы из своих пластмасс. И каждый раз не знали -- вернутся обратно или нет. В мастерских делали для этого специальных роботов, но слишком медленно, а ребята не хотели ждать. И один из них все-таки не вернулся. Шарль Буассе. Он был очень веселый и красивый. Самый красивый из этих ребят! Его раздавило льдом. Когда его хоронили -- я не могла смотреть. А ведь я хирург... Папа там сломал ногу. Тоже за сферой. Это было еще до Буассе. Потом выходить запретили. Приказали ждать роботов. Но ребята все равно вылезали. Тайком. Потому что очень нужна была новая сфера. Мы ведь больше года жили под сферой экспериментальной. Тогда не раздавило ни одного поселка. Но могло раздавить любой. Нам просто везло -- тем, кто были первыми. А гарантий у нас не было никаких. Все делалось впервые -- какие уж тут гарантии? Потом, когда мы вернулись, -- нам завидовали, нас встречали, как героев. И права поехать в эти рискованные поселки добивались тысячи людей. Я читала, что вот так же в двадцатом веке сотни тысяч добивались права первыми полететь в космос. Это еще тогда, когда вообще неизвестно было, можно ли из космоса вернуться живым. Видно, это свойство нормального молодого человека -- идти на смертельный риск ради блага людей, в интересах общества. Если бы у людей не было этого свойства -- может, они не стали бы людьми?.. Поэтому, Алик, я и говорю тебе -- не насилуй себя! Желание улететь -- это нормальное желание. Естественное. Конечно, я была бы спокойнее, если бы рядом с тобой была Таня. Я очень верила в Таню! А теперь я не знаю, кто будет рядом с тобой... -- Она хорошая, ма! Она надежная! -- Значит, она уже есть? -- Ее зовут Бирута. Ты можешь быть спокойна, ма! -- Мне хотелось бы с ней познакомиться... -- Конечно! В первый же отпуск мы приедем вместе! Я бы даже сейчас ее вызвал... -- Сейчас не надо! Сейчас трудно. Ты не обижайся. -- Что ты, ма! -- Знаешь, Алик... Я давно хотела тебя спросить... И как-то все не решалась... Ну, сейчас ты, наверно, уже скажешь... Почему у вас так получилось с Таней? Только потому, что ее не взяли в "Малахит"? -- Ма! Как можно?! Я и сам бы отказался! Но она дала мне такое письмо... -- Какое? Я рассказываю маме о том письме, и она слушает молча, не перебивая, а когда я кончаю, тихо говорит: -- Что-то я не очень верю этому письму. -- Ма, Таня не умеет лгать! И потом я видел их вместе... Не раз. -- Когда? -- Ну, тогда. После письма. -- Это ни о чем не говорит, Алик. Совершенно ни о чем не говорит! Впрочем, теперь уже об этом, кажется, поздно думать? 8. Сорок минут в ионолете Ах, думать о чем-то никогда не поздно! И об этом -- тоже. Даже если бессмысленно думать, если ничего нельзя изменить -- да и не хочется менять! -- об этом все думается. Мы с Бирутой давно женаты. Мы полетим вместе на Риту -- уже известно, что мы попали в число астронавтов. А Таня уже давно изучает в Кембридже историю английской фантастики. Не знаю вот только, где Олег Венгров. Может, там же, в Кембридже, с Таней. А может, еще где. Я никого не спрашиваю о нем, и никто мне о нем ничего не говорит. Странно -- у меня нет никакой обиды ни на Таню, ни на Олега. Та боль, которую я испытал когда-то, не вызвала обиды. Я даже уверен, что все получилось к лучшему. Кажется, смог бы сейчас совершенно спокойно пойти с ними обоими в парк или на выставку, или посидеть в кафе. И, конечно, чтобы с нами была Бирута. Чтобы Таня могла увидеть, какая Бирута веселая и красивая, какая она умная. Чтобы Таня могла понять, как Бирута любит меня. Наверно, это мог быть даже довольно интересный вечер -- вчетвером. Но, конечно, он не нужен. Потому что был бы болью -- для всех. Только сейчас я уже смог бы выдержать эту боль. А раньше -- не смог бы. С каждым днем подготовки к отлету Таня и все, что связано с ней, уходит дальше и дальше. Уходит навсегда, безвозвратно. Все быстрее и явственней надвигается пропасть, которая уже никогда и ни за что не позволит мне ни увидеть Таню, ни даже что-либо узнать о ней. Как в той песенке - Я вернусь Через тысячу Лет. Так хоть в чем-то Оставь мне Свой след! Только я не вернусь! И следа не увижу... Может, это вообще свойство человеческой психики -- много думать о том, что ушло или уходит безвозвратно? Помню, как поразила меня одна небольшая запись, случайно сделанная на обложке журнала три сотни лет назад и так же случайно обнаруженная мною. Я готовил в девятом классе доклад о второй мировой войне двадцатого века. Меня с детства тянул к себе двадцатый век. И не раз наплывали какие-то грустные минуты, когда я жалел, что не родился в том бурном, мятущемся, непрерывно ищущем веке. Тот век породил новое общество, новый мир, новый социальный строй, который позже победил на всей планете. В том веке человечество впервые осознало себя единым коллективом, живущим в одном, не очень большом доме. А до этого ведь понятие "человечество" не распространялось дальше своего племени, своего народа. В том жестоком, залитом кровью веке человечество впервые выстрадало всеобщую, святую ненависть к войне, всеобщую решимость покончить с нею навсегда, на все будущие времена. В том веке впервые родилось истинное братство народов, которое затем стало законом жизни всей планеты. И, наконец, в том веке человек впервые вышел в космос и ступил на почву других планет. Короче, тот век был переломным. Всеобщая история человечества началась с двадцатого века. А до этого была только история отдельных племен, стран и народов. И поэтому я редко пропускал книги о двадцатом веке. Я всегда старался прочитать о нем как можно больше. А в школе, когда распределяли темы для самостоятельных работ, обычно выбирал что-нибудь по двадцатому веку. В девятом классе это был обзор второй мировой войны. Я прочитал тогда очень много о войне и знал уже столько, что хватило бы, наверно, на три школьных доклада. И в какой-то из последних вечеров работы в библиотеке я перелистывал старинные журналы с записками русского посла в Англии. Это были записки о борьбе за второй фронт -- небольшая, в общем-то, деталь в истории войны. И опубликованы они были через двадцать лет после ее окончания. Записки, конечно, были очень интересны. Но ничего из них я так и не продиктовал на пленку -- было собрано уже слишком много материала. А вот рукописную полувыцветшую запись на синей обложке журнала почему-то захотелось сохранить в памяти. Чем-то тронула эта случайная запись человека, пережившего ту страшную войну. И я продиктовал ее на пленку, и переписал дома на диктографе, и вот помню до сих пор. " Это не очень понятно... -- писал неизвестный человек. -- Хотя война все дальше уходит в прошлое -- она вспоминается не реже. Ничуть не реже, чем раньше. Даже, пожалуй, чаще. Тогда, сразу после войны, о ней хотели забыть, старались не думать. А теперь думается. О ней может напомнить неожиданно попавшая в руки книга тех лет, отпечатанная на толстой, грубой, ломкой уже бумаге, или залежавшееся в книге пожелтевшее военное письмо, сложенное треугольником, с чернильным штампом возле адреса: "Просмотрено военной цензурой" и со старательно вычеркнутыми строчками, или чудом сохранившиеся хлебные карточки -- декабрьские, за сорок седьмой год -- последние хлебные карточки... И просто так вспоминается -- безо всяких поводов, потому что все в этой войне было трудно, больно и страшно, но ясно, определенно и чисто. Неясности начались потом". Короткая запись. И грустная. И неизвестно зачем сделанная. И, может, поэтому трогает. И даже помогает понять что-то в сегодняшних моих чувствах и мыслях. Думает ли обо мне сейчас Таня? Ведь она знает, что я лечу, -- имена астронавтов объявлены всему миру. Видимо, никогда мне не узнать -- думала ли она обо мне в эти последние мои месяцы на Земле. Впрочем... Если бы не думала -- разве думал бы о ней я? Да еще столько! Ведь казалось -- уже почти забыл ее. Ничего о ней не напоминало. И вдруг такое! Из-за этих мыслей даже не читается в ионолете, хотя обычно я в этой машине читаю. Здесь нечего больше делать -- ионолет все время идет высоко над облаками, на такой высоте, с которой все равно, даже и без облаков, ничего на земле не разглядишь. А сейчас журнал, который я взял в дорогу, лежит на коленях, и прочитаны в нем всего две страницы. Я лечу к Бируте. Уже больше недели ее лицо улыбалось мне только с небольшого экрана видеофона, и я страшно соскучился по ее глазам, по ее рукам, по ее ночному шепоту, по ее ласкам. Каждый вечер, заканчивая разговор по видеофону, Бирута напоминала: -- Так ты не забудь написать мне письмо! Или сегодня же вечером, или завтра утром. Обязательно! Еще улетая к родителям, в Прибалтику, Бирута взяла с меня слово -- каждый день писать ей письма. Несмотря на то, что мы каждый вечер будем разговаривать. Странность, конечно! Каприз! Но я писал -- мне приятно выполнять ее капризы. Я хочу сейчас думать только о Бируте, а думаю почему-то больше о Тане. Странно устроен человеческий мозг! Постигают-постигают его и, казалось бы, давно постигли, а управлять им как следует все еще не могут. И по-прежнему, как во времена древнейшего врача Галена, -- "мы не вольны в течении наших мыслей, так же как в обращении нашей крови". А может, это и хорошо, что "не вольны"? Может, в этом и прелесть? Остаток своего отпуска я проведу с Бирутой в Прибалтике. Еще целые три недели мы будем жить у ее родителей в Меллужи, и бродить по сосновым лесам, и валяться на золотом песке у моря. Целые три недели! Сейчас кажется, что это -- вечность. Но пройдут они -- покажутся мигом. А девять дней отпуска я провел дома. Хотя теперь и дома-то, по существу, нет. Потому что те немногие вещи, которые очень дороги нам с мамой и в которых для нас суть дома, мы упаковали и отправили на космодром. Их переправят оттуда на Третью Космическую и уложат в трюмы "Риты-3", нашего корабля. А в доме нашем будут жить другие люди и выкинут наверняка наши старые вещи, и поставят свои. Правда, это будет не сейчас, а позже -- когда мы с мамой улетим. Мама моя полетит вместе с нами. Ей разрешили это в виде исключения, из уважения к памяти отца. И еще -- в благодарность за то, что она вернула человечеству тайну последней отцовской пластмассы. Ту тайну, которую считали погибшей вместе с отцом и с цехом, где пластмасса испытывалась. Целый год мама перебирала в папином кабинете бумажку за бумажкой, прослушивала пленку за пленкой. Целый год, плохо разбираясь в новейшей химии, искала то, над чем бился отец -- состав пластмассы, совершенно не пропускающей радиоактивные потоки. Мама никому не говорила об этой своей работе, ни у кого не просила помощи, никого не хотела отрывать от дела. Даже я в своем "Малахите" узнал о том, что сделала мама, только из последних известий по радио. Она расшифровала все путаные, исчерканные черновики отца. Она нашла все последние формулы, разобрала торопливые, сокращенные и запутанные записи, которые сделал отец в последний вечер, перед уходом на то роковое испытание. И теперь лаборатория, которой руководил отец, уже завершает дело. Там начали было все заново. Но мамин труд позволил им перенести работу сразу на последний этап. И хотя наш корабль полетит еще с прежней -- тяжелой, просвинцованной обшивкой, на следующем корабле ее уже не будет. Следующий корабль обошьют отцовской пластмассой, и он будет легче и людей возьмет намного больше. Пластмасса оказалась невиноватой в том взрыве цеха, который погубил отца. Испытание недавно повторили на новом оборудовании -- и все прошло нормально. И пластмасса не пропустила нейтронов. Видно, в том старом цехе просто свихнулся один из киберов и неверно замкнул цепь. А пластмасса -- надежная. Отец не зря работал. Вернув эту пластмассу людям, мама отправится с нами. И будет на Рите больше одним врачом. И будет на Земле одной вдовой меньше. Сейчас мама где-то на пути к Антарктиде. Она решила слетать на прощание в тот подледный поселок, где добывают алмазы и где она встретила и полюбила отца. Оттуда она еще полетит на Огненную Землю и затем -- в Рио-де-Жанейро, на любимый свой пляж, где также многое для нее связано с папой. А потом еще проведет недельку дома. И это наверняка будет самая тяжелая для нее неделя -- в пустом доме, где остались лишь старый, бездушный робот Топик да воспоминания. По-моему, не нужно было бы маме этой недели. Но мама так решила, и я не посмел ее отговаривать. Чудно! Даже не верится, что через какие-нибудь два месяца мы уже будем на Третьей Космической станции, где монтируются и откуда уходят корабли на Риту. Что через три месяца мы уже будем застывшими льдинками в каютах затерянной в Бесконечности "Риты-3". Совершенно не верится в это! То есть мозг понимает, что это -- будет. Но чувства пока не приемлют. Словно подобное должно случиться с кем-то другим, не с тобой. Интересно -- у всех так или только у меня? Надо будет спросить у Бируты. Или у Али -- когда вернемся в "Малахит". Он ведь тоже летит -- мой дорогой, горячий Али. Летит вместе с Аней Кузьминой, беленькой-беленькой вологодской девчонкой, которая стала его женой и подругой Бируты. А вот Марат Амиров не попал в список. Даже не понимаю, почему. Он в пятерке сильнейших историков "Малахита". Но попали только двое из них. Может, на Рите, по земным представлениям, пока не требуется много историков? Правда, Марат и его жена Ольга -- первые в списке дублеров. Но это небольшое утешение. Придется ли кого-то дублировать? Кто откажется от полета? Разве что случится несчастье... Впрочем, загадывать рано. Пока что объявлены почему-то только пятьсот восемьдесят фамилий. А полетят шестьсот человек. Как это ни странно, но летит и Женька Верхов. И с ним -- розита Гальдос, красавица-кубинка, лучшая певица нашего лагеря. Весь "Малахит" с первых дней восхищался Розитой. Столько парней крутилось вокруг нее! И, хотя я никогда не был в их числе, Бируте почему-то долго казалось, что меня в их число тянет. Это были все чудесные парни, и я не могу понять, почему Розита выбрала Женьку. Правда, Женька держался в "Малахите" очень спокойно и солидно. И вполне профессионально работал в нашей лагерной киберлаборатории. Но работал без блеска, без выдумки -- ни одной новой идеи. Впрочем, ничего другого я и не ждал от него. Он явно не добивался здесь славы, как добивался ее в школе -- яростно и беззастенчиво. Он очень охотно аплодировал здесь другим -- например, Али, который не раз будоражил "Малахит" своими новыми скульптурами и декоративными панно. У Женьки уже была готовая слава талантливого изобретателя, и многие ждали от него новых изобретений, и я не раз слышал, как его спрашивали: -- Над чем работаешь сейчас? Женька в таких случаях загадочно улыбался и отвечал: -- Если получится -- узнаешь. А не получится -- чего болтать? Он был скромен. Он так и держался -- скромным гением. У него это получалось. Но я был совершенно, я был абсолютно уверен, что ничего нового он не выдумает, ни над чем в одиночку не бьется. Зато бился я. После гибели отца, после того, как все определилось и накрепко сложилось у нас с Бирутой, я работал очень много и сделал все, что должен был сделать на Земле. Три месяца назад я передал Уральскому промышленному управлению радиофоны с запоминающим устройством на десять номеров. У них стандартный размер и стандартные длительность и дальность действия. И их батареи ни в чем не уступают прежним, хотя меньше и легче их. -- Задали вы нам работы! -- сказал мне представитель управления. -- Теперь ведь надо перестраивать производство! Первую партию новых аппаратов обещали сделать быстро -- к нашему отлету. Так что мы увезем с собой на Риту радиофоны с моими "поминальниками". Об этом говорили по радио и, как когда-то Женьку, таскали меня на телестудию. После передачи Женька Верхов первый подошел и поздравил меня. -- Вот видишь, -- сказал он. -- И ты добился! Я же тебе предрекал! Он предрекал совсем другое. Но я не стал уточнять -- кивнул ему и отошел. До сих пор неприятно с ним разговаривать. Довел я до конца и коробочки эмоциональной памяти. У меня уже есть пять штук с обратной связью -- от коэмы в мозг. Нигде больше нет таких. Но о них я пока не говорю. Не хочу шума. Не хочу, чтобы вспоминали об "изобретении" Женьки и объявляли меня его последователем или даже учеником. А ведь могут! Потому что никто не знает, как было все на самом деле. Никто, кроме Тани. Это она еще в начале девятого класса подкинула мне книжку старинного фантаста, которую читал Михаил Тушин на корабле "Урал". Тот фантаст выдумал коробочки эмоциональной памяти. Но в его время их не могли сделать -- не было отправных приборов, не умели улавливать и анализировать биотоки. А в наше время -- умеют. И различные схемы анализатора биотоков широко известны. И я решил воспользоваться ими, чтобы создать коробочки эмоциональной памяти, о которых мечтал тот фантаст. Вначале у меня ничего не получалось. Диктуешь, диктуешь в такую коробочку, а потом подключишь ее к экрану -- и никакого толку. Одни тени! Обычный анализатор биотоков дает линии, а у меня -- тени. Вся и разница. Потом я сообразил сосредоточить все приемники биотоков на кончиках пальцев, где больше нервных окончаний, где они гуще. И на экране стали появляться картины. Смутные, но понятные. Даже Таня попробовала. Она записала в коробочку нашу первую поездку на Пышму. Ту самую поездку, во время которой я и обещал, что не полечу один на Риту. И, хоть запись еще выглядела на экране нечетко, -- это все же была запись. Коробочка работала. Мечта старинного фантаста становилась жизнью. Однако все это было лишь полдела. Ведь воспроизведение записи должно быть не на экране, а в другом мозгу. И я взялся сразу за второй этап, надеясь, что промежуточные стадии обработаю потом, когда будет решено главное. А Таня не выдержала -- похвалилась моей работой у Ленки Буковой. Рассказала и о том, что я делаю, и, главное, что приемники биотоков я собрал на кончиках пальцев. У меня месяцы ушли, пока додумался до этого... И Ленка и Женька, который был у нее, слушали Таню вроде бы рассеянно, без особого интереса. Но уже через три месяца после этого разговора Женька принес на городскую юношескую техническую станцию красивые гладкие коробочки и красивый небольшой экран в строгой черной рамке и продемонстрировал свои первые записи -- турпоход по Байкалу и дорогу на Рицу. Ничего записи! Я потом смотрел. Зрительная память у Женьки приличная. На станции, конечно, подняли крик. Гениальное открытие! Вызвали нашего директора и учителей. А потом собрали все школьные киберлаборатории города. Вот на этот, второй, сеанс я и попал. И Таню привез с собой. Эффектно было! И Женька был эффектен. Высокий, полный, благообразный, очень строго одетый. Лицо бледное, губы горят, темные глаза широко открыты... В общем, типичный гений. Так сказать, одухотворенное лицо. А может, он тогда просто боялся? Боялся, что я публично брошу ему в это самое одухотворенное лицо то слово, которого он заслуживает... Или Таня бросит. Наверно, Таню он боялся больше, чем меня. А как хлопал глазами наш рыжий Юлий Кубов, руководитель школьной киберлаборатории! Еще бы -- такой талант проглядел! Конечно, Юлий Кубов знал, что я вожусь с коробочками. И даже ворчал на меня за то, что я забросил радиофоны. Но чего я в коробочках добился, чего не добился -- он пока не ведал. Не контролировал нас по мелочам. А я не бегал к нему с мелкими вопросами. Сам искал. Поэтому я и не удивился, что Юлий хлопал глазами: такое странное совпадение -- один начинал, другой закончил... Поэтому он и промолчал -- слишком мало знал, чтобы говорить. Но, разумеется, больше всего Кубов удивился Женьке. Ведь Женька ни разу не был в нашей киберлаборатории. И никогда не увлекался электроникой. И, по общему мнению, знал ее не больше, чем положено по школьной программе. Но когда подброшена идея, когда ясен принцип и кем-то уже обойдены подводные рифы, когда общеизвестны схемы отправных приборов -- отчего не сделать? И не завоевать себе славу гения?.. Так сказать, по дешевке... Авось пригодится. Эта слава пришла к нему быстро. Как горный обвал. Уже через три дня после второго сеанса я видел красивое, одухотворенное Женькино лицо на экране телевизора. Это была передача из нашего города. Но, как особо важная, она транслировалась через спутники связи на всю планету. И называлась солидно -- "Интересное открытие уральского школьника". А потом темные, красивые Женькины глаза мелькали на страницах журналов, звонкий, хорошо поставленный Женькин голос слышался по радио... Телевизионную передачу мы смотрели вместе с Таней, у нее дома, и Таня не выдержала, расплакалась и сквозь слезы все повторяла: -- Какая я дрянь! Какая дрянь!.. Неужели ты когда-нибудь простишь меня? Я успокаивал Таню и гладил ее густые русые волосы, и целовал ее мокрые глаза, и за эти ее слезы ненавидел Женьку в тысячу раз сильнее, чем за все остальное. Мы тогда пытались понять, почему он это сделал, -- так вот нагло, открыто, беззастенчиво. -- Наверно, мы сами виноваты, -- предположила Таня. -- Вспомни, сколько мелких подлостей прощал Женьке чуть ли не каждый из нашего класса. С первых лет. Все мы ему что-то прощали. И ты прощал, и я, и другие. Помню, в пятом классе я полмесяца мучилась -- писала "Приветствие покорителям океана". Мы тогда в интернате жили, помнишь? А Женька подслушал, как я декламировала в пустой спальне, и выдал эти стихи за свои. Когда он их прочитал на вечере -- я убежала в спальню и проплакала до самого сна. Но смолчала. Не хотелось связываться. И ты смолчал, когда в седьмом классе он оттер твой доклад о Рите с праздников на будни. Помнишь это? -- Как не помнить? Все настроение пропало... -- Зато в День космонавтики делал доклад Верхов! А к праздничным докладам, сам понимаешь, -- больше внимания. Так вот и создавалась слава. И сейчас ты молчишь... Да... И в десятом классе я смолчал и забросил свою работу над коробочками. Не хотелось кому-то что-то доказывать, кого-то в чем-то убеждать. Противно было. И сейчас все еще противно. И поэтому я молчу, не говорю никому о том, что закончил работу над уже известными всей планете коэмами. Я решил сказать о них только на Третьей Космической, перед самым отлетом. Оставлю их там, и они будут жить на Земле, но весь шум, который они вызовут на радио и на телевидении, уже никак не коснется меня. Одна только Бирута знает все о моей работе. Но она умеет молчать, когда надо. Сейчас она, наверно, уже ждет на аэродроме. Ведь добираться биолетом от Меллужи до Латвийского аэропорта -- почти столько же, сколько лететь от Урала до Латвии. Смешно устроен наш транспорт! С двадцатого века такое -- и вот до сих пор. Кажется, мы уже начинаем снижаться. Зажглось табло. Приблизились облака. Скоро причалит к борту посадочный самолет. А в журнале так и остались прочитанными всего две страницы. Лучше уж не говорить об этом! А то Бирута наверняка поинтересуется: "С кем это ты там любезничал всю дорогу?" 9. Бруно Мы покидаем наш "Малахит" в конце сентября -- самого нежного и самого грустного месяца. В жизни не видел я ничего красивее, чем сентябрь на Урале. Самая богатая, самая пышная южная природа никогда не даст такого буйства красок, как осенние уральские леса. Все тона и полутона, все нежнейшие переходы и переливы красок -- от желтого и зеленого до оранжевого и багрово-красного -- можно увидеть здесь. Мы выскакиваем по утрам из коттеджей на зарядку и видим незатухающие костры берез среди густой зелени молодых сосен и елей. Мы бежим гуськом к озеру, и по сторонам дорожки наряднейшей лентой тянутся желто-оранжево-коричнево-зеленые осины, полыхающие кусты боярышника. А на другом берегу озера -- тот же буйный пожар красок, да еще сине-фиолетовая дымка на дальних лесах да еще бело-лилово-розовые облака, да еще нежно-голубое небо между ними. Сейчас, когда впереди последние дни, видишь все четко, остро, даже с болью. А раньше как-то не замечалась эта безумная, редкая красота родных мест. Привычно было, некогда было, казалось, еще миллионы раз увидишь. Чего приглядываться? Зато теперь приглядываешься и стараешься запомнить, и не торопишься, и ждешь чего-то, ждешь... Но вот пахнет острый северный ветерок, и заиграет, закружится огненная метель из листьев на полянах и на опушках. И замашут тонкими, жалкими руками своими березы и осины. И отзовется эта буйная метель сладкой болью в груди, и вспомнится, как мальчишкой искал с отцом последние осенние грибы, как приносил маме березовые ветки с красными листьями и как она опускала их в раствор фриэтана -- чтоб листья не скручивались, чтоб и зимой держались на ветках. А на Рите не будет осени, не будет прощального, отчаянно-яркого карнавала природы... За наш отпуск в "Малахите" появились новички. Их немного -- четверо молодых врачей, десять инженеров из различных институтов, шестеро молодых ученых. Все они попали в "Малахит" потому, что частично пересмотрена система отбора добровольцев. Инженеры, врачи и ученые необходимы на Рите, а в "Малахите" за два года их не подготовишь. Нужны будут и учителя. Первые две учительницы улетели на "Рите-1". Их готовили в "Малахите" по особой, "спрессованной" программе. Так же, как сейчас учили уже пятнадцать будущих учителей, и среди них -- Бируту. Теперь всем ясно, почему перед нашим отпуском были объявлены только пятьсот восемьдесят фамилий астронавтов, а не шестьсот. Ясно, кто эти "неизвестные" двадцать. А мне-то казалось раньше, что двадцать пустых мест увеличивают шансы Марата! Один из двадцати новичков -- высокий, темноглазый и черноволосый инженер-механик Бруно Монтелло -- торчит целыми днями не в механической мастерской, а у нас, в киберлаборатории. -- Почему ты обходишь свою мастерскую? -- как-то поинтересовался я. -- Там все знакомо, -- ответил Бруно. -- Я уже работал на лучших заводах. А в вашей лаборатории знаю еще не все. Однажды перед обедом Бруко сказал мне: -- В этом "Малахите" слишком спокойная жизнь. Тут, кажется, никогда ничего не случается. У вас и раньше так было? -- И раньше, -- ответил я. -- Здесь умные руководители. Они умеют предвидеть. -- На Земле, может, и так, -- согласился он. -- Но на другой планете даже самый умный не способен предвидеть всего. Там обязательно что-то будет случаться. А мы не готовы к неожиданностям. -- Нас два года только к этому и готовили, -- возразил я. -- Мы вроде умеем все, что должен уметь человек во враждебной природе. -- Враждебной там будет не только природа. -- Бруно печально усмехнулся. -- Разве ты забыл о том сожженном острове? -- Конечно, нет! -- ответил я. -- О нем никто не забывает. Просто о нем бесполезно говорить. Эту тайну планеты Рита наши астронавты так и не разгадали. Они только обнаружили ее и привезли с собой на Землю. На дикой планете, населенной людьми, не знающими ни металла, ни колеса, ни земледелия, был обнаружен большой, пустынный, удаленный от материков остров, засыпанный радиоактивным пеплом. Только громадные одиночные кусты буйной травы растут там. И ничего больше. Наши астронавты не спускались на остров, потому что радиоактивность его почвы очень велика. Но специальными зондами были взяты образцы пепла. И он был исследован в лаборатории космического корабля "Урал". К сожалению, пепел рассказал немногое. Стало ясно, что взрыв на острове произошел за триста восемьдесят лет до появления "Урала" возле Риты. Взрыв был вызван неизвестным на Земле естественным изотопом урана, обладающим чрезвычайно стойкой радиоактивностью. , Потому-то, даже спустя сотни лет, на острове так и не появились ни животные, ни птицы. Одна лишь трава приспособилась к высокому уровню радиации. Очень многие сделали из этого вывод, что на Рите, как и на Земле, такого естественного изотопа урана нет. Иначе животный мир Риты приспособился бы к нему. Почему произошел тот страшный взрыв -- неизвестно. Это так и осталось тайной далекой планеты. На Земле высказывались десятки различных гипотез о причинах взрыва. Но все они остались лишь гипотезами. Чтобы проверить любую из них -- надо лететь на Риту. Конечно, мы полетим туда не ради того, чтобы проверять гипотезы. Однако и загадочным островом нам придется заняться. Хотя бы уже для того, чтобы не было больше сожженных островов. -- А ты не связываешь