белоснежная больница, и маленькая, уютная, залитая светом палата, и веселый Марат возле моей постели, и хохочущая, румяная Ольга рядом с ним! Мы сидим с Маратом в глубоких прозрачных креслах, откинутых от стены, и потягиваем холодную кисло-сладкую тайпу -- чудесный бодрящий напиток, который составили уже здесь, на Рите, ребята с первого корабля. В этой тайпе и соки цветов, и соки деревьев, и наверняка какая-нибудь синтетика -- и все это вместе удивительно приятно и, пожалуй, не затерялось бы даже на Земле при всем земном изобилии. Марату не сидится. Он то и дело вскакивает, меряет комнату широкими шагами, потом бухается в кресло, тянет тайпу из эластичного горлышка бутылки, замирает на минуту и снова вскакивает, снова шагает и говорит, говорит, как бы стараясь заглушить, забить потоком слов те чувства, которые не дают ему сейчас ни покоя, ни сна: -- ...Мы все здесь вроде делаем правильно, но это не то, не то!.. Мы кормим, одеваем и обеспечиваем самих себя и со страшной силой рвемся к изобилию, после которого можно будет заняться ритянами. А изобилия не наступит, потому что не успеем мы дорваться до него, как прилетит новый корабль, и придется все начинать по новой. И так может быть без конца, потому что корабли идут один за другим и народу в них будет все больше и больше. Мы заселим и этот материк, и, может, еще один, но у нас так и не дойдут руки до туземцев. Это сказка про белого бычка! Неужели мы для этого сюда летели? Неужели для этого мы навсегда простились с Землей? Черт возьми! Это все разумно, что говорит Марат, хотя он, конечно, и сгущает краски. Ну да как ему не сгущать!.. Любой бы на его месте... Но ведь мы действительно совсем не занимаемся аборигенами, хотя именно из-за них сюда и летели. Мы занимаемся только собой. И поэтому они убивают нас, вместо того чтобы нам помогать. И будут убивать до тех пор, пока мы не сумеем изменить их психологию. Но не могу я сейчас соглашаться с Маратом вслух! Ни в чем. Даже в самом малом. Он сразу утихнет, а ему надо говорить, говорить... На Земле мы бродили бы с ним сейчас по ярким вечерним улицам. Мы затерялись бы в беспредельной городской толпе и встретили бы там сотни женщин. Многие из них с интересом глядели бы на Марата, потому что даже сейчас, осунувшийся, постаревший, он удивительно красив извечной восточной красотой. И от всего этого боль его, может, и была бы острее, сильнее, но быстрее прошла бы. И он сам знал бы там, что она когда-то пройдет. А здесь некуда пойти, кроме как на крышу да на одиннадцатый этаж, где все всех знают и где не спрятаться от сочувственных взглядов. И боль потери, совершенно невосполнимой на Рите, обрекающей на беспросветное одиночество, никак не сравнить с той, даже самой сильной земной болью, про которую все знают, что когда-то она неизбежно должна пройти. И поэтому надо сейчас спорить с Маратом. Спорить изо всех сил, чтобы он не умолкал, чтобы он говорил, чтобы хоть недолго он думал о чем-то другом, кроме Ольги, кроме своего горя, кроме своего беспросветного одиночества. -- А что мы можем изменить, Марат? -- спрашиваю я. -- Что мы можем сделать для этих людей, если они не подпускают нас к себе? Разве мало мы говорили об этом? Нам теперь остается только переть по той дороге, на которую встали. Когда-нибудь она приведет к цели. -- Когда?! -- Марат останавливается посреди комнаты и глядит на меня напряженно, требовательно. -- Ты можешь сказать -- когда? Сколько до тех пор сменится поколений у нас и у них? Сколько людей погибнет? -- А ты можешь назвать хоть одно великое дело, которое бы обошлось без жертв? -- Это утешение для всех, кроме самих жертв! Ты не прав, Сандро! Все жертвы -- от торопливости! Человечество всегда спешило! За спиной экспериментаторов всегда кто-то кричал: "Давай! Давай!" И кому-то не терпелось воспользоваться результатами их риска. Чужого риска! -- Это было не всегда, Марат. Кто стоял за спиной у Кюри? -- Эпоха! Спешили кругом! И потом -- они бедствовали. Я читал -- это тоже подгоняет... -- Тебе кажется, что нас поторопились послать на Риту? -- Это кажется уже не только мне. Вспомни наше собрание... Но сейчас-то об этом поздно думать. Я никого не виню конкретно. Видимо, это свойство человеческой психики -- лезть вперед по бездорожью и только потом прокладывать шоссе. Но здесь мы делаем нечто прямо противоположное -- строим и строим тыл и ни на шаг не двигаемся по фронту. И это тоже не избавило нас от жертв. -- Ты просто против крайностей? -- Наверно, Сандро... Если бы уж хоть у меня была четкая программа!.. А то так, сумбур... Чувствую, что делается не то. Но что же "то"? Какое оно? Где? Мне кажется, мы изо всех сил лезем в какой-то тупик. Но где дорога? Он снова садится в прозрачное нейлоновое кресло, мягко охватывающее все тело, и добавляет: -- Когда люди заходят в тупик -- они почему-то боятся признать это. А особенно, если людей много и если шли они в тупик с барабанным боем. Но не признавши -- как повернуть? А не повернувши -- как выйти из тупика? Марат снова вскакивает с кресла и наискосок шагает по комнате -- из угла в угол. И на ходу вспоминает: -- Еще в "Малахите" Бруно не раз говорил, что обстоятельства могут выходить из-под контроля. Кажется, он был пророком. -- Для этого не обязательно быть пророком, Марат. Достаточно быть скептиком. -- Ты нелогичен, Сандро! Скептики обычно умны. Но человеку никак не хочется признавать кого-то талантливее и дальновиднее себя. Красивее -- признаем! Сильнее -- тоже! Но вот умнее и талантливее? Только не это! Марат все еще крупно шагает наискосок по комнате. -- Кстати, Сандро... Бруно, по-моему, очень точно определил Верхова. Он еще после того собрания сказал мне, что Верхову нужна власть. Не что-нибудь, а именно власть. Это очень трудно в наше время. А на Земле -- просто немыслимо. Может, поэтому Верхов и полетел? Ты извини, конечно. Вы вместе учились, и тебе, может, обидно слушать такое... Но мне трудно говорить о нем спокойно. Я убежден -- он мог спасти Лельку. И он пожалел не туземца. Он пожалел себя. Еще бы -- ведь сам предложил этот закон об изгнании!.. А мы, не подумавши толком, за него проголосовали... Не знаю уж, поняла или нет Розита... Но мне кажется -- Верхов и ее бы так предал! Честно говоря -- не могу его теперь видеть. Я опускаю глаза. Мне ли не знать Женьку? Ни черта он не изменился! Это были только мои мечты. Глупые, наивные, детские мечты. Не могу я спорить о нем с Маратом! Но ведь нужно спорить! -- А ты? -- спрашиваю я. -- Ты бы выстрелил? -- Хоть в тебя! -- Марат отвечает, ни на секунду не задумываясь. -- Человек, поднимающий руку на другого, не заслуживает жалости! -- Но ведь мы же с ними не на равных, Марат! -- А разве я предлагаю казнить? У меня нет зла к этому туземцу, которого сонным заперли в больнице. Я разговаривал с ним. И вчера и сегодня. Я решил учить их язык. Просто я говорю о предотвращении убийства, а не о наказании. -- О чем ты спрашивал его? -- Почему они убивают женщин. Он ответил, что если перебить большинство женщин чужого племени, то мужчины в борьбе за оставшихся, сами перебьют друг друга. А если убивать только мужчин -- племя быстрее размножится. Как видишь, они не профаны в биологии. Жизнь в лесах кое-чему их научила. -- О чем вы еще говорили? -- Я спросил, что нужно, чтобы они перестали нас убивать. Он ответил, что для этого мы должны уйти отсюда. Всего-навсего! И, знаешь, я даже подумал, что если была бы мгновенная связь с Землей, если можно было бы остановить все это колесо, -- стоило бы забраться в наши корабли и улететь... Но ведь на Земле прошла сотня лет! В пути десятки кораблей! Марат снова бухается в кресло, прозрачная ткань охватывает его, и кажется, словно он висит в легкой нейлоновой дымке. -- Для себя я все решил, Сандро. -- Он говорит неожиданно тихо, приглушенно. -- Для себя я нашел тот выход, при котором не будет противоречий с совестью. -- Какой? -- Я уйду, Сандро. К ним. Вот изучу язык -- и уйду. В общем, сделаю то, что должен был сделать Верхов, если бы спас Лельку. -- Они могут убить тебя! -- Тогда пойдет кто-нибудь другой... -- Марат пожимает плечами. -- Третий, четвертый... Все равно это придется когда-то делать. Это неизбежно. Потому что необходимо. Так уж лучше раньше. Раньше начнем -- раньше кончим. -- У них трудно стать богом, Марат. Они видели нас и убивали. Богом можно стать у племени, которое нас не видело. -- А я попробую стать другом. Зачем обязательно богом? -- Ты, кажется, делаешь ту же ошибку, что и этот ра, с которым ты говорил. Он мерит нашу психологию на свою мерку, а ты меришь их психологию на нашу. Они, может, вообще не понимают, что такое друг. Или что такое друг из чужого племени. -- Они уже много лет живут рядом с гезами, Сандро! Они уже, по существу, интернационалисты! Ты их недооцениваешь. -- А ты -- пере... -- Может, и так! -- Марат вздыхает и снова вскакивает с кресла. -- Но я уйду к ним! Не вижу для себя другого выхода. Звонит предупредительный звонок, и Марат уходит к дверям -- встретить гостя. Им оказывается Михаил Тушин. Увидев меня, он улыбается неожиданно радостно, как старому знакомому, хотя мы с ним впервые видимся так близко. И от этой широкой улыбки разглаживаются суровые складки на его лице, и оно становится совсем молодым -- таким, каким я помню его по первым фотографиям, увиденным мною в детстве. Марат пытается представить ему меня. Но Тушин смеется и машет рукой. -- Я знаю о нем все, Марат, -- говорит он. -- Наверно, я знаю о нем даже больше, чем он сам о себе знает. Я удивленно и вопросительно гляжу на Тушина, но он как бы не замечает моего взгляда. Мы выдвигаем из угла еще одно прозрачное кресло -- для гостя, и Марат ставит на столик еще одну мягкую, запотевшую бутылку холодной тайпы. -- Нравится вам тайпа, ребята? -- спрашивает Тушин. Его крепкие, широкие, загорелые пальцы привычно стягивают колпачок с эластичного горлышка. -- Что не нравится -- того не пьем, -- отвечает Марат. -- Пищевикам повезло, -- произносит Тушин. -- Они здесь первые начали работать творчески. А вы небось уже клянете эту планету? Еще бы -- изобретателю здесь приходится быть, по существу, слесарем-монтажником. А талантливому археологу -- преподавать историю в школе... Так, ребята? -- Мы же понимаем! -- Я пожимаю плечами. -- И все-таки -- обидно? -- Обидно не это! -- говорит Марат. Вежливая улыбка встречи уже стерлась с его лица, и темные, глубокие глаза его снова глядят напряженно и неподвижно. Тушин тоже перестает улыбаться и, опустив голову, тянет из горлышка тайпу. Лицо его сразу стареет, и резкие складки на лбу и возле губ набегают одна на другую. Я вдруг вспоминаю про Чанду. На Земле она всюду была рядом с Тушиным. Даже телевизионных интервью он не давал без нее. А здесь с тех пор, как мы прилетели, я не видел ее и ничего о ней не слыхал. Ни слова. Почему? Хочется спросить об этом, но что-то мешает. Может, если бы мы были с Тушиным вдвоем, я бы спросил. А сейчас не могу. -- Мы говорили на Совете о твоем предложении, Марат, -- тихо произносит Тушин. -- Это, видимо, преждевременно. Потому что связано с большим риском. Но, если ты твердо решишь идти, -- отпустим. -- А почему вы считаете, что преждевременно? -- Марат напряженно, не мигая, смотрит на Тушина. -- Потому что мы не можем пока предложить им помощи, доступной их пониманию. Мы дали бы им катера для ловли рыбы -- но их невозможно научить управлению этими катерами. Мы дали бы им оружие для охоты -- но оно сейчас же обернется против нас. Мы стали бы их лечить -- но они не будут у нас лечиться, они не доверяют нам. Единственное, что доступно их пониманию -- это скот, пища. И с этого мы в конце концов начнем. Но пока нам самим не хватает скота. Мы ведь не так уж давно и прилетели... -- Вы думаете, если мы дадим им пищу -- мы ускорим их прогресс? -- снова спрашивает Марат. -- Ведь борьба за пищу -- единственный двигатель их развития. А мы его отнимем. Что они будут делать, получив вдоволь пищи? Кем они станут? Паразитами? -- Что же ты предлагаешь? -- Может, сначала научить их работать? Пахать землю, сеять хлеб, приручать животных... Чтобы сытость не была для них подачкой. Чтобы она была результатом их труда. -- Но ведь для этого надо к ним подойти, надо завоевать их доверие! При их враждебности и их интеллекте это означает -- надо им что-то дать. -- Вы простите меня, Михаил, -- говорит Марат. -- Но вы хотите подойти к ним со взяткой. А может, их интеллект выше, чем мы думаем? Может, к ним можно идти без этого? -- Я и чувствую, что ты хочешь попробовать. -- Тушин вздыхает. -- А нам жалко тобой рисковать. Мы слишком многим рискнули, сев в корабли. И поэтому сейчас уже стараемся не рисковать. Без самой крайней необходимости. ; -- Вот я ее и осознал! Тушин усмехается. -- Тогда, выходит, и я должен был бы давно осознать ее? -- Почему? -- тут же жестко спрашивает Марат. "Зачем он спрашивает? -- с ужасом думаю я. -- Ведь это явно о Чанде!" Тушин удивленно смотрит на Марата, потом переводит такой же удивленный взгляд больших серых глаз на меня. -- А вы разве не знаете, ребята? -- О чем? -- все еще не понимая, слепо и упрямо думая о своем, спрашивает Марат. -- О Чанде. Мы с Маратом не знаем. Хотя теперь уже все понятно. -- Когда это случилось? -- тихо спрашиваю я. -- Почти два года назад. -- И тоже в лесу? -- На ферме. Чанда была микробиологом. Часто летала на ферму. -- А вообще-то они стреляют в мужчин? -- Да, -- отвечает Тушин. -- Когда рядом нет женщин. У них совершенно четкая задача -- прекратить род, истребить племя. Они стреляют даже в детей. Они удивительно логичны и последовательны в выполнении своей задачи. -- Но хотя бы по радио, -- спрашиваю я, -- им пытались объяснить, что мы вовсе не те, кто уничтожил их остров? -- Много раз! -- И никакой реакции? -- Только обратная. После каждой радиопередачи где-то летят стрелы. -- А ведь это смелое племя! -- говорит Марат. -- Просто отчаянно смелое! Они же понимают, что мы сильнее. -- Они считают, что им некуда отступать, -- поясняет Тушин. -- Все ра, которые остались у нас, говорят одно и то же. Племя слишком долго отступало перед другими племенами. Больше отступать некуда. Они решили драться до конца. Тут особый случай, ребята. Нам просто не повезло. Мы попали в цепную реакцию жестокости. Кто-то ее начал -- мы обязаны кончить. Жестокость всегда дает цепную реакцию... И далеко не всегда она приводит к виновникам. Чаще страдают невинные. Еще если бы эти ра не были нашими соседями, не видели нашу жизнь, не убивали нас, -- мы могли бы прийти к ним по-хорошему и учить их работать. Так, как сказал Марат. И с другими племенами мы так и сделаем. Этих же остается только задобрить и задабривать без конца. -- И тогда они станут наглыми, отвратительными паразитами, -- в тон Тушину продолжает Марат. -- Ничем другим они не могут стать, если мы дадим им прежде всего сытость. Тушин усмехается, качает крупной круглой головой, которая крепко, как влитая, сидит на короткой шее. -- Мы же дадим им не только сытость, Марат! Мы дадим им образование, удобства, медицину, культуру. -- Они не поймут удобств! -- Марат снова вскакивает с кресла и нервно шагает по комнате. -- Они способны оценить только те удобства, которые сделаны их руками. Пусть по нашей мысли -- но их руками! Им не нужна будет культура, если за нее не будет выдаваться лишний кусок. Ведь потребность в культуре воспитывается веками, передается из поколения в поколение. Даже в великом двадцатом веке, в культурнейших странах мира миллионы грамотных людей прекрасно обходились без книг и газет. И не испытывали потребности. Потому что им не платили за это. Так то был двадцатый век! А мы имеем дело с пещерным человечеством. Все земляне прекрасно знают, что нашу милую Ра удалось обучить грамоте. Но ведь все также знают, что она не берет в руки книг. Знания еще не родили потребность. Я убежден -- к культуре их можно привести только через труд. Труд ради пищи. Культурнее труд -- больше пищи. Культурнее быт -- больше сил для работы. На это уйдет жизнь не одного поколения. Но в конце концов это даст людей, способных воспринять нашу культуру. И затем создать свою. И сытость должна быть для них наградой за этот долгий и трудный путь. Мы можем сейчас дать сытость маленьким детям, старикам. Но если мы для начала дадим сытость всему племени -- мы развратим и погубим его! -- Ты думаешь так же? -- спрашивает Тушин меня. -- Почти. -- Значит -- единомышленники? -- В главном. Марат удивленно смотрит на меня. Ведь я с ним так спорил!.. -- Что же ты считаешь главным? -- спрашивает меня Тушин. -- Пора начинать, хотя, может, и не так, как предлагает Марат. -- Как предложил бы ты? -- Можно построить специальных киберов. Забросить их в племя. -- Цель? -- Сбор информации. Привитие племени каких-то трудовых навыков. Сразу можно было бы понять и реакцию дикарей на все это. А потом учесть ее. -- Киберы все испортят! -- Марат резким движением руки как бы отбрасывает мою мысль в сторону. -- Тут нужен человек. Все нюансы не запрограммируешь. -- А главное -- мы не можем сейчас построить киберов... -- Тушин вздыхает. -- Негде строить... -- Он переводит взгляд на Марата и признается: -- У тебя серьезные доводы, Марат! От них не отмахнешься. Мы обсудим их на Совете. Придешь на Совет?.. Мы уходим от Марата вместе с Тушиным. Как-то так получилось, что Тушин увел меня с собой. И в лифте Тушин неожиданно предлагает: -- Поднимемся на крышу? Походим, Алик? Я машинально киваю и снова удивленно гляжу на него. Почему он назвал меня Аликом? Откуда он знает это домашнее мое имя? Он понимает мой взгляд и улыбается: -- Не удивляйся, дружище! Мне мама сказала, что дома тебя звали Аликом. Мы выходим на крышу. Здесь пустовато и прохладно. В дальнем конце, за низкими столиками, тянут тайпу несколько парочек. За ними замерли ажурные стрелы кранов. В противоположном конце крыши так же неподвижно, безмолвно стоят полосатые вертолеты, и пригнувшиеся края их винтов чем-то похожи на опустившиеся лепестки вянущего цветка. На западе еще пылают багровым и оранжево-золотым пламенем края облаков, а на востоке уже густеет синяя тьма и зажигает первые звезды. И звонкая тишина кругом -- полная, расслабляющая, бездонная тишина. Как у нас, в вечернем уральском лесу. Как у Бируты, на притихшем, засыпающем взморье. Такая мирная-мирная тишина. -- Какая у тебя программа, Алик? -- тихо спрашивает Тушин. Я не понимаю вопроса и опять удивленно гляжу на него. -- О чем вы? -- О твоей личной программе. Что ты хочешь делать в жизни? Я пожимаю плечами, улыбаюсь. -- Работать в лаборатории, С новыми аппаратами, новыми схемами. Искать. -- А лаборатории нет... -- Тушин собирает морщины на лбу. -- И еще не скоро будет. Есть пока лишь монтажные мастерские... -- Я все понимаю, Михаил. Мне не надо объяснять. Я же не жалуюсь. -- А знаешь, чего я боюсь, дружище? Что пока у нас появятся условия для творчества -- у многих умрет творческая жилка. Мы слишком долго благоустраиваемся. -- А можно сделать это быстрее? -- Вряд ли. У нас все было рассчитано на свободу действий. А получилось так, что мы во многом скованы этим воинственным племенем. И в свободе передвижения. И в исследованиях. Все время надо обороняться, думать о защите. На это уходят часы, дни, месяцы. Мы медленнее работаем и быстрее устаем -- все на нервах. Мы прекратили поиски на южной половине материка -- не хотим стеснять ра, не хотим, чтобы в геологов стреляли. А ведь еще в первые годы там нашли и металлы, и уголь, и были основания искать нефть. И все это заброшено. Только на картах осталось. По существу, дороги на космодром и в Заводской район стали нашими границами. Южнее и западнее их не заходим. А это -- полматерика. Да и на нашей-то половине, сам видишь, -- покою нет. И неизвестно, когда будет. -- Ну а выход, Михаил? Выход? Тот, что предлагает Марат? -- Подумай сам! -- Я все время думаю! -- И, конечно, ищешь выход в крайностях. Юность всегда ищет выход в крайностях. Разумеется, Марат во многом прав! А вот послать к ра мы никого не можем. И не хотим! Это, по существу, послать на смерть. Причем без крайней, без сиюминутной необходимости. -- А если объяснить? Многие пошли бы сами. -- Были такие предложения в Совете. Я пока -- против. И большинство в Совете -- против. Потому что любая оттяжка в этом деле работает все-таки на нас. С каждым днем мы становимся и богаче, и сильнее. И потом мы ведь не теряем времени с теми ра, которые попали к нам. Когда-нибудь они будут руководить своим племенем. Потому что будут очень многое уметь и знать. Но ведь их надо готовить к этому! И долго. Но зато это, может, самый верный путь. -- Почему же тогда вы отпускаете Марата? -- Только потому, что это нужно ему самому. Он не может иначе. Он увидел в этом свой долг. И запретить ему выполнить долг было бы бесчеловечно. Убеждению он не поддается -- ты сам видел. Тут даже обратная реакция -- чем больше он спорит, тем сильнее убеждает самого себя. -- Вы считаете -- он погибнет? -- Очень возможно. Среди не видевших нас племен ему было бы легче. А ра уж больно непримиримы. Только одно за него -- он будет знать язык. -- Почти то же самое я говорил ему сегодня! Перед вашим приходом. -- То же самое ему говорили и на Совете. Но на Марата это не действует. Он хочет именно к ра. В общем-то, в такой ситуации он, конечно, вправе распорядиться собой. Но, видно, не понимает, что тем самым распорядится еще и другими. И этого ему не скажешь... -- Кем же он может распорядиться еще? -- Да вот сегодня Монтелло сказал: "Если погибнет Амиров -- пойду я". "А если погибнет Бруно, -- тут же решаю я, -- значит, моя очередь..." Но, понятно, Тушину говорю другое: -- Марат все понимает. Просто он считает, что это стало абсолютно необходимо обществу. И, значит, общество должно сделать. -- Да, -- соглашается Тушин. -- Тут цепная реакция. Гибнет один -- на его место идет другой. Этого уже не остановишь. Сколько мог -- я сдерживал начало. А теперь не могу. Но мне больно, Алик! Я старше вас и лучше понимаю цену ваших жизней. Вы еще не понимаете ее. А для меня вы -- дети. Представляешь, что это такое, когда на смерть идет твой сын?.. Мы проходим несколько шагов молча. Потом я говорю: -- Знаете, Михаил, обидно, что мы даже не можем сообщить на Землю, как здесь трудно. Кажется, если бы только ушло сообщение -- стало бы легче. -- Сообщение уже ушло, Алик! Когда вы прилетели. Там было все. В финишной ракете. Мы ничего не скрыли. -- Но ведь до ответа не дожить!.. -- Пожалуй. -- Михаил! Неужели люди так никогда и не доберутся до нуль-пространства? -- Не будем фантастами, Алик! Нуль-пространство возможно только в математике. Да в красивых мечтах. Самое большое, к чему когда-нибудь смогут прийти люди, -- это сближение планетных систем. Да и то еще неизвестно, чем оно пахнет. Звезды -- не игрушки. Они могут выйти из-под контроля -- и тогда погибнет все. Такие вещи надо вначале пробовать на мертвых планетных системах. Понять закономерности, технологию, что ли, отработать. Нельзя же экспериментировать над целыми человечествами! На такое дело уйдут даже не тысячи лет. Десятки тысяч! Но, как говорили древние, -- завидуем потомкам нашим! -- В двадцатом веке любили говорить еще и о том, что потомки будут завидовать предкам. Тушин усмехается, мотает головой. -- Я не очень верю в это. -- Мне тоже не приходилось завидовать. Всегда казалось, что у меня жизнь -- интереснее. Тушин улыбается. -- Конечно! А особенно тут! Ведь вы смолоду выходите в классики! Вот у нас раньше был один скульптор. Был один живописец. Но монументалиста не было. Ваш Али Бахрам -- первый. Я вчера смотрел панно, которое он делает для школьного зала. Это прекрасно! А как он работает! С какой страстью!.. Говорит: "У вас тут все стены пустые. Скоро у вас не будет пустых стен!" Он все еще говорит "у вас"... А ведь он уже классик. С первых своих работ. Первый монументалист планеты! Представляешь? А Розита Верхова? У нас был композитор и до нее. И очень много поэтов! Мне кажется, каждый десятый землянин на этом материке пишет вполне приличные стихи. Но и музыку и стихи -- она первая. И, значит, ее песни -- уже классика. Даже самые несовершенные!.. И ты вот... Построишь здесь первого робота -- и тоже станешь классиком! Даже если робот получится не идеальный. Я смеюсь. -- Всю жизнь мечтал!.. Из пеленок -- в классики... -- Конечно, это смешно звучит, -- соглашается Тушин. -- Но это закон жизни первооткрывателей. ...Мы уже трижды медленно прошагали плавную дугу крыши из конца в конец -- от вертолетов до столиков, обратно к вертолетам и снова к уже опустевшим столикам. Погасло пламя облаков на западе, и только тоненькая светлая полоска, придавленная тьмой, еще держится низко над горизонтом. Крупные, яркие звезды высыпали и на востоке, и прямо над головой. И, как на Земле, перекинулся через все небо мерцающий миллиардами звезд Млечный Путь. И где среди этих миллиардов наша колыбель, наша Родина, наше Солнце? Я совсем не знаю здешнего неба -- все некогда глядеть на него. Мне не найти наше Солнце. И уже никогда-никогда не увидеть его большим, теплым, ласковым. Ах, как горько и больно думать об этом! Легче, наверно, жить так, не задумываясь, глядя перед собой в пределах ближайших забот и не поднимая глаза на небо. -- В чем-нибудь я убедил тебя? -- спрашивает Тушин. -- Я вам верю, Михаил. С детства. -- Вера вместо знания? -- Тушин улыбается. -- Древнейшая болезнь россиян! -- Не вместо! Вместе! -- Уже лучше. -- Но не идеально -- так? А куда денешься? Вера появилась независимо -- ни от меня, ни от вас. И, чтоб ее убить, -- вам надо сделать немало плохого. -- На это не надейся. -- А я и не надеюсь. Но если б не вера -- может, я вообще не полетел бы на Риту. Видно, это как-то подспудно работало -- только сейчас сам понял. Но дело, конечно, не в одной вере, Михаил. Она очень быстро рухнула бы, если бы был удачный, реальный путь, и его видели бы многие, а вы бы упрямо не признавали. Тогда уж какая вера? Тогда -- борьба! Но другого-то пути я пока не вижу. Конечно -- Марат... И Бруно... Видимо, это необходимо, раз они решились. Но ведь и не универсально. Иначе мы все должны были бы разбежаться по окрестным материкам. И потеряться среди дикарей. Но тогда мы немногое изменили бы на этой планете. Мы сильны -- пока вместе. И вместе что-то изменим. -- Вот теперь я вижу, что у тебя не только вера! -- Тушин тихо смеется и кладет мне на плечо тяжелую, большую, теплую руку. -- Хотя и то, что ты сказал -- еще очень далеко от окончательной истины. В нее войдет многое. Настоящая истина всегда широка. Узость не может родить истину. И в этой окончательной истине будет и то, что мы сейчас делаем, и мысли Марата, и, может, его подвиг, и что-то новое, пока совсем неизвестное. Поверь, мы все ищем эту настоящую истину. И я тоже ищу. -- Верю! Иначе вообще не верил бы в вас! -- Я очень благодарен тебе, Алик. -- За что? -- За то, что ты мне веришь. За то, что ты полетел. За то, что с тобой прилетела мама. Я люблю твою маму, Алик. 17. Что можно для них сделать сейчас? На этот раз я сижу в кресле пилота и контролирую кибер, и высматриваю сверху путеводную серую ленточку нефтепровода на полянах и прогалинах. Уже знакомой дорогой мы летим в Нефть -- Грицько, Джим Смит и я. Возможно, эта дорога и надоест мне со временем, потому что полеты на рудник, на ферму, в Нефть становятся моей работой и будут повторяться теперь каждую неделю. Я слежу за нефтепроводом, мелькающим на открытых местах, и думаю, думаю о Вано. Наверно, Грицько и Джим тоже думают о нем. У них грустные, усталые лица. Вчера нам предлагали нового члена бригады. Но Джим отказался. "Пока будем втроем", -- сказал он. Он прав, конечно. Пока что нам действительно лучше втроем. Когда мы втроем -- Вано с нами. Мы втроем были в Городе у тихой, маленькой, светловолосой женщины Марии -- жены, теперь уже вдовы Вано. Когда мы пришли, она отправила в интернат темноглазого сынишку -- видно, боялась, что будет плакать. Но все-таки она не плакала при нас и слушала нас молча, и только тонкие, посиневшие губы ее то и дело вздрагивали и как-то судорожно кривились. -- Я знала, что эта планета потребует жертв, -- сказала она потом. -- Но как-то все думалось, что меня минует. -- Она горько, судорожно усмехнулась. -- Каждый думает, что самое страшное его минует. Наверно, в старину, когда люди шли в бой, каждый тоже думал: меня-то не убьет... Мы не принесли ей ни радости, ни облегчения и не рассказали почти ничего нового. Все подробности она знала раньше, как член Совета. Совет знает все, что происходит на материке. По существу, мы даже причинили новую боль этой маленькой, согнувшейся от горя женщине. И мы заранее знали, что так будет -- не было никаких оснований надеяться на иное. Но почему-то принято в подобных случаях приходить к семьям погибших, и мы подчинились этой условности, как подчиняемся безропотно десяткам других -- устаревших, ненужных, нелепых в наше время. Удивительно сильна власть условностей над человеком! Может, это даже самая сильная власть над ним, потому что она невидима, неощутима и не персонифицирована, потому что она коренится в глубинах мозга у каждого, и редкий человек может решиться на борьбу с нею. Гораздо проще, гораздо легче ей подчиниться. И, как всякая власть, она щедро награждает за подчинение -- избавляет от душевных терзаний, от мук совести, которые обычно преследуют того, кто вступает в борьбу с условностями. Мы летим в Нефть, и я снова невольно думаю о Сумико, хотя и не надо бы мне о ней думать. Мы можем встретиться -- она часто бывает в Нефти, хотя и не надо бы нам встречаться. Если это случится, -- мы, вероятнее всего, встретимся просто как друзья. Но это тоже будет лишь условность -- не больше, потому что и я и она знаем -- мы не только друзья. Слишком много я думаю о ней. И чувствую -- она тоже обо мне думает. Хотя и не надо бы ей думать обо мне. Но что поделаешь -- мы не киберы, мы люди. Не нажмешь кнопку и не скажешь: думай об этом, не думай о том. И не заменишь какой-нибудь из блоков памяти... Под ногами тянутся бесконечные леса нашего чудесного зеленого материка. Леса, в которых свободно, безбоязненно будут бродить внуки и правнуки наши. Леса, которыми будут наслаждаться они и которыми мы наслаждаться не можем. В детстве я входил в лес как в храм, и он приветствовал меня своим шумом -- заботливо и покровительственно. Я всегда доверял ему и никогда его не боялся. И он ни разу не обманул мое доверие. Я бегал, играл, прыгал и валялся на лесных лужайках, ловил бабочек, слушал лесных птиц, собирал ягоды и грибы. Лес всегда был моим другом, моим праздником. А мои дети, видимо, будут смотреть на лес из окна дома, из окошка машины, из кабины вертолета. Мои дети привыкнут бояться леса. Эта чужая планета встречает нас совсем не теми испытаниями, к которым нас готовили. Нас испытывали на ловкость и на выносливость. Нас приучали бороться с авариями техники и свихнувшимися киберами. Мы не боимся никаких, даже самых страшных насекомых, потому что наши биологи могут за несколько месяцев ликвидировать целые виды этих тварей на любом материке. Нас не испугает никакой труд. Мы не станем рабами природы, хотя и не собираемся бездумно и поспешно переделывать ее. Мы ничего не боимся и все можем осилить. Но мы совершенно не готовы к тому, чтобы остерегаться человека, к тому, чтобы воевать с человеком. Технически -- конечно, готовы. Душевно -- нет. И главное -- не хотим быть готовы. Может, поэтому нас так легко убивают? Как не думать об этом, когда в Городе остались Бирута и мама? Мы летим молча, но мне кажется сейчас, что Джим и Грицько тоже думают о женах, оставшихся в Городе, тоже боятся за них. Мы же не киберы, мы люди... Наш вертолет проходит над двумя геологическими партиями, и, как раньше Вано, я вызываю их по радио и сбрасываю им грузы. Разговоры у меня с геологами короткие. Я их не знаю, они меня не знают. Им известно, что Челидзе погиб и что кто-то вместо него сбросит им груз. Ни имя мое, ни фамилия им ничего не скажут. В этих партиях у раций пока что сидят старожилы. А наши ребята только-только оглядываются. ...Что же можно сделать сейчас для этих неразумных ра? ЧЕм можно заинтересовать их? Чем отвлечь их мысли от одной владеющей ими идеи -- убивать? Может, сбросить им стальные ножи? Наверняка это будет невозможное, неописуемое богатство, потому что племя еще не знает металла, и все ножи у него -- костяные да каменные. Но что сделают ра с этими стальными ножами? Не привяжут ли их к древкам копий, которые полетят в нас?.. А если топоры? Наверно, никак не повернуть против нас это орудие. А облегчение большое -- и при добыче топлива, и при постройке хижин. Значит, топоры -- можно? И еще какие-нибудь яркие пластмассовые игрушки -- для малышей. Впрочем, эти игрушки вряд ли попадут детям. Взрослые охотники нацепят их на шею и будут носить как амулеты. Они ведь еще совсем младенцы, эти ра. Воинственные взрослые младенцы. Наверно, не игрушки из пластмассы им нужны, а чашки да миски. Их не нацепишь на шею. Они станут у ра тем, чем и должны быть, -- посудой. Пожалуй, кроме топоров, можно сбросить этому племени чашки и миски. Хуже не будет, а лучше может быть. А гезам еще, кроме того, можно сбросить капроновые сети. Рыбаки сразу поймут, для чего это. У рыболовных сетей -- только одно применение. Вот вернусь в Город и пойду в Совет. Почему, в самом деле, не сбрасывать ра то, что вполне можно? Кроме того, о чем вспомнил я, наверняка найдется и еще что-нибудь -- необходимое для них и безопасное для нас. Важно начать! Может, они поймут тогда, что с нами выгоднее жить в мире? Может, даже пришлют послов -- выпросить или выменять что-нибудь еще? А начнется обмен -- кончится война. Только зачем ждать возвращения в Город? Я ведь могу вызвать Тушина и по радио. Прямо из Нефти. Благо, мы теперь знакомы с Михаилом... А Нефть уже показалась вдали. Ползут под ноги вышки, уходит вбок главная насосная. 18. Женщины из племени леров -- ...Завтра же будем обсуждать! -- говорит Тушин и улыбается мне с экрана видеофона. -- Завтра утром!.. Знаешь, Алик, удивительное совпадение! Сегодня днем то же самое предложил Верхов. Только он говорил о железных котелках, чайниках и флягах. А я уже вслед за ним подумал о ведрах и сумках. Удачная мысль, Алик! И ведь простая! Я только против топоров. Пока -- против. Потом видно будет. А все остальное вполне реально. Мы завалим это племя необходимыми вещами! -- Может, дело не в том, чтобы завалить? -- вставляю я. -- А в том, чтобы заинтересовать? -- Разумеется! -- У Тушина поднимаются брови. -- Разумеется, мы не переборщим! Ну, обнимаю тебя! Благодарю! Тушин, улыбаясь, расплывается на экране. Я выключаю видеофон, выхожу из комнаты в коридор гостиничного этажа и спускаюсь на улицу. Опять Женька! Опять он на три минуты раньше открывает то же, что и я. Слава аллаху хотя бы за то, что сегодня это случайное совпадение. И здорово, что наше с Женькой предложение обрадовало Тушина. "Наше с Женькой..." -- Я ловлю себя на этих словах и усмехаюсь. Лучше было бы "наше с Маратом". Или "наше с Али"... Я быстро иду по самой длинной улице Нефти куда-то в гору, навстречу сползающим оттуда густым вечерним сумеркам. Зачем иду? Куда? Постепенно замедляю шаги, оглядываюсь и поворачиваю назад. Пора ужинать. А светлая плоская крыша столовой где-то уже далеко-далеко внизу. Я неторопливо спускаюсь по гладкой мостовой из оплавленного базальта, посеревшего от дождей и ветров. Когда-то, еще в первый год жизни землян на материке, здесь прошлась горнодорожная машина и проложила наклонную улицу, упирающуюся в горы. И теперь эта широкая, гладкая, припорошенная пылью мостовая будет держаться десятки, а может, и сотни лет -- пока не станет мешать людям или пока не искрошит ее какое-нибудь землетрясение. По сторонам редко стоят почерневшие бревенчатые дома, в которых жили первые геологи и буровики и были первые мастерские, первые склады. Иные геологи и сейчас еще живут тут во время своих наездов в Нефть. Привыкли к здоровому духу древесных стен и не хотят менять его на кондиционированный воздух стандартных пластобетонных комнат. Вообще, я заметил тут какую-то особую тягу старожилов ко всему натуральному -- к домам из настоящего дерева, к деревянной мебели, которая на Земле сохранилась лишь в музеях, к натуральной пище. Немногие старожилы едят здесь искусственное мясо или пьют искусственное молоко. Может, потому, что искусственных продуктов пока маловато -- не пущены на полную мощность заводы. А может, и потому, что есть в натуральной пище какая-то особая прелесть. Я иду вниз по первой улице Нефти, мимо бревенчатых домов, к новым, светлым и просторным пластобетонным зданиям. Сумерки, спускающиеся с гор, обгоняют меня, окутывают улицу прозрачной синеватой дымкой, которая постепенно густеет и размазывает на горизонте четкие очертания леса, дальних нефтяных вышек. Вот на дирижабликах этих вышек вспыхивают огоньки, и лес вообще растворяется за ними в густом сине-сером мареве. Большинство бревенчатых домов глядит на улицу темными, слепыми окнами. За ними -- опустевшие комнаты с пропыленной мебелью или склады всякого старья. Но окна иных домов бросают на улицу неяркий, затаенно-счастливый свет, и за этими окнами -- современный уют и тихое пристанище людей. Наверно, если бы я вдруг остался вдвоем с Сумико, мне нужен был бы именно такой вот уединенный дом. И ничего больше. И никого рядом. Улица медленно ползет мимо меня к горам. Надвигается и затем тоже остается позади светлая, плавная, ступенчатая по краям и уже четырехэтажная в середине дуга жилого корпуса. Этот корпус постепенно, неумолимо растет и вширь и ввысь, как растет детская горка, к которой трудолюбивый и терпеливый малыш прибавляет кубик за кубиком. Только детская горка когда-то не выдерживает и рушится. А жилой корпус Нефти когда-нибудь замкнется в дом-кольцо высотой в двадцать этажей, и в этом доме будут жить люди, которые сейчас, замороженные, бесчувственные, еще мчатся со страшной скоростью где-то в безднах Бесконечности. Я сворачиваю влево, к столовой, и на минуту останавливаюсь в раздумье у ее дверей. Может, вернуться к жилому корпусу и зайти за Джимом и Грицько? Или вызвать их по радиофону? Непривычно ужинать одному. Ну а если они уже поели? Если смотрят в клубе какой-нибудь из земных стереофильмов? Я вынимаю из кармана руку, опущенную было к радиофону, и вхожу в столовую один. Вообще-то, у меня есть дело в этой столовой. Али просил дать ему пропорции и примерные размеры одной из стен. Он задумал большое панно для геологов и хочет разместить его здесь, в столовой Нефти -- самом просторном помещении северного поселка. Но лететь сюда он собирается уже с готовым эскизом. И ждет от меня параметры стены. Ну, что ж... Для меня это пятиминутное дело. Сегодня же вечером можно будет передать цифры. Уже когда я кончаю ужинать, в столовой появляются трое -- две женщины и худощавый парень с короткой, се