лучше прожить наивным соколом, чем софистической змеей..." "Абрамцево, 20.06.60. Дмитревскому. Как силен вечный человеческий протест против неизбежности смерти и когда же наконец мы сможем преодолеть его? Что тут надо -- веру в науку или какую-то особенную религию, вроде индусской? Но и в последней ведь смерть только тогда освобождение, когда мудрец уходит из жизни в экстазе -- самадхи, якобы в соединении с божеством..." Совсем малый круг друзей посвящен в истинную картину его здоровья. Какая же сила духа нужна, чтобы писать о себе самом так доверительно и спокойно: ...Должен предупредить Вас, что это письмо -- только Вам, как пишут в английской секретной службе, судя по Джеймсу Бонду -- "фор йор айз онли" -- только для Ваших глаз... В последней моей кардиограмме произошло ухудшение... Само по себе это не непосредственная опасность, но в совокупности со всем, что есть, -- неважно. Энергии не осталось -- броненосец тонет. Кроме шуток, у меня ощущение, что я как хороший броненосец, с большой силой машин, запасом плавучести и т. д., но получивший пробоину, которую никак не могут заделать... И вот медленно, но верно заполняется водой один отсек за другим и корабль садится все глубже в воду. Он еще идет, но скорости набрать нельзя -- выдавятся переборки, и сразу пойдешь ко дну, поэтому броненосец идет медленно, почти с торжественной обреченностью, погружаясь, но с виду все такой же тяжелый н сильный. А в рубке управления мечется, пытаясь что-то сделать, капитан -- мой Тасенок (Т. И. Ефремова.-- Ф. Д.) и экипаж из моих друзей, готовых сделать, что возможно, кроме главного -- пробоина не заделываемая. Так и у меня -- с каждой новой кардиограммой смотришь, как выполаживаются одни зубцы, опускаются другие, расползаются вширь, осложняясь дополнительными, третьи. Эту картину я отчетливо вижу и сам. Это -- не паника, не внезапный припадок слабости или/меланхолии, просто облеклось в поэтический образ мое заболевание. И не говорите ничего никому, ведь сколько осталось плавучести -- величина неопределенная, зависит от общей жизненности организма, и может быть, не так уж скоро, кое-что, во всяком случае, успею сделать-- это я как-то внутренним чутьем понимаю, хоть и не исключаю возможности внезапного поворота событий -- но ведь это уже опасение кирпича на голову и потому не принимается во внимание. Как-то всегда привлекал меня один эпизод из Цусимского боя. Когда броненосец "Сисой Великий", подбитый, с испорченными машинами, спасаясь от японцев, встретил крейсер "Владимир Мономах" и поднял сигнал: "тону, прошу принять команду на борт". И на мачтах крейсера взвились флаги ответного сигнала: "сам через час пойду ко дну". Мой броненосец пока не отвечает этим сигналом людям, введенным в заблуждение моей всегдашней бодростью, но дело к тому пошло за последний год довольно быстро... "фор йор айз онли" кончилось". В Иване Антоновиче была очень сильна ответствепность перед другими. Постоянно подбадривая друзей и близких, любому протягивая руку помощи по первой просьбе и даже без просьбы, он жил сознанием, что человек, делающий подарки, едва ли не счастливее того, кто эти подарки получает. Для всех нас такими подарками были его научные открытия и книги. "Не снобизм и не мания величия..." Удивительно, насколько не устарели мысли Ивана Антоновича, насколько метки его попадания в сегодняш-ность, скажем, о писательском труде: "Москва 29. 06. 74, Дмитревскому. ...На опыте "Лезвия" пришел к заключению, что писательство в нашей стране -- дело выгодное лишь для халтурщиков или заказников. Посудите сами -- я ведь писатель, можно сказать, удачливый и коммерчески "бестселлер", а что получается: "Лезвие" писал с середины 1959 года, т.е. до выхода книги пройдет без малого 5'/2 лет. Если считать, что до выхода следующей мало-мальски "листажной" повести или романа пройдет минимум два года, ну, в самом лучшем случае -- полтора, то получается семь лет, на которые растягивается финансовая поддержка от "Лезвия". Если все будет удачно, то "Лезвие" получит тройной гонорар (журнал+ Два издания). За вычетами, примерно по 8500, т. е. в итоге -- 25 тысяч. Разделите на семь лет, получите около 300 рублей в месяц, поэтому если не будет в ближайшее же время крупного переиздания, то мой заработок писателя (не по величине, а по спросу и издаваемости) первого класса оказывается меньше моей докторской зарплаты -- 400 р. в мес., не говоря уже о зав. лабораторской должности -- 500 руб. Каково же меньше пишущим и менее удачливым или издаваемым -- просто жутко подумать. В итоге -- если не относиться к писанию как к некоему подвигу, но и не быть способным на откровенную халтуру и угодничество -- не надо писать, а надо служить. Как ни странно, это сейчас даже почетнее, а то писателя всяк считает своим долгом критиковать, ругать, лезть с советами. Видимо, что-то надо правительству предпринимать с писателями... Руководители культуры должны проявить разум, пока не поздно. Вот какие экономические рассуждения". ...Взгляд на нас всех (писателей) (помимо особо отмеченных и занятых исполнением приказных дел) со времен нэпа остался дикий -- кустарь-одиночка без мотора. Вот и приносим мы каждый на рынок свои горшки, а ценителей и меценатов-то давно нет... Написал бы кто талантливую комедию на эту тему -- сослужил бы хорошую службу культуре". И вот будто бы услешан голос писателя. Приняты постановления об улучшении работы творческих союзов, улучшении гонорарной политики. На самом высшем уровне собираются совещания с писателями и работниками средств массовой информации. Учтено мнение общественных деятелей о бережном отношении к природе и экологических проблемах: загрязнении Байкала, Ладоги, Рыбинского водохранилища, опрометчиво несбалансированном проекте поворота северных рек, угрозе водному балансу севера Эстонии. Сейчас эти проблемы открыто обсуждаются, достаточно перелистать газеты. Вот лишь несколько заголовков на тему, в которой боль писателей является барометром отношения к окружающему миру: "Как спасти Арал?", "Путешествие в лесное головотяпство", "Природе нужен адвокат"... Но ведь Ефремов, тонко чувствовавший и болевший за природу ("Сын Земли, полностью погруженный в ее природу, -- таков человек. И в этом он диалектически велик и ничтожен!"), ответственно относившийся к своему второму призванию как к средству служения народу, задавал себе и друзьям непростые вопросы больше двух десятков лет тому назад! Снова и снова возвращается Иван Антонович к осмыслению трудной роли писателя в обществе. С одной стороны, литературная способность -- это все преобразующая волшебная палочка, особенный дар творца: "Не хандрите, дорогой друг, -- пишет он В. И. Дмитревскому 14 октября 1963 года, -- у Вас ведь есть могущество, каким не обладают другие люди, -- Вы сами можете создавать себе жизнь "по усмотрению" -- на страницах бумаги, которая пока есть..." С другой стороны, дар этот не может быть израсходован мелко и попусту. И вследствие этого писателю необходимы самоуважение и бесконечная, жестокая, въедливая требовательность к себе. Пример того и другого Иван Антонович демонстрирует в своем письме Е. П. Брандису: "Абрамцево, 4 мая 1959 г. Мне кажется, что каждый серьезно относящийся к делу автор, будь то ученый, художник или писатель, никогда не доволен своим произведением. Каждому из нас известно, что задумываешь нечто необыкновенно яркое и сильное, а удается выполнить хорошо если процентов на 50, а то и на 30 от задуманного (я имею в виду не количественную, а качественную сторону произведения). Поэтому установившаяся у нас привычка обязательно ругать автора, сравнивая его с неким совершенством, мне кажется бессмыслицей и происходит от невежества в области творческой. Ведь нечего, в самом деле, мне говорить, что я не Чехов и не Лев Толстой, я и сам отлично это знаю. Но так же хорошо знаю, что ни Чехов, ни Толстой не смогли бы написать ничего похожего на то, о чем стараюсь писать я. Однако в то же время тут выступает диалектика -- чтобы помочь автору, надо показывать ему на слабые стороны произведения, особенно на безвкусицу или ошибки в идейных позициях, не громя и не поучая, но обязательно доказывая это. Ни одного замечания без доказательства, и доказательства серьезного, с мыслью!" И далее: "Очень мне понравилось, что Вы единомысленны со мной в оценке "Сердца Змеи" -- самому мне кажется, что там мне удалось кое-что поглубже и посерьезнее, чем в Андромеде, в частности -- вопрос о мыслящих существах во Вселенной и о их Разуме, который, отражая Космос, в своем высшем проявлении должен быть повсюду одинаков... А по секрету -- самое важное в Андромеде, что я ставлю себе в наибольшую заслугу, -- это фантазия о Великом Кольце. Этого никто не придумывал, да еще вполне материалистически..." Человек доброжелательный и корректный, Ефремов тем не менее никому не прощает необязательности и неточности. Доказательность и научная добросовестность для него превыше всего. "Платон мне друг, но истина дороже". Потому он так нетерпим к некомпетентным, невнятным претензиям некоторых работников литературного фронта: "Абрамцево, 17.11.59. Дмитревскому. Пишу Вам спешно с оказией коротенькую записку -- дополнение к звонку... об Афанеор. Те исправления, которые захотели сделать Ваши редакторы и консультанты, все неверны, за исключением второго варианта названия ихаггаренов. Секрет очень прост, и удивляюсь, 27 как сим мудрецам не пришло это в голову. На туарег-ском языке и вообще во всех близких к тамашеку берберских наречиях звук "р" чрезвычайно отчетлив и произносится даже с некоторым нажимом. При переходе к арабскому произношению "р" приобретает горловое звучание, по некоторым фонетическим системам (неверным!) передаваемым (транскрибируемым) по-русски как "г". Вот и получается, что "имрады" звучит как как "имгады" и так далее. Я же пишу о берберах и еще точнее -- о туарегах, поэтому никакого другого произношения, кроме туарегского, быть не должно, и принятая мною транскрипция не случайна и не от невежества. Что касается Ахаггара и Хоггара, то Ахаггар -- целая горная область, включающая в себя хребет Хоггар, проходящий наискосок с ЮЗЗ к северу от Таманрассета. Поэтому различные названия, встречающиеся в тексте, также не случайны". Так же непреклонно отстаивает Ефремов свое писательское достоинство чуть позже, по поводу замечаний корректора и главного редактора журнала "Нева" "Лезвии бритвы": "Москва, 2 мая 1963. Дмитревскому. Я могу ответить Вашему ученому корректору (к сожалению, она подписалась так, что я не могу обратиться к ней лично) следующее. Во-первых, не откажите в любезности ее поблагодарить за внимательность. Во-вторых, скажите, что когда я пишу фамилии художников или научные термины, то пишу их совершенно точно -- что может быть удивительно для писателя, но совершенно обязательно для ученого. В-третьих, откуда она взяла, что стадо сторожит самец? Обычно -- старая и опытная самка является вожаком, а временными стражами на периферии -- молодые самки. Самцы -- авангард и арьергард -- боевая сила. Кроме того, если это не подтверждено в каких-либо справочниках, то еще ничего не значит. Я имею достаточную научную квалификацию, чтобы даже строить свои собственные гипотезы, что обязательно прошу иметь в виду на дальнейшее. Длина шеи в разных полах у других животных никем не мерена, потому и не может быть известна корректору. Тут надо подчеркнуть, что когда речь заходит о канонах красоты и чувства прекрасного, то дело идет о подчас очень небольших различиях и малых величинах, каковых даже для научного анализа человека анатомы почти не удосужились промерить. Каждой женщине, в том числе и уче- 28 ному корректору, должно быть известно, что похудение или пополнение, очень заметное для глаза, линейно или объемно выражается сантиметрами, и весьма немногими... Я написал подробно ответы корректору, но Вы не показывайте ей все, чтобы ненароком не обидеть. Однако я не собираюсь всегда так делать -- это лишь как пример, а в дальнейшем буду просто отвечать -- мала квалификация для обсуждения подобных вопросов. И Вы тогда будете знать, что это не снобизм и не мания величия, а просто экономия времени". В архиве Е. П. Брандиса хранится и письмо главному редактору "Невы": "Москва, 12 июня 1963. Глубокоуважаемый Сергей Алексеевич! Только что вернулся из поездки и получил Ваше любезное письмо. Я, конечно, рад, что Вы выиграли "бой" за печатание моего романа, но меня смущает само наличие этих боев за роман с насквозь коммунистической идеологией и диалектической философией. Может быть, вообще сейчас неподходящий момент для его опубликования и следовало бы подождать? Роман ничего не потеряет от того, что он полежит, а мне -- не привыкать стать, что мои произведения не сразу доходят до разума... тех редакторов, которые вместо художественной ведут только цензорскую линию. Если для напечагания романа придется ввести существенные изменения по этой именно линии, то такой цены за напечатание я платить не буду. ...Теперь относительно Вашего предложения о послесловии. Опять-таки, меня прямо-таки убило, что главный редактор журнала, печатающего роман, спрашивает меня, во имя чего он написан. Да если Вы этого не видите, так во имя чего же печатаете? Я никак не могу согласиться с тем, что надо рассматривать читателя как существо второй категории, недоразвитое и безвкусное. Конечно, попадаются и такие читатели и критики, но не для них же пишется роман! Для них и писать ничего нельзя, кроме басен. Поэтому я не видел никакой необходимости в лобовом послесловии, после весьма определенного предисловия. Может быть, концовка не совсем заострена философски, но ведь я не писал философского романа и не претендую на таковой-- это роман приключений, как и озаглавлено. А если иной беспомощный критик не сможет сделать необхо- 29 димые выводы о неизбежности коммунизма для осуществления лучших грез человечества, так он в существе своем фашист, кем бы ни прикидывался, и таких критиков бояться, по-моему, не следует. Тех самых, кого Вы, очевидно, называете сверхбдительными", -- они потому и сверхбдительны, что им надо маскироваться. Гирин определил бы у них комплекс коммунистической неполноценности. В общем-то, я рассуждаю как художник, но если стать на Вашу позицию за все отвечающего главного редактора, то Ваша осторожность вполне понятна. И надо быть уж очень крепко уверенным в качестве романа, чтобы не опасаться нападок на него. Для меня после Вашего письма очевидно, что такой уверенности у Вас нет. Укреплять Вашу уверенность путем "обезопашивания" романа от нападок и элиминации важных, с моей точки зрения, высказываний я не могу. Поэтому, может быть, пока не поздно, давайте решим так, что мы опубликуем первую часть романа и на этом кончим. Убытки, как говорится, пополам -- я потеряю возможность предварительной публикации, а Вы -- понесенные расходы. Я приеду в Ленинград примерно около 25 июня и с большим удовольствием встречусь с Вами и наконец познакомлюсь. Но это письмо я посылаю заранее, чтобы, в случае согласия с моим предложением, Вы приостановили бы печатание второй части -- после ее опубликования будет поздно отступать. С приветом и искренним уважением". Как точно формулирует Ефремов брюзгливое, мрачное свойство подозрительности и неверия в будущее "человеков в футляре" -- комплекс коммунистической неполноценности! Наденет такой субъект шоры на собственные глаза, лелеет их и блюдет единственный принцип: "Тащить и не пущать!". Или, заглушая внутренний голос, припевает: "Ничего не вижу, ничего не слышу, никому ничего не позволю сказать!". Ефремов и с Дмитревским делится сомнениями: "Москва, 16.06.63. ...если главный редактор пишет писателю, что ему неясно, для чего написан роман, а потому требуется лобовая присказка, то это значит, что оный редахтур романа не понял и сомневается в его качестве. Ежели так, то как же он может его отстаивать и брать на себя тот неизбежный риск, которого не миновать, если печатаешь вещь не совсем обычную? Отсюда и нелепые поже- 30 лания, являющиеся нечем иным, как замаскированными попытками оградить себя от возможного разноса. Но ведь существуют два пути -- или выхолащивать произведение или его просто не печатать -- по-моему, последнее благороднее". Дивущий до недавнего времени во многих из нас цензор заставил, наверное, и Ивана Антоновича не раз предвзято и пристально вглядеться в свой роман. Интуиция давала основания предсказывать ему тернистый путь. Хотя бы за смелость преодолевать гласные и негласные запреты и освещать "нерекомендованные" верхами вещи: "Москва, 9/1П -- 63. Дмитревскому. ...роман сейчас к месту и единственно в чем уязвим -- это в непривычном для нас сексуальном аспекте. Однако, поскольку секс является одним из опорных столбов психологии, нам так или иначе необходимо его осваивать, иначе мы не сойдем с повода ханжей и церковников". Совсем иные чувства вызывают у автора читательские отклики. Столько человеческих судеб затронул роман "Лезвие бритвы", столько мыслей растревожил! Об одном сожалеет писатель: обладая могуществом создавать себе жизнь "по усмотрению" на бумаге, он не в силах распространить его на внешний мир -- помочь страждущим, исцелить больных, дать надежду отчаявшимся: "Москва, 14 октября 1963. Дмитревскому. Почему-то много писем от заключенных -- есть противные, есть интересные. Очень трагические письма от матерей -- принимая меня за гениального врача, они просят спасти их погибающих детей. Это очень трудно читать -- не будучи врачом, я не имею права даже посоветовать им какое-либо лекарство и только могу адресовать их к крупным светилам, которых... и сам плохо знаю". И когда пришел его час, ему тоже никто не в силах был помочь... "Браться за серьезные вещи о будущем..." Романом "Туманность Андромеды" Ефремов осуществил серьезный прорыв в будущее. Для фантастов страны книга о свободе духа явила собой целую позитивную программу нового мышления: воспитания, нравственности, радостной необходимости и возможности трудиться, социальной справедливости, взаимоотношений личности и общества. Иностранных читателей (а роман в первые же годы переведен за рубежом на многие языки) подкупала незнакомая им и, как оказалось, достаточно привлекательная коммунистическая направленность романа. Робкие доефремовские попытки рисовки карамельного бесконфликтного общества (действительность -- и та приукрашивалась и лакировалась, что уж спрашивать о периоде, который должен стать еще ярче, еще счастливей, еще розовее!) приводили к созданию худосочных произведений с героями-лекторами, героями-гидами по некоей выставке достижений всепланетного народного хозяйства. Ефремов наполнил свой роман страстью, вложил в души персонажей беспокойство, а значит -- жизнь. Конечно, мы и до сих пор рассуждаем о том, что персонажи его представляют собой функциональные схемы, они якобы не говорят, а изрекают, не ходят, а выступают, не живут, а демонстрируют позы и деяния. Отчего же тогда так понятны нам и полны внутреннего достоинства их поступки? И отчего же хочется кое в чем им подражать? В Болгарии, например, создан клуб прогностики и фантастики "Иван Ефремов", члены которого избрали себе наставниками выдуманных писателем героев "Туманности..."-- точно так же, как в самой "Туманности..." юноши и девушки выбирали наставников из старшего поколения. Из этого клуба, кстати, вышло несколько работников ЦК Димитровского союза молодежи, занимающихся теперь проблемами досуга и воспитания подростков. Уверен, некоторые идеи наверняка заимствуются ими и из романа Ефремова о коммунистическом образе жизни. И. А. Ефремов поставил себе задачу дать целостную картину общества будущего с его моралью, интенсивностью мышления, культом красоты и здоровья, свободой общения и любви. Литераторы-утописты стремились зарисовать "портрет" своей мечты и потому пользовались одной розовой краской: мечта не могла, не должна была отбрасывать теней. Их произведения, как правило,-- это мгновенный слепок, конечная цель к покою и благоденствию, свет в конце тоннеля. Как и каким путем благоденствие достигается и за счет чего поддерживается, утопистов не волновало. Иван Антонович тоже мечтал. Но дал мечте научное обоснование. Мечта от этого не отяжелела, не стала бескрылой. Наоборот, получила почву под ногами, трамплин для взлета. Ефремов охватил такие проблемы морали и нравственности, так полно и динамично изобразил развивающееся, не останавливающееся в своем развитии ком,мунистиче-ское общество, что обойти эти "законы Ефремова" не смог пока ни один фантаст, предлагавший свою модель светлого будущего. Их модели -- даже в противоборстве с мыслью Ефремова, далее в полемическом отрицании концепций "Туманности..." -- все-таки лишь повторяют, дополняют и развивают то, что придумано именно им. Ефремов противопоставил бесконфликтности утопий ту марксистскую борьбу противоположностей, которая является движущей силой общества. Он тоже использовал единственный до него источник противоречий -- борьбу со стихийными разрушительными силами природы, олицетворяемыми для писателя образом Энтропии, этакого слепого и коварного врага человечества. Но на одном источнике не остановился. А выстроил новый конфликт-- между бесконечной жаждой познания и ограниченной возможностью этого во времени, возможностью, растущей гораздо медленнее отодвигаемых наукой горизонтов. Неизвестного перед человеком всегда больше, чем уже познанного! На избранном пути Ефремова поджидали свои трудности. В частности, неизбежна усложненность не только прямой речи, но и авторского текста. А как иначе покажешь эту тысячелетнюю дистанцию, качественно иной уровень и мышления и речения персонажей? Разжижать повествование пояснениями (типа реплик порочных "сынов лейтенанта Шмидта" при встрече: "Вася! Родной братик! Узнаешь брата Колю? -- Узнаю! Узнаю брата Колю!") вряд ли поможет делу. Промежуточная информация безусловно облегчит восприятие читателю. Но так замусорит текст, создаст такой непреодолимый барьер фальши, что полностью нейтрализует ценность всего остального в романе. "Москва, 23.03.58. Брандису. Вы, конечно, совершенно правы, считая, что высокая нагрузка романа научными понятиями объясняется уровнем изображаемого времени. Если бы люди, сетующие на трудность изложения, дали себе труд сопоставить вновь пришедшие в наш быт слова и понятия, хотя бы за нашу с Вами жизнь, с уже утратившими свое повсеместно обиходное значение понятиями и словами, ну, например, из религиозной практики, из конного обихода, и т. п. -- тогда бы им стало очевидным, какие огромные сдвиги должны произойти за тысячелетия. Моя попытка обрисовать широкую научную основу быта и фразеологии будущего -- это безусловно еще очень жалкая первая попытка. Вероятно, над ней будут смеяться уже через два столетия, а не через тысячу. Однако если эта моя попытка послужит для других, более успешных, то она оправданна. И нет оправдания тем ленивым умам, для которых необходимость думать серьезно над книгой уже является отвращающим препятствием. Надо им читать приключенческую или бытовую литературу (не поймите меня, что я считаю это литературой второго сорта), а не браться за серьезные вещи о будущем. Из сказанного Вам видно, что я не собираюсь уменьшать нагрузку романа как бы меня за это ни ругали... Мне не кажется очень опасным смешение придуманных терминов с бытующими. Для недостаточно подготовленного читателя, сколько бы его ни было, и придуманные и существующие термины одинаково неизвестны. Если же читатель захочет разбираться, то это он очень легко сделает. Я всегда считал, что популяризация науки должна идти не за счет снижения уровня изложения, а наоборот, подниматься до самых крайних пределов настоящего -- переднего края науки. Снижая уровень, мы тем самым снижаем и требовательность, следовательно, снижаем давление коллектива на индивида и неизбежно его опускаем. А вместе с тем и коллектив тоже опускается, хотя и медленнее, чем индивид... Это, так сказать, философская концепция, а насколько я справился с поставленной задачей -- судить Вам". Очень интересен ответ Ефремова на замечание Брандиса о роде занятий героев. Стремясь к максимальной точности воссоздания грядущего и не приемля фальши, он тщательно выбирал научную специальность необходимого ему по сюжету историка. Это позволяет косвенно судить о методе работы писателя: "Относительно античной культуры и культуры социализма в полном тексте (по сравнению с журнальным вариантом) неравенство как-то выровнено, хотя частично Ваше замечание справедливо. Не случайно героиня и ее помощники занимаются древней историей, а не нашим временем, скажем. Представление об античной культуре в целом мало изменится, будем ли мы смотреть на нее от нашего времени (свыше двух тысяч лет) или от того, о котором идет речь (свыше трех тысяч лет). Социалистическая же культура сейчас еще никак не отстоялась для отдаленно-ретроспективного взгляда, так как существует исторически одно мгновение, как бы велико ни было ее значение для будущего. Вот почему сделать это еще невозможно и историки в моем романе -- антич-ники. Тем самым я избегаю роли прорицателя, нестерпимой для меня -- ученого". Прорицания для Ефремова малоуважаемы и бесперспективны. Другое дело -- предусмотрительность, провидение, предвычисление результатов при малой имеющейся информации. Он чутко воспринимает обстановку, складывающуюся вокруг фантастики. Осознает, что такое двуострое оружие против обыденщины и мещанства, как фантастика, в одних руках может стать проводником социалистической и коммунистической идеологии, а в других -- копилкой мещанского мировоззрения, одной серости, защитницей незыблемых устоев вплоть до пропаганды "звездных войн". Противопоказано фантастике и чиновничье равнодушие тех работников, от которых зависит, какой быть нашей культуре. Особенно осторожными приходится быть мастерам-фантастам, идущим в первых ее рядах, -- тезис, способный вызвать нервный смешок: ну почему дозволено быть смелым в деревенской прозе и ни в коем случае не рекомендуется отрываться от земли в том ответвлении литературы, которое и призвано совершать шаги за горизонт? Фантазируйте, граждане, но с оглядкой! "Москва, 24.07.64. Дмитревскому. Теперь о "Долгой Заре" ("Час Быка"). Я не отставил ее совсем, никоим образом, но отложил пока, чтобы не вызвать сразу излишне пристального внимания к социологической линии в нашей фантастике. Отнюдь не потому, что есть опасение в неправильности моей линии, но потому, что эту линию легче всего извратить и провокационно исказить. А если это произойдет подряд за короткое время, то может случиться, что начальство, фантастики не читающее и вообще плохо осведомленное, разразится чем-нибудь таким, что плохо отразится на фантастике вообще и прежде всего -- на молодой поросли. Уж если, мол, и Ефремов, то тут надо "разобрать и наказать...". Полнее всего Ефремов проявлял себя в отношении с друзьями, в оценке своего и чужого творчества. Величайшая тактичность принуждала его порой и лавировать. Но отзывчивость на окружающую обстановку ни разу не привела к необходимости кривить душой, приспосабливать свое мнение под чужое, а принципиальность не делала писателя однобоким и до паралича несгибаемым. Весьма характерно письмо к Брандису о фильме "Туманность Андромеды", с мыслями о науке и ученых, о пропаганде, о застойных явлениях в нашем кинематографе, короче говоря, о том, что отвергнуто XXVII съездом партии и сегодняшним вольным ветром перестройки: "Москва, 39 ноября 1967. ...со всем, что Вы написали о фильме, я согласен. Мало того, читая Ваше письмо, я был тепло согрет Вашей любовью к моему роману и его героям и заботой о них, совсем как о живых людях. Это ли не награда автору? И тем не менее я счел возможным одобрить фильм и похвалить режиссера. Откуда такая двойственность? "Диалектика реальной жизни". Суть в том, что я совершил... основную ошибку -- поверил в то, что наше кино сможет поставить "Туманность" (не как философское произведение, в это я с самого начала не верил) -- как феерическую сказку, воспользовавшись всеми возможностями современного кинематографа. Второе, во что я верил до недавнего времени, это то, что каждый подлинный коммунист, поняв, о чем идет речь, поддержит постановку этого фильма, чтобы дать всем увидеть то, что мы пытаемся построить. Третье, на что я надеялся и в этом приложил руку В. И. (Дмитревский. -- Ф.Д.), -- это то, что фильм будет рассматриваться как оружие в идеологическом сражении с Западом. По всем этим трем линиям мы потерпели полное фиаско -- никакой заботы. Едва я познакомился с руководством нашего кино... стало ясно, что никакой серьезной поддержки ет них не может быть, ибо они даже не понимают фантастики и никто (подчеркиваю -- никто) из них не читал романа... Теперь, когда вышел фильм, столь же отличающийся от моих мечтаний о постановке "Туманности", как Комитет кино от подлинно озабоченных коммунистическим воспитанием людей, я мог рассматривать его в двух планах. Судя строго и беспощадно, как Вы считаете надо судить о произведениях искусства, следовало разгромить фильм и поставить на нем крест. Но разве Вы всегда выносите наружу Ваше внутреннее суждение? Разве не заставляет Вас мудрость уступать в чем-то, применяясь к конкретной обстановке, в которой Ваше внутреннее суждение принесло бы больше вреда, чем пользы? Я понял, узнав обстановку в нашем кино, каких трудностей и даже отваги стоило режиссеру поставить фильм хотя бы так, и отсутствие вкуса в каких-то вещах компенсируется отчаянной попыткой подражания роману, причем подражания честного. Если срубить сейчас весь труд коллектива, заявив, что поставили дрянь, значит, вообще надолго остановить попытки экранизации н/ф! А не явится ли даже неудачный фильм первой ласточкой, отталкиваясь от ошибок которой, учитывая успехи, можно идти дальше, и, вероятно, пойдут. Далее, все ли уж так неудачно в фильме, сравнивая его не с каким-то отвлеченным идеалом, а с тем, что имеется на сегодняшний день в советском кино? Что фильм красивее, "приподнятее", необычнее всего того, что было до сих пор, -- это, по-моему, бесспорно. Значит, вопрос, в какой степени? Да пусть хоть в самой малой, но и то этот шаг вперед должен быть поддержан, а не убит! Поэтому люди должны бы: а) отметить все недостатки фильма как серьезного произведения искусства (и гл. образом -- внутренне), б) сравнить его со всем, что было до сих пор, и признать, что съемочный коллектив поднялся на какую-то ступень выше в экранизации н/ф (гл. образом -- внешне). Видите, я самонадеянно считаю себя мудрым, так как поступил именно по этому рецепту. Мне приходилось много раз задавать себе подобные вопросы в науке, рассматривая диссертации, из которых хорошо лишь сотая часть может быть оценена по стандартам дореволюционного времени. Но если мы имеем повсеместное снижение этих стандартов, какое я имел бы право забраковать ту или иную диссертацию на том лишь основании, что мой частный взгляд исходит из прежних стандартов? А рядом тысячи и десятки тысяч соседних институтов и рецензентов открыли путь еще более слабым диссертациям? Справедливо ли это? Нет. По деловому это? Также нет, потому что я закрыл бы дорогу молодым людям, которые ничем не хуже всего остального среднего состава советских ученых. Аналогичная история с фильмом "Туманность". Вот почему я поддерживаю режиссера и буду поддерживать, хоть и Низа Крит -- дрянь, да и мало ли там ерунды. Пусть пойдет в народ, в прокат, а там видно будет, провалится-- значит, не время вообще у нас для этих фильмов и с нашим кинематографическим аппаратом (людским) еще нельзя за это браться. Пройдет несколько хороших заграничных, тогда м. б. возьмутся за ум, а главное -- это повышение интеллигентности кинодеятелей... Не время сейчас, в наше духовно трудное время, судить и рубить, а вызволять и оберегать хоть крупицу чего-то светлого, если, разумеется, она, эта крупица,-- есть. Вот если ее нет, если вещь -- во вред, тогда другое дело. Но ежели Вы судите так, то я с Вами не согласен, хотя и высоко ценю такое строгое суждение, происходящее из оберегания моей же "Туманности". Время доказало, что людская память и читательская любовь лучше любых искусственных мер оберегают и "Туманность...", и "Великую Дугу", и "Сердце Змеи", и "Час Быка", и "Таис Афинскую", и "Рассказы о необыкновенном". Оберегают от забвения. И от приглаживания, причесывания, купирования творчества Ивана Антоновича, неудобного тем деятелям, против кого он восставал в науке, литературе и жизни всей силой своего таланта. Об этом говорят прошедшие в апреле -- мае 1987 года "дни Ефремова", посвященные 80-летию со дня его рождения. Об этом же говорят выходящее нынче второе Собрание его сочинений, переиздания книг, продолжающиеся переводы на языки мира. На вопрос уже упомянутой анкеты "Ваш девиз и любимое изречение" Иван Антонович ответил: "Кораблю взлет!" По Маяковскому, человек должен жить так, "чтобы, умирая, воплотиться в пароходы, строчки и другие долгие дела". После Ефремова остались строчки его книг, в том числе и тех, которые брали с собой на орбиту космонавты. Остались "долгие дела" нестареющих научных открытий. Хочется верить, что когда-нибудь состоится и старт космического корабля "Иван Ефремов". И тогда все мы, его читатели, дружно пожелаем: -- Кораблю взлет!