м, привел людей. Бубнили надо мной чужие жалостливые голоса женщин, обнимали, укачивая, теплые руки, и оттого, что утешали, хотелось плакать еще горше... Так, со слезами, и вошла я в печище Барыли-охотника. Стояло печище тремя домами. Невысокими и не броскими, но добротными, со светлыми горницами. В одном жил сам Барыля с женой Маршей и детьми -- Поплешей, Онохом и дочкой -- Окушкой. В другом -- Важен с Одаркой -- молодой женой, а в третьем -- прочая чадь. Из прочих особенно мне глянулся дед Пудан -- седой крепкий старик со слабыми ногами. Ходил он худо, больше дома сидел и вырезал из дерева такие гудки да свирели, что, казалось, поют они сами, без всякого участия, так чист и искренен был каждый звук. Пудан мог месяцами вытесывать тонкие трубочки для свирели или каркас для гудка, натягивать жилы, подбирая их по толщине и напевности, высверливать глубокие дырочки и при этом всегда напевал под нос тягучий, им самим выдуманный мотив. Потом он собирал поделки в мешок, покряхтывая, запрягал Донку -- пегую кобылу -- и ехал в Ладогу -- торговать. Его музыку покупали охотно и за хорошие деньги, а то и на мен, коли чего недоставало в хозяйстве. Обычно старик возвращался довольный, с подарками для внучков и безделицами для внучки. Но однажды повернулся у какого-то заезжего болтуна язык назвать гудок, лаженный Пуданом всю зиму, худым да безголосым. Дед с наглецом спорить не стал, убрал гудок и уехал с торга ни с чем. Два дня он не выходил из избы. Стонал, скулил жалобно несчастливый гудок в его избе. Хотела было пойти к нему, но Барыля не позволил. -- Сам разберется, -- коротко сказал, подталкивая меня прочь от двери. И точно, спустя два дня Пудан вновь вышел улыбчивый и добродушный, будто ничего с ним и не случилось, только теперь на тесемочке висел за его спиной несчастливый гудок. Старик точно сросся с ним -- нигде не расставался. Гладил пальцами, будто утешая, бедную поделку, и сам утешаясь. А вскоре снова начал ладить рога да свирели, лишь за гудки больше не брался... Быстро вжилась я в Барылин двор. Пряла, вышивала, делала по хозяйству, что скажут, и совсем уже успокоилась, но не бывает в жизни гладкой дороги. Не заладилось у Бажена с женой. Жили они вместе второй год, да только детишек все не было. Поначалу Важен и не помышлял о них, потом стал задумываться, а после этого жену виноватить и поколачивать. А что всего хуже -- положил на меня глаз. То воды поможет поднести и рукой ненароком притронется, то засидится допоздна за разговорами, словно не томится дома в ожидании молодая жена. Раньше никто из Барылиной родни у меня не выпытывал, кто я и откуда, а тут вдруг начал Важен разговоры заводить о моей родине да о том, где бывала, словно хотел нутро вынуть и на свету разглядеть -- гожусь ли в жены. А меня нутро мое пуще любой пытки терзало. Кричали по ночам мои вервники, плакали, протягивая руки, болотники, будто вытащить из глубокого речного ила молили, загадочно улыбался Чужак, словно хотел утешить, да не мог, а хуже всего бывало, когда снился Славен. Просыпалась в слезах, ловила руками пустоту, и хотелось выть от неведения и отчаяния. Не в силах была смириться с мыслью о его смерти, но и рабский ошейник на гордой сильной шее представить не могла. Мучилась и любила не меньше прежнего, потому и казались ухватки Бажена глупыми, словно детские шалости. Только выпал мне случай убедиться, что не шутил со мной Барылин сын... Почти год прошел, как потеряла я своего Славена и поселилась на Барылином дворе. Исходил месяц изок, миновал день со смешным названием сдерихвостка, кончился яровой сев, и настало время толокам да помочам. В эти дни я спины не разгибала -- таскала на Барылины поля коровий навоз, уминала его в землю, а вечерами падала, будто подкошенная, и до первых петухов проваливалась в беспамятство. За те годы, что подневольной была, отвыкла я от пахотного труда и работу, которая другим давалась играючи, еле тянула. Так выматывалась к вечеру, что ночью тела своего не чуяла. Вот в одну из таких ночей и привиделся мне Славен. Будто обнимал меня, целовал жарко, путался в отросших волосах непослушными пальцами и стонал от страсти да неги. От стона я и проснулась. И сразу поняла -- не Славен ласкал меня, а тискал тяжелыми ручищами Важен. Ринула я его, но не тут-то было. Закрыла мне рот широкая ладонь, зашептал над ухом настойчивый голос: -- Люба ты мне... Не противься... Все для тебя сделаю... И не от таких отбиваться приходилось, но не хотелось делать больно Барылину сыну, не хотелось ссориться с новой семьей. Важен почуял сомнения, заерзал смелее: -- Закричишь -- отец тебя погонит. Кому нужна тогда будешь... Бездомная, безродная... Я поняла: не добьюсь ничего силой -- притворилась. Переборола отвращение, сникла, даже на его ласки отзываться стала. Важен хоть и ростом с Медведя вымахал, а умишком слабоват оказался -- успокоился, отпустил со рта потную руку. Плевать мне было, погонят иль не погонят, -- стоял перед глазами Славен, сильный, смелый, не чета сосунку, что мной пытался позабавиться. Почуяла я волю и заорала во все горло. Важен откатиться не успел, как навис над ним отец с лучиной в руке, а рядом с ним -- Марша с заспанными, но уже все понявшими и потому смущенными глазами. Пока они разбирались меж собой да искали виноватого, я вскочила и рванула из избы, через тын, через поле, в лес. Почему, от кого бежала -- не знаю, просто хотелось подальше от похотливых Баженовых рук да смущенных Маршиных глаз. Это она закраснелась, а каково будет Одарке, когда узнает? А узнает непременно, чай, все вокруг родичи... Бежала я по лесу, хлестали по лицу ветви, шарахался в испуге ночной зверь... Не было мне больше жизни в том печище, не было покоя. Упала, когда уже совсем из сил выбилась и грудь рвалась от боли и отчаяния. На удачу, очутилась рядом маленькая пушистая елочка. Уложила она нижние ветви на землю -- оборвать их, и будет домик в самый раз для меня. И так захотелось мне под те ветви заползти да скрыться от всего света, что стала ломать их голыми руками. Плакала смолой елочка, и я вместе с ней. Плакала и молила не держать обиды, потому что и без того я уже намучилась. Она будто услышала -- последние сучья сломились легко, без отпора, и впустила к себе лесная красавица, приобняла сверху душистыми лапами. Я своей слюной ее раны замазала... Так и продержались всю ночь, обнимая друг дружку да слезами умываясь... А на рассвете отыскал меня Гром. Всунулся опасливо в мой домик, утер лицо влажным языком. А потом раздвинулись ветви и склонился ко мне старик Пудан: -- Не дури, девка. Вылазь. Вылезла. А глаза поднять стыдно -- знаю, стоят рядом с Пуданом Барыля да Важен. Последнего век бы не видела! -- Слушай, -- Пудан отпихнул ластящегося Грома, приподнял мне голову рукой, и увидела я, что нет возле него никого, -- тебе в печище и впрямь сейчас соваться не след. Ступай к дороге да жди меня там. В сию пору по всем городищам ярмарки гуляют. Самое время музыку мою торговать. Со мной поедешь. У меня слезы высохли, едва ушам поверила, а все же спросила: -- Куда? -- В Ладогу, куда же еще? -- удивился старик. И хотелось бы, но забыли ли меня в Ладоге? Год -- срок немалый, а все же вдруг кто вспомнит? Не часто девки стриженные по городищу бегают да на глазах у всех волосами трясут -- мол, замужняя я, с мужем в темницу хочу... -- Нет, не могу я в Ладогу, -- помотала я головой. Пудан с виду простоватым казался, а на деле умнее многих был. Не стал выпытывать, только задумался, почесывая тонкими проворными пальцами густую бороду. Долго думал, так долго, что я уж отчаялась, присела рядом с псом, обхватила мохнатую шею, словно мог он моей беде помочь. Гром нежданной ласке обрадовался, замахал хвостом, лизнуть в губы попытался... -- Вот что, девка. Есть у меня знакомец. Знаю его не так давно, но живет он тихо, на отшибе, вместе с двумя братьями, да и человек незлобивый. Может, примет тебя... На время... Был один ухажер, а теперь аж трое будет! Хотя ежели этот знакомец годами Пудану ровня, то зря я сомнениями мучаюсь. -- Пудан, а кто он? -- Не знаю. -- Старик мечтательно посмотрел в рассветное небо. -- Голос у него -- заслушаешься... И в инструментах знает толк. А об остальном я не спрашивал. Да и он чаще иль поет, иль молчит, а говорит редко. Братьев его я раза два всего видел. Охотники они -- по лесам мотаются. Своих полей не имеют -- лесом живут. Недавно они здесь. С прошлого года... Кольнуло у меня где-то в сердце. Стала отговаривать себя, корить, что, мол, начинаю верить в воскрешение болотников, как в спасение брата верю, а сколько ни отговаривала -- не слушалось сердце, стучало бешено... -- Веди! -- крикнула. Бедный Гром отпрыгнул, испугавшись, старику под ноги. -- Вот и ладно. Но смотри, они -- парни молодые... -- Веди! Понял Пудан -- не поспоришь, и пошел обратно, к печищу, упредив напоследок: -- Жди у дороги. Как я его дождалась, как не побежала впереди глупой ленивой кобылы -- не знаю. Кончились поля, поползла телега через рытвины и коряги, отыскивая путь в редком лесочке, а потом и вовсе пошла по каменистому дну лесного ручья. У меня уже изболелось все от страха, что обманулась, да от надежды, когда выскользнула из темноты густо сплетенных ветвей ясная полянка, а на ней -- грубо сработанный свежий домина. -- Гей, хозяева! -- крикнул, не слезая с телеги, Пудан. У меня сердце сжалось в комок, биться перестало. Вышел на порог дома человек, приложил руку к глазам и вдруг открыл изумленно рот, шагнул вперед... Заплясали по ветру белые волосы, небесной синью сверкнули под солнцем чистые глаза... Упала я с телеги, побежала, поскальзываясь, под изумленным взглядом Пудана прямо к вышедшему. Голоса не было, лишь шептала про себя: -- Бегун, Бегун, миленький... А все же не верила, что он это, пока не ткнулась, захлебываясь рыданием, в широкую знакомую грудь, не вдохнула привычный болотницкий запах... СЛАВЕН Зиму я провел в Норангенфьерде. Рука зажила, и теперь меня не оставляли в покое, то и дело находя какие-то занятия. Сначала Ролло приставил меня следить за выделкой шкурок. Дело я знал, но бить измученных, покрытых язвами рабов не хотел. Думал, Ролло за это и меня уходит плетью, как иных ослушников, а того хуже, заставит вместе с этими, уже давно потерявшими человеческий облик бедолагами трудиться, очищая шкурки от приставших кусочков мяса и сухожилий, но ярл относился ко мне с каким-то странным уважением и ограничился простым наказанием -- сильным ударом в лицо. Я не стал огрызаться. Зачем? Перевес в силе на его стороне, к боли я давно привык, а в общем ярл был прав -- я жил в его доме, ел и пил с его стола, а работать, как все, не желал. Тут бы и не такой суровый взбесился. Плюнул бы на звучное имя -- Хельг... Добрую службу сослужила мне та рана на корабле и спятившая женщина-кликуша. Она первая назвала меня Хельггейстом -- священным призраком. Она была рабыней, и слова рабов не имели никакой цены, но упорство, с которым я греб, кровавые куски мяса на весле и мое полное равнодушие к боли заставили хирдманнов прислушаться. А потом припомнили догадку Ролло про посланца Ньерда и пошли шептаться тут и там. Суровым воинам нравилось думать, будто привезли они на родную землю не простого словена, а знак могучего бога -- покровителя морских путешествий. Я их не разочаровывал -- к чему? Ролло часто и хитро косился в мою сторону, в холодных глазах светилось знание правды, но и он почему-то молчал. Может, потому, что первый прибегнул ко лжи, а может, слухи о духе моря были ему на руку. В ту зиму многие, даже из отдаленных фьордов, влекомые любопытством и словно запамятовав об опале ярла, приходили в Норангенфьерд. А некоторые нанимались в дружину Ролло -- не всякому ярлу боги так явно выказывают благосклонность... Несмотря на возраст, у Ролло не было жены. Были женщины-рабыни для похотливых утех, были дети, от тех же рабынь, которых он и за людей-то не считал. Девочек ярл оставлял матерям -- он ими не интересовался, а вот мальчишек, едва они отрывались от материнской груди, отдавал на воспитание матерым хирдманнам. Те натаскивали их на живое, словно собак. Заставляли без сожаления убивать сперва маленьких и пищащих беспомощных зверьков, потом дичь покрупнее, а потом и рабов, тех, кого позволял отец. Однажды я увидел, как азартно забивали двое сыновей Ролло матерого кабана. Казалось, загончик вот-вот развалится от ударов подраненного животного, тщетно пытающегося выбраться на волю, а ведь у мальчишек были только ножи. Кабанья шкура крепка, и, чтобы кабан упал, нужно не просто шкуру проткнуть -- дотянуться острием до сердца зверя, которое глубоко под левой лопаткой стучит. Снег покрылся бурыми пятнами, кабан визжал и силился ударить обидчиков острыми, загнутыми вверх клыками, мальчишки уворачивались, уверенно всаживая ножи в одно и то же место. Рана углублялась, кровь била ручьем, пареньки оскальзывались, перекатывались, вновь вскакивали, сами уже мало чем отличаясь от окровавленного зверя. Там, где я родился, давно бы уже поднялся женский визг, а мужики, заскочив в загон, прикрыли бы собой неразумных детишек, но викинги просто любовались, осуждая или похваливая действия подростков. И сам Ролло смотрел на смертельную забаву с легкой улыбкой, словно не его дети, все в поту и крови, сражались со смертью. И даже когда младший, Сонт, которому едва минуло десять весен, упал под ошалевшего зверя, улыбка не покинула губ ярла. "Если ты слаб жить -- умри!" -- вот была его правда. Я повернулся и пошел к дому. Может, правда викинга и есть единственно верная в этой жестокой жизни? -- Хельг! -- Меня догнал Биер. Он был из тех редких урман, которые не чуждались сострадания. Будь он простым воином, над ним бы потешались, но он не был простым -- он был скальдом. Басенником иль баянником -- по-словенски. Слагал сказы о походах ярла, прославлял славные деяния хирдманнов. Слов я не понимал, но пел он хорошо, почти как Бегун. Я давно уже перестал гнать от себя прошлое. Понял -- убегая от родных мест, силился от себя убежать да от воспоминаний, а разве от них убежишь? Думаю, даже словенский ирий или вальхалла викингов не спасут от них. И Бегуна вспомнил без прежней боли, а с печалью, как вспоминал все, что оставил далеко-далеко в другой жизни. -- Хельг! -- Биер пошел рядом со мной, шаг в шаг. Я покосился на него. Странным, слишком странным был Биер для викинга. Слишком любопытным, слишком наивным, слишком болтливым... Я вспомнил, как он смеялся, когда я впервые назвал его варягом. Правда, смеялся не сразу, а вначале подскочил, будто услышал нечто обидное, но, поняв, что я не со зла, начал хохотать: -- Варяги -- жалкие рыбешки рядом с викингами -- вольными акулами морей! Я не понимал. Варяги -- это те, что приходят с моря. Вот Рюрик -- варяг, потому что он с моря. Ролло тоже с моря, значит, и он и его дружина -- варяги? -- Нет, -- терпеливо объяснил Биер, -- варяги живут на другом берегу моря, на том, где словены, а викинги обитают в скалистых узких фьордах, там, где и место настоящим мужчинам. Почему именно здесь, в Норангенфьерде, место мужчинам, я не стал домогаться, но разницу понял просто: урмане -- не варяги. Биер шагал рядом, по морской привычке слегка присаживаясь на каждом шагу и широко расставляя ноги. Его, как и Бегуна когда-то, женщины считали невероятно красивым. Только в отличие от своего словенского соперника Биеру это очень нравилось. Его распирало от гордости, когда грубые, почти мужские лица северных женщин заливала краска смущения. И говорить о женщинах и победах над ними он любил... -- Мы будем ловить зверя, -- сказал он. Я промолчал. -- Ты пойдешь с нами. -- Он не спрашивал -- утверждал. Я даже не слышал о предстоящей охоте, так почему Биер так уверен, что меня возьмут? Он пояснил: -- Без тебя нам было мало удачи. Если тебя послал Ньерд -- удача будет. -- А если нет? -- спросил я. Биер засмеялся: -- Зачем человеку Ньерда думать о плохом? Ясно -- Ролло надоело кормить лишний рот, но избавиться от собственной легенды не так-то легко. Самый простой способ -- доказать всем, что бог отвернулся от своего посланца. А после этого с ним можно сделать все, что угодно... Я мало понимал язык викингов, но из слышанного понял твердо -- весенний ранний лов редко приносит удачу. Это как пойти на медведя-шатуна по нестаявшему снегу -- хлопот много, а толку чуть. Хитрый ярл все предусмотрел. Я был уверен -- уж он-то ни капли не верил в посланца бога. Да и верил ли он вообще в каких-либо богов? Вряд ли... Зато пользовался чужой верой умело. -- Когда? -- спросил я. Биер пожал плечами. Конечно, откуда ему знать, что решит ярл. Ролло не походил на остальных урманских вождей. Те советовались и спорили со своими хирдманнами, а Ролло все решал сам, скрытничая до последнего мгновения. Зато как умел убеждать, в это последнее мгновение, недовольных или сомневающихся! Наши словенские обаянники о таком красноречии и не грезили! Биер шагал, мечтательно уставившись в завешенное серой пеленой небо. Шея его была не защищена, и кадык бегал туда-сюда при каждом вздохе. Острый, совсем еще мальчишечий кадык... Смотришь на него, и не верится, что этот тонкошеий подросток, даже не мужчина еще, без тени сожаления может выбросить за борт ребенка или насмерть забить беззащитного старика. А ведь он делал это и не раз, хоть и не гордился подобным. Невелика честь убить слабого, а вот побить сильного -- слава. Я засмотрелся на Биера и, споткнувшись о чью-то подставленную ногу, с размаху полетел носом в снег. Противные холодные комья облепили лицо, не позволяя рассмотреть хохочущих обидчиков. Хотя чего на них смотреть? Я мог, не глядя, назвать каждого -- Эстуд, Бранд, Альф и тот, приземистый с лысой макушкой, как его? Ах да, Гундорльф... Все простить мне не могут, что не стал рабом. Ярла-то боятся задевать, вот и задирают меня, как крайнего... Биер что-то раздраженно им втолковывал. Гундорльф смеялся ему в лицо, отвечал небрежными грубыми замечаниями. Я поспешил подняться, пока не разгорелась драка, но Биера уже занесло. Острый язык бывает хуже ножа, наносит такие раны, за которые приходится жизнью платить. Спорил Биер с Гундорльфом, а зацепил самого опытного из хирдманнов -- Альфа. Тот первый схватился за меч. Привлеченные новой забавой, подтягивались другие урмане, подзуживая соперников, быстро и умело очертили круг, вытеснив меня за его пределы. Внутри остались лишь раскрасневшиеся Альф да поносящий его Биер. Скальд казался щуплым и хрупким подростком рядом с опытным морским волком. Альфа Ролло любил. За собачью преданность, за крутой норов, за тупоумие, позволявшее ему вертеть гигантом, будто массивным топором -- опасно, зато действенно. Смерть Альфа повлечет за собой и гибель Биера. В этом я не сомневался. Возможно, даже в том походе, о котором предупредил скальд. Бывает же при сильной волне смывает людей с палубы, а особенно хорошо это получается, когда кто-нибудь той волне помогает. Мальчишке не следовало связываться с Альфом. Я шагнул в круг. Викинги вокруг загудели -- слыханное ли дело, кто-то осмелился помешать Тюру свершить выбор. Бог поединков строг и справедлив -- рассудит без людской помощи. Сразу несколько рук потащили меня назад. Я отряхнулся, будто медведь после купания, сорвал с себя цепкие пальцы и одним прыжком вышиб за пределы круга Биера. Плечо заныло от удара, сопляк принялся подниматься, злобно скалясь и ругаясь уже на меня. Его придержали -- интересно же все-таки, чего удумал странный чужак. "Вот, -- подумалось мне, -- верно, когда-то то же самое чувствовал сын Сновидицы. Вышибал нас из опасного круга, а мы, дураки, лишь скалились на него, ничего не понимая. Зря не помогли ему сместить Меслава. Не худшим бы он был Князем, да ведь человек задним умом всегда крепок". Биер вырывался и орал, стараясь оскорбить меня, да забыл, видно, от ярости, что не понимаю я его ругани. Не по-словенски орал. Зато Альф успокоился. Новая забава показалась ему ничуть не хуже прежней. Проучить чужого все-таки лучше, чем убить своего. Драться я не умел, и он отлично это знал -- редкий словен, не будучи дружинником, умеет владеть мечом. Вот луком -- другое дело, но никто не собирался давать мне лук. Да и с мечом не торопились. Так что против Альфового меча был у меня лишь охотничий нож да спокойная расчетливость обреченного. -- Ты будешь драться? -- притворно удивлялся викинг, страшно увеча словенские слова. -- Или, как всякий раб, скучаешь по хозяйской плети? Мое молчание выводило его из себя. Мясистое лицо багровело: -- Сын блудливой вендской суки! Что случилось с твоим хозяином? Умер от старости, или ты отравил его и побежал, как собака, спущенная с цепи, искать себе нового? "А ведь он почти угадал, -- решил я. -- Меслав перестал быть моим Князем -- с этого все началось". -- Получай! -- Викинг видел перед собой безоружную (нож не в счет) жертву и поэтому ударил мечом плашмя и легко -- не убить, лишь посмеяться над глупым неуклюжим вендом, а заодно и приятелей, столпившихся вокруг, посмешить. Тело само вспомнило легкие, танцующие движения Чужака, повторило их, уклоняясь. Толпа ахнула. Альф промахнулся! Его самого больше взбесил не промах, а этот дружный вздох толпы. Теперь он явно собирался если не убить меня, то уж точно покалечить. И предупреждать об ударе больше не помышлял. Взмахивал, резко нырял, менял на лету направление удара, и все это молча, без единого вскрика. Уклоняться от годами наработанных движений викинга становилось все труднее. Но и ему вряд ли когда попадался такой противник. Болото вырастило меня. Оно научило скользить по топям, внезапными бросками переметывать тело с кочки на кочку, подныривать под затаившиеся щупальца топляка. Да и зверь в Приболотье никогда не был легким, все больше матерый, хитрый, ловкий. Куда там урманину до прыткой лесной кошки, зашедшей в болотину в поисках пищи, или до громадной Скоропеи, умеющей одним броском ужалить сразу троих и в мгновение свивающей тело в удушающие кольца! Да и путь к Ладоге сделал свое дело. Теперь я не был так наивен, как когда-то, -- знал, что под любой маской, под любым безобидным жестом может скрываться опасность. Не пропускал обманных движений викинга. Одобряли мои действия хирдманны или осуждали -- не знаю. Забыл я про галдящую толпу за спиной, не видел, как присоединился к ней ярл, как внимательно, будто товар на базаре, оценивал каждое мое движение, каждый поворот, каждый вздох... Наконец викинг не выдержал. Поединок молчания он позорно проиграл, выкрикнув: -- Трус! Он хотел, чтобы я дрался, а не прятался от ударов. Интересно, чем? Тем ножом, что вряд ли даже курицу зарежет? Ролло не дал бы мне другой, более острый. Но бесконечно припадать к земле и, вновь вскакивая, отпрыгивать от несущего смерть клинка тоже невозможно. Эх, рогатину бы мне! Пусть даже не мою любимую, короткую, с блестящими лезвиями ножей на концах, а обычную палку с остро отточенными деревянными рогами. Но спасительной палки не было, и помощи ждать не приходилось. Оставалось лишь одно оружие на двоих -- меч, зажатый в руке викинга. Альф совсем спятил от ярости. Тем лучше... Увернувшись от удара, я демонстративно отшвырнул в сторону ненужный нож. Не очень в сторону -- лишь так, чтобы викинг счел меня безоружным. Это должно еще больше разозлить его -- пришлый посмел утверждать, что одолеет могучего Альфа без оружия! А моя победа придет после, когда он забудет про нож и поверит в мое бессилие. В первом я не ошибся. Увидев отброшенный нож, Альф дико взвыл. Но я перестарался. Избыток ярости словно вернул ему здравый рассудок, и удары стали точнее и вывереннее. Он перестал лупить напропалую, а дожидался моего рывка, чтобы, предугадав его, опустить свой меч точно на то место, куда я намеревался ускользнуть. Теперь мне приходилось увиливать дважды от одного удара. Пот бежал по глазам, ноги начинали предательски подкашиваться. Замах -- прыжок -- удар -- еще прыжок и снова замах, -- я запутался в собственных увертках. "Сам себя перехитрил!" -- стучало в висках. Что-то попало под ногу. Я поскользнулся и упал на спину. Меч летел сверху, тут же воспользовавшись моим промахом. В последнее мгновение я понял -- викинг был не глупее меня. Он хитрил, притворяясь взбешенным, успокаивал мою настороженность, а заодно выматывал. Я посмотрел на опускающийся клинок и, засмеявшись над собственной самоуверенностью, перекатился на живот. Холодное железо коснулось щеки. "Нож!" -- мелькнуло в сознании. Я выдернул его из-под себя и метнулся обратно, прямо на взрыхлившее примятый снег лезвие урманского меча. Викинг уже начал поднимать его для последнего решающего удара, когда я, оказавшись прямо под ним, выбросил вперед пустую ладонь и, ухватившись за запястье его руки, той, что удерживала меч, одним рывком поднялся с земли. В то же мгновение, описав другой рукой дугу, провел тупым лезвием по его жилистой шее, где жила душа. Кровь брызнула слабой струйкой. Зато душа засипела, вырываясь на свободу, а глаза Альфа округлились, недоуменно глядя на мои, будто приросшие к его запястью, пальцы. Душа -- птица вольная, и если почуяла свободу, не остановит ее никто, кроме Морены. Да и та лишь для того, чтоб проводить в сладкоголосый ирий. Альфова душа от прочих не отличалась, быстро покинула тело, и стало оно, точно туша лежащего неподалеку и все-таки добитого мальчишками Ролло кабана. Я смотрел на поверженного врага и ничего не чувствовал, кроме досады. Полез, дурак, не в свое дело, начал за пустослова заступаться, а чего ради? Благодарности мне от него век не дождаться. Вон стоит, смотрит волком. Конечно, считает позором, что за него другой сражался, ненавидеть будет теперь до конца жизни. И Ролло недобро поглядывает на убийцу испытанного товарища, хотя нет, не товарища -- пса верного. Явно не ожидавшие подобной развязки урмане сперва притихли, а затем заголосили на разные лады. Я многое не понимал, но слышал два часто повторяющихся имени -- свое и бога Тюра. Похоже, не осуждали меня за убийство -- честный был поединок, и выжил тот, кто оказался более ловок. Ролло поднял руку, призывая к молчанию, и вышел ко мне в круг: -- Завтра мы не идем на лов. Печаль в наших сердцах. Доблестный воин пал от меча! Ишь, как гладко стелет, уже и тупой нож мечом стал! А ярл говорил: -- Проводим нашего брата в далекую вальхаллу со всеми подобающими почестями. Один из молодых, едва вошедших в возраст годных для походов мальчишек, робко перебил ярла: -- А кто заменит могучего Альфа в далеком походе? Кто возьмет его долю и будет кормить его семью? Ролло обвел тяжелым взглядом толпу. Подростки тянулись повыше, чтобы заметил. Отцы гордо поглядывали на возмужавших и окрепших за зиму сыновей -- большая честь заменить Альфа. Не только хирдманном он был -- почти другом самого Ролло! Мелкие, подтаявшие в воздухе снежинки ложились на непокрытые головы, но никто даже не шевельнулся. Затаив дыхание, ждали слова ярла. А мне ждать было нечего. Охоту отменили, а значит, и смерть мою и расплату за Альфа тоже. Я бросил нож, присел, набрав пригоршню холодного снега, растер его меж испачканными кровью ладонями. С пальцев потекла бурая жижа, закапала, проделывая в снегу дырочки-норки. -- Ты! Я вскинул голову -- взглянуть на удостоенного великой чести и увидел наставленный на меня меч ярла. Повинуясь не разуму, а каким-то гораздо более сильным приказам, тело, выгнувшись по-кошачьи, отскочило в сторону, и лишь потом до ума дошло -- мной заменил Ролло мертвого викинга! Никто не воспротивился слову ярла. А если и были недовольные, то смолчали -- за весной придет лето, и неизвестно, кого возьмет ярл в походы за богатой добычей, а кого оставит в родном фьорде -- бить китов и тюленей да за рабами присматривать. Я тоже поднялся, вытер брезгливо руки о штаны и пошел прочь от надменного ярла. Не дождется он от меня благодарности -- нет и не будет больше надо мной Князей! За одного слишком большая цена плачена... СЛАВЕН Море, море, море... Нет ему конца и края. Катятся мрачные воды неведомо куда, молчаливо горбясь покатыми спинами. А в дурную погоду встают могучей стеной перед драккаром и гнутся в руках поспешающих к безопасному берегу гребцов тяжелые весла. Урмане верят, будто есть на краю моря огромная яма и прикованы там к большим камням страшные чудища -- порождения коварного бога Локи. До поры они связаны цепями, но придет страшный день рагнарека, и вырвется на свободу неукротимый Локи, а следом за ним пойдут его дети -- волк Фенрир, хозяйка мертвых Хель и чудовищный змей Ермунганд. "Свершится страшное, -- поют скальды, -- и пойдет отец на сына и сестра на брата, и волк проглотит солнце, и звезды упадут с неба. Земля погрузится в море, и придет на великую битву драккар Нагльфар, сотворенный из ногтей мертвецов. Поведет тот драккар темный великан Хрюм, скопивший немалую силу и злобу. Обрушится мост Биверст под копытами огненного войска сынов Муспелля, и придет вместе с ними великан с мечом, сияющим ярче солнца, и имя ему будет -- Сурт. Громко затрубит страж Хеймдалль, призывая богов на последнюю битву, и выйдут боги, и восстанут от долгого сна эйнхерии -- славная дружина Одина -- и пойдут на смертную битву. Коварный Фенрир пожрет великого Одина, но сын отомстит за отца и разорвет гнусную пасть. Тор сразится с Ермунгандом, а меч Тюра будет разить страшного пса Гарма. Благодатного Фрейра убьет огненный Сурт и опалит огнем весь мир, и не спасется ничто живое. Но уцелеют сыновья Тора и вновь возьмут волшебный молот Мьелльнир. И сыновей Одина не постигнет участь отца, и вернутся из хеля, примиренные меж собой, юный бог Бальдар и его нечаянный убийца слепой Хед, а вечная роща Хомимир укроет от огня Лива и Ливтрасира, и зародится от них новое племя людей". Я часто слушал эту песнь. Ее любил петь Биер, когда грустил. Иногда мне казалось, будто видел он страшный рагнарек и лишь пересказывал уже пережитое. Дрожала в его голосе боль и не смолкала даже в конце, где говорилось про новое племя людей. Биер не Ролло -- верит в своих богов. Да и я, живя средь урман, стал верить в их Одина с разящим копьем, Тора с молотом, в Сив с золотыми волосами и Идунн с дающими молодость яблоками. Нет разницы, как назвать бога -- Перун или Тор, должно быть, у них, как и людей, есть свои потаенные имена, и им совершенно безразлично, как называют их маленькие слабые создания. Как безразлично это могучему морю, или вольному ветру, или неколебимой земной тверди. Как ни назови их -- не изменятся... Ролло знал это давно, а я начал понимать, лишь сейчас, после зимней спячки в Норангенфьерде и многих месяцев морского лова, когда изменчивая удача то несла наш драккар, будто на крыльях, за горбатой китовой тушей, а то, внезапно разъярившись, бросала в бурлящем море, среди запутанных шхер. Ролло не уходил далеко от родного берега и не спешил на иной, не рыбный промысел. Хирдманны сердито косились на ярла, а некоторые, разуверившись, начали подумывать о другом, более смелом вожде, но Ролло молчал. Не хотел открывать свои замыслы, не хотел торопиться. Дожидался, когда отвалятся от хирда очень нетерпеливые, возропщут самые недовольные, предадут не слишком верные. Терпеливо ждал, словно кот, высиживающий возле мышиной норы свою добычу. Я больше не жил у него в доме. Был у меня свой дом, поменьше и потемнее, но все-таки свой. Когда впервые вошел в него, мучился угрызениями совести -- как-никак взял добро человека, мной убитого. Перед этим я долго отказывался от имущества Альфа, не хотел видеть убитые горем лица его родичей, но Ролло, не слушая объяснений, вышвырнул меня за дверь. В начале березозола не очень-то поночуешь на голых камнях, и, смирившись, я потащился к Альфовой избе. Все болтали о богатстве викинга, а жил чуть ли не в песьей конуре, узкой, длинной, поделенной на две больших пустынных клети. В первой ютились рабы и скот, а в другой, покрепче да потеплее, жили домочадцы Альфа -- сестра-подросток да мать -- хилая хворая старуха. Они боялись меня, я боялся их -- так и жили поначалу. Я удивлялся, что они ни разу не вспомнили об Альфе, не плюнули мне в лицо за родича, но Биер объяснил, что любил убитый викинг лишь своего ярла да свой меч, а родных наравне с рабами держал впроголодь. После его слов потеплело в груди, будто стаял лед на реке, и начал я наводить свои порядки. Девчонка, названная в честь одного из достославных походов Альфова отца Ией, привыкла ко мне. Биер перевел мне ее имя. На языке одной из теплых бесснежных стран, куда ходили драккары Ролло, так называли красивый голубой цветок -- фиалку. Ия и была похожа на цветок -- щуплая, тихая и совсем незаметная, с чистым, ясным и вечно испуганным взглядом синих, словно полосы парусов, глаз. Мать Альфа так и не простила меня -- зло смотрела из угла и еду не подавала -- швыряла на стол, будто это могло вернуть ей сына. Она умерла в конце березозола. Пошла в лес за хворостом и не вернулась, а немного спустя женщины нашли ее тело. Она лежала на спине лицом вверх, вязанка валялась рядом, а согнутый старческий кулак вздымался к небу, будто грозил невидимому с земли Асгарду, где жили бездушные боги, допустившие гибель ее сына. По ней и не плакал никто, кроме дочери, оставшейся круглой сиротой. Днем девчонка еще держалась, а ночью я расслышал тихий писк, словно больной щенок искал приюта возле дома. Пошел смотреть и увидел свернувшуюся в комочек Ию. Говорят, люди везде разные, но тогда она ничем не отличалась от наших, словенских девчонок -- утрата всегда утрата, и для урман, и для словен... Я не знал, чем утешить ее, стоял, как обаянный, и смотрел на склоненную пепельную головушку, но девочка вскинула на меня испуганные глаза и вдруг, прижавшись к ногам, быстро-быстро забормотала: -- Не гони меня. Не гони. Я вырасту, правда, вырасту. Стану красивой, продашь меня какому-нибудь ярлу... Только сейчас не гони... Кто ей наболтал такое -- не знаю. Знал -- придушил бы стервеца! Я и не собирался ее выгонять. Одному в избе скучно, да и перешептывания рабов за стеной спать спокойно не давали. Они считали меня добрым хозяином и меж собой звали, как викинги, Хельгом, но даже зверь в неволе не приживается, а уж человеку она и вовсе противна -- кто знает, когда станет им невмоготу над собой хозяев терпеть, когда решат, что смерть лучше неволи? Я поднял Ию на руки, отнес в дом и, покопавшись в Альфовых сундуках, вытащил пару красивых золотых браслетов, видать, сбереженных викингом для будущей жены. Надел их девчонке на руки. Она от моей невиданной щедрости даже плакать перестала. Только всхлипывала жалко и позванивала браслетами, разглядывая витиеватый узор. А я слушал этот перезвон и вспоминал покинутую родину. Наши кузнецы умели не хуже браслетки делать, а может, и носила когда-то эти побрякушки какая-нибудь словенская красавица -- Мокошины нити длинные, неведомо откуда начало берут, где конец отыщется. И так разбередила мне Ия душу, что ощутил на губах вкус Беляниных слез -- тех, что снял тогда на берегу Нево злым поцелуем. Жива ли Беляна, а коли жива -- где она, что с ней? Хотелось верить, что отыскала древлянка свое счастье, но где-то глубоко грыз душу злой червь -- вдруг свидимся, вдруг ждет... Карие глаза смотрели сквозь темень с укоризной, манили. Нет, Беляна, не приеду я. Разбросал свое горе по словенской земле -- не вернусь, не приму его обратно... Ия притихла, и я уже начал подремывать, когда почуял крадущиеся шаги. Я затаился -- не хотел врага спугнуть, а как он подошел, выбросил вперед руки и рывком свалил на пол, не сразу расслышав золотой звон. Не сразу и понял, что это глупышка Ия отблагодарить меня решила, да не чем-нибудь, а своим тощим телом, на котором не то что грудей -- и кожи-то не было! Еле отодрал от себя, уложил на шкуры, а сам вышел на крыльцо -- подальше от спятившей девчонки. Женщин у меня давно не было -- еще ненароком возьму ее во сне, не разобрав, кто такая... Сидел я на крыльце, смотрел на Норангенфьерд, плывущий, будто драккар, в золотой рассветной дымке березозола, и вдруг увидел ярла. Он стоял в прилеске, прислонившись лбом к сосне, и выглядел так, будто ночь провел в хеле, среди мертвых. Ролло мне нравился, да и как не понравится тот, кто тебя в своем доме привечал и в рабы не позволил отдать. Он меня не звал, я сам к нему подошел -- знал, умирать будет гордый викинг, а на помощь не позовет. -- Чего не спишь, Хельг? -- спросил он, заслышав мои шаги. У него было усталое, но вовсе не больное лицо. Поторопился я с помощью. -- О былом тоскуешь? В Альдейнгьюборг хочешь? -- А чего тебе не спится, ярл? -- вопросом на вопрос ответил я. Он плеснул на меня ледяным весельем глаз, будто морской водой окатил: -- Ты настоящий сын Гардарики. Я уже видел таких -- не первый раз хожу на Хольмгард. Было время, когда пытались могучие ярлы -- не Рюрику чета, сесть Князьями в вашем городище, да не вышло. И я там был, -- он ухмыльнулся, -- еле ноги унес. Вашему люду одно ярмо любо -- то, что сам возложил. И тащить его будет безропотно до самого рагнарека. Он замолчал. Провел рукой по шероховатой коре. Я понимал, о чем он толкует, но все же поинтересовался: -- Это ты о Рюрике, ярл? -- Ты не глуп, словен, так не корчь из себя глупца! -- отрезал Ролло и тут же сменил гнев на милость: -- Я видел, как сидит в Хольмгарде Рюрик. Он теперь конунг и принимал меня, как конунг ярла. Смеялся, что не будет мне и роду моему покоя на земле Норангенфьерда. Ему первому сказал я свою мечту, а он не поверил. Остепенился, не помнит былых времен, когда встречались в море, как равные... Ярл улыбался, вспоминая, рыжие волосы трепал ветер. -- Я тоже буду конунгом, и когда это случится, валландские Каролинги сочтут за честь отдать мне в жены свою дочь и платить назначенную дань. -- Кто это -- Каролинги? -- Я забыл, что ты не викинг, Хельг. Есть одна земля, с плодородными равнинами и широкими реками. Там легко брать добро силой, но там и легко жить. Там не мрет от голода скот и не переводится хлеб, а главное, там очень много покорных рабов, которые смогут накормить и одеть мой хирд. Если я завоюю те земли, никто больше не станет их грабить. Там будет хорошо моим потомкам и моим родичам. До меня постепенно доходил смысл слов Ролло. Он собирался оставить Норангенфьерд и, по примеру Рюрика, осесть на чужих землях! Только Рюрику было проще -- ему наши распри помогли, а кто поможет Ролло? -- Великий Один, и Ньерд, и Фрейр, и Сив -- боги помогут своим детям обрести счастье, -- не моргнув глазом соврал ярл. -- Не больно ты веришь своим богам. -- Вряд ли бы кто из урман осмелился сказать подобное ярлу, но я не был урманином. -- Не боишься, что и они оставят тебя? Ролло потемнел: -- Я ничего не боюсь, Хельг. Ни людей, ни богов. Я сумею обмануть даже валландского бога, безропотного, словно овца, и прощающего своих врагов. Я могу примириться со всем, что позволит мне выжить и обрести могущество. Я не сомневался в этом. Только вот пойдут ли за викингом его хирдманны? Им не очень-то нужна мирная жизнь. Хотя первое время вряд ли жизнь на захваченных землях будет мирной. А оставленный Норангенфьерд? Его женщины, дети, старики и рабы? Что будет с ними? Вернется ли за ними тот, кому они так верили? Ладони Ролло гладили сухую кору, голубые глаза смотрели мимо меня, будто видели далекий Валланд, и мне не надо было спрашивать. Отвечал за ярла ветер, шумел прибой, кричали острокрылые чайки. Нет! Никогда не возвратится ярл в свой Норангенфьерд, никогда не вспомнит о