все чаще. Но Бранд окончательно решил плюнуть на приказы из Берлина. Я ему, правда, время от времени внушал это, но думаю, что он и без моего воздействия уже не решился бы вторично затевать всю эту историю. - Что ты вспоминал? Подземелье? - спрашивает Робер. - Да, это было здорово. Но все это продолжалось максимум десять минут. А вот история со списком! Да, это было сложно и трудно. Я не думал, что выдержу. Без помощи я и не выдержал бы. Капо Шумахер через своих пособников разузнал кое-что о лагерной организации. Он составил список - я потом _увидел_ этот список на столе Бранда, там были и члены организации и люди, никакого отношения к организации не имевшие, но чем-то не угодившие Шумахеру. Нужно было действовать немедленно и решительно. Мы разработали план, но почти все зависело от того, выдержу ли я... - Да, так вот: если ты выдержал тогда, почему ты боишься, что не выдержишь теперь? - спрашивает Робер. - Это ведь совсем другое... - нерешительно говорю я после долгого раздумья. - Я был все-таки намного моложе... Робер нетерпеливо взмахивает рукой. - Ну при чем тут возраст? Ты и сейчас не старик. А по характеру тебе легче и естественней любить, чем ненавидеть. Так что действие, наполовину продиктованное ненавистью, было для тебя вдвойне трудным. Разве не таи? Я стараюсь припомнить, что я тогда чувствовал. Ненависть? Вряд ли, мне было уже не до этого. Просто - адское напряжение и... да, тоже страх, что я не выдержу и тогда все пропало. Тогда - пытки для десятков людей, смерть для сотен, а может, и тысяч... То есть я знал это, но старался об этом не думать. Нельзя было думать об этом. Вообще ни о чем нельзя было думать. Нужно было все время видеть Бранда, его красное, изрезанное морщинами лицо, его водянистые голубые глаза и говорить ему: "Ты знаешь, что капо кухни Шумахер - вор, наглый вор, что он и тебя обкрадывает и позорит и, чего доброго, потащит за собой на суд, а потом на Восточный фронт. Тебе давно пора с ним расправиться. Список, который он тебе подсунул, - сплошное вранье, он просто старается отвлечь твое внимание от своих грязных махинаций". Я в это время уже знал, что лучше всего удается внушение, если не просто приказываешь, но при этом заранее видишь, как тот, кому ты посылаешь приказ, выполняет его. Надо во всех подробностях представить себе, что и как он делает, а потом... потом сразу освободиться от этого образа, будто вытолкнуть его из себя. При этом нужны перерывы в действии - для разрядки и нового накапливания энергии. Я рассчитал, что в этой операции такие перерывы в принципе возможны, и решился, для начала по крайней мере, прибегнуть к самому верному способу. Я знал, что товарищи все подготовили там, у Шумахера, и поэтому отчетливо представил себе, как Бранд берет список, застегивает мундир на все пуговицы и своим деревянным прусским шагом направляется к бараку, где живет Шумахер. Он быстро проходит, почти пробегает по коридору, ударом ноги распахивает дверь и... Тут его, собственно, можно было бы отпустить. Он и сам сделал бы все, что нам нужно, увидев, как Шумахер делится награбленным продовольствием со своим любимчиком Вилли, он и сам начал бы обыскивать все шкафы, перерыл бы постель и нашел бы и золотые коронки, и кольца, и портсигары, которые Шумахер выменивал путем сложных комбинаций у обслуживающих крематорий и у команды "Канада". Но мне нужно было еще, чтобы Бранд в ярости разорвал список и швырнул его в лицо Шумахеру, в это наглое, сытое лицо с телячьими глазами, теперь некрасиво, пятнами побелевшее и исказившееся от животного страха. Он сделал это, я отключил образ и сразу почувствовал себя опустошенным. Обливаясь холодным потом и стуча зубами, я смотрел сквозь туман смертельной усталости на сосредоточенные, напряженные лица товарищей. - Выпьешь? - спросил Марсель Рише. Он протянул мне помятую алюминиевую кружку; на дне ее колыхалась синеватая пахучая жидкость - разбавленный медицинский спирт. Я покачал головой. Я знал, что алкоголь может усилить мою способность видеть и действовать, но уж очень я был слаб. Все плыло и туманилось перед глазами, и я не понимал, откуда возьму силы, чтобы действовать дальше. - Мне бы кофе... или кофеину, - еле выговорил я. Я до сих пор не знаю, где и как раздобыли мне кружку горячего, крепкого, сладкого кофе. И два белых сухаря. Я вернулся к жизни. Голова стала ясней, туман, перед глазами рассеялся, и я снова увидел маленькую комнату врача при ревире, дощатые стены с паклей, торчащей в щелях, электрическую лампочку с колпаком из пожелтевшего газетного листа... Пригибаясь по привычке в дверях, вошел Длинный Курт и посмотрел на меня с тем характерным выражением острого любопытства и тревоги, к которому я уже успел привыкнуть: так смотрели на меня все, кто знал об _этом_. - Бранд потащил Шумахера к проволоке, - сказал Курт. - Он зол, как тысяча чертей. Теперь мне следовало включаться. Я должен был заставить Бранда немедленно доложить о случившемся начальству главного лагеря, Маутхаузена, - Бранд был начальником нашего филиала, Гузена. Если он сообщит начальству, делу уже нельзя будет дать обратный ход. Клочки разорванного списка успели подобрать и уничтожить, но если Шумахер выкрутится из этого дела, он снова составит список и снова найдет способ его подсунуть. Он ловок и хитер. Франц Шумахер, мюнхенский карманный вор, капо лагерной кухни, но мы его перехитрим. Пускай он простоит ночь у проволоки, щелкая зубами от холода, а утром получит двадцать пять горячих да в придачу дюжину крепких затрещин и пинков, пускай отправляется в штрафную команду, в главный лагерь. Разжирел на краденых харчах, подлец, да еще мало ему показалось, что обворовывал голодных и беззащитных, захотел выслужиться, захотел кровью запить жирную жратву - так получай от нас сполна! Получай, сытая скотина! Ты до поры до времени был не хуже, даже лучше своих дружков, ты был слишком ленив и жирен, чтоб много драться, и мы не думали, что именно о тобой придется рассчитываться раньше, чем с другими, но ты сам сунул голову в петлю - так вот тебе, получай, что выбрал! - Нет, я ненавидел его, ненавидел, как все, - говорю я Роберу, вспомнив все это. - Мне тогда ненависть не казалась неестественной. - И все-таки тебе было очень тяжело, - отвечает Робер, пристально глядя на меня. - Ты припомни, как получилось тогда с Кребсом! С Кребсом! Да, действительно... Это было совсем неожиданное осложнение. Тот же Длинный Курт прибежал и сказал, что к ревиру идет Кребс. - Какого дьявола ему понадобилось в ревире, да еще в такой поздний час? - удивился Робер, которому он это шепнул на ухо. Курт пожал плечами и поглядел на меня. Я как раз в эту минуту отключился от Бранда. Я испытывал то особое чувство облегчения, которое означало, что внушение удалось. Это очень хорошее, сильное и какое-то чистое чувство. "Чистое", наверное, не то слово, но по крайней мере в лагере оно соответствовало сути: я никогда не применял там своих способностей в нечистых, нечестных целях. Услышав имя Кребса, я встревожился. Даже не только потому, что появление эсэсовца ночью, в неположенном мосте почти наверняка означает беду. Моя тревога была несколько иного свойства. Дело в том, что обершарфюрер Кребс был одним из моих "подопечных". Я уже не раз приказывал ему, и он довольно послушно выполнял приказы. Сейчас, отключившись от Бранда, я сразу почувствовал, что Кребс ищет меня. Я не успел перехватить его, внушить, чтоб он забыл об этом намерении, - по коридору ревира прогромыхали подкованные сапоги, и Кребс распахнул дверь комнаты врача, где я сидел. Я смотрел на него, пытаясь сообразить, что ему нужно. Кребс был на редкость красивый парень, этакий идеал арийца: белокурый, румяный, голубоглазый, с четкими, правильными чертами лица. Если б он не косил так здорово, с него можно было бы плакаты писать. Он смотрел на меня своими разбегающимися глазами - один в темное окно, до половины занавешенное накрахмаленной марлей, другой в угол, - а я ловил его мысли и никак не мог понять, в чем дело. Я тогда еще не знал, что при такой связи может возникнуть спонтанный контакт, особенно когда я напряженно работаю. Тот, кто уже принимал от меня телепатемы, может внезапно, помимо моей и своей воли, включиться в цепь контакта, не имеющего к нему никакого отношения. Так вот и получилось у меня с Кребсом. Я, наконец, уловил: он понятия не имеет, что его заставило прийти сюда, и уже начинает злиться. Но я был слишком истощен экспериментом с Брандом и не мог сразу, без отдыха перестроиться на Кребса. А тот злился все больше, но пока помалкивал. Все тоже молчали. - Вы нездоровы, герр обершарфюрер? - спокойно спросил врач Казимир. - Не твое дело! - оборвал его Кребс. - Вы что тут делаете? Почему собрались? - Привели больного, - все так же спокойно ответил врач, указывая на меня. - У него сердечный приступ. Сейчас я сделаю ему укол. Кофеин, - добавил он. Казимир быстро приготовил шприц и сделал мне укол. Кребс все еще колебался: он был сбит с толку, не знал, зачем пришел. Тут я почувствовал себя лучше и начал командовать. Кребс повернулся и молча ушел. Тогда мы стали совещаться, как с ним быть. - Если он будет вот так, без толку лазить за тобой, мы все пропали, - сказал Марсель. - А если и другие? - предположил Робер. Я ничего не мог сказать, для меня это было совсем неожиданно, и я здорово встревожился. Хорошенькое дело, вот такие спонтанные, непроизвольные контакты с эсэсовцами и капо! К чему это может привести? - Насчет других пока ничего не известно, - сказал Казимир, - а вот Кребса, пожалуй, придется убрать. С этим все согласились - тем более что Кребс считался одним из самых злобных надсмотрщиков в каменоломнях и на его совести были уже сотни застреленных, затоптанных сапогами, забитых плеткой узников. Недавно он завел собаку, здоровенную темно-серую овчарку, и теперь тренировал ее, стараясь добиться, чтобы Рекс различал, когда хозяин приказывает хватать заключенных за ноги, а когда прямо вцепляться в горло. Рекс пока что плохо разбирался в этих тонкостях... Мы начали обсуждать, что и как сделать. Убивать Кребса было, разумеется, нельзя: за убийство эсэсовца жестоко поплатился бы весь лагерь. Скомпрометировать его было пока невозможно: Кребс не участвовал в спекуляциях и кражах, и вообще, по нашим сведениям, за ним никаких особых нарушений не числилось. Эсэсовский ангелочек, такой же идеальный, как его арийское косоглазое лицо. Оставалось одно - симулировать самоубийство. Это можно было сделать, в сущности, одним путем - послать Кребса на проволоку. - Ты же понимаешь, Клод, - сказал Робер. - Без тебя нам не справиться с этим молодчиком. Ты как, в форме? Я молча кивнул. Кофеин для меня доставали "с воли" путем сложных комбинаций. Действовал он безотказно: мне даже не приходилось напрягать волю, чтобы _видеть_; энергия расходовалась только на внушение. План мы разработали такой: вывести Кребса из его комнаты, где он сейчас сидит по моему приказу, и заставить пойти к проволоке неподалеку от сторожевой вышки, чтоб часовой видел и потом мог подтвердить, что Кребс сам бросился на проволоку. Все это было нетрудно, за исключением самого последнего действия: такого приказа Кребс не сможет выполнить, страх смерти пересилит любое внушение. - А ты внуши ему, что проволока не под током, - посоветовал Робер, когда я объяснил это. Я задумался. - Даже если не под током, какого ему черта трогать проволоку? Чтоб проверить? - сказал Марсель. - Нет, это не то... - Я знаю, что надо сделать, - заявил Казимир. - Ты ему внуши, что через проволоку лезет заключенный. И пускай он его схватит. Верно? Это была блестящая идея. Я "вывел" Кребса к проволоке. Я видел, как он идет, привычно печатая шаг, и прожекторы на вышках равномерными, медленными взмахами рубят тьму, обливают белым мертвым светом ладную, статную фигуру Кребса и уходят дальше, двигаясь плавно и ритмично, как в зловещем танце. Я увидел, как Кребс нерешительно остановился у самой проволоки. Тут я выключил зрение, мне было уже не до этого. Я начал во всех деталях представлять себе, как Кребс видит фигуру в полосатой одежде, видит, как узник, озираясь, подбегает к проволоке и начинает взбираться вверх. Видит даже кожаные перчатки на руках заключенного и понимает, что это он надел для защиты от колючей проволоки. "Ведь он убежит! - внушал я Кребсу. - Хватай его!" Я представил себе, как Кребс молча, одним прыжком оказывается возле заключенного и яростно хватает его обеими руками, чтоб стащить на землю, затоптать начищенными сапогами, избить до полусмерти, а потом поволочь на допрос, на новые пытки. Я представил все это ярко, точно, детально, вплоть до последней слепящей вспышки - и, словно толчком, выбросил из себя этот образ. Я медленно открыл глаза, возвращаясь в комнату при ревире. - Ну как? - спросил тревожно Робер. - Удалось, - еле выговорил я. Мне не нужно было идти к проволоке, чтоб увидеть там скорченное смертной судорогой тело Кребса с руками, прикипевшими к проволоке: я знал. И счастье удачи отнимало у меня последние силы. - Отнесите его на постель, - успел я услышать голос Казимира, а потом провалился в тихую тьму. Неужели мне тогда было легче? Нет, наверное, я просто забыл о том страхе и нечеловеческом напряжении, забыл за эти двадцать с лишним лет и теперь уже не могу представить свое тогдашнее состояние. - Не знаю, Робер, - говорю я наконец. - Может, ты и прав: мне и тогда было не легче. Но какое это имеет значение? - А вот какое, - Робер наклоняется ко мне, и я опять чувствую его тяжелый взгляд. - Тебе не кажется в эти дни, что ты один, совсем один, несешь на себе всю тяжесть и никто тебе не помогает? Я откидываюсь на спинку кресла, чувствуя, что меня вдруг обливает холодный пот. Робер говорит правду, жестокую правду. Подлую правду! - С чего ты это взял? - как можно спокойней отвечаю я. - Что толку притворяться? - возражает Робер, и я понимаю, что он видит меня насквозь. - Именно потому тебе и тяжело. В лагере ты хорошо знал, что на нас можно вполне положиться: свою часть работы мы выполним, мы облегчим твою задачу, насколько это в наших силах. И ты действовал по заранее намеченному, здорово продуманному плану. Ведь были предусмотрены все варианты, подстрахованы все опасные пункты. Конечно, если б ты не выдержал, весь план рассыпался бы, как карточный домик. Но план и был рассчитан на твои способности... на крайнее напряжение этих способностей, верно? Я молча киваю головой. Подлая правда, жестокая, никчемная правда! Я не хотел ее знать, она лишает меня сил. Да, там был план, была организация, были верные, надежные друзья. А здесь? Боже мой, здесь, среди тех, кого я считаю самыми близкими и дорогими людьми, я один. Никто мне не помогает... Наоборот... Я одинок, непонятно, бессмысленно, несправедливо одинок. Почему? Что я сделал, за что они бросили меня, отвернулись от меня, когда мне так нужны их помощь, их любовь, их понимание? - Но почему? Почему? - беспомощно бормочу я. - "Почему?" - как эхо, повторяет Робер. - Разве ты все еще не понял? Мы ни в чем не виноваты. Не виноваты, что ты своей волей попытался спасти нас от гибели. Мы были частицей человечества, кирпичами гигантского здания всемирной цивилизации. А что мы сейчас? Жалкая горстка отщепенцев. Мы потеряли все: Париж, Францию, весь мир, все человечество. Мы, словно кусок дерна, насильственно вырезаны из питавшей нас почвы и брошены среди ядовитой пустыни. Пускай даже яд не убьет нас; но разве мы сможем жить без почвы, без ее живительных соков, без солнца, дождя и вольного ветра? Чего ты хочешь от нас и от себя? Разве ты не понимаешь, что жизнь теперь потеряла смысл? И твоя любовь - тоже? - Зачем ты говоришь мне это... теперь? - еле шевеля губами, произношу я. Мне кажется, что я повис в черной, холодной пустоте, совершенно один, один во всем мире, и никого вокруг. Робер долго молчит. - Да, ты прав! - неожиданно говорит он. - Ты прав, Клод. Я не должен был говорить тебе это. Мне просто хотелось, чтоб ты здраво судил о вещах и не строил ненужных иллюзий. Но если тебе так легче... Он ставит недопитую чашку с кофе и уходит. Я сижу, стараясь собраться с мыслями... "Жить без почвы", - сказал он... Конечно, это так... - Констанс! - кричу я, вскакивая. - Констанс, где ты? Мне так хочется ее видеть, так мне страшно и одиноко без нее, что я, как ребенок, внезапно потерявший из виду мать, бросаюсь к двери. Но Констанс уже стоит на пороге, бледная, спокойная, ясная. - Что с тобой? - тихо говорит она. - Сядь, успокойся, на тебе лица нет. Ты должен быть спокоен, понимаешь, очень спокоен... "Я схожу с ума, конечно же, я схожу с ума", - думаю я. Даже в этих простых и ласковых словах мне чудится горечь и скрытая издевка. Но ведь это невозможно, чтобы Констанс... Впрочем, почему невозможно? "Надо трезво смотреть на вещи, - говорит Робер, - и не строить иллюзий". Констанс могла измениться, потому что все вокруг изменилось, потому что я сам изменился... Жить без почвы... Я сажусь рядом с Констанс на диван, глажу ее руку и пытливо вглядываюсь в ее ясное лицо. Она немного осунулась и побледнела, под глазами легли синеватые тени, но все равно это прежняя Констанс, моя верная, сильная, надежная Констанс. Разве но так? Может, и не так. Что я знаю? Ведь я потерял внутреннюю связь с Констанс... и со всеми. Я не знаю, о чем она сейчас думает. А она безошибочно читает мои мысли... Лучше, чем я сам, пожалуй... - Я-то прежняя, - тихо говорит она. - Но ведь все кругом изменилось. И что толку в том, что я прежняя? Человек тем и силен, что может примениться к обстановке. А я чувствую, что не могу. Я не знаю, как мне дальше жить и что делать. - И ты говоришь, что осталась прежней! - с отчаянием отвечаю я. "Значит, и Констанс тоже... самая верная, самая прочная опора... Значит, прав Робер... и тогда..." - Да, конечно. Я вообще с трудом меняюсь. Даже тогда, в молодости... Мне ведь было очень трудно отойти от партии... - Я понимаю... - неуверенно говорю я. - Но ты была всегда такая спокойная... - Я должна была сохранять спокойствие ради тебя. Мне нужно было сделать выбор, не вмешивая тебя. - Между мной и партией? Констанс, но разве я... - Нет, нет, - поспешно отвечает Констанс, и ее серые, с золотыми искорками глаза слегка темнеют. - Ты никогда ничего не сказал бы, я знаю. Но я не умею так делить душу пополам. Ты был как больной ребенок: надо было или принимать всю ответственность за тебя, или сразу отказываться... - Ты мне никогда этого не говорила... - бормочу я. - И почему, собственно... - Потому, - мягко говорит Констанс, - что ты не смог бы этого вынести. Если б тебе пришлось отвечать за это, тебя совесть замучила бы... Разве я не понимала тебя уже тогда? - Значит, ты была несчастлива все это время? - тихо спрашиваю я. - Я была счастлива, - спокойно отвечает Констанс. - Но тогда пришлось делать выбор сразу, и мне было очень трудно. Еще и потому трудно, что я прятала это от тебя. Как хорошо, что ты тогда не читал в моей душе! А потом я понемногу успокоилась, и все было в порядке. Нет, ты не должен огорчаться. Просто я хотела сказать, что очень медленно меняюсь. Вот и сейчас... Мне становится страшно, очень страшно. Нет, если подумать, Констанс никогда не была счастлива. Просто она очень сильная, добрая, мужественная, она взвалила на себя тяжелый груз, да так и тащила его все эти годы, никогда не жалуясь, не прося помощи, не выдавая даже мне своей боли и усталости... А я воображал, что все знаю о ней! Эгоисты всегда знают только то, что их устраивает, остальное они прекрасно умеют не замечать. - Я эгоист, Констанс, - говорю я. - Теперь я вижу, до чего я был слеп и себялюбив. Теперь, когда уже поздно... - Ты большой ребенок, - Констанс улыбается мне своей бесконечно знакомой, доброй и тихой улыбкой, еле трогающей уголки губ и глаз. - Зачем ты себя упрекаешь? Мне было хорошо с тобой. А если б я отказалась от тебя, мы оба были бы несчастны, разве не так? - Я был бы несчастен. Я вообще не знаю, что со мной сталось бы без тебя. Но ты... ты могла найти другого, нормального, спокойного человека, и тогда не понадобилось бы делать выбор... - Я полюбила не другого, а именно тебя. И никого другого полюбить не смогла бы. Разве ты этого не понимаешь? Да, я понимаю, я все понимаю. Ей так кажется. Так мне казалось, когда я был с Валери. Но Валери давно нет... Теперь ее совсем нет... совсем нет, это невероятно, и об этом не надо думать, не надо думать... И вот я прожил долгие и счастливые годы с Констанс и без нее, вероятно, вообще не смог бы жить... А впрочем, кто знает? Теперь я во всем готов усомниться. "Человек многое может вынести", - говорит один из героев Ремарка, и мне ли этого не знать! Правда, всему есть мера и предел; но если б я не встретил тогда Констанс... ведь не умер бы я с горя, это смешно в наш век, и не сошел бы с ума, не покончил бы самоубийством, раз уж я не сделал ни того, ни другого в лагере. Я даже не спился бы, потому что не люблю и не умею много пить и хмель не приносит мне даже того минутного ощущения легкости и счастья, из-за которого можно пристраститься к алкоголю. У меня были друзья, была работа... Смешно выдумывать детские сказки... Жил бы, женился и детьми обзавелся бы. Да, это были бы не Натали и Марк, а другие... Ну и что ж? Разве в этом для тебя оправдание? В том, что они такие, а не иные? Да и какие, собственно?.. Впрочем, все равно. Если даже считать, что продолжение рода само по себе может оправдать существование человека, то и в этом случае твоей заслуги тут мало. Неустанные заботы Констанс, ее сила и доброта - вот что держало нас всех, вот что помогало нам жить. - Констанс, - говорю я и целую ее руки, ее добрые, сильные руки. - Констанс, без тебя ничего не было бы... и меня не было бы... Слова эти сами сказались, будто из глубины души, я вполне искренен. Но ведь минуту назад я думал иное и тоже был искренен, горько искренен. Тут я замираю от страха - я забыл, я не могу привыкнуть к тому, что Констанс меня _видит_... И вдруг я понимаю впервые, что означало для Констанс мое постоянное присутствие в ней, внутри ее души. Это было как тюремный глазок - в любую минуту, в любой позе тебя могут увидеть чьи-то глаза. И если это не чужие глаза, пожалуй, тем хуже. Мне казалось, что это так прекрасно, что это высшая форма связи, возможная между людьми, что это предвестие будущего... - Но ведь ты прав, - отвечает мне Констанс, и меня опять ужасает, что она _видит_. - Ты прав: наверное, в будущем все смогут так... Да, в будущем. В далеком, очень далеком будущем, которое теперь отодвинулось еще дальше, а вернее всего, исчезло. В том ясном, счастливом, гармоничном мире, которого никто из нас никогда не увидит. Я видел его отдаленный отсвет в глазах Констанс, я слышал отзвук его гармонии в ее душе. Но и это оказалось обманом... самообманом, еще одной эгоистической ложью, вполне достойной нашего века. Делать вид, что все хорошо, когда ясно видишь, что ни черта хорошего быть не может; уверять себя, будто ты создал оплот идеальной любви и дружбы, когда отлично знаешь, что нет и не может быть никаких баррикад против всего мира, против всего человечества, гибнущего от взаимного непонимания, от нелепой, бессмысленной вражды. И вдобавок закрывать глаза на то, что делается внутри твоего крохотного, мнимо идеального мирка! Ну, разве ты этого не видел? По совести - так совсем и не видел? Ты никогда не думал над тем, что означает для Констанс, с ее убеждениями, с ее воспитанием и биографией, отход от партии? Ты верил ее спокойствию, ее уравновешенности, ее тихой улыбке, - так уж безусловно, безоговорочно верил? Брось притворяться, ты просто закрыл глаза на то, чего тебе не хотелось видеть, и решал, что это для тебя не существует. А то, что случилось с Натали, когда ты попробовал вмешаться в ее жизнь, - это разве не должно было раскрыть тебе глаза? А Марк? Ты постарался забыть, какое у него было лицо в те дни, когда Натали... Ты постарался забыть его разговор с приятелем... А какой толк забывать, вытеснять из памяти все это, если сам Марк ничего не забыл и не простил? Да, его разговор с приятелем... с этим рыжим пареньком Луи Милле... Я постыдился рассказать Констанс об этом, ведь вышло так, что я шпионил за Марком, - и это сразу после трагедии, разыгравшейся с Натали. Но я был глубоко встревожен... Я поймал очень странный взгляд Марка, мне показалось, что сын меня не то боится, не то ненавидит... И мне вдруг нестерпимо захотелось узнать, что он делает. Мне показалось... ну, в общем я начал искать Марка и нашел его. Я даже не думал, что мне так быстро и прочно удастся установить контакт. Правда, в лагере это уже стало для меня обычным, но после войны... Марк и Луи оказались возле Нижнего озера в Булонском лесу. Луи откинулся на спинку скамейки, щуря глаза от солнца, Марк сидел, сгорбившись, и упорно разглядывал свои ногти. Разговор шел как раз о том, что меня интересовало, - наверное, поэтому мне так и захотелось искать Марка именно в эту минуту. - Нет, ты пойми, этот самый Жиль мне вовсе ни к чему, - говорил Марк. - По-моему, он дешевый парень, а Тали - просто дуреха, что в него втрескалась. Но дело не в нем, а в родителях. - Да... это верно, - отозвался Луи. - Я от них не ожидал, то есть от твоей матери, отца-то я плохо знаю. - Мать, она еще ничего. Если б она дома была, все обошлось бы. Но отец... Я, знаешь, никак опомниться не могу. Раньше девушек в монастырь отдавали. Так, по-моему, уж лучше монастырь, чем такие вот штучки. - И что ж, она позабыла этого своего парня? - спросил с любопытством Луи. - Совсем-совсем? - Не позабыла. Я этот их разговор, отца с матерью, слышал... Случайно, ты не думай, - добавил он, краснея. - Если б отец внушил ей забыть, мог получиться скандал. Жиль - он ведь кузен Люси, той длинной брюнетки, что ты у нас видел... - Ага... ничего девочка, - Луи прищелкнул языком. - Ну вот. Рано или поздно Тали встретится с этим Жилем или еще с кем-нибудь, и если она его не узнает... Ну, словом, отец ей внушил, чтобы она разлюбила... - Да-а, - протянул Луи. - Черт знает что! Жутко даже. - Вот именно, что жутко! - с ожесточением, потрясшим меня, сказал Марк. - И знаешь, мне и сейчас жутко. По-моему, он за нами следит. Нет, ты не думай, я не псих. Он ведь может следить, это уж точно. Я... если он и слышит, то пускай... я иногда его ненавижу, вот даю слово! - Это я читал, - авторитетно заявил Луи. - Называется "эдипов комплекс". Марк выслушал довольно путаное объяснение насчет эдипова комплекса и недоверчиво усмехнулся. - Это все, по-моему, чепуха. И вообще речь идет о другом, я же тебе объясняю... Нет, я чувствую, он следит, давай кончать разговор. "Неужели и этот разговор не раскрыл тебе глаза? - спрашиваю я себя. - Неужели ты не понял, что твой мир - это тоже мир, основанный на деспотизме, и вдобавок на деспотизме самого страшного вида - деспотизме всепроникающем, всевидящем, всемогущем, владеющем душой человека, а не телом?" - Не надо так! - говорит Констанс, сжимая мою руку. - Что ты себя терзаешь? Это ведь преувеличение. Ты сам говоришь: в этом мире не может быть ничего идеального. И все-таки мы были ближе всех к будущему. Ближе всех? Что ж, может, Констанс все же и права. Первые проявления будущего всегда непривычны, часто смешны, иногда страшны. Потом они входят в норму, и их перестают замечать. Но до того как они станут обычными, они проходят долгий путь и выглядят, может быть, совсем не так, как вначале. Кто знает, как будет проявляться и восприниматься в будущем то, что сейчас именуется внечувственным восприятием, мозговым радио, криптэстезией, шестым чувством, телепатией - какие еще есть термины для того, что пока далеко не всем доступно и не всем кажется вероятным, для того, что одни считают зачатком будущего, а другие атавистическим рудиментом вроде аппендикса? Может быть, и вправду жители Земли будут общаться между собой и с обитателями других планет посредством этого "мозгового радио", не страдая от разноязычия, не тратя времени на изучение все возрастающего количества необходимых языков? Будут? Жители Земли? До чего странно, что я сижу и вот так преспокойно рассуждаю о блестящих перспективах нашего будущего, словно не понимаю, что будущего нет. Будущего нет. Ничего уже нет. - Ты же не знаешь, что творится на всей планете, - опять вмешивается Констанс. - Вполне возможно, что и другие уцелели. - Да, да, Конечно, - спешу согласиться я. - Ты права. Просто я еще не привык. А где Натали и Марк? Констанс вдруг отводит глаза. Я холодею от ужаса. - Они... с ними что-нибудь... Констанс! - Нет, нет, - торопливо отвечает Констанс. - Пока ничего. Но... я тревожусь, особенно за Натали. Она хочет говорить с тобой, я ее давно удерживаю... - Почему же? - стараясь казаться спокойным, говорю я. - Я и сам хочу с ней поговорить. Констанс вздыхает. - Тебе будет трудно... Она очень странно настроена... Я не знаю, сможешь ли ты выдержать... В эту минуту Натали появляется на пороге. И я сразу ощущаю, что дело плохо, что я не выдержу, что не надо этого разговора, нет, не надо, прошу, молю, не надо. Я пробую внушить это Натали, но убеждаюсь, что она не воспринимает моих внушений. Это я впервые пробую, после того как внушил ей забыть Жиля. Я дал слово Констанс, но ведь сейчас... - Натали, девочка, не надо сейчас говорить, - мягко и настойчиво шепчет Констанс. - Папа очень устал, ему тяжело. - Не знаю, кому тяжелее, - ломким, безжизненным голосом говорит Натали. - Я, во всяком случае, больше не могу. Это не в моих силах. Ты, мама, уйди. Я при тебе не могу. Мама, ты все равно не защита мне. - Она не смотрит ни на Констанс, ни на меня, вообще не поднимает глаз, и лицо ее кажется в белом свете лампы гипсовой маской. - Мама, я тебя прошу, уйди. Я больше не могу выдержать. Я не хочу лгать! Ты же сама учила меня не лгать! Только трусы лгут, да? Так вот, я не трушу! Мне очень тяжело, - она судорожно откашливается, - но это не от страха. Да и чего теперь бояться, ведь все равно... - Натали... не надо, все это не так... - шепотом говорит Констанс. - Нет, так, именно так, и ты сама это знаешь! - выкрикивает Натали. Она впервые поднимает глаза, и я поражаюсь: она чужая, совсем чужая! Глаза чужие, холодные, горькие, и лицо, это белое, осунувшееся лицо с глубокими тенями под глазами. Это лицо взрослой страдающей женщины. Ненавидящей меня женщины, вдруг понимаю я. Пускай я потерял способность по-настоящему видеть, что происходит в душе других, но ведь есть же обычное человеческое чутье... Я ощущаю токи ненависти, идущие от Натали, ощущаю их почти физически, кожей, глазами, губами. За что? Почему? Этого не может быть, Натали, что с тобой, Натали? Мы все трое стоим и молчим, глядя друг на друга. Молчание гнетет меня все сильнее, я чувствую его тяжесть, мне становится трудно дышать. Почему молчит Констанс? Какое у нее лицо - скорбное и смертельно усталое... Почему она уходит? Констанс? Констанс останавливается на пороге. - Я ничем не смогу помочь, - тихо говорит она. - Все зависит от тебя, Клод, только от тебя. Боже, если б ты оказался в силах! Она уходит, а я молча смотрю, как закрывается дверь, отделяя меня от Констанс, и мне хочется кричать от страха. Только от меня... Если б я оказался в силах... Нет, Констанс не может так говорить, мне померещилось, я схожу с ума, Констанс не оставит меня одного, я не выдержу, мне страшно, это страшнее всех пыток на свете. Я невольно делаю шаг по направлению к двери. Натали загораживает мне дорогу. - Нет, ты не уйдешь, - тихо говорит она, и ее губы сжимаются в узкую обесцвеченную полоску. - Почему ты так говоришь со мной. Тали? - Голос у меня прерывается, еще немного, и я не выдержу, закричу, разрыдаюсь, убегу... - Потому что... Ты сам знаешь. Я хочу покончить со всем этим, я больше не могу. А ты боишься. Но ведь рано или поздно... - Что? Что рано или поздно? С чем ты хочешь покончить? Я сажусь, почти падаю в кресло. Я вижу свои руки, лежащие на подлокотниках, - они дрожат. Натали стоит передо мной, такая хрупкая, бледная, измученная. Ее волосы уже отросли немного, перестали топорщиться, они теперь похожи на пушистый блестящий мех, темный, с рыжеватыми отсветами. Глаза кажутся громадными на этом бескровном истаявшем лице. Боже, ведь полтора месяца назад, когда Натали выходила из больницы, она выглядела куда здоровей и спокойней... Я был уверен, что все миновало... - Ты был уверен! - с горечью говорит Натали. - В том-то и дело. Я никак не могу привыкнуть к этому ужасному ощущению, когда ты для окружающих весь будто стеклянный, а люди для тебя - черные ящики. Всегда было наоборот... - Теперь ты понимаешь, - говорит Натали, - каково было другим с тобой! Но я сначала не очень боялась, даже когда все поняла. Я думала... я была уверена, что ты меня любишь и никогда не причинишь мне зла. А оказалось... Нет, нет, можешь не говорить, я ведь и так понимаю тебя. Теперь я тебя вижу, а ты меня нет! - злорадно и торжествующе восклицает она, и лицо ее на миг оживляется, но сейчас же снова теист и мертвеет. - Я знаю: ты думал, что так лучше. Но думал один, сам, за меня! А разве я не человек? Какое ты имел право думать и решать за меня, без меня? Только потому, что я твоя дочь! Да, только потому! Ты не сделал бы ничего подобного с другой девушкой, ведь нет? А я... а со мной... Ты хуже, чем рабовладелец! Знаешь, кто ты? Ты... ты этому у фашистов в лагерях выучился! - Боже мой! Натали, что ты делаешь! Я вскакиваю. Сквозь гнев и возмущение пробивается все тот же неотступный страх: мне показалось, что Натали совсем чужая, что я не люблю ее, что... - Я знаю, что я делаю! - Натали вплотную подходит ко мне и, глядя прямо в глаза, отчетливо и медленно произносит: - Я размыкаю Круг, да? Я уже вне твоего Круга, верно? Последним усилием воли я удерживаюсь от того, чтоб не кричать, не биться головой о стенку. Итак, все пропало. Все усилия этих страшных дней - ни к чему. Все это лишь предсмертная пытка, жестокая и бессмысленная, как в лагере. Если б я верил в бога или дьявола, я решил бы, что это они придумали... эту веселую шуточку в мировом масштабе... Все кончено, теперь я понимаю, что все кончено. Еще раз откроется и захлопнется дверь, и не будет Натали... Нет, нет, только не это! Я не вынесу этого, лучше я сам уйду, чтобы все сразу... Натали все стоит и смотрит на меня в упор. Ее глаза постепенно оживают, лицо, застывшее и жесткое, смягчается. - Я, наверное, не должна так говорить с тобой, - медленно произносит она. - Тебе тоже тяжело. И потом я не имею права решать за всех остальных, а ведь если ты не выдержишь... - Она говорит очень тихо, почти бормочет, словно размышляя вслух. - И вообще ты прости, мне очень больно, я кричу от боли, а не рассуждаю... "Как она похожа на меня!" - думаю я, и вдруг меня словно теплой волной обдает нежность, любовь, жалость к этой измученной, несчастной девочке, моей дочери. Пускай она несправедлива ко мне - я тоже был несправедлив к ней в том, прежнем мире, громадном, великолепном и жестоком, а теперь мы с ней связаны общим горем и не смеем бросать друг друга в беде, потому что от прочности нашей связи в конечном счете зависят все остальные, уцелевшие вместе с нами... Кто знает, может быть, зависит судьба всего человечества... - Я люблю тебя, разве ты не видишь, Тали, моя девочка! - говорю я. Натали печально и покорно улыбается. - Да, ты прав, конечно, ты прав, и я постараюсь... я только не знаю, как у меня получится. Сейчас мне будто бы легче, а вообще... Голое у нее срывается, она опять судорожно глотает и подносит руку к горлу. Потом Натали поворачивается и уходит, такая тоненькая в этом алом свитере и узкой черной юбке - вот-вот переломится пополам и упадет, да и походка у нее неуверенная... Но я уже ничего не смогу сделать, даже слова сказать не могу, силы меня покинули, и мне хочется одного - чтобы пришла Констанс, чтобы поскорее пришла Констанс, она одна может мне помочь, без нее я пропал, и все мы пропали. Констанс входит, я порывисто обнимаю ее, мы стоим молча, моя голова лежит у нее на плече, и я чувствую запах ее кожи, ее белой, нежной, чуть вянущей кожи, такой знакомый, такой дорогой, и мне становится чуть легче, страх отступает... - Мне стыдно, Констанс, если бы ты знала, до чего мне стыдно! - шепчу я. - Всю жизнь я цеплялся за тебя, всю жизнь был для тебя тяжелым грузом и сейчас ничего не могу с собой поделать... Констанс слегка отстраняется, чтобы заглянуть мне в глаза. - Клод, не мучай себя, - спокойно и ласково, как всегда, говорит она. - Ты хорошо понимаешь, что для меня ты был всей жизнью, а ведь жизнь - это не так просто и легко, - она улыбается и привычным жестом приглаживает мои волосы. - Зачем ты говоришь об этом? - Потому что я устал... Впрочем, Констанс, ты ведь теперь видишь меня, все видят меня, а я вдруг ослеп... Ты знаешь, как все это получилось... с Натали... Почему она... Констанс, ты все понимаешь... почему она так со мной... Неужели я и в правду преступник? Констанс тихонько вздыхает. - Нам всем сейчас очень тяжело, - уклончиво говорит она. - Нет, нет, я о другом... об апреле... - Апрель? Что ж, мы ведь говорили об этом еще тогда... Ты поступил опрометчиво, необдуманно... Натали пришлось очень тяжело... - Я думал, что она излечилась от этого... - Излечилась? - грустно переспрашивает Констанс. - Что ты называешь этим словом? То, что ей удалось разлюбить Жиля при твоей помощи? Но ведь она ничего не забыла, ты же знаешь! Да, мы с Констанс тогда решили, что я не должен заставлять Натали все забыть, потому что ей могло бы показаться, что она с ума сошла. И потом - этот Жиль: у них с Натали много общих знакомых, рано или поздно они бы встретились, и тогда опять начались бы разговоры о гипнозе и о нравах в нашей семье... Так было благоразумней, конечно. Но лишь сейчас я понимаю, что происходило все эти месяцы в душе Натали. Первая любовь, первое счастье, в самом начале, никаких еще плохих воспоминаний, никакой горечи - одни надежды, мечты, предчувствия... И вдруг все это насильственно обрывается - и она не может противодействовать, она беспомощна, она чувствует себя опозоренной тем, что ты с ней сделал, тем, что у нее такой отец. Она знает, что Жиль и ее начал считать сумасшедшей... Любовь ушла, пускай и безболезненно. Но ведь осталась память о ней, остались пустота, холод, чувство бессилия перед моей нелепой и трагической властью... Ну, конечно, при всем этом должна была возникнуть ненависть ко мне. Ведь это я был всему виной, я грубо вмешался в то, во что нельзя вмешиваться, все разрушил, уничтожил - почему, по какому праву? Разве не права Натали, когда бросает мне в лицо самые страшные оскорбления, когда называет меня рабовладельцем и фашистом? Она имеет на это право, бедная девочка! Только бы она выдержала, боже, только бы она нашла силы выдержать все это, дождаться!.. - Да, да, мы дождемся! - подхватывает Констанс и улыбается мне. - И Натали, она поймет, она успокоится, она ведь умная... Мне становится бесконечно грустно. Констанс видит все во мне, но все ли она понимает? Это ведь я повторяю себе: "Дождемся, дождемся". Повторяю порой почти без веры. Но, может быть, я внушаю эту веру другим? Ведь Констанс не может знать ничего, кроме того, что знаю я... Или все-таки Робер?.. Нет, неужели Робер все же... - Мне Робер ничего не говорил, - низкий, певучий голос Констанс звучит ласково и успокаивающе. - Но я знаю, что он тоже верит. И ты веришь, но почему-то нервничаешь... Как перед началом работы... Перед началом работы! Я горько усмехаюсь -