ревке. Она села на тот же стул, на котором за несколько дней до нее восседал Чумаков. И хотя Денису было не по себе от этого, он промолчал, щадя ее и передавая ей инициативу в их разговоре. - Сегодня девять дней с кончины, - она слегка споткнулась на этом слове, и губы ее задрожали, - Федора Иннокентьевича. - И призналась с поразившей Дениса искренностью: - По русскому обычаю, полагается поминальный обед. Но, понимаете, страшно ложное положение. Я ведь для многих его знакомых - фантом, человек-невидимка. Все-таки пристойнее поминать его в доме Маргариты Игнатьевны Чумаковой. Денис соглашался: действительно, она была при Чумакове фантомом, женщиной-невидимкой. Какие причины, какое душевное влечение, какая его власть над ней заставили ее согласиться с такою ролью, постыдной и мучительной для женщины. Денис уже имел представление о некоторых привычках и складе характера Тамары Владимировны, о том, что не очень проницательные люди осуждающе именуют гордостью и даже высокомерием, о ее крайней щепетильности во всем, что касалось отношений с сослуживцами. Это Денис успел узнать, осторожно побеседовав о Тамаре Владимировне с ее коллегами по отделу иностранной литературы областной библиотеки и с ее соседями по дачному поселку. Денис думал о том, сколь изобретательна жизнь на разного рода бытовые драмы и психологические дилеммы: долг, обязанность и душевное влечение, страсть... Наверное, эти коллизии сохранятся, пока жив сам род людской. - Не знаю, как насчет поминального обеда, но по старому русскому, точнее, по православному обычаю, самоубийц даже не хоронили на кладбищах. И тут же пожалел о своих словах: они были слишком ранящими ее. Однако при всей осведомленности об этой слабой на вид женщине Денис, оказывается, не представлял истинной меры ее душевных сил. И потому искренне удивился, когда она заговорила бесслезно, раздумчиво поверяя нечто выстраданное ею: - Да, самоубийство... Величайшая тайна человеческого духа. Вечная загадка. Повод для споров церковников и моралистов. Мама рассказывала, что в ее пионерское время, в тридцатые-сороковые годы, вообще категорически отрицалось право человека распорядиться собственной жизнью. А ведь именно в это время ушли из жизни Есенин и Маяковский. На все трагические случаи следовал однозначный ответ: испугался трудностей. Этим объяснялось все. Мама вспоминала: когда она училась в восьмом классе, покончил с собой ее одноклассник. Неразделенная любовь. И вот... Так это тоже объяснили страхом перед трудностями. И, что действительно страшно, классный руководитель запретил ребятам хоронить этого беднягу... Теперь, слава богу, взгляд и на эту сложнейшую проблему и на многое другое в нашей жизни стал много шире. Мы поняли, что за этой страшной решимостью далеко не всегда стоит боязнь трудностей и уж, конечно, не социальный разлад с действительностью, а множество других, известных только самому ушедшему из жизни причин: отвергнутая любовь, рухнувшие честолюбивые планы... Да разве вспомнишь и перечислишь все! Между прочим, русская классическая литератур" держала эту проблему в поле своего зрения. Вспомним Островского Чехова, Толстого, Горького. Денис не без смущения поймал себя на том, что почти завороженно слушает ее и смотрит в удивительные ее глаза. Хотя и понимал: пространные "просветительские", как определил их про себя Денис, размышления о проблеме самоубийства продиктованы единственным намерением: приподнять нравственно Чумакова, найти оправдание его смерти. Но это значило бы найти и оправдание его жизни. А этого Денис не мог позволить этой женщине не только в силу своего служебного долга, но и движимый тревогой за ее будущее. Ведь Тамаре Владимировне Фирсовой, независимо от того, станет ли она хранить память о Чумакове или вычеркнет его из своего прошлого, жить и жить и держать ответ перед своей трехлетней дочкой. Денис досадовал на эту такую непростую служебную и человеческую необходимость, но сказал твердо: - Я прекрасно понимаю, Тамара Владимировна, подтекст вашей речи. Сознаю и, поверьте, уважаю все ваши мотивы. Но я не осмелился бы поставить знак равенства между Катериной Островского и Чумаковым. Там трагические обстоятельства, которые оказались выше и сильнее незаурядной личности. В нашем случае - незаурядный человек, своею волею поставивший себя в трагические обстоятельства, замкнувшийся в порочном круге. - Вы до сих пор злы на него, - с горечью сказала Тамара Владимировна. - Не можете простить ему предсмертного письма. Кстати, как ваши дела в этом? - Боюсь, вы и в этом несколько субъективны. У нас, у следователей, есть один из основополагающих принципов: ненавидеть не самого преступника, а преступление, которое он совершил. Вы правы, я зол на Чумакова. Но не за то, что перед смертью он попытался погубить меня, а за то, что разменял свой талант инженера, жар сердца, а ведь все это было отпущено ему щедро, - на какой-то эрзац, подобие сиюминутного успеха, разбудил в себе самые страшные, самые низменные инстинкты и сам же рухнул их жертвой. Что же до обвинений против меня... Он не оригинален. Преступник, в душе которого не пробудилось раскаяние, который не осудил себя судом собственной совести, всегда считает виновником несчастий следователя или судью. И жалуется на них куда только возможно. Письмо Чумакова не возымело желаемого им эффекта. За восемь с лишним лет моей работы в УВД мои руководители достаточно присмотрелись ко мне и способны отличить правду от напраслины. Как ни печально вам слышать об этом, большинство товарищей разделяют мою позицию в отношении Чумакова. Густые ресницы Тамары Владимировны поникли. Лицо ее дышало спокойствием, но какие-то неуловимые признаки свидетельствовали о том, что в душе этой женщины клокочет, противоборствует намерение ответить резкостью на слишком официальное заявление следователя с решимостью постичь для самой себя, для своей дочери, измерить истинную правду о дорогом для нее человеке. - Да, действительно, - сказала она, все также полуприкрыв глаза. - Для меня это невыносимо печально. Я все еще не могу поверить в те страшные преступления Федора Иннокентьевича, которые вы ему инкриминируете. И в то же время я не могу отринуть их. Не стану скрывать: часто, ах, как часто, он был непостижим для меня, как тесно было сплавлено в его душе прекрасное и нечто отвратительное, что пугало меня, вынуждало бояться за него и за себя даже в минуты его наивысшего триумфа. В общем, я не намерена ни обличать, ни защищать Федора Иннокентьевича. Просто я считаю долгом приоткрыть краешек нашей с ним жизни и совсем не простые отношения... ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ 1 Дом Прасковьи Ивановны Чижовой, в котором прошли почти все студенческие годы Тамары Фирсовой, она не просто любила, но поэтизировала и готова была доказывать, что на всей окраинной улице города нет другого дома с такими светлыми окнами, такой причудливой резьбой и такой яркой крышей. Она любила его весной и ранним летом, когда распахнутые оконные створки обстреливали прохожих солнечными зайчиками, в комнату тянулись тугие гроздья черемухи и сирени, наполняли ее таким ароматом, что кружилась голова и клонило в дремоту. Любила осенью, когда затяжные дожди не затеняли ни белизны стен, ни сочной голубизны ставен. Любила зимой, когда над снеговой шапкой на крыше вздрагивали завитки дыма. В комнатах становилось прохладно, но можно закутаться в старый оренбургский платок Прасковьи Ивановны, подсесть поближе к голландке, услышать потрескивание горящих поленьев. По телу разливалась истома, а душа наполнялась отважным спокойствием, какое бывает лишь в безмятежном детстве. В этом домике студентка факультета иностранных языков местного пединститута, Тамара Фирсова, поселилась вскоре после приемных экзаменов. Не оказалось места в общежитии. А вскоре Тамару навестили родители, учителя начальных классов в районном городке Сосновске, и единодушно определили, что под надзором одинокой и очень доброй Прасковьи Ивановны, дальней их родственницы, их единственная дочь будет надежно защищена от возможного дурного влияния и вообще от всяческих житейских соблазнов. Старушке подкатывало под восемьдесят, но, несмотря на столь почтенный возраст, она не приседала целый день. Полола грядки у дома, старательно смахивала пыль с небогатой обстановки, хлопотала на кухне, чтобы повкуснее накормить жиличку. Суетилась и частенько напевала: "Капитан, капитан, улыбнитесь! Ведь улыбка - это флаг корабля... Картину про этих самых детей капитана Гранта, - не раз объясняла она Тамаре, - мы смотрели с Витенькой и Катей, школьниками они тогда были". Фотографии Виктора в необношенной гимнастерке с двумя треугольниками на петлицах и Кати в пилотке и с сумкой медсестры через плечо теперь висели по обе стороны образа Казанской божьей матери в переднем углу залы. Тамара ночами часто слышала доносившийся оттуда горячий шепот Прасковьи Ивановны: "Упокой, господи, души убиенных воинов Виктора и Катерины..." О своем благополучии и здравии Прасковья Ивановна никогда не просила небо. А когда наступало утро, из кухни снова доносилось: "Капитан, капитан, улыбнитесь..." Прасковья Ивановна ревностно относилась ко всему, что напоминало о минувшей войне. Часами сидела перед маленьким, еще первых выпусков, телевизором, если показывали фильм о войне. Водрузив на нос очки, шевеля губами и шепча наиболее понравившиеся ей слова, читала военные книги. Тамара была на четвертом курсе, когда в институте организовали коллективный выход в театр на инсценировку романа Бориса Васильева "А зори здесь тихие..." Тамара торжественно объявила Прасковье Ивановне, что приглашает ее в театр. Представление кончилось. Отшумели аплодисменты, откланялись благодарным зрителям воскресшие из мертвых героини спектакля. Сомкнулись полы тяжелого занавеса, в зрительном зале зажглись люстры. Тамара вывела всхлипывавшую старушку в фойе, усадила на низенький бархатный диванчик и сама устроилась рядом с ней. Тамара тоже не могла сдержать слез и не заметила, как притушили в фойе свет, как поредела толпа перед гардеробом, в распахнутой двери в зрительный зал было видно, как служители театра в синей униформе бережно натягивали чехлы на новенькие кресла. Тамара думала о трагической судьбе девушек. Думала об этих чудом искусства обретших плоть и кровь незнакомых людях и уголком глаза косилась на Прасковью Ивановну, которая в этот момент, конечно же, оплакивала своих Витю и Катю. - Девушка плачет, - раздался над головой Тамары бархатистый уверенный голос. - Догадываюсь о причине: жалко Женьку Камелькову? Тамара подняла лицо. Перед ней стоял высокий черноволосый мужчина и смотрел на нее участливо с едва скрытым любопытством. От ласковой участливости этого незнакомого, но, наверное, такого чуткого человека, от горячего блеска его глаз Тамара заплакала еще сильнее и, не стесняясь его, всхлипывала и шмыгала носом. - У-у! Целый поток! - заметил он с искренним сочувствием, заслонил своей спиной Тамару от любопытных взглядов и, не то утверждая свое право на такое с ней обращение, не то еще завоевывая это право, достал из своего кармана носовой платок, уверенным движением отца или старшего брата приподнял за подбородок лицо Тамары, приблизил его к себе, бережно обтер слезы. Потом опустил платок себе в карман, осмотрелся и улыбнулся озорно и щедро, блеснув великолепными зубами: - Нет, я понимаю, конечно, великая сила искусства, но так надрывать свое юное сердце!.. Оплакиваете навзрыд эту самую Женьку... А она... Вон она, то есть не она, конечно, а артистка Рюмина, которая играла ее, жива и здоровехонька шествует к выходу, И думает, чем кормить на ужин мужа и отпрысков. К дверям направлялась скромно одетая женщина, и ничто - ни ее утомленное лицо, ни усталая находка - не напоминало об ослепительно красивой, искрометной Женьке Камельковой. - Бабусе, мне кажется, тоже пора осушить глаза, - уверенно сказал он Прасковье Ивановне. Прасковья Ивановна тыльной стороной ладони смахнула слезинки и сказала неожиданно для Тамары сварливо: - Я вам, гражданин, не бабуся. Нет у меня такого внука. Я - Прасковья Ивановна. - Ах, вот как, - улыбнулся он на ее отповедь. - В таком случае, с вашего позволения, я - Чумаков Федор, сын Иннокентьев. - И, по-прежнему утверждая свое, видимо, бесспорное для него право на покровительство, фамильярное обращение с Тамарой, ласково, но твердо взял ее за локоть и спросил, как у старой знакомой: - Каким транспортом предпочитаете добираться домой? - Пойдем на троллейбус, потом пересядем на автобус, - сказала Тамара, напуганная и вместе с тем почему-то обрадованная этим натиском. - Головоломная рокировка, - непонятно для Тамары сказал он, и продолжал ласково: - Могу предложить четыре служебных колеса. Автобус Таежногорской ПМК. Есть, знаете, такая на свете. Сегодня у нас коллективный выезд на спектакль о героическом прошлом. Тамара не знала, что такое ПМК. Но в этом странном слове ей чудилось нечто привлекательное и вместе с тем могучее, и она подумала, что этот Чумаков Федор сын Иннокентьев, должно быть, занят очень важным и очень нужным делом, которое умеет делать мастерски, в полную меру своей излучаемой каждым его движением энергии и силы. Тамара подосадовала на заворчавшую Прасковью Ивановну и не посмела протестовать, когда Чумаков властным движением взял ее и Прасковью Ивановну под руки и, подравнивая свой размашистый шаг к мелким шажкам старушки, повлек к гардеробу. Чумаков заботливо помог подняться в автобус сначала Прасковье Ивановне, потом Тамаре, вошел сам. Тамара сразу почувствовала, что в этом переполненном суматошном автобусе ожидали Чумакова и что он здесь главный, потому что диванчик за спиной шофера был свободным и Чумаков уверенно опустился на него. Потянул за руку 'Тамару, пригласил Прасковью Ивановну. Прасковья Ивановна церемонно села, и сразу из-за спины Чумакова раздался молодой насмешливый голос: - Что Федор Иннокентьевич, подобрали себе нового заместителя по общим вопросам или... по лесоповалу? - Помолчи, Селянин! - оборвал Чумаков. - Уступи лучше девушке место. Прояви раз в жизни джентльменство - Раз в жизни согласен. Постоянно не обещаю. Ноги затекут стоявши. С этими словами со второго диванчика поднялся невысокий, должно быть, озорной парень в лохматой шапке, расшаркался перед Тамарой и сказал: - Прошу, мадемуазель. Чумаков обернулся к Тамаре, заботливо спросил: - Вам удобно? Назовите ваш адрес. - Повторил шоферу улицу и номер дома, отвернулся от Тамары и, кажется, забыл о ней. Дорога до дому Тамаре показалась в тот вечер обидно короткой. Когда настало время прощаться, Чумаков сказал назидательно: - Не забывайте о театральной условности. Если каждый спектакль воспринимать как реальную жизнь, не хватит сердца и слез. В этих словах не было никакого откровения, но Тамара была благодарна ему за то, что эти слова он обратил к ней. И едва не надерзила Прасковье Ивановне когда та сказала, глядя вслед удалявшемуся голубому автобусу: - Ох, и чистохватчик! Положишь палец в рот, отхватит всю руку... Слава богу, хоть в гости не напросился!.. Он не спросил ее имени, не сказал ни одного ласкового слова, лишь успокаивающим жестом отца или старшего брата подняв за подбородок ее лицо, приблизил к своему лицу, как бы внимательно вглядываясь в него, и вытер ей слезы. И права Прасковья Ивановна: он действительно чистохватчик. Тамара не знала точного смысла этого слова, но угадывала в нем что-то недоброжелательное. И, вопреки здравому смыслу, вопреки строгим наставлениям матери о девичьей гордости, чистоте и стыдливости, ждала чуда. Она поймала себя на том, что стала прислушиваться к шуму автомашин за окнами. Спорила с собою, даже издевалась над своими фантазиями, но все-таки верила, что однажды - почему-то ей казалось, что это будет в солнечный воскресный полдень, - у ворот остановится знакомый голубой автобус, из него выйдет этот загадочный самоуверенный человек. Поднимется на крыльцо, появится в доме, и ее жизнь, неизвестно почему и каким образом, изменится к лучшему, станет такою полной и счастливой, о какой она только читала в хороших книгах... Был канун нового, 1976 года. Тамаре нездоровилось и она уклонилась от студенческой вечеринки. Было решено встретить Новый год вдвоем с Прасковьей Ивановной. Была ли тому виной небольшая температура или Тамара за эти месяцы устала ждать чуда и убедила себя, что в ее жизни не предвидится никаких перемен: только она, полусонная, сидела перед телевизором и безучастно следила за мелькавшими на экране силуэтами. Прасковья Ивановна, как бы священнодействуя, накрывала на стол, даже выставила заветную бутылочку домашней настойки. И шум автомобильного мотора на лице не привлек внимания Тамары: к соседям кто-то, решила она. Но новогодняя ночь - это действительно ночь чудес. Потому что через минуту кто-то осторожно, как бы просительно, постучал в ставень. - Кого там бог дает? - удивилась Прасковья Ивановна. А Тамара, повинуясь вдруг воскресшему предчувствию чуда, уже веря и ликуя, лихорадочно набросила на плечи платок Прасковьи Ивановны, сунула ноги в валенки, и, позабыв о простуде, о температуре, о том, что на дворе студеная декабрьская ночь, ринулась навстречу этому стуку. Задрожавшими руками Тамара отбросила щеколду, распахнула калитку. Перед калиткой стоял он. - Ну, здравствуй! С Новым годом. Сумасшедшая!' Простынешь, - сказал Чумаков почему-то осевшим голосом и, каким-то шестым чувством ощутив нервный озноб, сотрясавший ее, одним взмахом распахнул свою шубу, бережно привлек к себе Тамару, бережно укутал полами шубы и сказал властно: - Едем! - Вы, как дед Мороз, - стуча зубами, выдавила Тамара. - Нет, я еще не волшебник, я только учусь, - серьезно ответил он. Потом все было суматошно и радостно, как на праздничном карнавале. Испуганный, потом осуждающий, наконец, совсем сердитый взгляд Прасковьи Ивановны, когда они появились в домике, и Тамара, ничего не объясняя, начала лихорадочно одеваться. Торопливо поцеловав ошеломленную старушку, Тамара выскользнула вместе с гостем за дверь. Мотор "Волги" пел какую то понятную лишь им двоим веселую песню без слов. Мелькали огрузневшие от снега ветки деревьев на бульварах и скверах, разноцветные елки в окнах домов, мелькнула городская огромная переливчато-разноцветная елка, тени человечков у ее подножия. Наверное, это были очень несчастные, очень одинокие люди. Потом замелькали живые елки. Они тянулись к ветровому стеклу, словно засматривали в лицо Тамаре, и она клонила, прятала лицо от их взглядов. А еще на ветровое стекло сыпались осколки разгоравшихся в небе звезд. Тамаре казалось, что они даже постукивают по стеклу, не то просятся к ним в машину, не то предостерегают ее: куда, зачем, с кем? А он - загадочный, далекий и уже близкий, сидел, как в том стареньком голубом автобусе, казалось, совсем позабыв о Тамаре. Крепко держал в руках рулевое колесо, не отводил глаз от дороги. Тамара вспомнила, как почти полгода мучительно ожидала этого человека и, вопреки всему, верила в его появление. Ей стало знобко и страшно. Она качнулась и доверчиво прислонилась к его чуть дрогнувшему плечу. "Волга" свернула в распахнутые ворота какой-то дачи. Света в ее окнах не было, но все-таки Тамара определила, что дача большая и очень красивая. Чумаков заботливо запер дверцу машины, твердо взял Тамару под руку, помог взойти на высокое крыльцо. Отпер дверь, щелкнул выключателем: Тамару обдало устоявшимся теплом, и перед нею открылась крутая лестница вверх. Чумаков склонился к лицу Тамары и сказал, наверное, самым ласковым и добрым на свете голосом: - Ну, еще раз с Новым годом. Как твое имя? Входи, будущая маленькая хозяйка этого большого дома... Когда Тамара вернулась в домик Прасковьи Ивановны, та внимательно оглядела ее красными от слез глазами, сказала грустно: - Ох, девка, закружит он тебя до гибели. Двоедушный он, фальшивый. Признался хоть, что женат? - Да, - чуть слышно сказала Тамара, оправдывая про себя резкость Прасковьи Ивановны тем, что старушке пришлось в одиночестве встречать Новый год, да еще волноваться за нее, за Тамару. - Вот видишь, - торжествующе подчеркнула Прасковья Ивановна. - И дети, поди-ка? - Сын десятиклассник. Да только мне это совершенно все равно. 2 Близилась ночь встречи нового, 1977, года. Тамара закончила институт и теперь постоянно жила в той даче, где провели они с Чумаковым самую первую и самую незабываемою ночь. Жила не одна. В крохотной кроватке уже третий месяц спала, плакала, марала пеленки Ксюша. Ксюша Чумакова. Теперь для Тамары существовали два звука, которые она, как локатор, улавливала издалека: голос Ксюши и шум мотора автомашины Федора Иннокентьевича. Чумаков тогда вошел раскрасневшийся, возбужденный. Тамару обдало сладким морозным воздухом, запахом загородного девственного снега. - Осторожнее, Федор Иннокентьевич, - сказала Тамара. - Ксюше будет холодно. - Она поймала себя на официальном обращении к нему, с горечью и удивлением подумала о том, что за год так и не привыкла, не посмела называть его на "ты" и просто Федором. А в самые святые, самые потаенные их минуты, целуя его в жаркой темноте, она горячо шептала: "Мой Федор, сын Иннокентьев..." - Ничего, пусть закаляется, - весело сказал Чумаков, подкинул дочку к потолку и торжественно возвестил: - Отныне вы, Тамара Владимировна, и эта вот, значит, Ксения Федоровна Чумакова - полноправные хозяйки этого терема и прилегающей усадьбы. - Он положил Ксюшу в кроватку, жестом фокусника извлек из кармана пачку документов, протянул Тамаре, стал деловито объяснять: - Вдова профессора Горлышкина наконец то рассталась с фамильным владением. - Обвел торжествующим взглядом стены комнаты и тоном завзятого игрока азартно признался: - А ты еще не решалась оформить доверенность на совершение этой сделки. Договор мы составили, как многие умные люди. Поставили в нем цену - десять тысяч. Фактически старушка получила пятнадцать. Сэкономили полторы сотни на госпошлине. Ксюшке на игрушки. А если уж положа руку на сердце, стоит эта дачка все двадцать. Убедил я бабушку, что износ строения большой, что нуждается дом в срочном капитальном ремонте... - Но ведь она вдова вашего, вы же сами говорили, старого приятеля? - напомнила Тамара. - Э, Томик, - весело воскликнул Чумаков, - книжные томики царят в твоей хорошенькой головке. А жизнь - штука жестокая, беспощадная. Как кость обгложет дочиста. В ней без комбинаций и компромиссов не проживешь. Давай-ка условимся: я буду противостоять эксцессам естественного отбора, вести борьбу за существование, ты - растить мою дочку. И не бери в голову, почему купчая оформлена на тебя. В моем деле много риска. Вдруг да рухнет на голову какая-нибудь лесина. У нас вон березу у самого поселка молнией опалило. То и диво, что не подоблачную сосну, а присадистую березу. Поэтому в полном сознании суровых жизненных реальностей я хочу, если и меня молнией, то чтобы моему так называемому законному семейству - никакого наследства... Ну, не хмурься, они тоже не обижены. И знаешь, с соседями о том, что у дачи переменилась хозяйка, не пускайся в откровенности... 3 Лето 1978 года было самым памятным в их жизни. Ксюшу отвезли к бабушке на домашнее молоко. А Тамара с Федором Иннокентьевичем улетели на Рижское взморье. Сняли комнатку в чистеньком домике стариков латышей. С утра, набрав в саду в кулек клубники, отправлялись к морю. Погода стояла отличная, и они часами нежились на горячих дюнах, а потом, взявшись за руки, медленно брели у берега по песчаному дну такого ласкового моря. Единственным, что тревожило Тамару, была расточительность Федора Иннокентьевича. К двухлетию Ксюши он обычным жестом фокусника извлек из кармана и выложил две коробочки: - Это тебе за дочь, Тома, - сказал Чумаков и торжественно открыл коробочки. Тамара ахнула. В одной сверкали бриллиантовые серьги, в другой - золотое кольцо с бриллиантом. - Но это, наверное, стоит уйму денег, - испуганно сказала Тамара. - А почему ты думаешь, что у меня нет этой уймы? Как говорили раньше: слава богу, при должности. Как добавят теперь: слава богу, при зарплате, при премиях и прочих поощрениях... На Рижском взморье, в Юрмале, Чумаков старательно приучал Тамару к тому, что уважающий себя человек на отдыхе должен обедать только в ресторане. Причем по самому изысканному меню. В один из пасмурных вечеров Тамара с Федором Иннокентьевичем, которому, как давнему и дорогому знакомому, почтительно поклонились и швейцар у входа, и старик гардеробщик, и величественный, как иноземный посол, метрдотель, минуя длинную очередь у входной двери, вошли в переполненный зал и проследовали к столику с табличкой "занято". Чумаков утвердился на стуле, обвел взглядом зал и вдруг подтолкнул под локоть Тамару: - Посмотри, вон туда, налево. Мне кажется, наглядный урок истинных и мнимых жизненных ценностей. За столиком, куда указал Чумаков, сидел немолодой человек с усталым лицом. - Ты видишь, Тома, что у него на груди? - Конечно. "Золотая Звезда" Но что тут особенного?.. - А то, - незнакомо жестко процедил Чумаков, - что этот Герой Труда, как ты видишь, потребляет комплексный обед. - И, не вдаваясь в дальнейшие объяснения, переключился на подошедшего к ним официанта, медленно перелистывал меню, придирчиво выспрашивал о вкусовых качествах и особенностях приготовления блюд, потом стал заказывать, как бы специально выбирая самые дорогие, самые экзотические. С редкой эрудицией гурмана наставлял, что надобно подольше подержать на вертеле, что подать полусырым, что пощедрее сдобрить уксусом и специями. И уже совсем ошеломил Тамару, когда потребовал от угодливо кивавшего официанта доставить порцию устриц. - Не всегда в наличии, - уклончиво прокинул официант. - Найти! Доставить из Франции! - подмигнул официанту Чумаков. - Доставку оплатим. Проводив взглядом рысцой удалявшегося на кухню официанта, Чумаков налил большую рюмку водки, залпом выпил ее, густо намазал ломтик хлеба горчицей, жадно затолкал его в рот, зажмурился, прожевал и сказал не столько Тамаре, сколько самому себе: - Вот так. В кавалерах "Золотой Звезды" мы покуда не состоим... Хотя, может, и сподобимся... Еще парочка таких ЛЭП, как Таежногорская, и, чем черт не шутит, заблестит, засверкает... Но пока находим свою дорогу без звезд. И, прямо скажем, живем вкуснее некоторых звездоносцев. - И вдруг возмущенно посмотрел в сторону Героя, словно тот сорвал с лацкана модного пиджака Чумакова эту "Золотую Звезду". Перед людьми с "Золотыми Звездами" на груди Тамара со школьных лет испытывала благоговение и потому спросила испуганно и, пожалуй, с осуждением: - Что с вами, Федор Иннокентьевич?! Что вы напустились на неизвестного вам человека. Ведь он совершил подвиг... - Наверное, совершил, - покладисто сказал Чумаков. - И получил в награду чисто моральное удовлетворение. Тамара с испугом взглянула на него. Впервые в их безоблачной жизни он говорил такие странные, такие чудовищные слова. Наверное, потому, что в обед выпил больше обычного и вот опять наполнил рюмку. - Ах, вы о деньгах, - разочарованно сказала Тамара и даже осмелилась отодвинуть от него рюмку. - У нас в доме всегда был скромный достаток. Мои родители не боготворили деньги. - И совершенно напрасно, - веско изрек Чумаков и с силой придвинул к себе рюмку. Выпил, аппетитно закусил, протер салфеткой губы, закурил, сел поудобнее. Тамара знала: такая расслабленная поза свидетельствовала о желании завести обстоятельный разговор. - Ты знаешь, Тома, - начал Чумаков, - как я люблю тебя и Ксюшу. Я молодею рядом с тобой, расслабляюсь от перегрузок. И потому ведем мы себя, как новобрачные в пору медового месяца. Я ни разу не говорил с тобой серьезно... Он еще ничего не сказал, но Тамаре вдруг стало страшно. Страшно было услышать то, что собирался сказать Федор Иннокентьевич, и страшно было не узнать об этом. И Тамара с женской хитростью попробовала сманеврировать: - А что тут, собственно, знать, Федор Иннокентьевич? Ваша жизнь три года проходит у меня на глазах - опоры электропередач, заседания, поощрения, ваши триумфы. - Все правильно, - сумрачно усмехнулся Чумаков. - И опоры, и заседания. Но что, по-твоему, главное для человека? - Любимое дело, любимая семья, - уверенно сказала Тамара. - Конечно. И все-таки, я думаю, главное - две вещи, два качества. Когда у тебя все в подчинении, все боятся тебя, и когда ты можешь все купить!.. - Но разве это хорошо, когда все боятся? - Да не в этом смысле, Тома, - поморщился Чумаков. - Я говорю о власти, о диапазоне, влиянии, о роли данного человека среди прочих индивидуумов. - Он опять опорожнил рюмку и заговорил, приглушая голос: - Я никогда не беседовал с тобой об этом. И ни с кем не беседовал. Потому что люди - человеки, они ведь разные. Они улыбаются тебе в лицо, а за пазухой держат камень. И только поскользнись... - Он взмахнул рукой, как бы хватаясь рукой за что-то при падении. - А тебе скажу, потому что верю: любишь, значит, поймешь, не осудишь и не продашь... Сейчас мне сорок. Ты знаешь, мои служебные дела, - он суеверно постучал пальцами по столу, - идут неплохо. Не думай, что пьяная похвальба, я вполне допускаю, что лет через двадцать могу скакнуть аж в министры. Хочу ли я этого? Не стану кривить душой: хочу! И власть, и почет, сама понимаешь... А вот буду ли я счастлив эти двадцать лет, пока, обламывая ногти, стану карабкаться по служебным ступенькам, - это большой вопрос. За эти двадцать лет, чтобы не просто сносно существовать, а гордиться собой, счастливым себя чувствовать и тебя видеть счастливой, мне ой как много надобно! И тут я, при всем почтении к твоим старикам, согласиться с их бессеребничеством не могу никак. Может быть, потому, что запомнил с самого раннего моего детства от многомудрой тети Шуры... Я рассказывал тебе: после гибели родителей переслали слушатели последнего концерта отца старинную скрипку в футляре с надписью. Повертела ее тетка, повертела в руках, поцокала языком, потом говорит: "Дорогая, должно быть, вещь. Только без надобности она. За нее на Тищинском рынке ведро картошки разве что дадут". И лежит эта скрипка с тех пор в уголках шифоньеров, пылится футляр, темнеют буквы на металлической накладке, бесполезная вещь. Я так и не вышел в Паганини и, наверное, к лучшему... Так вот, эта тетя Шура вернется, бывало, из своего распределителя для научных работников, осушит маленькую с устатку и пустится в философию: "Ты, говорит, запомни, Федька, главное в жизни - сытный да смачный кусок. Вот в распреде у нас стоит перед твоим прилавком будь он там хоть сам профессор, хоть самый заслуженный, хоть кто. А я, неграмотная баба, у весов. Вешаю тому профессору, допустим, печенку. И если я ему по доброте своей лишние полкило отвалю, он и улыбнется мне, и Александрой Фоминишной повеличает, и шляпу вежливенько снимает, и поклонится своей лысой умной головой, и спасибо семь раз скажет. - Чумаков снова потянулся к рюмке, но передумал и продолжил с пугающей Тамару обнаженностью: - Ладно, ладно, Тома, не морщись. Чувствую, коробит тебя. Меня по мальчишеской наивности тоже коробило. А тут еще разные школьные прописи: "Бедность - не порок", "Не в деньгах счастье". Вот я подумал, подумал, когда мурцовки хватил, своими руками стал зарабатывать копейку, и понял, почему "люди гибнут за металл". Медленно пуская к потолку колечки сигаретного дыма, он продолжал говорить. И Тамаре сделалось страшно, поняла: говорит о сокровенном, а главное, как по писаному... Значит, давно это выстрадал, обдумал, принял... - Ты знаешь, конечно, в годы гражданской войны и вскоре после нее, когда миллионам горячих голов казалось, что остался один лишь шаг до мировой революции, многие грозились отправить деньги в небытие. Но вот за нашими плечами больше шести десятилетий после тех огненных лет, а деньги не только не сгинули в тумане истории, но, сумею уверить тебя, обретают новую силу. Нет, конечно, в нашей действительности даже самые большие деньги не дают права положить себе в карман завод, рудник или строительную фирму вроде моей. Но и прошло безвозвратно время бессмертного подпольного миллионера Корейки в холщовых портках, который страшился свою любимую пригласить в ресторан. Нынешние Корейки покупают на имя двоюродного дяди своей троюродной сестры палаццо на берегу Черного или вот этого благословенного Балтийского моря, осыпают избранниц драгоценностями, ставят у своего подъезда на круглосуточное дежурство такси, а то и держат в собственном гараже "Мерседес" или "Шевроле". Заказывают в ресторанах заморские яства... - Он замолк, принимая из рук подобострастно улыбавшегося официанта блюдо, на котором на диковинных листьях лежали никогда не виданные Тамарой устрицы. - И что же, так до бесконечности? - убито сказала Тамара, отстраняя от себя блюдо с устрицами. - Как повезет... - ответил Чумаков. - Пока какой-нибудь бдительный инспектор ОБХСС не заинтересуется размерами и источниками доходов этих современных Кореек. А пока не заинтересуются, этим Корейкам, теперь их называют денежными или даже деловыми людьми, им, в общем-то, принадлежит жизнь: номера-люкс в лучших отелях, каюты-люкс в океанских лайнерах, любовь самых красивых женщин... Тамара с трудом преодолевала мучительное желание встать и уйти: так страшен был ей сейчас обнажившийся вдруг Чумаков, и впервые кольнула стыдная мысль: а не купил ли он ее любовь, пусть не ценою палаццо в Сочи, а всего лишь дачей в Сибири и этими драгоценностями, которых она до сих пор стеснялась и надевала лишь по его настоянию. Но она тут же заспорила с собой: разве Федор Иннокентьевич покупал ее чувство? Она сама, ослепленная влюбленностью, очертя голову, не зная даже, кто он, кинулась ему на шею. И все-таки Тамара сказала обиженно: - Что же, Федор Иннокентьевич, по-вашему, всюду одни эти пресловутые Корейки? Вы-то ведь не Корейко? - Да, не Корейко, - твердо и вместе с тем с сожалением сказал Чумаков. - Я только хочу открыть тебе глаза на то, что в нашей жизни всюду, в этом зале тоже, - он обвел руками переполненный ресторанный зал, - существуют две категории людей: деловые люди, о которых я тебе говорил, и люди, которые в душе молятся деньгам, страстно жаждут обладать ими, но по лености, тупости, трусости не умеют их делать. Смертно завидуют деловым людям, но всюду громко проклинают их и клянутся в своем бескорыстии. Эти никчемные неудачники изловчаются жить на умеренную зарплату, обуздывают свои потребности, но каждую ночь перед засыпанием страстно вожделеют: угадать шесть номеров в очередном тираже "Спортлото", а наутро, наспех выпив стакан кефира, снова заводят гимны бескорыстию... Я не верую в непорочную честность. Деньги решают все... Заметив протестующее движение Тамары, он накрыл своею рукой ее лежавшую на столе руку и сказал: - Я часто вспоминаю Алексея из "Оптимистической трагедии". Помнишь, он делится с Комиссаром опасениями в том смысле, чтобы не поскользнуться нам на понятии "мое". Ну, что-то вроде - моя баба, моя гармонь, моя вобла... К сожалению, поскользнулись. И долго еще, наверное, будем скользить. Пока не научимся быть не деловыми людьми, а людьми дела, действительно рачительными хозяевами... - с печальной усмешкой закончил он. Ночь после этого ужина у Тамары была бессонной. Сон на короткие минуты навещал ее, и тогда, как пушкинская Татьяна своего Онегина, видела Тамара перед собой Чумакова, но у него не было привычного лица. На его плечах была голова неведомого доисторического зверя. Зверь шарил в пустоте длинными когтистыми лапами и рычал: "Мое". Тамара вздрагивала и просыпалась. А наутро ее ожидало новое тяжелое испытание. Чумаков в углу комнаты тщательно брился перед настенным зеркалом. Тамара в легоньком сарафанчике, прижимая ладони к вискам, слонялась по веранде. Вдруг настойчиво застучали в дверь. Чумаков, решив, что кто-то из квартирных хозяев, не поворачивая головы, отозвался: "Войдите!" - Так вот ты где, Федя. Насилу разыскала тебя, - прозвучал у него за спиной голос такой знакомый ему, что он вздрогнул, уронил бритву на туалетный столик. Перед ним стояла Маргарита Игнатьевна, законная и единственная, как писал он в своих анкетах, жена Чумакова. Когда-то она была красива. Сейчас же стояла перед ним поблекшая сорокалетняя женщина с утомленным лицом, выжидательно и удивленно смотрела то на него, то на электробритву, надрывающуюся в надсадном жужжании. - О, Маргоша! - наконец выдавил из себя Чумаков. И в радостном порыве руки к ней простер и взял ее за плечи. Тамара не слышала их разговора, но через стекло веранды видела каждое их движение и угадывала каждое их слово. Впервые за годы отношений с Чумаковым Тамаре стало так больно и стыдно за эти отношения, за свое нестерпимо фальшивое положение на даче Чумакова, на этой веранде. С трудом переступая ногами, Тамара с пылающим лицом шагнула в комнату. Чумаков воровато смахнул свои руки с плеч жены и сказал первое, что пришло ему в голову: - Хозяйская дочь Вия. В это мгновение Тамара постигла глубинный смысл выражения "провалиться сквозь землю". Она готова была провалиться в тартарары, только не покрывать его постыдную ложь. Потому шагнув к Маргарите Игнатьевне, протянула ей свою дрогнувшую руку и сказала твердо: - Тамара Фирсова. - Маргарита Игнатьевна Чумакова. - Она понимающе и страдальчески улыбнулась и добавила: - Я вас, Тамара Владимировна, представляла старше и более уверенной в себе... 4 В тот же день Тамара покинула Ригу. В Сосновске родители обрадовались внезапному приезду дочери, но встретили ее настороженно: - Что вдруг прервала приятное времяпрепровождение? - спросил отец. - И без мил-сердешного друга? Тамара знала: отец и мать с неодобрением относятся к ее взаимоотношениям с Чумаковым. Отец, тяготясь тем, что не может назвать Федора Иннокентьевича мужем дочери и своим зятем, придумал для него насмешливое и, как казалось Тамаре, пренебрежительное прозвище: "мил-сердешный друг". Хотя у Тамары до сих пор горели щеки при воспоминании о встрече с Маргаритой Игнатьевной и звучал в ушах постыдно заискивающий голос Чумакова: "Хозяйская дочь Вия", она, глядя на весело прыгающую вокруг нее Ксюшу, удивительно повторившую лицом и фигурой отца, сказала не без вызова: - Он действительно для меня сердечный друг. - Что же, не нами сказано: "Понравится сатана лучше ясна сокола"... - И оборвал разговор с дочерью. Две недели Тамара прожила в их доме. Она устала от не отпускающих ее взглядов стариков, от постоянной необходимости выказывать свое незамутненное настроение. Она вдосталь наплескалась с Ксюшей в узенькой тиховодной речке Сосновке, обе приохотились к выдернутой из грядки морковке, к густому и сладкому, не в пример магазинному, молоку, к сметане такой плотной, что ее можно было резать. Тамара играла с Ксюшей, на разные голоса читала ей сказки и старательно приглушала, отгоняла от себя тлевшую в сознании, как упрямый уголек, мысль