апины. Со свистом и визгом ржавых шарниров Служкин носился в орбите качелей -- искра жизни в маятнике вечного мирового времени. Разжав пальцы в верхней точке виража, он спрыгнул с качелей, пронесся над кустами как черная, страшная птица и рухнул в снег. Кряхтя и охая, он поднялся и поковылял дальше. Опустевшие качели, качаясь по инерции, стонали посреди пустого ночного парка. Служкин выбрался к автобусной остановке и прилип к киоску. -- Бутылку водки, и откройте сразу, -- как пиво, заказал он. Он сунул в окошко деньги и вытащил бутылку. -- Паленая? -- спросил он и приложился к горлышку. -- Настоящая, -- соврали из окошка. -- Закусить надо? -- После первой не закусываю, -- сказал Служкин и пошел прочь. Возле подъезда Ветки он долго щурил глаза и считал пальцем окна. Свет у Ветки не горел. Ветка не дождалась его и легла спать. В Веткином подъезде Служкин сел на лестницу и начал пить водку. Постепенно он опростал почти полбутылки. Сидеть ему надоело, он встал и пошел на улицу. Потом началось что-то странное. Бутылка утерялась, зато откуда-то появились так и не купленные сигареты. Какая-то мелкая шпана за сигарету пыталась перетащить Служкина через какой-то бетонный забор, но так и не смогла. Потом Служкин умывался ледяной водой на ключике, чтобы привести себя в чувство. Потом у бани пил какой-то портвейн с каким-то подозрительным типом. Потом спал на скамейке. Потом на какой-то стройке свалился в котлован и долго блуждал впотьмах в недрах возведенного фундамента, пытаясь найти выход. Выбрался оттуда он грязный, как свинья, и почти сразу же рядом с ним остановился милицейский "уазик". Служкин пришел в себя только в ярко освещенном помещении отделения милиции. -- Ой! -- испуганно сказал он. -- Где я? В вытрезвителе, что ли?... -- Сидеть! -- заорал на него через стойку сержант. Служкин присмирел, озираясь, и потрогал физиономию -- цела ли? Из коридора напротив донесся рев и пьяный мат. Одна из дверей распахнулась, и наружу вывалился мужик в расстегнутой рубахе и трусах. Ему выкручивал руку второй милиционер. -- Хазин, помоги уложить! -- закричал он. -- Убью, если пошевелишься! -- пообещал сержант Служкину и с дубинкой побежал на помощь коллеге. Едва оба милиционера заволокли мужика в комнату, Служкин метнулся к телефону на стойке и набрал номер Будкина. -- Будкин, это Служкин, -- быстро сказал он. -- Выручай, я в трезвяке!... Вернулся сержант Хазин, сел, подозрительно ощупал Служкина взглядом и начал скучно допрашивать, записывая ответы. Изображая предупредительность, Служкин отвечал охотно и многословно, но все врал. Минут через пятнадцать в отделение решительно вступил Будкин. Он уверенно пошагал сразу к стойке. Его расстегнутый плащ летел ему вслед страшно и грозно, как чапаевская бурка. Служкин дернулся навстречу Будкину, и Будкин одновременно с сержантом свирепо рявкнул: -- Сидеть! -- У вас, значит, этот голубь, -- проговорил Будкин, по-хозяйски опираясь на стойку. -- А я ищу его который час... Какие с ним будут формальности? Не меньше получаса прошло, пока Будкин заполнял какие-то бланки и расплачивался. Наконец он грубо подхватил Служкина под мышку и потащил на выход, прошипев краем рта: -- Ногами скорее шевели, идиот!... От милицейского подъезда они дунули к ближайшей подворотне. -- Ты чего, в ментовке бомбу заложил?... -- задыхаясь, спросил Служкин. -- Быстрее надо было, пока этот сержант меня не вспомнил, -- пояснил Будкин и хехекнул: -- Я в школе у него два года в сортире мелочь вытрясал... А ты где пропадал? Почему грязный такой? Надька мне уже сто раз звонила. Чего ты бесишься-то, Витус? -- Я не бесюсь... не бешусь... Короче, все ништяк. -- Да-а... -- Будкин закурил, печально рассматривая Служкина. -- Вот сейчас тебе и будет ништяк... -- А у тебя нельзя отсидеться? -- робко спросил Служкин. -- У меня негде. Там сейчас Рунева с Колесниковым. -- Ни фига себе! -- удивился Служкин. -- А чего они делают? -- Чего ты с Веткой делал? Торпеду полировал. Вот и они тоже. -- А ты чего?... -- Че-че, -- хехекнув, передразнил Будкин. -- Варю суп харчо. Пусть трахаются, палас не протрут. Пойдем лучше пиво пить. Угощаю. Только на рассвете Служкин позвонил в свою дверь. Ему открыла осунувшаяся Надя и посторонилась, пропуская в прихожую. -- Это я, твой пупсик, -- беспомощно сказал Служкин. -- Ну что, удовлетворила тебя Ветка как женщина? -- поинтересовалась Надя, недобро сощурившись. -- Нет... -- виновато сознался Служкин. -- Жаль, что квартира твоя и я не могу тебя выгнать... Я надеюсь, что сегодня твой день рождения уже кончился? -- Кончился, -- покорно согласился Служкин. -- Ну и у меня с тобой все кончилось, -- спокойно заявила Надя и с размаха съездила ему по скуле.  * ЧАСТЬ II. Ищу человека *  Выбираем "лошадь" В зеленоватом арктическом небе не было ни единого облака, как ни единой мысли. Серебряное, дымное солнце походило на луну, с которой сошлифовали щербины. Замерзшие после оттепели деревья в палисадниках переливчато вздымались хрустальными люстрами и свешивали в разные стороны ледяные гроздья отяжелевших ветвей. Служкин запустил девятый "А" в кабинет и раскрыл классный журнал. В нем лежала иносказательная -- чтобы не поняли другие учителя -- записка, написанная им самому себе в прошлую пятницу. -- Так, -- сказал Служкин, когда красная профессура, рассевшись, угомонилась. -- У меня к вам, господа, вопрос: почему это вы всем классом в прошлую пятницу сбежали с урока, а? -- Кто? Мы?! -- искренне изумились девятиклассники. -- Это вы сбежали! Это вас не было! Мы ждали, мы стучались! И когда дверь пинали, вы тоже не орали! И в замочной скважине вас не было! -- Не было вас, -- авторитетно подтвердил Старков. -- Мы честно проторчали семь минут после звонка и только потом ушли. -- Почему же я, как пень, сидел весь шестой урок один? -- У нас география четвертым была! -- закричала красная профессура. -- А на пятом-шестом мы на физре, как сволочи, три километра бегали! -- Расписание-то изменили, -- пояснил Старков. -- Посмотреть-то его не судьба была? -- фыркнула Митрофанова. -- А у нас в учительской на расписании никаких перемен не было!... -- обескураженно развел руками Служкин. -- Ага, а мы виноваты, -- расстроилась красная профессура. -- Ладно, не нойте, -- махнул рукой Служкин. -- Что делать будем, если так вышло? Есть три выхода. Первый -- честно рассказать все Розе Борисовне, и пусть она решает. Второй -- сегодня провести дополнительный урок. Третий -- сделать вид, что "я не я и лошадь не моя". Что предпочтете? -- "Лошадь"! -- дружно закричала красная профессура. -- Роза Борисовна всех убьет, и вас, и нас, -- рассудительно сказал Старков, -- и заставит проводить все тот же дополнительный урок. А на него придет только полкласса, да и то вас слушать не будут. Так что лучше уж сразу "лошадь", Виктор Сергеевич. -- Тогда два условия. Первое: вы самостоятельно учите дома еще один параграф и в следующий раз по нему -- проверочная... -- Не пройдет, -- прокомментировал Старков. -- Никто учить не будет. А впрочем, мы никогда не учим географию, а все проверочные пишем на пятерки. Ладно, принимаем это условие. Давайте второе. -- Второе -- чтобы об этом не узнала Роза Борисовна. Волнение концентрическими кругами пробежало по классу и сошлось наконец почему-то на Маше Большаковой. -- Она не узнает, -- чуть покраснев, пообещала за всех Маша. В учительской Служкин оживленно пересказал историю своего договора с девятым "А" Кире Валерьевне. -- Знаешь, -- поморщившись, сказала Кира, -- я не люблю, когда мне показывают голый, грязный зад и при этом радуются. Служкин осекся, помолчал и ответил: -- А я не люблю, когда ставят сапоги на пироги. -- Ты ничего не забыл? -- холодно поинтересовалась Кира. Служкин возвел глаза и начал вспоминать, загибая пальцы: -- Зубы почистил... Ботинки зашнуровал... Ширинку застегнул... -- А где журнал девятого "А"? -- устало спросила Кира. -- Роза Борисовна забрала, -- блекло ответил Служкин. Едва он вошел в квартиру, заорал телефон. -- Витька, это ты? -- раздался голос Ветки. -- Ты чего, с ума сошел? Куда ты пропал тогда? Колесникова всю ночь дома не было! Мы бы с тобой так оторвались!... В это время дверь открылась, и в прихожую вбежала Тата. -- Ветка, потом поговорим, -- торопливо сказал Служкин и положил трубку. -- Папа дома! -- ликующе крикнула Тата Наде. -- Ты рыбу коту купил? -- не здороваясь, спросила Надя. -- Нет? Своим ужином его кормить будешь. Пока не разделся, сходи в подвал, поищи его. Потом мусор выброси. С ведром в руке Служкин вышел из подъезда. Он направился вдоль фундамента дома, кискиская в разбитые подвальные окна. Из одного окна в ответ раздалось задумчивое бурчание и скрежет когтей по водопроводным трубам. Служкин присел возле этого окна на корточки и позвал снова: -- Кис-кис-кис... Пуджик, гад... Кис-кис-кис... Ты чего сбежал? Кормят, что ли, плохо? Или дорогу домой забыл? Кис-кис-кис... Иди сюда, куда исчез?... Кис-кис-кис... Опять пропал, сволочь... Кис-кис... Ладно -- я, а ты-то чего выпендриваешься? Собачья доля После школы Служкин пошел не домой, а к Будкину. -- Ты чего в таком виде? -- мрачно спросил он Будкина, открывшего ему дверь в трусах и длинной импортной майке. -- Я же дома, -- удивился Будкин. -- А в каком виде мне ходить?... -- Как я -- на коне и в броне, -- пробурчал Служкин. На кухне он грузно уселся на табуретку и закурил. Будкин, хехекнув, продолжил поедание обеда -- водянистого пюре из картофельных хлопьев. Больше он ничего не умел готовить. Чтобы было не так противно, Будкин закусывал шоколадными конфетами "ассорти" из коробки. -- Чего такой злой? -- поинтересовался он. -- Школа достала. -- Так уволься, -- просто посоветовал Будкин. -- Уволься... -- недовольно повторил Служкин. -- А я вот не хочу. Вроде отвратно, а тянет обратно. Наверное, это первая любовь. -- Ну, валяй, рассказывай, -- предложил Будкин. -- Для этого пришел? -- Опять у меня сегодня баталия с зондер-командой была, -- начал Служкин. -- У нас при столовке ошивается шавка, помои там жрет -- болонка, белая, как плесень, злющая, трусливая, в общем, гадость на ножках. И вот перед самым уроком Градусов затащил ее в кабинет. Все развеселились, орут: она у нас новенькая, она географию учить хочет, запишите в журнал... А я уже усвоил, что зондер-команде ни в малейшем уступать нельзя. Со всемирными потопами компромиссов не бывает. Ну, я и заявляю Градусову: либо ты на уроке, либо эта шавка. А Градусову только того и надо. Напустился он на собачонку, как черт на репу. Ловить стал. Носился по всему классу, прыгал с разбега, под парты кидался. Схватил швабру, строчил из нее, как из пулемета, метал, как копье, пока я не отнял. Он тогда стал засады устраивать, гавкал, мяукал, умолял собачонку сдаться, головой об пол стучал, рыдал. Собачонка визжит, класс свистит, топочет, хохочет. Я не выдержал, в удобный момент сцапал Градусова и вышиб в коридор. Он сразу в дверь пинать начал. Я открыл -- он убежал. А зондер-команду после Градусова разве утихомиришь? Я поорал, побегал между парт, пригоршню двоек поставил -- хоть сам успокоился. Тут стук в дверь. Я купился, открываю -- Градусов в кабинет рвется, чуть меня с ног не свалил, поганец. Вопит: пацаны, портфель мой заберите! Я снова его вытурил. В классе -- рев, как на пилораме. Я еще чуток побегал, дневники поотбирал, наконец стал писать на доске тему урока. И тут снова в дверь барабанят. Ну что за хреновина!... Я дверь распахиваю -- а в коридоре темнотища, смерти своей не разглядишь -- и с разгону как рявкну: еще раз в дверь стукнешь -- шею сверну!... Глядь -- а там Угроза Борисовна. Меня едва Кондрат не треснул. Вплывает она в кабинет. За ней Градусов, как овечка, семенит. Зондер-команда вмиг преобразилась, я даже остолбенел: все сидят, все пишут без помарок, все хорошисты, все голубоглазые. Один я Д'Артаньян стою: глаза повылазили, из свитера клочья торчат, с клыков капает и в руке указка окровавленная. Ну, Угроза сперва зондер-команду по бревнышкам раскатала, потом за меня взялась. Дети, мол, ходят в школу не для того, чтобы слоняться по коридорам, а если из вас педагог, как из огурца бомба, так вы -- трах-тарарах-тах-тах. От меня после этого вообще одна икебана осталась. Посадила Угроза Градусова на место, пожурила и ушла. А я стою перед классом, как сортир без дверки. Мерзкая же собачонка, про которую все уже забыли, тем временем тихо пристроилась за моим столом у доски и -- бац! -- наложила целую кучу. У зондер-команды истерика, а у меня руки опустились. Все, говорю. Урок вы мне сорвали -- хрен с вами. Но отсюда не уйдете, пока дерьмо не уберете. Журнал под мышку и вон из класса. Покурил на крылечке -- полегчало. Тут звонок на перемену. Я возвращаюсь к своей двери -- зондер-команда колотится, вопит. Я спрашиваю: убрали? Оттуда: сам убирай, географ, козел вонючий! Добро, говорю, сидите. Пошел на их следующий урок, объяснил все училке в пристойных выражениях. Она и рада от зондер-команды отделаться, тем более за мой счет. Целый урок бродил вокруг школы, на перемене вернулся. Как настроение? -- через дверь спрашиваю. Убрали, говорят. Но я не лыком шит. Разойдись от двери, приказываю, я в замочную скважину посмотрю. Не расходятся. Значит, врут. Ладно, хорьки, говорю, пошел второй тайм. Они орут: дверь выбьем, окна высадим, выпрыгнем!... Валяйте, соглашаюсь, и пошел со следующей училкой договариваться. Осада продолжается. Этот урок у них последний по расписанию. На перемене традиционно стою у двери. Зондер-команда орет, стучит, уже паника начинается: мне ключи отдать надо! Меня ждут! В туалет хочу! Ну, думаю, дело сдвинулось с мертвой точки. Пока не уберете, говорю, будете сидеть хоть до вечера, хоть до утра, хоть до второго пришествия. На уроке от двери не отхожу, подслушиваю. В кабинете до меня уже никому дела нет, там гражданская война. Орут: это ты притащил, ты и убирай! -- это ты придумал! -- это ты подговаривал! -- сволочи вы все! -- и кто-то уже рыдает. Но звонка я дождался. Со звонком спрашиваю: убрали? Убрали, кричат. Разойдись от двери, говорю, я смотреть буду! Заглянул в скважину -- и правда, перед доской чисто. Отомкнул я замок, они лавиной хлынули. Умчались. Зашел я в кабинет -- мамочки!... Все окна раскрыты, накурено, парты повалены, пол замусорен, мой стол и стул обхарканы, доска матюками про меня исписана. А самое-то главное, что дерьмо собачье попросту шваброй мне под стол свезли, и все! Так ничего я и не добился. Урок сорвал, учителям напакостил, себе обеспечил разборку с Угрозой, да еще и все драить пришлось самому... Служкин умолк. Оживление его угасло. Он сидел усталый, подавленный. Будкин достал сигареты и протянул ему. Служкин закурил. -- Может, побить твоего Термометра? -- предложил Будкин. -- Я по женщинам и детям не стреляю. -- Ты не добрый, Витус, -- сказал Будкин, -- а добренький. Поэтому у тебя в жизни все наперекосяк. И девки поэтому обламывают. -- Да хрен с девками... -- Служкин махнул рукой. -- А я не девок, а больше Надю имею в виду. -- А что, заметно? -- грустно спросил Служкин. -- Еще как. Видно, что она тебя не любит. -- Ну да, -- покорно согласился Служкин. -- А также не уважает. Уважение заработать надо, а у нас с ней расхождение в жизненных ценностях. Вот такая белиберда, блин. -- Ты-то сам как к Наде относишься? -- А как можно долго жить с человеком и не любить его? -- Интересно, как она с тобой спит... -- Никак. Может, потому она и зверствует. Хоть бы любовника себе завела, дура... -- Да-а... -- закряхтел Будкин. -- И чего делать будешь? -- А ничего, -- пожал плечами Служкин. -- Не хочу провоцировать ее, не хочу ограничивать. Пусть сама решит, чего ей надо. Жизнь-то ее. -- Ой, Витус, не доведет это тебя до добра... -- Сам знаю. В конце концов я во всем и окажусь виноватым. Такая уж у меня позиция: на меня все свалить легко. Однако по-другому жить не собираюсь. Я правильно поступаю, вот. -- Может, и правильно, -- подумав, кивнул Будкин, -- вот только, Витус, странно у тебя получается. Поступаешь ты правильно, а выходит -- дрянь. -- Судьба, -- мрачно хмыкнул Служкин. Станция Валежная -- Эй, парень, станция-то ваша... Служкина тормошил дед, занимавший скамейку напротив. Служкин расклеил глаза, стремительно вскочил в спальнике на колени и посмотрел в верхнюю половину окна -- нижняя толсто заросла дремучими ледяными папоротниками. Мимо электрички по косогору увалисто тянулись серые, кособокие домики Валежной. -- Атас, отцы!... -- заорал Служкин. -- Валежную проспали!... Отцы в спальниках полетели со скамеек на пол. Пустой вагон был полон белого, известкового света. Электричка завыла, притормаживая, и под полом вагона инфарктно заколотилось ее металлическое сердце. Динамики лаконично квакнули: "Валежная!" Заспанные, со съехавшими набок шапочками, в расстегнутых куртках и задравшихся свитерах, отцы лихорадочно заметались по вагону, сгребая в ком свои спальные мешки, шмотки, раскрытые рюкзаки. Служкин взгромоздился на скамейку и крикнул: -- Выбрасывайте все как есть! Потом соберем!... Электричка встала. В тамбуре зашипели разъезжающиеся двери. Запинаясь друг об друга, налетая на скамейки, теряя шмотки и размахивая незавязанными шнурками лыжных ботинок, отцы ордой кинулись к тамбуру. Из раскрытых дверей электрички рюкзаки и спальники полетели прямо в сугроб на перроне. -- Тютин -- держи двери! Деменев -- на стоп-кран! Овечкин, Чебыкин -- за лыжами! Бармин, проверь вагон! -- командовал Служкин. -- Не успеем, Виктор Сергеевич! Не успеем же! -- стонал Тютин. Овечкин и Чебыкин схватили по охапке лыж и палок, с грохотом поволокли их в тамбур. Бармин как пловец нырнул под скамейку за потерянными варежками. Служкин жадно пожирал глазами вагон -- не осталось ли чего? -- Уходим! -- крикнул он, как партизан, подорвавший мост. Они горохом высыпались из тамбура в сугроб. Двери зашипели и съехались. Электричка голодно икнула, дернулась и покатилась. Рельсы задрожали, а вдоль вращающихся колес поднялась искристая снежная пыль. Ускоряясь, мелькая окнами, электричка с воем и грохотом проструилась мимо. И, улетев, она как застежка-молния вдруг распахнула перед глазами огромную, мягкую полость окоема. Вниз от путей текли покатые холмы, заросшие сизым лесом. Далеко-далеко они превращались в серые волны, плавно смыкающиеся с неровно провисшей плоскостью седовато-голубого облачного поля над головой. Они стояли на пустом перроне среди разбросанных вещей. Эти вещи среди снега чем-то напоминали последнюю стоянку полярного капитана Русанова. Служкин закурил. -- Вот и приехали, -- сказал он. -- С добрым утром, товарищи. Неторопливо собравшись, они пошагали от станции в гору по улице поселка, по глубоким отпечаткам тракторных гусениц. Здесь, оказывается, была глубокая и глухая зима. Дома по ноздри погрузились в снег, нахлобучили на глаза белые папахи и хмуро провожали отцов темными отблесками окон. Над трубами мельтешил горячий воздух -- дыхание еще не остывших за ночь печей. Каждая штакетина длинных заборов была заботливо одета в рукавичку. По обочине тянулись бесконечные поленницы, чем-то похожие на деревянные календари. Словно бы из последних сил поднявшись на косогор, Валежная кончилась кривой баней. Дальше расстилалась чисто подметенная, сонно-обморочная равнина. Дорога улетала по ней, устремившись к какой-то своей неведомой цели. Отцы дошагали до излучины и встали. -- Напяливайте лыжи, -- сказал Служкин. -- Здесь мы свернем и по целине дойдем до лога. На другой его стороне будет торная лыжня, которая и приведет нас к Шихановской пещере. -- А вдруг не будет лыжни? -- пал духом Тютин. -- Будет, -- заверил Служкин. Отцы надевали лыжи, хлопали ими по дороге, отбивая снег, налипший на еще непромерзшие полозья. Хлопанье лыж особенно контрастно выделило тишину, стоящую над полем, над косогором, над Валежной. Казалось, в этой тишине не стоит ничего говорить, не подумав, -- такое большое таилось в ней значение. Служкин подумал и сказал: -- Я стою на асфальте, ноги в лыжи обуты. То ли лыжи не едут, то ли я долбанутый. -- Виктор Сергеевич, -- вдруг негромко позвал Овечкин. -- А у меня лыжа сломалась, когда из вагона выкидывали... Он отнял у лыжи загнутый носок и поковырял щепу на изломе. Отцы молча смотрели на него, словно боясь произнести приговор. -- Я, пожалуй, вернусь на станцию... -- мертвым голосом сказал Овечкин. Служкин снял шапку и поскреб затылок рукояткой лыжной палки. -- Встречать Новый год в электричке -- это паршиво, -- наконец заявил он. -- Да и бросать тебя одного -- по-волчьи. А возвращаться всем -- обидно. Что делать-то?... Пойдем так. Я надену твои лыжи. -- Я и сам могу... -- вяло запротестовал Овечкин. -- Зачем вы?... -- Не спорь, -- твердо возразил Служкин. -- Во-первых, я все на свете умею, случалось уже. А во-вторых, я дорогу знаю, и мне она не покажется такой длинной, как вам. Отцы подождали, пока Служкин и Овечкин переобуются. -- Давайте тогда я ваш рюкзак понесу, -- предложил Овечкин. -- Это -- пожалуйста, -- охотно согласился Служкин. Они перелезли снеговой бруствер на обочине дороги и выбрались на целину. Первым деловито торил лыжню Бармин. За ним путь утаптывал Чебыкин. Третьим шел Деменев -- Демон, который в своей длинной черной курточке и остроконечной черной шапочке и вправду напоминал мелкого демона для незначительных поручений. Четвертым двигался Овечкин с самым большим, служкинским рюкзаком. За ним осторожно, будто на цыпочках по первому льду, крался Тютин. И замыкал шествие Служкин, заметно хромающий на правую лыжу. Они пробороздили поле и вышли к склону большого оврага, съехали по скорлупе наста на дно и остановились. Здесь по насквозь промерзшему ручью бежала лыжня. Служкин потыкал в нее палкой и назидательно сказал Тютину: -- Вот она. А ты рыдал, как вдова. Лыжня, словно бы кряхтя -- такая она стала ухабистая, -- полезла на другой склон оврага, а потом перешла в подъем на очередной косогор. На сломанной лыже Служкин тащился последним, время от времени зачерпывая рукавицей снег и засовывая его в рот. С вершины косогора открывался вид на Валежную, скатившуюся куда-то вниз, ближе к дальним сизым лесам. Впереди лежали протяжные увалы, по которым шла старая лесовозная просека. Небо нехотя повторяло рельеф увалов, но у горизонта бессильно свисало до самых еловых верхушек. -- Старт, отцы, -- сказал Служкин, глядя на убегающую лыжню. И отцы двинулись вперед. Сперва они побежали слишком резво, но потом сбавили темп, обретая мерный, монотонный ход. Поначалу они о чем-то переговаривались, перекрикивались, ржали, но вскоре замолчали и раскраснелись, словно в первый раз признались в любви. Помаленьку наступила тишина, в которой слышен был только свист лыж да редкий, случайный стук палки о пенек на обочине. Плавно ныряя и выныривая, просека тянулась сквозь лес, по колено стоящий в сугробах. Из снеговых валов кое-где торчали жалкие прутья погребенного подлеска. Ветер стряхнул снег с ветвей, и лес стоял серый, простоволосый, словно измученный каким-то непонятным ожиданием. Бежали долго, часа два, пока просека с размаху, как копье, не вонзилась в бок огромной трассе газопровода. Толстая труба газопровода, покрытая белой жестью, как мост, висела на звенящих от напряжения стальных тросах, натянутых на решетчатые железные вышки. Труба эта блестящей струной вылетала из невообразимой мглистой дали, проносилась мимо и улетала дальше, в невообразимую мглистую даль. Лыжня стремительно проскользнула под ней, и труба прошла над головами, хлестнув по глазам, как ветка по лицу. За трубой стал виден брошенный трелевочный трактор. Красный, он выглядел на общем фоне серо-бело-сизого пейзажа как свежая ссадина. Только вблизи стало заметно, что он уже не красный, а ржавый. Он стоял накренившись, по гусеницы утонув в сугробах, и напоминал оставленный экипажем катер, который волею стихий посадило на мель. Окна его были выбиты, дверка висела на одной петле, на крыше лежала снежная шапка, и длинным языком снег взбирался вверх по его наклоненному щиту. Возле трактора сделали привал, кое-как рассевшись на обледеневших бревнах. Чебыкин достал термос с горячим чаем, а Бармин -- холодные, окаменевшие баранки, твердые, как кольца якорной цепи. Дальше просеки уже не было: лыжня уходила прямо под еловые лапы. Прежде чем войти под сталактитовые своды ельника, Служкин оглянулся. По блестящей трубе газопровода бежал солнечный блик. Это, оказывается, ветер разбуянился среди туч и на севере промыло полынью, в которой ярко горело пронзительно-синее небесное дно. Сами тучи как-то яснее выявили свои косматые объемы и разделились извилистыми руслами просини. Что-то ясное и ледоходное сквозило в этом небесном кочевье. Черный ельник тенью надвинулся со всех сторон. Снег не пролезал вниз сквозь густые еловые лапы и громоздился на деревьях огромными глыбами, но изредка они все же продавливали преграду и хлопались на землю. Сугробов здесь не было. Лыжня шустро петляла по тонкому снеговому слою, торопливо исписанному темной клинописью опавших хвоинок. Через некоторое время ельник начал редеть. Вершины дальних деревьев рисовались уже на фоне неба, засветившегося между стволами. Ели становились все толще, кряжистее. Наконец показалась опушка, и лес кончился, словно бы в досаде топнув последними, самыми могучими деревьями. Отцы, пораженные, остановились на опушке. Отсюда открывалась вся долина между двумя грядами пологих, заснеженных гор. Долина сияла нетронутыми снегами, как чаша прожекторного рефлектора. Редкие рощицы на склонах внизу срастались в сплошную полосу вдоль извилистой речки, которая словно бы состегивала, как шов, два крыла долины. Ветер расчистил небо, слепив остатки облаков в несколько грандиозных массивов. Их лепные, фигурные, вычурные башни висели в неимоверной толще химически-яркой синевы, которая, казалось, столбом уходит от Земли вверх во вселенную. Солнце горело, словно бесконечный взрыв. От пространства, вдруг открывшегося глазам, становилось жутко. -- Зашиб-бонско... -- произнес Чебыкин. -- Как с самолета, -- добавил Овечкин. Тени облаков бесшумно скользили по снежным полям. -- А теперь нам вниз к речке, -- сказал Служкин. -- Тут ведь шею сломаешь на спуске... -- ужаснулся Тютин. Отцы выстроились над склоном в ряд. Служкин сказал: -- Кто последний, кроме меня, тот чухан. Вперед! Отцы пригнулись, оттолкнулись палками и дружно заскользили вниз. Сперва они летели все рядом, быстро уменьшаясь, но затем строй их начал расходиться веером. Пять пышных кометных хвостов протянулись по склону, а потом они начали взрываться снежными фонтанами, когда лыжники катились с копыт. Один только Демон, скрючившись и растопорщившись, ловко несся вперед, к речке. Служкин переступил на его лыжню, присел на корточки и медленно, как в инвалидной коляске, поехал. Склон разворачивался перед ним как свиток. Служкин ехал, вертел головой и рассматривал метеоритные кратеры в снегу. В одной воронке он увидел зеленую варежку и подцепил ее острием лыжной палки. Отцы дожидались Служкина в зарослях на берегу речки. Они стояли в облаке пара, мокрые, с красными лицами и фиолетовыми руками, с открытыми ртами и вытаращенными глазами. -- То-то, отцы! -- важно сказал им Служкин. -- Это вам не пистоны бабахать! -- А куда дальше, Виктор Сергеевич? -- поинтересовался Бармин. -- Дальше -- через речку. Служкин снял лыжи и первым шагнул на лед. Ветер сдул со льда снег, и устоять на речке не смог никто. Пока шли вдоль другого берега, отыскивая место, пригодное для подъема, даже Служкин грохнулся пару раз, а Тютин пластанулся так, что лыжи из его рук разлетелись, точно бумеранги. Тютин ползал за ними на четвереньках. Лед под ногами был зеленовато-голубым, в полупрозрачных разводьях, с гроздьями мелких алмазных пузырьков. Подо льдом мерцала и смутно шевелилась таинственная, темно-синяя, студеная жизнь. Служкин вскарабкался по обрыву, цепляясь за ветки, и сверху за руки повыдергивал отцов к себе, как репу из грядки. Дальше простерлась горбатая, каменистая, малоснежная равнина, усыпанная битым угловатым камнем и заросшая длинной желтой травой, которая космами торчала из снега. За равниной стоял густой перелесок, а за ним -- высокая насыпь. Отцы поднялись на нее к двум ржавым рельсам узкоколейки. Вдалеке на рельсах громоздилась небольшая двухосная теплушка. -- Да-а... -- протянул Чебыкин, заглянув внутрь. -- Все схвачено... Туристы давно облюбовали вагончик для ночлега. Перегородка из обломков фанеры и досок, сколоченных сикось-накось, делила вагончик пополам. Одна половина была спальней: здесь щели законопатили тряпками и рваным полиэтиленом. Другая половина служила трапезной. Здесь в потолке зияла дыра -- дымоход, а под ней на полу лежал гнутый железный лист -- очаг. На пирамидках из камня лежал железный прут -- перекладина для котелков. Вокруг валялись ящики разной степени сохранности -- сиденья для гостей. -- А куда ведет узкоколейка? -- спросил Бармин. -- Туда -- на старый лесоповал. А туда -- в заброшенный поселок. Сняв рюкзаки и перевооружившись, отцы вслед за Служкиным зашагали по насыпи к пещере. Стена Шихана напоминала измятую и выправленную бумагу. На ее выступах лежал снег, кое-где бурели пятна выжженных холодом лишайников. В громаде Шихана, угрюмо нависшей над долиной, было что-то совершенно дочеловеческое, непостижимое ныне, и весь мир словно отшатнулся от нее, образовав пропасть нерушимой тишины и сумрака. От этой тишины кровь стыла в жилах и корчились хилые деревца на склоне, пытающиеся убежать, но словно колдовством прикованные к этому месту. Шихан заслонял собою закатное солнце, и над ним в едко-синем небе горел фантастический ореол. -- Шихан -- это риф пермского периода, -- пояснил Служкин. И это слово "риф" странно было слышать по отношению к доисторическому монолиту, который на безмерно долгий срок пережил океан, его породивший, и теперь стоит один посреди континента и посреди совершенно чуждого ему мира, освещаемого совсем другими созвездиями. Прямо под скальной стеной имелась утоптанная площадка, покато стекавшая к длинной и узкой горизонтальной щели, похожей на приоткрытую пасть утеса. Из этой пасти тянуло теплым дыханием. -- Вот и пещера, -- сказал Служкин и бросил в ее зев шишку. -- Может, с нами пойдете? -- тоскливо спросил у Служкина Тютин. -- Нет, отцы, -- отрекся Служкин. -- Я там уже был, и ничего там опасного нету. И вообще, не люблю я пещеры. Ползаешь там, ползаешь, как свинья, в глине и темноте и башкой по всем углам бренчишь. Если я в школу с фингалом приду, кто мне поверит, что я его не в пьяной драке под Новый год получил? Лезьте давайте, а я вас в вагончике подожду. Первым решился Бармин. Он присел на корточки, всматриваясь в темноту, и осторожно полез вперед, светя фонариком. Пятки его скрылись. Отцы ждали. Из пещеры донесся гулкий вопль: -- У-у-ы-ы!... Скелеты, скелеты!... Отцы по одному полезли вслед за Барминым. Последним обреченно уполз Тютин, который перед этим долго и прощально смотрел на небо. Служкин постоял немного, развернулся и пошел обратно. Вокруг него тихо густели вечерние краски. В них словно бы добавили на капельку больше, чем нужно, синевы. Серая, оснеженная скала стала сизой. Перелески слились в зубчатые полосы. Солнце из красного сделалось лиловым. В ядовито-синем, полярно озаренном небе проступила зеленая луна. Служкин вернулся к вагончику и занялся хозяйством. Он нарубил в "спальню" лапника и распотрошил рюкзаки. В один угол он составил припасы: мешочек со своей кашей, торт Овечкина, чай и консервы Деменева, ватрушки Бармина, печенье Чебыкина и пять тютинских банок тушенки. Бутылки с водкой Служкин сунул в сугроб. Расщепив ящик, он развел костер, набил снегом и подвесил котелки, сел перед огнем и стал допивать из термоса горячий кофе. Отцы вернулись часа через полтора. Из лощин поднимался багровый дым, и отцы вышли из него как черти из преисподней -- черные от грязи и копоти, закапанные парафином свечей. -- Зыкая пещера! -- восхищенно сказал Служкину Чебыкин. -- Здоровенная, как не знаю что, -- добавил Овечкин. -- Еле обратно выбрались, -- поделился Тютин. Отцы столпились у костра, протягивая к огню ладони. -- А где кофе? Горячего хочу! -- Чебыкин поискал глазами термос. -- Выпил я кофе, -- сознался Служкин. -- Вы такая сволочь, Виктор Сергеевич... -- А мы сейчас с вами водки дерябнем, -- возразил Служкин, составляя кружки и отвинчивая с бутылки колпачок. -- А потом вы пошуршите в поселок за дровами. И поскорее, резину не тяните. Отцы заныли, но разобрали кружки, чокнулись и выпили. Потом, охая, выбрались из вагончика и побрели по рельсам в сторону заброшенного поселка. Скоро они скрылись за поворотом, а Служкин остался сидеть на ящике перед маленьким костерком. Он курил, потихоньку замахивал водку и глядел по сторонам. А закат разгорелся всеми красками, что остались не израсходованными за уходящий год. Угольно-красное, дымное солнце висело над горизонтом. Небо отцветало спектром: лимонно-желтая узкая полоса заката плавно переходила в неземную, изумрудную зелень, которая в зените менялась на мощную, яркую, насыщенную синеву. И к востоку концентрация этой синевы возрастала до глубокой черноты, в которой загорелись звезды, словно от неимоверного давления в ней начался процесс кристаллизации. Земля же отражала небо наоборот: на западе черный, горелый лес неровными зубцами вгрызался в сумрачный диск светила, а под сводом тьмы на востоке лес мерцал будто голубой, освещенный изнутри айсберг. Снега стали зеркальными и кроваво полыхали. Но самым загадочным было бесшумное движение, охватившее мир. Грузно и устало погружалось солнце. Удлиняясь, зловеще ползли тени, ощупывая перед собой дорогу и змеино ныряя в складки лощин. Сверху катился прилив мрака, отмывая все новые и новые огни. Багровый дым, клубясь, устремился вслед за солнцем мимо насыпи, и казалось, что вагончик тоже поехал куда-то под уклон земного шара, увозя Служкина, склонившегося над огнем. Отцы вернулись из звездной темноты с огромными охапками досок, выломанных из заборов брошенного поселка. Костер живо разгорелся, и отцы расселись вокруг. Их лица, непривычно освещенные снизу, сделались похожими. Быстро закипел чай и оживилась каша. Она родилась из горсти сухой гречки, как Афродита из пены. Под крышкой котла она возилась, устраиваясь поудобнее, и все охала, жаловалась, что-то бурчала себе под нос -- она была женщина нервная и впечатлительная. -- Да-а, Виктор Сергеевич, -- протянул Чебыкин, облизывая ложку. -- У нас такого Нового года еще не было... -- Так Новый год встречать в сто раз лучше, чем дома, -- заметил Овечкин. -- Наши-то, наверное, только-только от родителей смылись, сейчас нажрутся где-нибудь в подъезде, да и весь праздник. -- Вы Новый год каждый раз так встречаете? -- Нет, в первый раз, -- ответил Служкин. -- Что? Вы здесь в первый раз?! -- поразился Тютин. -- В Новый год впервые. А просто так я здесь сто раз бывал. -- Здесь зыко, -- согласился Чебыкин. -- И я бы сюда хоть каждую неделю ходил. -- Я очень люблю ходить на Шихан, -- признался Служкин. -- И не ради пещеры, а просто так, ради всего этого... -- Служкин неопределенно махнул рукой. -- В девятом классе я даже стих про это сочинил... -- Прочитайте, -- тут же предложили отцы. -- Так ведь это лирический стих, не "Поляки"... -- Ну и что. Нам по фиг. -- Как хотите, -- сказал Служкин. Снежная, таежная станция Валежная. Тихо-неприметная, сонно-предрассветная. Небеса зеркальные, а леса хрустальные. Из снегов серебряных Подымалось медленно От мороза красное Солнце над тайгой. Снегопады белые, Что же вы наделали? Мне бродить до полночи В тишине такой. Над землею снежною темнота безбрежная. Тонкий месяц светится, а над ним Медведица. Синевой охвачена, ветром разлохмачена. Станция Валежная, Ты судьба дорожная: Приезжаешь -- радуйся, Уезжаешь -- плачь. Скоро поезд тронется, Взмоет ветра конница, И над косогорами Понесется вскачь. Отцы слушали непривычно серьезные. -- А вы, оказывается, Виктор Сергеевич, талант, -- уважительно сообщил Чебыкин. -- Бог с тобой, -- отрекся Служкин. -- В этом стихе нет ничего особенного. Хороший посредственный стих. Я люблю его, потому что он простой и искренний. А хорошие стихи может писать любой человек, знающий русский язык. Нет, отцы, я не талант. Просто я -- творческая личность. -- Наверное, поэтому вы и ходите в походы, -- сделал вывод Бармин. -- Эх, блин, так в поход захотелось... -- вздохнул Чебыкин. -- Виктор Сергеевич, вы уже придумали, куда мы пойдем? -- Отстаньте от меня, еще сто лет до весны. Сами еще миллион раз передумаете, а меня уже всего затеребили... -- Нет, я не передумаю, -- пообещал Тютин. -- А про тебя, Тютин, может быть, я сам передумаю. Уж больно ты ныть горазд. -- Я не ною! -- воскликнул Тютин. -- Я просто человек такой! Тоже творческий! Ну и предусмотрительный! -- И все-таки, Виктор Сергеевич, -- не отставал Чебыкин, -- куда? -- Есть хорошая речка, -- сдавшись, рассказал Служкин. -- Называется Ледяная. Первая категория сложности с одним порогом четвертой категории. Вот на Ледяную и пойдем. Дощатые стены вагончика, озаренные качающимся костром, создавали ощущение уюта и защищенности. Только в углах, колеблясь, дрожала паутина мрака. Служкин поглядел на часы, включил приемник и сдвинул шкалу настройки, чтобы ни одна станция мира не отвлекла отцов от его речи. -- Отцы, -- сказал Служкин. -- До Нового года остается полчаса. Прошедший год был разный -- хороший и плохой, тяжелый и легкий. Давайте в оставшееся время помолчим и вспомним то, чего потом не будем уже вспоминать, чтобы войти в будущее без лишнего багажа. Отцы замолчали, задумчиво глядя в огонь. Молчал и Служкин. Стояла новогодняя ночь с открытыми, всепонимающими глазами -- сфинкс среди северных снегов. Это было время негатива, когда белая земля светлее, чище и больше черного неба. Приемник свистел, шипел, булькал, словно торопился сказать людям что-то важное, нужное. Земля летела сквозь таинственные радиопояса вселенной, и холод мироздания лизал ее круглые бока. Тонкие копья вечной тишины хрустальными остриями глядели в далекое, узорчато заиндевевшее небо. Искры бежали по невидимым дугам меридианов над головой, а из-за горизонта тянулся неслышный звон качающихся полюсов. Дым от костра сливался с Млечным Путем, и казалось, что костер дымит звездами. -- Время, -- сказал Служкин и снова шевельнул шкалу настройки. Гулкая тишина в динамике замаялась, заныла, и вдруг как камень в омут ахнул первый удар колокола. Следом за ним перезвоном рассыпались другие колокола, словно по ступенькам, подскакивая, покатилось ведро. Вслед за последним звуком жуткое молчание стянуло нервы в узел, и вот, каясь, чугунным лбом в ледяную плиту врезался главный колокол и начал бить поклоны так, что шевельнулись волосы, и каждому стало больно его нечеловеческой мукой. Служкин