тожары. Свежего чекана Луна чудским блюдом звенела в небе. В ямах на кумирне дотлевали угли; остывающий белый дымок стлался по земле у подножия истуканов, торчавших лицами к звездам, которые своим мертвенным зеленым светом резче выделили их грубые черты. Верховный шаман один-одинешенек, остался сидеть у священной ели, опустив голову и время от времени чуть встряхивая серебряный бубен. -- Когда этот уйдет?-- спросил Ухват Калину. -- Это ихний пам. Он всю ночь будет сидеть, богов слушать,-- пояснил Калина.-- Он нам не помешает. Сейчас он ничего не видит и не слышит. Его только солнце в разумение вернет. Пока он здесь, сюда никто не сунется. Ухват недоверчиво хмыкнул и бесшумно поднялся. Ударом ноги он повалил пару кольев перед собой и, перешагивая их, пробормотал: -- Посмотрим... В одиночку, не таясь, он поднимался по освещенному Луной склону горы к старику. Пам не оборачивался, сгорбившись и держа обеими руками бубен. Из дупла напротив него светили два болотных огня. Ухват откинул полу армяка, нашаривая что-то на поясе. -- Стой!-- крикнул Калина, перепрыгивая частокол. Ухват, зажав старику рот ладонью, ловко вогнал нож под лопатку и, надавив на черенок, дослал до рукояти. Отдернув руку, он легко подтолкнул шамана вперед, и тот повалился лицом вниз. Калина, подойдя, молча смотрел на него. -- Теперь со своими богами вволю наговорится,-- сказал Ухват. -- Зверюга ты, а не человек,-- ответил Калина, поглядев ушкуйнику в глаза. Ухват медленно вытер нож о рубаху на груди Калины, сунул за голенище ичига и сухо произнес: -- Ты нас вел, свое дело делал, я тебя не учил. И ты меня моему не учи. Он нагнулся и вынул из рук шамана серебряный бубен. По склону Глядена уже торопливо поднимались станичники. Впереди всех, работая локтями и зевая, бежал Семка. Ухват скинул на землю армяк, чувствуя, как плечи и грудь упруго наливаются силой. Чердынские ратники поначалу растерялись, увидев, каким вдруг сноровистым и властным, уверенным в себе стал Ухват. Ушкуйники деловито рассыпались по мольбищу, быстро и умело набивая мешки хабаром. -- Эй, служивые, просейте-ка землю,-- издалека негромко велел ратникам Ухват, кивнув на блюда и чаши на коленях и возле ног многих идолов. В посуде была насыпана земля вперемешку с монетами. Ушкуйники выколупывали из древесины драгоценные тамги, собирали посуду, срезали с ветвей серебряные и золотые амулеты, раскидывали золу и угли в очагах на кумирнях. Дюжий Ероха Смыкин, кряхтя, переворачивал жертвенные камни, а Семка ловко выгребал из-под них все, что схоронили там шаманы. Взобравшись на бычий загривок Гаврилы Михайлова, юркий Пишка, беглый монах-расстрига из Устюжского Троицкого монастыря, сдирал с болванов персидские блюда, приколоченные вместо лиц. Ратники, вытряхивая содержимое чаш на кафтаны, выбирали деньги и ссыпали их в кошели. Только Калина сидел на валуне и ни в чем не принимал участия. -- Слышь, храмодел,-- окликнул его Ухват.-- Ты говорил, будто ихний бог-олень земли касаться не может, так ему под копыта серебряные тарелки кладут... Где они? -- Там,-- мотнул головой Калина. -- Семка, проверь,-- распорядился Ухват и пошагал к священной ели. Уже без всякого трепета он сунул руки в дупло и выволок Золотую Бабу. С трудом тряхнув ею, он сказал: -- С пуд-то будет... А может, и поболе. Я думал, она цельная, а она полая... Везде начет,-- он усмехнулся, оборачиваясь к Калине.-- У нас в запрошлом году Федор Стратилат сгорел, так поп взял образ Симеона Столпника себе: говорит, оклад поправлю, жаром оплавило. Поправил, черт брюхатый, красивше прежнего вернул. Только брал-то литой, а вернул чеканый. Чего уж тут с нехристей спрашивать? Калина не ответил. Ухват вытащил из дупла шатер для истукана и встряхнул его, расправляя. -- Перлы, никак? Берем. Отпорем, как бог даст час. Он завернул Бабу в шатер, выбросив изогнутые кости каркаса, и первым двинулся прочь с мольбища. -- Шабаш, станичники!-- крикнул он.-- Хабар в зубы и уходим! Станица ссыпалась с Глядена к берегу речонки. По реке Ухват и хотел добраться до насады, спрятанной на Каме. Через парму к насаде не пройти -- долго, да еще ночь, да буревалы, да болота. И по дороге мимо Шаманского городища не проскользнуть -- собаки учуют. Проплыть речкой было единственным способом исчезнуть отсюда. Слава богу, пермякам и в голову не пришло перегородить речонку запрудой. "Дремучие людишки, на кукиш молятся, от жабы совета ждут,-- ухмылялся про себя Ухват.-- Ворота на засове, а забор псы подмыли..." Ушкуйники и ратники ременными арканами начали выворачивать из земли идолов, целой рощей столпившихся на берегу. Калина молча стоял в стороне. -- Что, и кушака на аркан уж пожалеешь?-- насмешливо спросил его Гаврила Михайлов и плечом налег на ближайшего болвана. Земля затрещала. Калина глянул в лицо идола, медленно переводившего тяжелый, пугающий взгляд со звезд на него, на человека. -- Берегись!-- рявкнул ушкуйник, и Калина отскочил. Идол рухнул на то место, где он только что стоял. За миг мимо глаз Калины пролетели, падая, черные, дикие глаза истукана. -- Забирай,-- распорядился Гаврила, ногой катнув бревно Калине. Из трех болванов Ухват связал салик и приторочил на него мешки с хабаром. Ухват должен был плыть первым, а за ним -- хабар. Калина и Семка замыкали. -- Готовы?-- стоя по колено в воде, спросил Ухват.-- С богом! Он толкнул плот и свою чурку на середину реки, забрел по пояс и лег в воду. Калина замешкался. Когда на берегу остался только Семка, вынул из-за ворота рубахи зеленую вогульскую тамгу на гайтане -- такую же, как у князя Асыки, но поменьше. Наклонившись, оттиснул ее на песке у воды. -- Ты чего это?-- подозрительно спросил Семка. -- Это мой привет вогулам,-- ответил Калина, убирая тамгу и спихивая балбана на глубину. Семка посмотрел на отпечаток, но стереть побоялся, только плюнул в него и заторопился вслед за Калиной. Без плеска и шепота станичники один за другим плыли по узкой и вертлявой речке. После впадения Юрчима она стала поглубже, и теперь ноги уже не касались дна. Ветви деревьев то закрывали, то оголяли небо, и тьма вокруг то густела, то становилась реже, сквозистее. По одной, по две вдруг просверкивали звезды. Калина плыл, обняв своего идола за шею, касаясь щекой его неструганой щеки. Казалось, он что-то шепчет истукану на ухо. Но истукан не отвечал, лежа в воде лицом вверх, как покойник в гробу. Только лунные отсветы ползли по его лику, будто ему снились древние, неизъяснимые, вещие чудские сны. По левую руку, растопорщив частоколы, вдали гусеницей прополз Шаманский город, не унюхавший грабителей. А потом Чулман, вдохнув свежестью, медленно всосал в себя речку. Прямо над устьем в небе льдисто пылала Луна, а за ней сиял весь иконостас мироздания. Станичники бросали идолов и гребли к берегу. Ухват уже брел по мелководью, в одиночку волоча за ремень плот с хабаром. Калина тоже соскользнул с болвана и поплыл за остальными, беззвучно раздвигая руками темную воду. Брошенные идолы утекали вместе с рекой куда-то в неизведанную даль, но еще долго черными щепками они виднелись в широком свечении Камского плеса. Узкая и легкая насада с заломленной покуда мачтой, качаясь, выползла кормой вперед из прибрежных кустов. На мгновение остановившись, она как крылья расправила весла, взмахнула и пошла против течения, все быстрее, быстрее, и вот уже лебедем понеслась туда, где вечной свечкой, как душа, горела Северная звезда. Глава 05. Балбанкар Второй месяц, изнывая от скуки, станичники жили на Балбанкаре -- заброшенном болванском городище. Калина говорил, что здесь им безопаснее всего, потому что пермяки сюда не заходят. Двести лет назад пермская чудь в битве при Чулмандоре разбила нахлынувших монголов. Но через двадцать лет после этого на Каму пришел непобедимый хан Беркай и покарал пермяков, а их священный город Балбанкар -- вроде Вышкара под Гляденом -- предал мечу и поруганию. С тех пор Балбанкар -- "плохое место", куда никто не заглянет. Балбанкар лежал на вершине высокой прибрежной горы правой стороны Камы. Чело горы, обращенное к реке, было обрывистым и неприступным. Восточный и западный склоны круто падали в лога. На пологом северном скате виднелись друг за другом три заросших вала. Они уже расползлись, как тесто по столешнице, и от частоколов не осталось следа. Шаманы здесь заняли какое-то совсем уж непробудно-древнее городище и, устраивая кумирни, расчистили площадку, обновили странные выкладки из огромных бревен и въевшихся в землю валунов, обложили камнями жертвенные ямы, натыкали истуканов, отстроили дома-землянки, выгородив их заплотами из могучих заостренных плах. А теперь, через два века после Беркая, дома порушились, сгнили бревенчатые стрелы, что указывали на звезды, валуны заросли мхом, ямы осыпались, идолы перекосились. Стояла поздняя и холодная осень. С холма Балбанкара было видно, как хмурый ветер катит волны по синим окрестным лесам, ерошит дальние пармы, треплет последние бурые космы травы под провалившимися кровлями и на полуденных склонах древних насыпей. Земля лежала изнуренная, словно бы все хотела уснуть, а сон не шел. Голый по пояс, грязный и обросший Ухват сидел у костра, калил на угольях нож и выжигал вшей на рубахе. Душу его что-то тревожило, а что -- он не знал. Вроде, все идет по сметке, без сбоев. Никто, кроме истуканов на заброшенных городищах, не заметил, как станица пробралась от Чердыни к Глядену. На Глядене топтались в татарских ичигах. Только вывели спрятанную насаду -- сразу же из курьи правого берега спустили вниз по реке заранее приготовленную татарскую шибасу, которую посекли мечами и перевернули вверх дном. Ухват сам всунул между досок шибасы две медные бляхи, подобранные на Глядене. Хватятся вогулы своих сокровищ -- а вот им и следы татарских обуток. Дунут вниз по реке в погоню -- а вот и шибаса плывет кверху брюхом, и на ней побрякушки с Глядена. А уж коли вогулы все равно не поверят и кинутся к русским городам, так им в любом пермяцком горте, что по пути встретится, скажут: нет, никто не проплывал. Да и кто проплывет? Станица-то в трех днях пути от Глядена на Балбанкаре прячется! Только теперь это уже не станица, а купецкая ватага. Плыли честные торговые люди из Жукотина, налетели на топляк, струг свой угробили со всем наваром, сами едва живота не лишились. Вот, торчат тут, кукуют, ждут ледостава, потому что по берегу домой пешком не дойдешь: далеко, да грязь осенняя, да паводок на притоках,-- а новый струг ладить смысла нет -- зима не за горами. И где-нибудь на Варвару-мученицу встанут они на лыжи, добегут по льду до ближайшей деревни, купят там нарты с упряжками -- и в Чердынь. Там владыка Питирим пособит до Вычегды добраться, а в Усть-Выме князь Ермолай пошлет дальше -- в Устюг, в Новгород. Все ладно, все ловко, но почему же такая тревога на душе? Почему же мнится, что кто-то следит за ними незрячим глазом? Почему же чудится, что стоит за спиной неминучая лихая беда? Ухват вспоминал давний разговор с Калиной и злился. Накаркает храмодел, потому как, видно, задарма душу лукавому отдал и еще на чужие зарится... В день того разговора и погода была похожая: так же кипели над Камой сумрачные облака, и ветер вздувал волну, которая глухим набатом бухала в глиняный яр, и тускло блестел изгиб реки, как бывалая кольчуга на локте. -- Зря мы Бабу уволокли,-- говорил Калина.-- Не стоило трогать ее. А коли тронули -- надо было сразу в омут. Зачарует она нас, оморочит. Навяжет свою волю и сгубит. -- Креститься надо от бесьего наваждения,-- пояснил Пишка. -- Не спасет. Это ведь не сатанинские дела, а вообще безбожные. Здесь, мужики, самый край божьего мира, а дальше -- одни демоны творенья, которым ни наша, ни божья воля не указ. Ангелы-то над нами небо еще держат, а демоны всю землю пещерами изрыли, лезут наружу, прорастают болванами. И люди здешние -- югорские, пелымские, пермские,-- тоже по пояс из земли торчат. Души у них демонские, каменные. -- Так охристиянить их, гнать нечистого,-- все пояснял Пишка. -- Они Христа не боятся, в них ведь не черти сидят,-- усмехнулся Калина.-- Их ведь и Стефан семьдесят лет назад крестил, потом Исаакий и Герасим радели, теперь в Чердыни Питирим крестит, а они все равно Николе Можаю, как идолу, губы кровью мажут... Сколько я сам церкв поднял, а все не то... Крестом их не взять. Тут сам Бог остановился... -- Не доделал, что ль?-- спросил вислоусый Иван Большой.-- Ты, Калина, никак против святой седмицы толкуешь? -- Седмица... Господь всю вечность сотворил, а мы ее только на неделю и поняли, да и то последний день -- отдых... А там, за горами,-- то, что у Бога дальше было, нам не понять. Тут мы без Бога остаемся, лицом к лицу с вечностью... -- Ты доходчивей толкуй,-- попросил Ивашка Меньшой,-- а то как наш пьяный пономарь: "Покайтесь! Покайтесь!" -- А в чем? Сам не знает. -- Как тут объяснить доходчиво, коли и самому все будто в сумерках?.. Ну, это словно здесь мы -- как в пещере со свечкой, и свечка -- вера наша. А пещера огромная, неизвестная, с чудищами. И вот нам надо либо на месте стоять, чтобы свечку не загасить, либо впотьмах путь, впереди лежащий, руками ощупывать. -- Свечку-то свою, я гляжу, ты уж давненько притушил,-- недобро сказал Ухват.-- Не со святых книг мудрость твоя, храмодел, а болванами нашептанная да в дыму кумирен примерещившаяся... -- Ты, Хват, мою веру не трожь,-- спокойно ответил Калина.-- В вере я покрепче твоего. Вот только здесь одной-то ее мало, но и Господь нам пределов в вере не ставил. Так что коли я от здешней нежити свои молитвы слагаю и обряды вершу -- так на то его благоволение. Когда в бурю вокруг меня Маньпупынеры пели, или когда на Янкалмах я от Мертвой Шаманки прятался -- не "Отче наш" помог мне, прости Господи! На каждого врага, Хват, свой меч. Каждому диву -- свое разуменье. Я свою веру нерушимой пронес и сквозь прельстительные речи шаманов, и через камлания, и против злой воли Золотой Бабы, и по судьбе своей, и в любви ламии, что пылает, как пожар, только застужает до смерти. Посмотрю я на тебя: каким ты отсюда вернешься? Ратники слушали Калину со вниманием: им тут жить. Ушкуйники посмеивались -- они здесь люди пришлые, временные. Один только Семка глаза вытаращил и рот раззявил -- ну да этот дурак всему поверит, ничего не запомнит. Саднящим пчелиным укусом горел в душе Ухвата этот разговор. -- Не замай,-- глухо ответил он тогда Калине. Под хабар ушкуйники отвели маленький погребец рядом с большой, наполовину обвалившейся землянкой. В скуке и безделье, раздумывая над словами Калины, Ухват повадился таскаться в этот погребец. Усаживался на бочонок, где лежало чудское золото, зажигал лучину, всматривался в плоское и безмятежное лицо истукана и не находил в нем ни угрозы, ни знаменья. Он насмешливо щелкал Бабу в лоб ногтем и говорил: "Ну, чего выпучилась? Накося, выкуси! Вот притараню тебя домой, под молот суну, тогда и пялься, коли сможешь. И станешь ты просто куском золота, и начеканят из тебя гривн, а с ними я всю жисть шутя справлялся. Что на долги пущу, что на снаряд, а остатка хватит всей слободой до весны гулять. Болванка ты и есть болванка, хоть и с глазами..." Ухват был доволен своей смелостью. Никакое чудское проклятие его не пугало. Но однажды, когда он вел с Бабой такие речи, его словно обухом по темени хватануло. Так ведь вот оно, оморочье пермское! Вот ведь он сам -- сидит тайком от всех, говорит с болванкой, как с живым человеком или с церковным образом, мечты свои ей поверяет, будто одобрения просит... А ведь по уговору-то Баба остается владыке и князю, а не ему и не ватаге! Швырнув идола с поставца на пол, Ухват вылетел из погреба. Два дня таращился на Каму, крестился. А потом словно пелена с глаз упала, и увидел он, что ведь каждый из станицы, кроме разве Калины, ходит глядеть на Бабу. Ухват велел завалить дверь погреба землей. Никто Ухвату не возразил, но как засыпали погреб -- началась в станице такая тоска, точно мужиков от церкви отлучили. Семка целыми днями валялся и в небо смотрел. Пишка словно тронулся, все стал своему монастырю умиляться, будто это и не он, плюясь, сбежал оттуда пять лет назад. Ероха Смыка только и делал, что из лука бил по лицам истуканов, выдирал стрелы и снова бил. Гаврила какие-то корешки и корье собирал, хотел брагу варить, трижды травился до синевы и пены изо рта. Даже служивые приуныли и пропадали от зари до зари кто на охоте, кто на рыбалке. В ту ночь Ухват сторожил, дремал у костерка. Начался мелкий дождик, Ухват промок, замерз, проснулся и полез в землянку за кошмой. Он выволок ее из-под Семки и уже откинул полог, чтобы выбраться обратно, как вдруг до него дошло, что Калины в землянке нет. Мало ли, зачем Калина мог уйти, но почему он уполз тайно, через дальний пролом? И Ухват сразу заподозрил неладное. Он пощупал валявшийся армяк Калины -- уже простыл. Давние подозрения опалили душу ушкуйника. Прямо по спинам товарищей Ухват кинулся в обрушенный конец землянки, занавешенный от дождя и ветра парусом. Отбросив парус, он пополз по слякоти под упавшими бревнами кровли, ударился головой, сбил шапку и неожиданно провалился руками в сырую, холодную яму. Быстро ощупав края, Ухват понял, что это узкий сруб колодца подземного хода. "Все!-- понял он, разворачиваясь и спуская в сруб ноги.-- Вот теперь храмодел себя выдал!" Он соскользнул в сруб, пролетел вниз и упал на дно лаза. Стены его были из тонких кольев, свод -- из плах, из щелей между которых свисали корни и капала вода. Ухват ловко пополз вперед, переваливаясь с боку на бок, чуя могильный запах земли, гниющего дерева и остывшего дымка лучины. Он прополз саженей десять и вдруг лысиной ощутил холод над головой. Подняв руки, Ухват нащупал другой колодец. Корячась, путаясь ногами в армяке, он поднялся в колодце во весь рост и понял, что теперь торчит по плечи из днища погребка. Он рывком вывалился в погреб и зашарил руками по стенкам и поставцам. Бочонки и кошели с хабаром были на месте. Золотая Баба исчезла. Ухват рухнул обратно в лаз и стремительно пополз вперед, во тьму тайника. "Все рассчитал, собака...-- лихорадочно думал он.-- Сам нас на Балбанкар привел, сам страстей наплел, чтобы мы погребец засыпали... А потом бы сказал нам, что ушла болванка в землю, что ее Чудь Белоглазая прибрала, да еще бы посмеялся над нами, когда бы мы поверили! А весной бы вернулся сюда и выкопал ее... Тайник-то не иначе как шаманы отрыли, а он его нашел и придумал, как приспособить... Хитер божий человек!" Дождь обрызгал руки и голову Ухвата. Задыхаясь, ушкуйник выполз на дно оврага под горой, на которой стоял Балбанкар. Царапаясь о голые кусты малины, Ухват ринулся к ручью и рухнул на колени, выискивая следы в прибрежной грязи. Ага, вот они! Вверх храмодел побег, к болотам! Ничего, с таким грузом далеко не Уйдет. Плеща чунями по скользкому ручью, Ухват побежал за Калиной, на ходу доставая нож. Он нагнал храмодела, когда тот лез на склон. Калина шатался, прижимая к груди, как младенца, Бабу, закутанную в обрывки шатра. Рубаха его выпукло светлела на темном фоне кручи. -- Стой!-- хрипло крикнул Ухват. Калина оглянулся, и Ухват метнул нож. Удар в грудь посадил Калину на землю. Потом Калина выронил Бабу и повалился. Болванка, разматываясь из обрывков, подскакивая, покатилась по склону к Ухвату. Ухват присел, растопырив руки, чтобы поймать ее, и лишь в последний миг отпрыгнул в сторону" Тяжеленная, как бревно, болванка врезалась ему в бок и отшибла, словно цепом. Ухват по пояс в ручье повернулся набок и по-разбойничьи свистнул. Свист сбился на хрип от боли в проломленных ребрах. Золотая Баба лежала на дне рядом с ушкуйником. Сквозь мутную воду просвечивало безмятежное лицо. Станичники прибежали не скоро. Цепляясь за кусты, Ухват уже выполз и сумел подняться, хотя и стоял согнувшись. Ватажники и ратники ссыпались к нему с обрыва ошалевшие, расхристанные, с мечами, ножами, луками наизготовку. Иван Большой первым увидел Калину, лежащего на склоне за кустами тальника, и дернулся к нему. -- Готов он,-- проскрипел Ухват.-- Не трогай падаль. -- Это кто ж его?..-- останавливаясь, изумился Иван. -- Я, кто ж еще? Он Болванку через подземный лаз уволок,-- Ухват кивнул на ручей, куда скатилась Золотая Баба.-- Хотел спрятать для себя... А я его нагнал. Вот так. Тяжело дыша, и ратники, и ушкуйники молчали. -- Не может быть,-- наконец сказал Иван Большой.-- Я Калину пять лет знаю. Калина не вор. -- Ну да, святой, хоть образа пиши,-- ответил Ухват, прижимая ладонью бок. Иван Большой вдруг цапнул Ухвата за бороду и дернул к себе, отводя в сторону меч. -- Сам ты вор, ушкуйник!-- хрипло рявкнул он.-- Видел я, что невзлюбил ты Калину... Это ты Болванку понес, а его порешил как свидетеля! Это ваши разбойные дела! Не вор Калина!.. -- Может, он ее потопить хотел?..-- испуганно спросил Ивашка Меньшой.-- Он ить говорил, что бесы в ей чудские... Ухват внезапно ударил Ивана Большого в рожу и вслед за ним, не удержавшись, тоже полетел в кусты. Ратник вскочил первым, замахиваясь над Ухватом мечом. -- Ты ее украл, тать, чтобы она не князю, а тебе досталась! Ты и погреб велел засыпать, ты и лаз нашел! Грех свой на Калину перевесить решил, да?.. Иван Большой, открыв рот, уставился на свое правое плечо. Руки его ниже локтя уже не было. Пишка сзади снова махнул мечом, и голова стрельца плюхнулась в ручей, а обезглавленное тело, ломаясь, повалилось на Ухвата. -- Кончай их всех!-- крикнул Ухват, откатываясь в сторону. Ероха вскинул лук, единым движением натянул и сронил с пальца тетиву. Ванька Окунь вцепился в стрелу, что выросла у него из глаза, и с треском упал в тальник. Ивашка Меньшой тонко завизжал, повернулся и сиганул в гору, прыгая, как заяц. -- Этого туда же!-- рыкнул Ухват.-- Теперь хабаром ни с кем делиться не придется... Ероха другой стрелой подбил Ивашку, и тот, захлебнувшись воплем, махая руками, покатился по склону обратно к ручью. Ухват поднялся, цепляясь за Гаврилу, как за дерево, и сплюнул кровью. -- Семка, забирай Болванку,-- устало сказал он.-- На рассвете уходим отсюда. Пешком. Хватит, к бесам все это... Глава 06. Усть-Вым В Усть-Выме первым всегда поднимался князь. Мертвые предрассветные часы стали для него самым отрадным временем. Засветив лучину, князь Ермолай быстро бросил на лоб крест перед киотом и вышел на двор. Спускаясь с гульбища терема, он пнул в ребра сторожа, что дрых на поленнице, потом открыл ворота, отгребая створкой снег, и глянул на свою землю. Земля спала, словно придушенная, придавленная низким беззвездным небом. Дымно темнела тайга за широкой белой полосой Вычегды. Напротив княжеского детинца, на обрыве над Вымью, чернел частоколами зырянский город Йемдын. Старая Пермь... Усть-Вым, ожидая рассвета, тлел караульными кострами в проездах бревенчатых башен. Тускло догорали свечи в высоких окошках епископского собора. Где-то рядом, почти что за крепостными городнями, выла волчица, чье логово вчера разорили лесорубы. Князь Ермолай, покряхтывая от мороза, вернулся в дом, прошел в свою думную горницу, погрел ладони о печь и сел за стол. Сняв с полки ларец, он разложил перед собой вчерашние записи, расправил свежий берестяной лист, подумал и костяным стилом выдавил первые, мелкие и четкие буквы: "А понеже великий князь воинских людей на нас пошлет..." Если бы великий князь Московский Василь Василич II Темный знал, чем занимается его наместник, князь Ермолай Вереинский, а ныне Ермолай Вычегодский, не сносить бы князю Ермолаю головы. Но Москва далеко, а мечта уже близка, потому князь Ермолай ничего не боялся. Он составлял Уставную грамоту для своего будущего княжества, вольного и могучего. Уже четвертый год он сам -- князь Вычегодский. Старший сын его, тринадцатилетний Миша,-- князь Великопермский. На подходе восьмилетний Васька, которого он с божьей помощью лет через пять -- князем Югорским. Печора сама присоединится к трем его княжествам. Пелымцев он купит или запугает. Вятку продаст казанцам, чтобы татары держали щит между Пермью и Москвой. И вот тогда он отложится и от Москвы, и от Новгорода. Князь Ермолай щедро и властно захватывал земли и дарил земли, менял на них хозяев -- пока еще только в сметках. Но скоро сметки эти станут явью, и тогда все -- от каменной самояди до Ногайской орды, от Сибирии до Московитии -- ахнут, увидев, что вдруг на Каменных горах, как сказочные дружины, сами собой вырастут рати нового княжества, а студеные реки ощетинятся неприступными деревянными крепостями. А он, Ермолай, будет владычить в новом княжестве. И княжество его станет неуязвимым, потому что в нем никто не будет пахать полей на склонах неплодородных гор, а будут только торговать, бить зверя, ловить рыбу и гонять стада. И каждый житель будет воином. И воля веча будет утверждаться только его, князя, приказом. С детства его звали Татарином за маленький рост и скуластое, смуглое лицо. Он привык быть всем чужим. Четыре года назад, смиренно обменяв свою маленькую Верею на Пермь Вычегодскую Старую и Пермь Камскую Великую, он начал создавать свое великое княжество. При свете лучины склоняясь над берестой, князь верил: пройдет время, и те уставы, что он сейчас выписывает, будут вырезаны на досках и прибиты к столбам вечевых звонниц. Сначала в его Перми Старой Вычегодской -- в Йемдыне, Карьяге, Петкое, Турье, Синдоре, Сыктывкаре, Ибе, Ужге, Керчемье, Аныбе, Лойме. Потом у Мишки в Перми Великой Камской -- в Чердыни, Покче, Искоре, Уросе, Редикоре, Афкуле, Кудымкаре, Ныробе, Соликамске. А затем и повсюду в городах людей Каменных гор -- в Пелыме, Лозьвинске, Епанчине, Назыме, Игриме, Обдоре, Сыгва-Ляпине, Салия-Гардене... Жизнь вела его к венцу Великого князя Перми Старыя, Великия и Чусовския, князя Печорского, Югорского, Пелымского и Самоедского -- государя, равного Московскому, Казанскому и Сибирскому. Князь сидел в горнице до рассвета. Дом просыпался: заскрипели половицы под осторожными шагами служек, затрещали дрова в раздуваемой печи, забрякала посуда, захлопали двери, сквозняк качнул огонь лучины. Князь задул его и потянулся, глядя в окно, затянутое мутным пузырем. Где-то за лесами и гребнем гор, над Югрою и Пелымом, вставало низкое солнце севера. А здесь, над Вычегдой, растекалось тускло-пунцовое зарево, понизу обмахивая тучи малиновыми и сиреневыми отсветами. Князь спрятал в ларец бересту, вышел из горницы и направился к сыновьям, крикнув по пути, чтобы накрывали стол. Мишка и Васька спали вдвоем на широкой лавке под шкурой белого медведя. Рядом на сундуке дремала нянька, старуха-вогулка Айчейль, взятая рассказывать сказки и учить языку. Князь остановился, рассматривая сыновей. Хоть и в довольстве растут, но в чертах обоих какая-то линия обиды. Живут без матери, умершей родами Васьки. Миша уже и сам князь, года через три уезжать ему в Чердынь. Надежный будет властитель, только уж больно раздумчивый. Наверное, в мамку. А Васька весь в тятю -- непоседа, забияка. Лишь бы дураком не был. Ваське земли завоевывать и беречь, а Миша пусть правит. -- Утро, князья!-- крикнул Ермолай и сдернул шкуру. Потом в черной горнице князь распоряжался хозяйством, ходил по амбарам и на конюшню, в погребе пробовал закваску, потрепал собак на псарне, дал по шее ключнику: какого беса тот в кладовухе до конца окно не заволок, кот ночью чуть не лопнул, сметаны обожравшись. Князь сам вел все дела -- и княжеские, и домашние. Хозяин не тот, кто с державой, а тот, кто с поживой. Когда князь пришел в трапезную, стол уже был полон. Князь никогда не завтракал один, всегда собирал по утрам тех, кто мог понадобиться днем. И сейчас, усаживаясь во главе, читая молитву, князь оглядывал пришедших. По правую руку сидел сотник, вологодец Степан Рогожа, старый и опытный ратник, которого князь сманил на долю ясака. По левую руку сел новый человек, игумен Ульяновского монастыря на Вычегде отец Иона -- маленький, седенький, розовый старичок с умильным личиком и ласковыми глазами. У монастырей князь Ермолай собирался отобрать право сбора пошлин, и настоятеля следовало ублажить. Дальше расселся самый разный народ: дьяки, тиуны, рядчики, гости, купцы, залетный муромский боярин, полячишка-путешественник, устюжский солепромышленник, пара мастеров-артельщиков по ремесленным делам, татарин-соглядатай, лекарь, московский писец и прочие нужные люди, а между ними, конечно, разный сброд -- лизоблюды, приживальцы, всякая дрянь, промышляющая темными делишками. Ведя разговоры, провозглашая здравицы, угощая, князь Ермолай поглядывал и на дальний конец стола, где сидели княжичи, а за ними в углу вороной торчала старая Айчейль. Князь строго прищурился на кухонного мужика Лукашку. Тот, скорчив честную рожу, развел руками. За столом был и чердынский князец Танег, которого Ермолай почти насильно привез к себе года полтора назад и с тех пор усердно спаивал. Каждое утро Танег вроде бы как в дар по дружбе получал от князя здоровенный кувшин браги. И Танег, сам того не заметив, пропил все: княжество свое, власть, достоинство, облик человеческий. Обрюзглый, трясущийся, мутноглазый, он обиженно держал в обеих руках опустевший кувшин, из которого подлец Лукашка еще до рассвета выпил больше половины -- по харе его свекольной видно. Лукашка выхватил у Танега кувшин и убежал в погреб. Танег жил в княжеском доме, в каморе в подклете, вместе с дочкой по имени Тичерть, которая и ходила за ним, как за полоумным. Князь Ермолай давно решил: когда Мишке наступит пора уезжать в Чердынь, он женит его на Танеговой девчонке. Будет Мишка князем по всем законам: и по русскому, и по пермскому. День катился своим чередом, застолье завершилось. Князь получил благословение от Ульяновского игумена и, напяливая шубу, вышел на крыльцо. Конюх подвел ему застоявшуюся кобылу. У коновязи уже подтягивала подпруги обычная свита из дьяков и тиунов. Князь первым проехал в ворота своей усадьбы, обнесенной, точно крепость, стенами из высоких служб и амбаров и плотно сбитыми пряслами из заостренных кольев. Дел было по горло. Князь осмотрел, как сложили повал на угловой башне детинца, и остался доволен. Еще летом успели до половины поднять напольные вежи и отсыпать городни. Прошелся по ремесленным рядам, разбранил бондаря, пустившего на бочки лыко вместо железных полос, похвалил кольчужника, велел дворовым взять княжатам пару сапог. Потом проверил, какой лес привезли на стройку, опробовал новый спуск к Вычегде, глянул на ночной улов возвращающейся рыбацкой артели. На посаде заглянул на торг, потолкался, прицениваясь, что нового. В проезжей потолковал с устюжскими купцами, в таможенной избе полистал писцовые книги и для верности перерыл пару сундуков. Через Вымь, где на иорданях русские бабы отбивали белье, проехал в Йемдын, поговорил с приехавшими зырянскими князьками. Вернулся домой -- там ждали тиуны, новгородский выборный человек с торговым делом, пинежанин-лодейщик, рядчики рядились об аршинах и неделях, артельщики жаловались друг на друга, московский писец выкопал ошибку в ясачных книгах, купцы челом били, пришлый мужичонка из Анфала-городка принес ябеду на Соликамского старосту, татарин врал и сулил золотые горы, просили отсрочки платежа гонцы из Локчима. Вот солнце уже лесов коснулось, а так и не договорился с Рогожей, чтобы тот Ваську в Троицу повез; и ходоков еще целая толпа в сенях мерзнет; и забыл Лукашке плетей всыпать; и не посмотрел, чему десятники новобранцев учат -- говорят, только бражничать; и стол неразобранными берестами завален; и не послал никого проверить оленью гуртовку, и в узилище к Федьке-острожнику не заглянул узнать, будет ли тот признаваться, где золотой самородок сыскал; и грамота мезенская без ответа осталась; и поп, который с дрязгой своей таскается к нему на поклон битый месяц, уже пьяный у крыльца лежит и -- Лукашка шепнул -- такие словеса про епископа заворачивает, каких и митрополит бы не посмел сказать. Когда закат багрово и дымно догорал за частоколами лесов, на дозорной башне забил колокол. Застучали копыта по настилу проездной башни, взвизгнули полозья. Собачий брех прокатился по улочкам к дому князя, и в ворота его усадьбы въехали четыре оленьи упряжки. Сотник Полюд привез из Чердыни ясак. Только поздним вечером, приняв и пересчитав добро, устроив людей и животных, князь расправился с делами и в душной горнице за чаркой собрался поговорить с Полюдом. Огромного роста, круглоголовый и вечно нечесанный, с растопыренными усами и бородой, с неистребимым добродушием в маленьких, близко посаженных глазах, Полюд приволок с собой бочонок и уселся на него у стола. Князь позвал игумена Иону и княжича Мишу -- пусть послушают. За Мишей приковыляла старая Айчейль и тихо пристроилась на сундуке в углу, как ворона на гробу. -- Что ж, Полюд, тебе с ясаком и послать некого, коли сам прикатил?-- усмехнулся князь. -- Дело не в ясаке, а вот в этой кадке,-- Полюд стукнул пяткой по бочонку.-- Питирим просил лично приглядеть и тайно тебе из рук в руки передать. -- А что там?-- заинтересовался князь.-- Говори, здесь все свои. -- Помнишь, весной станицу снаряжали? Так вот, дело свое она сделала. Бабу добыла. Здесь она. -- Вот это весть так весть!-- изумленно сказал Ермолай.-- Ну, сотник, обрадовал! Быть тебе воеводой. А что станица? Полюд вздохнул, невесело глянув на князя, и пальцем тихонько подвинул к нему по столу свою чарку. Князь наклонил над чаркой кувшин. -- Станица, князь, почитай, вся полегла. Ушкуйники сначала Калину и моих ратников порубили, хотели с хабаром утечь. Потом у них ватажник -- Хват, помнишь его?-- от раны помер. Еще двое друг друга в драке кончили. Которые двое остались, перли нарты по льду, струганину жрали, обморозились, а все равно хотели втихую мимо городков проскользнуть. -- Что ж, посмотрим,-- увлеченно сказал князь, ударив кулаком в ладонь. Полюд встал, поднял бочонок, локтем выбил дно и с усилием вытащил золотого идола. Миша подхватил бочонок, а Полюд опустил Бабу на стол и придвинул к ней светец с лучиной. Слабый огонек осветил бревенчатые стены, лавки, ставни, плахи потолка, лица людей. Тускло замерцало золото Вагирйомы. Грубо и дико улыбалась Золотая Баба -- здесь, в горнице под образами, неуместная и страшная, как отрубленная голова. Князь Ермолай спиной почувствовал, какой нерусской, нечеловеческой жутью повеяло от истукана. -- Тьфу на нее, прикрой!-- рявкнул князь Ермолай, выдираясь из цепких лап наваждения. Полюд, переводя дух, набросил на идола старый княжеский зипун. Князь оглянулся. Иона отодвинулся в темноту, словно прячась. Миша сидел бледный, с приоткрытым от испуга ртом. -- Во как хватает...-- произнес Полюд, разминая пальцами горло.-- То-то мне ее Питирим и не показал, а прямо так в бочке сунул. Два огонька увидел князь в дальнем темном углу горницы. Это по-кошачьи горели глаза старухи Айчейль. -- Пошла вон, карга!-- и князь швырнул в нее чаркой. Князь Ермолай думал, что в эту ночь долго не уснет, но уснул быстро и как-то ошеломительно, словно шел в сумерках, споткнулся и упал в пустую могилу. Так же внезапно он и проснулся посреди ночи. Хотелось пить. Князь протянул руку за ковшом с квасом и в лунном свете из прорези ставни увидел, что стол пуст. Золотая Баба исчезла. "Мишка!.. Васька!.." -- безмысленный страх прошиб князя. Вскочив, он рванул из ножен меч, висевший на стене, и кинулся к сыновьям. Оба спали, укрывшись медвежьей шкурой. Однако старухи-вогулки на ларе, на ее обычном месте, не было. Князь бесшумно пробежал к сеням. Дверь изнутри была заложена засовом. На крыльце хрустел снегом сторож, побрякивал трещоткой. Значит, Болванка в доме,-- успокаиваясь бешенством, подумал князь. Тащить идола в руках самой старухе не под силу, а кроме старухи из домашних про Болванку никто не знал. Кому старуха могла довериться? "Танег!" Ермолай на цыпочках сбежал по лестнице в подклет. В каморе чердынского князька тлел свет. Князь подошел и распахнул дверь. Огонек лучины плавал в спертом сивушном мареве. Танег храпел на своем топчане, свесив до земли волосатую руку. Золотой идол стоял на поставце. Зипун, которым укрыл Бабу Полюд, косо висел на углу столешницы, зацепившись воротом. А на другой лавке, где спала Танегова дочка Тичерть, сейчас поверх девочки пластом лежала старуха, прижавшись щекой к ее щеке. Князь затрясся. Глаза у обеих были открыты, губы шевелились, и какое-то полудетское-полустарческое бормотание донеслось до князя. Князь шагнул к лавке и дернул старуху за плечо. Голова Айчейль со стуком ударилась лбом в доску, тело было как деревянное. Старуха замолкла, не шевелясь, а девочка все продолжала бормотать -- глухим, скрипучим голосом старухи. Волосы дыбом колыхнулись на голове у князя. Стуча зубами и грозя девочке мечом, он сгреб одной рукой идола под мышку, попятился и метнулся в дверь, но врезался головой в притолоку... Он очнулся в своей горнице на полу. Меч в ножнах висел на стене. Истукан стоял там, где его вчера поставил Полюд,-- на столе у окна. Князю хотелось пить. Он поднялся, выпил квасу, вытер ледяной пот и пошел к сыновьям. Мишка и Васька спали под шкурой. Айчейль лежала на ларе и постанывала во сне. Князь заглянул в сени: дверь на засове, колотушка бренчит у ворот. Князь спустился в подклет. Под дверью каморы Танега светилась полоска. Князь заглянул в камору. Танег храпел, свесив руку до земли. Девочка сопела на лавке, повернувшись лицом к стене. А с угла поставца свисал старый зипун князя. Ермолай застонал, как подраненный. Вернувшись к себе, он снова долго пил квас. Потом, встав на колени, молился перед божницей, крестил углы, дверь, окно, свой лежак, даже золотого истукана. А затем без сил повалился и уснул. Ему приснился заснеженный еловый лес под луной -- словно разбитое зеркало: то ослепительно блещет, а то глухая, непроглядная, угловатая тьма. По снегу на лыжах бежала Айчейль. Она была одета так же, как в доме: в каких-то шароварах, в рубахе, с тремя кожаными чехлами для кос и в трех платках, по-разному повязанных вокруг головы. Старуха бежала без рукавиц, хотя от стужи в лесу лопались деревья. Волчья стая неслась вокруг Айчейль; волки иногда оглядывались на старуху, светя желтыми глазами. Не уставая, Айчейль летела по прогалинам и еланям, по снеговым полям, скатывалась со склонов холмов, ведьмой петляла по извилистым долинам речушек. Над землей пылали злые вогульские звезды, и Луна была как блюдо, прибитое вместо лица у болвана. Старуха выбежала на опушку, где высились темные копны чумов. Лежа в снегу, вместе спали собаки и олени. Торчали из сугробов поставленные на попа нарты. Костры погасли. Старуха направилась к самому большому чуму. Полог его откинулся. На входе стоял высокий человек с бледным безбородым лицом, с длинными темными волосами, с рогатым оленьим черепом на голове. -- Здравствуй, князь Асыка, муж мой,-- молодым, певучим голосом сказала старуха, останавливаясь. -- Здравствуй, ламия Айчейль, жена моя,-- ответил человек в оленьем рогатом черепе. Айчейль повернула голову, и Ермолай увидел ее лицо -- молодое, прекрасное, дивно-прекрасное и смертельно-страшное, ярким и беспощадным взглядом похожее на лик Золотой Бабы. -- И ты здравствуй, князь Ермолай, враг мой,-- улыбаясь, сказала Айчейль. Князь дернулся и проснулся. Рассвет нежными розовыми лучами из