тся человек, который подтолкнул бы прочих вперед по этой страшной ворге судьбы. Сизые весенние тучи громоздились над сумрачной янгой. Черные, ободранные вершины мертвых елей бороздили брюхо утекающему на север небу. Желтыми полосами сукровицы сочился солнечный свет. -- Зимний Закон!-- сказал Зырян молчавшему войску. Князь измученно сидел на нартах Бурмота и даже не глядел, как рубят прорубь. В душе Михаила не было ужаса. Он слишком присмотрелся, притерся к смерти. Была только тоска, торчавшая голо и остро, как ободранные вершины янги в облаках. "Конечно, они -- не убийцы. Убийца -- судьба. Убийцы -- холод, голод, весна, вогулы. А может, и я убийца,-- равнодушно думал Михаил.-- Ведь это я повел их на Пелым... А может, убийца -- великий князь Московский, которому обжег руки нецелованный вогулами крест? А впрочем, ничто уже не важно..." И ощущение жестокого, нехристово мудрого милосердия древних богов Каменных гор прохладой остудило тлеющее болью сердце князя. Сначала в черную воду Сосьвы-Тагта спустили тех раненых, что были без сознания. Пермяки быстро вталкивали их под урез льда, словно прятали. Потом понесли к проруби и прочих -- исколотых, изрубленных, увечных, обмороженных, больных. Некоторые из них снимали одежду, оставляя живым. Так же, как у плахи на торгу, обреченные не сопротивлялись -- помогали друг другу. Михаил сидел, отвернувшись, и слушал. Шаги, скрип снега, несколько негромких слов, всплеск -- и все снова. Тяжесть ладони на плече качнула князя. Это Бурмот грузно поднимался на ноги, прижимая к груди укоротившуюся руку. -- А мне, Михан, раньше тебя нельзя...-- просипел он. -- Как, князь, о своих единоверцах прикажешь?-- спросил Зырян. Михаил оглянулся. Поддерживая друг друга, несколько русских мужиков стояли у проруби. Зипуны валялись на льду. Ветер трепал отросшие волосы, бороды, надувал пузырями грязные рубахи в бурых пятнах запекшейся крови. -- Не боись, княже,-- прогудел в бороду угрюмый, косматый мужик с гноящимися язвами на распухшей шее -- солевар.-- Мы теперь своим не кормильцы, незачем и небо коптить. Сами уйдем. Баб наших и деток не оставь, а то с того света вернемся... Прощай. Перекрестившись, он тяжело сел на краю проруби, спустил в воду ноги, вздохнул и соскользнул вниз. Михаил видел, как на каждый всплеск Калина кладет на грудь крест, шепча молитву. Лишние нарты и ненужные вещи оставили у проруби, в которой плавала шапка. Впрягшись в постромки, люди тронулись дальше, вверх по Сосьве -- туда, где в мглистом небе темнели Каменные горы. Шли медленно, еле волоча ноги, выбивались из сил и мерзли, падали и подимались, но не бросали хабар. Хабар теперь был единственным оправданием всех жертв и помощью тем, кто никогда не дождется отцов, мужей, сыновей, братьев. Длинной цепочкой войско вилось вместе с рекой. В общем строю шли и князь, и его воеводы -- Калина и Зырян, поддерживавшие ослабевшего Бурмота. Грудью навалившись на лямку, пер нарты Исур, которому гордость не позволяла вернуться без добычи. Хлопая треснувшей лыжей, брел пленный Асыка, за все время плена не сказавший ни слова. Шатаясь, тащились невольницы, связанные одной веревкой. Истекая жизнями, войско упрямо продвигалось к горам. С Сосьвы свернули на Шегультан и под Ялпынгом, святой горой, встретили первые ростепели. Дорогой случайно нашли две берлоги, жевали медвежатину, убили сохатого. На истоке Сольвы пермяки поставили идола и зарезали одну невольницу в жертву, чтобы Ялпынг сберег их на пути домой. Ночью окровавленный труп женщины утащили волки. Ялпынг жертвы не получил. Но люди пошли дальше. Днем все раскисало и таяло. Снег налипал на лыжи и полозья нарт. Наст резал обувь и ремни. Ночью все застывало обратно, и спящие люди смерзались боками. Костров почти не жгли, не было сил. Сползли с гор к речке Кутим и добрались до Улса в день Николы Вешнего. Лед на Улсе потемнел, продавился, сверху бежала вода. Один день попробовали идти по реке, но вымокли, начали проваливаться и решили встать на берегу, ждать ледохода. Пробиться сквозь лес никто и не помышлял. Ледохода ждали почти неделю. Глодали ветви, кору, выкапывали из-под снега мох и мороженую морошку, жевали кожу упряжей и чумов. Силками поймали несколько мышей, белок, бурундуков -- съели вместе со шкурками. Стрелами били зимородков и глухарей. Однажды к Михаилу пришли несколько пермяков. Они плакали и кричали, падая князю в ноги, что нет больше сил терпеть голод, и они съедят либо Няту, либо вогулку-невольницу. -- Жрите бабу,-- сказал им Калина, и пермяки убили и съели женщину. -- Думаешь, вогульские болота Янкалма почему называются болотами людоедов?-- спросил у князя Калина.-- Думаешь, там живут чудища-менгквы с деревянными зубами? Такие же люди там живут, только сыроядцы, а потому и отвергнуты своими. Вогулы чаще пермяков в набеги ходят, чаще и мучаются, как мы сейчас. Кто из них утерпеть не сможет, отведает человечины, тот и уходит жить на Янкалмы. Пермяки таких у себя на Каму, на Дымное болото гонят, где, по их вере, живет огненный ящер Гондыр. Эти туда же уйдут. Но однажды вечером Улс вдруг по всей длине треснул со страшным грохотом, начал мяться и ломаться; ледяные поля вспучивались и лопались. Князь велел рубить плоты. Воодушевленные люди всю ночь работали при свете костров, время от времени останавливаясь и прислушиваясь, как шуршит, рокочет и хрустит ледоход. Наутро на плотах пустились вниз по течению. Надо было, конечно, переждать первый вал, но терпение истощилось. Плоты плыли по вышедшей из берегов реке, ударялись о скалы и камни, вертелись на водоворотах, качались в порогах. Приходилось рубить лесные завалы, слегами ворошить ледовые заторы, лезть в воду, целыми днями на холодном ветру работать в насквозь мокрой одежде. Не обошлось без погибших, но теперь близость возвращения утроила силы. Улс вынес плоты в Вишеру, по которой, сталкиваясь, плыли целые горы льда. Весеннее небо сияло над головами. Мелькали заснеженные берега, вздыбив пласты обломленных льдин, нагроможденных друг на друга. Из почерневших лесов неслись ручьи. Водопадики, дробясь, рушились с утесов, расцвечивая серый камень переливчатыми радугами. Низины и устья притоков затопило, докуда хватало глаз. Вместе с половодьем войско катилось вниз по течению. Когда через несколько дней жители Акчима увидели, что от реки к воротам их крепостицы поднимаются мокрые, изможденные, оборванные и обросшие люди, то никто не поверил сразу, что это возвращаются победители. Уже в начале лета, отдохнув и оправившись, остатки отряда князя Михаила приближались к Чердыни. У Ветлана простились с Исуром, соликамцами и вятичами и отправились по тракту мимо Полюдовой горы. Михаил и Бурмот поднялись на ее вершину, постояли в молчании, среди белых, изъеденных временем камней. Глядя на волны пармы, синеющие до окоема, Михаил думал, что в страшной вогульской ночи его похода ему по-прежнему, хоть незаметно, но верно, светил огонек, зажженный здесь Полюдом. На этот огонек они и шли. Из расселины все так же торчал меч Полюда, уже заржавевший. Михаил подержался за рукоять, словно поздоровался. Бурмот отвернулся. Ему теперь нечем было здороваться. Целая толпа высыпала к переправе из острожка и городища Чердыни. Михаил плыл через Колву, стоя на носу передней барки. Он держал хоругвь, тяжело качавшуюся на ветру. По алому полю серебряный медведь нес на спине книгу и крест. Тиче среди встречавших не было. Она налетела на князя только в темных сенях терема, когда Михаил со своего крыльца простился с народом и закрыл за собой дверь. Волосы, руки, губы, шепот, тепло, слезы, смех -- все это разом, как вихрь, охватило князя, и вдруг в груди так ударило сердце, что Михаил покачнулся. Ничего не видя, он держал Тиче в руках и тоже целовал, что-то бессвязно бормотал, чувствуя, как силы хлынули из него прочь, как кровь из вскрытых вен. Только сейчас, когда под его ладонями вздрагивали острые лопатки жены, когда ее груди двумя языками жара опалили его грудь даже сквозь кольчугу, когда уже никто не мог увидеть, как смялось его лицо в ранних морщинах, и он почувствовал, что вернулся, вернулся, вернулся. И будто грязь с тела, потекла с души чужая запекшаяся кровь, от которой он так страшно устал. А потом было бледно-голубое северное лето, беззакатно лучившееся сквозь щели между ставен, которые были закрыты даже днем. И бревенчатые стены оплывали янтарной смолой от зноя любви, не имевшей конца, забывшей обо всем: о днях и ночах, о людях и нелюдях. И была сумасшедшая, яростно желанная, ненасытная, греховная и святая нагота жены, и буря ее разметанных волос, летящих рук и ног, яд окровавленных ведьмачьих губ, и кровь тех поцелуев на вкус была полна пьяных соков зацветающей земли, чья древняя сила огнем текла сквозь звонкое тело ламии. А когда Тиче задыхалась от густого звериного хрипа, Михаил видел ее счастливые, горящие во тьме глаза, и его слепил горячий блеск мокрых плеч. А если он сам валился в изнеможении, то Тиче бысстыдно и беспощадно сдавливала его душу своей жаждой и мукой и неведомой властью вновь возрождала его для любви. И лишь потом, когда ревущее половодье схлынуло и смыло всю тяжесть былого, князь увидел детей -- Матвея и Аннушку,-- сходил на могилы Ивана-младенца и Васьки, отстоял молебен, разыскал вдов и сделал многое другое, чего от него как от князя ждали люди. А посреди лета к нему приперся разжиревший за зиму Данила Венец и показал грамотку, в которой великий князь Московский Иван повелевал доставить "полоненного вогулича Асыка" пред его светлые очи. Асыку держали в погребе на цепи. Ухаживал за ним присланный Ионой монах. На Прокопьев день Михаил забрал у него ключ и вместе с Тиче пошел к погребу. Они спустились в сырую и холодную яму по склизким ступенькам приставной лестницы. Михаил держал в руке пучок лучин, мутно освещавших заплесневелые бревенчатые устои и балки. Асыка, навалясь на стену спиной, сидел на куче гнилой соломы. Его правую ногу охватывало ржавое кольцо, цепью соединенное с таким же кольцом на столбе. Асыка оброс, исхудал, но властные и суровые складки, рассекавшие лицо, рубцами обозначившие в красном полумраке его высокие скулы, говорили, что вогул не потерял ничего: ни страсти, ни силы, ни лютости. Тиче сзади схватила Михаила за локоть. Асыка из-под бровей глянул на вошедших. И тотчас, соприкоснувшись со взглядом вогула, Михаил почувствовал, будто паутина изморози оплетает и его, и Тиче. Михаил оглянулся на жену. Приоткрыв рот, Тиче смотрела на вогула черными, расширенными, неподвижными глазами. Михаил подтолкнул ее, словно спящую. Не сказав ни слова, Тиче развернулась и полезла вверх по лесенке. Эта встреча оставила в душе князя тяжелую, холодную тревогу. И вновь припомнилось, как Тиче пять лет назад сбежала от него. Где она была? Где? Где? -- Михан...-- ночью шептала Тиче.-- Скажи мне, ты опять уходишь?.. -- Я повезу Асыку в Москву,-- признался князь. -- Не бросай меня, Михан... Я боюсь... Я очень боюсь одна... Ты не знаешь, как я жила, когда ты ходил на Пелым... Они все страшатся меня, избегают меня... Никто не навещал меня без тебя, никто со мной не говорил... Я ходила ночью на вежу и звала тебя, я хотела, чтобы зимняя вьюга донесла до тебя мою тоску через самые высокие горы... Но если бы я замерзла там, на юру, никто бы ко мне даже не прикоснулся... Ты один меня любишь, только ты меня не боишься... Даже дети меня оставили -- мой сын пропадает с твоими гриднями, а моя дочь слушает сказки нянек в их закуте... Ты последний у меня, Михан... Не покидай меня... -- Я не могу не ехать, родная моя... Боюсь, Венец не довезет Асыку до Москвы, упустит, а княжий гнев падет на мою голову. Но я могу взять тебя с собой. Они выплыли из Чердыни на двух больших барках. На первой -- Михаил, Тиче, Калина и ратники. На второй-Асыка с Нятой, Венец и Ничейка, услужавший Венцу. Дьяк тащил с собой тюки нажитого добра. Пил, блудил, а -- вишь ты!-- мошну не забывал. В Бондюге простояли день, отдыхали. Михаил и Тиче ходили к священной березе, у которой когда-то, давным-давно, тысячу лет назад, свела их судьба. Огромная береза могуче раскорячилась в небе и гудела под ветром, все еще зеленая, живая. Михаил вспомнил, как тогда, на празднике Возвращения Птиц, Тиче танцевала с ветками в руках, в шапочке с длинными, до колен, ушами... "На широких крыльях песни унесу вас в край преданий..." Плыли дальше вверх по Каме, встречали купеческие расшивы, пыжи пермяков. Небо то хмурилось, то сияло. Древняя река неспешно шла сквозь парму, желтела отмелями, чернела омутами, подмывала обрывы, поила луга, расплеталась извилистыми протоками, старицами, и сплеталась вновь. Темным таежным урочищем проплыло устье Кельтьмы; остались позади облака мертвой мглы над Дымными болотами. Над водой на осыпающихся крутоярах наклонялись полуистлевшие идолы вымерших городищ; на вереях сквозь буреломы вдруг проглядывала круглая макушка могильного кургана; на плесах задолго до деревень начинало пахнуть дымом и слышался собачий лай. Остановившись в Уросе, вдруг увидели, что снизу их догоняет татарская шибаса: перышком белел вдали парус, соломинками взблескивали весла. Дождались. Оказалось, это Исур решил присоединиться к каравану Михаила. Был Исур какой-то мрачный, отмалчивался. Уросский князь Мичкин сказал Михаилу, что на Верхней Каме, ожидая казанцев, переполошились вотяки и черемисы. От Уроса, на сваях стоявшего по колено в реке, три судна поплыли дальше, убегая от осени. Лешан, Лупья, Весляна, Чикурья, Сейва, Порыш, Пыелка, Кужва... Кай-городок увидели издалека, и князь удивился, как быстро и основательно обстроился тороватый торговый люд. На взгорье стояла крепостица с тынами и башнями, уже распираемая изнутри толстобокими купецкими амбарами. Среди хором даже церковка была как репа -- бочкастенькая, с пузатенькими главками. На рочах полно скотины; по берегам вверх брюхом лежат расшивы, пришедшие весной с товаром с низовий и теперь ждущие октябрьских паводков, чтобы укатиться обратно в Пермь Великую. У причалов торчал целый лесок мачт. Волок был выстлан бревнами, и рядом с ним громоздились огромные просмоленные вороты. И не подумаешь, что совсем недавно сидел здесь на берегу один-одинешенек леший Висел и свистел от скуки в камышовую дудку. Кайгородцы встретили князя поначалу радостно, а потом приуныли. Они думали, князь к ним с войском на защиту идет. Десять дней назад в Кай из Вятки прибежал человек и рассказал, что казанские татары осадили город, пожгли посад, разорили земли. -- Ты знал об этом?-- спросил Михаил Исура. Тот сплюнул. -- Знал, что хотят, да верил, что не станут. Оседлав коней, отряд Исура поскакал в Вятку по просеке волока. Отпросился и утрюхал за ними на ледащей кобыле Ничейка -- епископов доглядчик. Михаил с прочими остался в Кае ждать. Через две недели Исур вернулся; лицо -- черное. -- Под Вяткой стоит темник Талдак, старый враг моего отца,-- сказал он.-- Казанцы с вогулами союзники. Талдак, собака, говорит, что оставит город, если ты выпустишь Асыку. Михаил затворился в горнице, лег на топчан, стал думать. Тиче опустилась рядом с князем, гладила его волосы, пальцем вела по резким морщинам на лице. Михаил сел так порывисто, что она испуганно отпрянула. -- Не князь я, а кровавый шут,-- глухо сказал Михаил. Он вышел и хлопнул дверью. Ночью Тиче не пришла к нему. Тогда он потребовал браги и напился так, что уснул на крыльце. Утром караульные оттащили его в горницу. Он снова велел нести жбан. Так же и на третий день. Третьей ночью его -- шатающегося, пьяного, разом исхудавшего -- Калина поймал на улочке Кая. -- Опомнись, князь!-- он потряс Михаила за грудки и прислонил к заплоту.-- Где же честь твоя!.. -- К бесу!..-- прохрипел Михаил, вытаскивая меч.-- С дороги, дурак!.. Кто я для него, драный лапоть, что ли?..-- Михаил махнул мечом в сторону креста, черневшего над церковкой во звездах.-- За что головы рубили?.. За что душу свою я истуканам продал?.. Крови-то сколько, боже ж ты мой!.. А там все пусто!.. Для него кровь что роса, ни цены ей, ни памяти!.. -- Кровь, князь, в землю уходит, а к нему... Да чего с тобой, с таким, разговаривать! -- Все я понимаю!-- прорычал Михаил, отталкивая Калину.-- Москве на пермскую кровь плевать, Чердыни -- на вогульскую, Казани -- на вятскую!.. Пропадай все пропадом!.. Михаил побежал по улочке, мотаясь от забора к забору заплетаясь ногами в крапиве обочин, чиркая мечом по бревнам и доскам. Калина пошел за ним. Князь ввалился во двор дома, где гостевал, и устремился к погребу. -- Прочь!..-- он пинком погнал караулившего дверь Ничейку. Сломав меч, он выдернул из косяка запертую на висячий замок щеколду и распахнул дверь. -- Выходи!-- крикнул он в темноту, в яму. Асыка не спеша поднялся по лестнице и вышел под звездный свет. Не глядя, он, как холопу, уверенно протянул Михаилу связанные руки. -- Пасия, Васыка,-- спокойно сказал он Калине. Михаил -- пьяный, растрепанный, жалкий,-- обломком меча пилил веревки между запястий вогула, держась левой рукой за локоть Асыки, чтобы не упасть. -- И ты, хакан, здравствуй,-- нехотя ответил Калина. -- Нята,-- без выражения приказал вогул. Словно по волшебству, беззвучно отворились загородки конюшни. Из сумрака вышла Тиче, ведя в поводу оседланного и снаряженого в дорогу Няту. Конь фыркнул, закивал, узнав хозяина. Отстранив Михаила, Асыка шагнул к Няте и единым движением очутился в седле. Оглядев хмурого Калину, обомлевшего Михаила, бледную Тиче, он негромко и властно произнес: -- Йингкветыг. Тиче медленно двинулась к нему. У нее были черные, расширенные глаза ламии. Асыка наклонился, ловко обхватил Тиче за талию и рывком вздернул вверх, усаживая перед собой. Нята тряхнул гривой, повернулся и побежал к раскрытым воротам. Михаил, мгновенно протрезвев, стоял посреди двора и потрясенно смотрел на пустую улочку. Калина помялся и устало хлопнул его по спине. -- Пойдем, княже, в дом,-- сказал он. Михаил провел ладонью по лицу и обернулся. Калина грустно ухмыльнулся и кивнул, отвечая на его безмолвный вопрос. Глава 16. На чужом пиру похмелье После многодневной пьянки Венец проснулся перед закатом на полу своей горницы от того, что тараканы бегали по лицу и рукам. Венец с трудом поднялся на четвереньки и дополз до стола. Баклага упала, все вылилось, жбан с квасом стоял пустой. Борясь с головокружением, Венец по стенке двинулся к выходу. В сенях намело снега, приоткрытая дверь примерзла к половицам. Венец поскреб снег ногтями и чуть не упал. Адски хотелось пить. Он выбрался на крыльцо и вцепился в балясину. Март нагнал тепла. Сугробы осели и потемнели. Венец с отвращением окинул взглядом двор: щелястый заплот, спьяну рассыпанная поленница, ворота на одной петле, распахнутые стойла -- коня пропил; истоптанный снег пополам с грязью, навозом, сеном, желтые пятна мочи вокруг крыльца, и надо всем этим низкое, темное, облачное небо. Зима была будто постель, в которой всю ночь провозились с немытой блудницей. Венец, загребая ногами, двинулся через двор к калитке, распахнул ее и очутился во дворе князя, где был колодец. У колодца Чертовка, княжья жена, переливала из ведра в бадью воду. Ничего не говоря, Венец рухнул у бадьи на колени и стал пить. Оторвавшись, он прислонился спиной к колодезному срубу и снизу вверх глянул на Тичерть. Она молчала, разглядывая хмельного дьяка. "Хороша баба..." -- без охоты подумал Венец. Его колотило от холода, от похмелья. -- Ты, говорят, ведьма...-- сипло сказал он.-- Избавь... Тичерть помолчала, гибко нагнулась к бадейке, подняла ее и вдруг широко плеснула Венцу в лицо. Венец дернулся, словно от оплеухи, даже стукнулся затылком и тотчас вскочил, сжимая кулаки. -- Сдурела, с-сука?!-- рявкнул он. -- Сам просил,-- спокойно ответила Тичерть, вздела бадейки на коромысло, развернулась и мягко пошла прочь. Венец ошарашенно смотрел ей вслед. Раздражение, дребезжа, затихало в груди, а от похмельной немощи не осталось и следа. Тиче оглянулась на Венца и пошла дальше. Венец ладонью утер лицо, сгоняя воду в бороду. Он впервые по-настоящему увидел пермскую княгиню. Он вернулся к себе, повалился на блохастую шкуру топчана, подтянул с пола зипун и задумался, глядя в тусклый рыбий пузырь окошка. Он всегда обращал внимание на Чертовку -- но так обращают внимание на человека, неподвижно стоящего среди базарной сутолоки. А чтобы присмотреться... Когда в Кае наутро разнеслась весть, что вогульский князь бежал с пермской княгиней, Венец о Чертовке и не подумал. Всю его душу заполнил взрыв ярости: опять судьба не дает ему вернуться в Москву! Потом был обратный путь вниз по Каме до Бондюга, и от Бондюга до Чердыни воргой. А в Чердыни он узнал, что совсем недавно в острог прискакали Асыка и Тичерть. Вогулич, словно заговоренный, спешился и прошел в терем за княгиней. Ратники попросту растерялись. А вогул вышел из княжеского дома только утром. Оседлал коня и уехал, словно так само собою и разумелось. Услышав об этом, Венец был поражен. Именно тогда он впервые попытался заглянуть в лицо, в глаза княгине. Заглянул -- и ничего не увидел. Безмятежная тьма нерусских зрачков, пугающая улыбка припухлых, алых, словно только что зацелованных губ. "Сумасшедшая",-- решил Венец. В то, что княгиня -- ведьма, он не верил. А пермский князь Венцу сразу не понравился. Он точно перелицевался из русича в пермяка: то же спокойствие, будто чуть тронулся умом, и тот же пермяцкий взгляд сквозь человека, и даже лицо по-северному смуглое. Наблюдая, как князь Михаил двигается, разговаривает, Венец подумал, что и мыслит-то князь, небось, тоже по-пермски, хотя его русская речь оставалась чистой, как у книжника. Было в нем что-то непостижимое. Вот смотрит сквозь тебя, а боязно: вдруг этот пронзающий, невесомый взгляд выйдет из бесконечности и остановится в твоих глазах, разрывая голову, как замерзшая вода -- запечатанный кувшин. И Венец представить не мог: как нелюдимый, замороженный князь ласкает свою жену-ведьму и как она отвечает ему? В пьяной гульбе ратники не раз похохатывали с дьяком, что ему можно уже и дверь прорубать на княжью половину. Венец тогда и сам посмеивался. А сейчас, вспоминая лицо и фигуру Чертовки, вспоминая, как гибко нагнулась она к бадье, как легко шла с коромыслом к дому, будто что-то переливая из бедра в бедро, вспоминая, что здесь, за стенкой, столько ночей эта баба была одна, ждала хоть кого-нибудь взамен детей и мужа, кто поделился бы теплом среди зимнего чердынского холода,-- сейчас Венцу сделалось жарко. Михаил не простил жене измены и побега с вогулом, но мстить не стал. Он просто ушел жить к храмоделу в его избенку. Сын его давно обретался в гриднице у однорукого воеводы, дочь забрали няньки, слуги со двора разбежались, и княгиня осталась совсем одна. Так она жила всю зиму. Топила печь, носила дрова и воду, что-то стряпала -- тихо, незаметно, будто и вправду была не от мира сего. От людей она не прятались и не отворачивалась, глядела в лицо, но, похоже, ничего не видела, словно в душе что-то навек остановилось. Когда весна коснулась Колвы, синью выплеснувшись на лед, когда с полуденной стороны начали обтаивать горы, а проталины испятнали парму, по Чердыни пронесся жутковатый слух. Из затопленной берлоги вылез медведь, да раньше срока, и с бескормицы подался на человечину. Ошивается, мол, возле самого города. Двух охотников задрал и бабу с обоза. Венец в это время ездил на Усолку считать соляные колодцы. Прислали ему ябеду, что соликамцы нарыли новых ям, набили трубы, качают рассол, а соляную подать не платят. Венец поехал разбираться в Соликамск, а там его пять дней допьяна поили, что он и говорить-то не мог. Весь опух, глаза ничего не видели. Суровцевы и Елисеевы, мудрые мужики, напихали ему мешок бобров и с богом отправили обратно, пряча за пазуху подписанную грамотку. Венец и Ничейка ехали воргой, оба распьяным-пьяны-пьянешеньки, на полпути уснули. Олешки сами бежали. Венец во сне скатился с розвальней и остался валяться на дороге. Очнулся -- ночь кругом, и созвездья над бором-беломошником, как вогульские грозные городища; пустая белая дорога, снежный лес, дикая тишина. Огляделся: показалось, будто за чащей огоньки мерцают. Решил: либо охотники, либо деревня, либо уж сама Чердынь. Попер по лесу напрямик, цепляясь шубой за сучки. Вывалился на край обтаявшей елани и застрял от страха на месте. Посреди поляны высоко горели костры, и рядом с ними сидел на корточках седой длинноволосый слепой старик-сказитель, играл на длинной дудке-чипсане. А меж костров, то растворяясь в огненных струях, то вылепляясь вновь, извиваясь, распустив волосы, танцевала нагая женщина -- Чертовка. И перед ней на задних лапах стоял медведь, переваливаясь с боку на бок, задрав к небу острую морду -- тоже танцевал. Венец затряс головой -- и не стало ничего, будто не было: давно умер слепой сказитель, у которого Иона сжег берестяную книгу, одна в тереме сидела брошенная князем жена, медведь грыз человечьи кости где-нибудь в урочище, не было ничего, только пьяный бред, только морок, только чудская луна колдует в ожерелье звезд над пустой еланью. И в то же время было: беззвучно горели костры, плясал с ведьмой медведь-людоед, мертвый старик заунывно дул в дудку, и ведьма шептала, гладя зверя по морде: "Уходи, Ош, в парму, не губи своих детей..." Венец шарахнулся обратно и по дороге что было духу бежал до самой Чердыни. Во дворе поленом отходил уснувшего Ничейку, заперся в горнице, засветив все светцы, очумело шаря глазами по стенам и держа под рукой меч. Печально глядел с темной иконы Георгий, медленно пронзая копьецом червячного змея. Дух Венца не успокаивался. Едва взгляд останавливался, как из огоньков лучин распушались костры, а из них вытаивала нагая Чертовка, танцуя теперь вокруг Венца, и, сияя глазами, шептала алыми, словно кровь, губами: "Зачем, дьяк, подсмотрел, как я, ламия, волхвую? Смерть тебе! Смерть, милый! Иди же ко мне!.." И опаляла лицо, грудь, живот страшная и дивная нагота женщины -- зовущая, гибельная. А как рассвело, на сугробе под окном Венец нашел след босой женской ноги. Теперь Венец боялся смотреть на Чертовку, словно взгляд мог выдать его. Но, совсем охваченный пожаром, он уже думал о ней неотступно, ловил каждую тень ее: забытую на перилах крыльца рукавичку, нерасколотый слабыми женскими руками кряж, пролитую у колодца воду, веник, обмахнувший снег с ее ног, скрип половиц под легкими шагами за стеной. В последние дни князь вдруг начал приходить по вечерам к жене. Ревность, ненасытная жадность и тяга к этой страшной бабе съедали душу дьяка. Он под лавкой вытащил мох из пазов между бревен и сквозь щель подслушивал голос Тиче -- чтобы знать, о чем она молится, поет, бормочет во сне, разговаривает с мужем. А вскоре Венец увидел, что его уловка стала известна княгине: щель оказалась заткнута тряпкой. Венец даже не раздумывал -- лезвием ножа выпихнул кляп. Сквозь эту щель он и услышал однажды новость. К Чертовке вечером опять пришел князь. Венец лежал под лавкой, прижимаясь ухом к бревну. Князь долго ходил по горнице, молчал, потом сел и сказал: -- Не хочу я, Тиче, свою обиду выносить на люди. Скоро к нам нагрянет князь Юрий Дмитровский. Пока он будет жить в Чердыни, я буду ночевать здесь. Но ты помни, что я не возвращаюсь. Я тебя не прощаю. -- Я не буду запирать дверь, Михан...-- тихо ответила Чертовка.-- Я жду тебя и без этого кана... Вернись ко мне... -- Н-не могу...-- с трудом ответил князь Михаил. Венец не размышлял, почему в Чердыни появится брат великого князя Московского. В уме его, как кость поперек горла, застряло одно: теми ночами дверь будет открыта. Лишь бы Михаил хоть раз припозднился... Прошел ледоход на Колве, а потом и пермские праздники. Прилетели птицы, мужики вышли в поле, рыбачьи пыжи понеслись в верховья за нерестившейся рыбой. Из Афкуля зачем-то приехал шибан Исур, собрались княжеские воеводы Бурмот и Зырян, прибыли князьки из Покчи, Искора, Пянтега, Кудымкара. Что-то, видно, затевалось -- но Венцу ни до чего дела не было. Иона Пустоглазый сделался втройне обходительней, и наливочка теперь текла ручьем. Наконец из Бондюга со своими воеводами явился и сам Юрий Дмитровский. Венца пригласили на встречу. В боярской шубе он прел в риднице на лавке и тупо пялил глаза на князя Юрия, а сам думал: устроит ли князь Михаил в честь московского гостя пир, чтобы до утра домой не явиться? Князь Юрий давно был знаком Венцу. За прошедшие годы он сильно сдал -- ссутулился, похудел, стал весь желтый. Наверное, грызла какая-то внутренняя хворь. Немного уж небо ему коптить оставалось. Юрий обрадовался Венцу, а дьяк его словно и не узнал. Глядел -- не видел, на вопросы отвечал невпопад. Юрий, похоже, обиделся. -- Чего это, брат, у тебя Данила-то как обухом по лбу получил?-- недовольно спросил князь Юрий у князя Михаила. -- Пьет без просыпу, очумел,-- спокойно ответил Михаил. Юрий внимательно оглядел давнего знакомца. -- Да уж... Твой медвежий угол кого хошь в баклажку загонит... Поди, Данила, к себе, проспись. Завтра поговорим. Венец молча встал, поклонился и двинулся в сени, не чуя под собою ног. Навстречу ему челядь волокла блюда и прочую утварь для пира. Чертовка сидела в тереме одна, и дверь ее была не на засове... Господи, в этих краях и темноты полночью не дождешься! Князь Михаил смотрел, как жрут, пьют и смеются воеводы князя Юрия. Он думал, что где-то далеко, на берегу голубой Камы, их дожидается беспощадное войско: смолит насады, бьет птицу и зверя в дорогу, чеканит наконечники стрел и натягивает тетивы на луки, а в пестрой тени Прокудливой Березы, где когда-то разгорелась его любовь, сидит бородатый московит, точит саблю и пробует остроту лезвия на тонких ветках. Князь Михаил смотрел на желтого, иссыхающего князя Юрия, которого он должен был называть братом, и думал, что не брат он ему, а враг, потому что его брат костром сгорел на Вагильском тумане и сейчас лежит в земле у стены собора, а князь Юрий гнилушкой медленно тлеет подле московского стола и отравляет все вокруг себя, сам отравленный своей злобой на судьбу, смысла которой ему никогда уже не постичь. -- Вели-ка, брат, татарину выйти,-- склонясь к Михаилу, велел князь Юрий. Исур услышал, встал, сжав губы в нитку, и вышел из гридницы, звеня ножнами и шпорами. -- С оружием его к себе допускаешь?-- хмыкнул Юрий, провожая Исура глазами. -- Я не великий князь, а он не казанский хан. -- Не хан, да варнак его... Как, брат, двинемся мы вниз по Каме от Бондюга, надо бы, думаю, завернуть нам и к татарским городищам в твоей земле. Как их?.. -- Ибыр и Афкуль. -- Вот... Коли казанцев трясти станем, не дело этих здесь нетронутыми оставлять. Ты мне дай проводников, которые к татарам дорогу укажут... Михаил положил на столешницу локти, катая между ладонями деревянную кружку. -- Нет, князь,-- ответил он.-- Московиты с казанцами воюют -- их дело. А Чердынь и Соликамск с Ибыром и Афкулем не враги. Ты нас в свой горшок не суй. -- За татар заступаешься никак? -- Не за всех. За пермских татар, у которых Исур шибаном. -- Да есть ли разница между пермской и казанской татарвой? -- Из Москвы, конечно, эту разницу не увидишь. Только с колокольни рыбу не ловят. Когда судьба забросила меня сюда княжить, был я мальчишкой сопливым. И кто мне помог? Великий князь? Нет. Шибан Мансур, отец Исура, помог. Ему я и обещал не поднимать меча на Афкуль с Ибыром. А Исур мне друг преданный. Я на Исура не пойду. И если кто против него встанет, с тем сам вместе с ним биться буду. Не обессудь. Твое дело -- Казань, вот и ступай туда. Князь Юрий сузил глаза. Иона, сидевший на лавке у стены за спинами воевод, грозно затряс белой бороденкой и белой епитрахилью, пристукнул об пол костяным Стефановым посохом. Торчащий рядом игумен Дионисий, в черной рясе и черном клобуке, косматый и худой, только зыркнул тяжелым взглядом исподлобья. Михаил встал, поклонился гостям и вышел прочь из гридницы. Он остановился на высоком крыльце дружинного Дома, всей грудью вдыхая талый, ясный воздух -- такой свежий и просторный после затхлого духа пьяной гридницы. Далекое безоблачное небо тонко и нежно светилось майской синевой над серыми шатрами острожных башен. Два ястреба плавали в вышине, кружа друг вокруг друга. Над синей пармой за рекой косо взлетала Полюдова скала. И теплый покой безмятежно разливался вокруг. Фыркали в стойлах кони, скрипел колодезный журавель, звонко бил по наковальне кузнечный молот. Сохли на крышах амбаров смазанные жиром нарты. Грязные курицы бродили между луж, что-то выклевывали из конского навоза. На заплотах вверх дном висели горшки и корчаги, оплетенные берестяными полосками. Орали грачи на пашнях, расчирикалась урема под тыном острожка, пар поднимался из лощин, шлепали вальками бабы на Колве, и тощий кот вылез из окошка погреба, слизывая с усов сметану. Заулком пробежали мальчишки, хворостинами гнавшие перед собой сломанный бондарный обруч. Старик, сидя перед воротами на скамейке, строгал новое топорище. Баба понесла из дома в хлев корыто с ополосками, наступила на пса и грохнулась в грязь, облившись с головы до ног. Мужик заколачивал дыру в заборе обломком лыжи. И князь почувствовал мучительно-острый приступ любви к этому миру -- житейски-обыденному здесь и сказочно-грозному там, где с Каменных гор сходила на Чердынь вековая парма. Все вроде бы оставалось неподвижным, но сквозь этот мир незримо и беспощадно катилось огромное, неотвратимое колесо судьбы. За стеной, в гриднице, вызревала злоба, которая рано или поздно грозой взойдет над берегом Колвы. И в тени этой грозы, как перед разлукой, ему вдруг до тоски захотелось увидеть жену. Князь сошел с крыльца и пошагал домой, удивляясь легкости каждого шага. У своих ворот он увидел Исура и остановился. -- Я никого не поведу на Афкуль и сам не пойду на Казань,-- сказал он.-- А ты будь сейчас моим гостем. Он толкнул перед Исуром перекосившуюся створку ворот. Опустив голову, Исур схватил его за плечо, сжал, повернулся и первым вошел во двор. Они поднялись на крыльцо. Дверь в сени была приоткрыта. И вдруг Исур встрепенулся и, отшвырнув князя, прыгнул вперед. Изумленный Михаил услышал его рык, свист плети и чужой, звериный рев, а лишь потом увидел в сенях на половицах грязные следы здоровенных мужских сапог. Венец не дождался темноты. Как вор, он перелез забор княжеского двора; прячась за конюшней, за телегой, добрался до крыльца и метнулся в дом. Чертовка сидела в горнице у окна и только успела подняться, как он сшиб ее грудью и повалил. Она вертелась, извивалась, хрипела, а он придавил ее всей тяжестью, вырвал из пальцев платок и стал всовывать в рот. Ее когти пластали рубаху Венца на лоскутья. Треснуло платье, в полумраке резанула глаз белизна бедра. Венец плечом надавил Чертовке на горло, схватив в ладонь ее тонкие запястья, рванул другой рукой под колено, задирая ее ногу и сходя с ума от ее хрипа. Он окунулся в эту бабу, словно в огненную полынью, и уже стало не понять, то ли она бешено сопротивляется, то ли бешено отдается. Венец сразу и не сообразил, что обожгло его яростной болью, лентой перехлестнувшейся через спину, а потом и другой раз -- накрест. Третий удар плети сорвал его на пол, и он, перевернувшись, увидел над собой Исура. Плеть стегнула по лицу, разорвав кожу на скуле и губы. Венец взревел, трезвея, и рванулся к стене, где висел меч князя Михаила. Но плеть обвила выброшенную руку и откинула Венца обратно. Исур хлестал дьяка по-татарски: так, что мясо отслаивалось от костей. Венца швыряло из стороны в сторону, а кровь брызгала на доски половиц. Он рухнул на колени, закрываясь локтями, и тут князь Михаил вломился в горницу, оттолкнул Исура. Венец с колен кинулся в дверь и скатился с крыльца в грязь. Михаил упал рядом с Тиче, обхватил ее, и она завыла, уткнувшись ему в грудь. -- Тиче, Тиче, любовь моя...-- трясущимися губами говорил Михаил, стискивая жену.-- Ты прости меня, прости... Я больше никогда тебя не покину... А Венец, повиснув на Ничейке, который прибежал на крик, плевался кровью и клял все на свете. Ничейка приволок его к колодцу, опустил на землю и окатил водой, смывая кровь. Венец заорал и врезал Ничейке по зубам. Цепляясь за сруб, он поднялся и, скорченный, оглянулся на княжее крыльцо. -- С-сука, н-ну, сука...-- шипел он.-- Оморочила, стерва, приворожила... И все ему стало ясно. Ведьма окрутила его, как дурака, лишь бы гордый князь вернулся к ней. Нету, мол, кроме тебя, княже, мне защиты... А кто ж, кроме него, московского дьяка, осмелился бы на княгиню как на простую бабу смотреть? Ох ты, жеребец безмозглый! Ах ты, тварь премудрая!.. Ведь не платок он у нее из пальцев выдирал, чтобы ей пасть заткнуть, а тряпку, которой она щель меж бревен конопатила... Выходит, все она знала: знала, что он, Венец, все разговоры в ее горнице слышит, и намеренно сказала про открытую дверь, чтобы он, кобелина, сунулся!.. Л-ладно, гадина, отплачу я тебе сполна!.. Шатаясь, Венец двинулся к воротам. Ничейка с разбитым ртом поддерживал его под мышку. Венец пер по улочкам острожка к дружинной избе на виду у всех: пусть все видят, как татарин русского человека в его же дому измордовал. Венец забрался на крыльцо, распахнул дверь в гридницу и остановился в проеме -- рубаха клочьями, сам весь в крови так, что с пальцев капает. Воеводы и князь Юрий пировали, все уже изрядно пьяные, обнимались, ржали, пели песни, требовали браги, ковшей, закуски. Но едва Венец молча встал в двери, голоса постепенно затихли. -- Пируешь, княже?..-- хрипло спросил Венец.-- А у меня на чужом пиру похмелье... На следующий день князя Михаила рано утром разбудил посыльный от князя Юрия. С тяжелой душой Михаил пошагал к дружинному дому. Во дворе царила суета: седлали напоенных коней, снаряжались. В телеге на мешках храпел с ночи пьяный дьяк Данила Венец. Михаил поднялся в дом. В пустой гриднице за неубранным столом сидел князь Юрий -- в кольчуге, в шлеме, в наручах и поножах, сам еще желтее, чем вчера. Он хмуро поигрывал бунчуком на рукояти сабли. -- Чего ты, князь, вдруг в путь засобирался?-- спросил Михаил. -- Испужался,-- глядя в угол, ответил Юрий.-- Коли в твоем дому безродный татарин московского дьяка плетью охаживает, так, боюсь, и меня ты ни с того ни с сего вилами в бок разбудишь. Михаил смолчал, сел на другую скамью, локтем отодвинув со стола объедки и посуду. -- Скажи-ка мне, брат, прямо,-- начал Юрий.-- Идешь ты со мной на Казань или нет? Михаил вздохнул, расправил усы. -- Не с кем,-- ответил он.-- В прошлом году две сотни человек за горами оставил... Дружина моя сплошь из молодых, их еще учить надо. Над дружинами пермяцких князей я не властен. А ополчения весной ни у русских, ни у пермяков не соберешь. Пахотные землю поднимают. Солевары только-только колодцы разморозили. Рыбаки за нерестом пошли, путина. Пастухи оленей погнали на свежую траву. У охотников после гона самое дело началось. За зиму все наголодались, истрепались... Не забывай еще, что и пелымцы ждут часа с нами сквитаться. -- Эвон у тебя сколько отговорок,-- хмыкнул князь Юрий.-- А покороче сказать можешь? -- Могу,-- согласился Михаил.-- Не пойду я на Казань. Не хочу. Князь Юрий бросил бунчук и стал натягивать рукавицы. -- Что ж, тогда и я тебе вот что скажу. Ясак ты платишь исправно, пенять не на что. Толь