Вольга взрыкнул и схватил посланца за плечо, но тот, ухмыльнувшись, легко сбил тяжелую руку сотника. -- Ты кто таков?-- яростно спросил Вольга. -- Не лапай, я тебе не ясырь,-- ответил человек.-- Я -- Леваш, слуга владыки Филофея. -- Ты почто за нами зимой следил?-- Вольга потянул меч из ножен.-- Я вот тя сейчас к князю сволоку... -- Не сволочешь,-- спокойно возразил Леваш.-- Иначе и я князю поведаю -- о твоих тайнах с княгиней. На Вольгин пыл словно плеснули стужей, в лицо ударила кровь. -- Какие тайны?..-- хрипло спросил он.-- Не было ничего... -- Она велела передать тебе, что завтра на закате будет ждать тебя на Стонущем озере возле трех истуканов. Вольга прислонился к резному столбу крылечка. Леваш не спеша шел к воротам в проулок. Невидимый кузнец бил по наковальне в груди у Вольги, звезды разлетались в глазах. "Она будет ждать...-- повторял Вольга.-- Ищи меня, теперь, Вольга, до самой смерти... Бойся ее, сотник, трижды сильнее смерти... У трех идолов на Стонущем озере..." В назначенный день он переправился на левый берег Колвы и погнал коня вглубь леса по заросшей, давно не хоженой тропинке. Ни русские, ни пермяки не любили Стонущее озеро -- дутой изогнувшуюся в чаще былую старицу Колвы, уже полузатянутую болотами. Говорили, что на дне озера лежит кость мамонта -- она-то и кричит страшно в безлюдье, стонет. Этого мамонта не взял в свой большой каюк герой Ратег, когда спасал зверей и птиц от Всемирного потопа. Валежник загромождал тропу, да и конь не хотел идти -- фыркал, прядал ушами, мотал мордой, упирался. Вольга соскочил с седла, намотал поводья на сук и, не обращая внимания на обиду коня, быстро пошел один. Тропа вывела его на невысокий бугор, заросший крапивой. Некогда здесь стоял маленький горт, а сейчас были только две ямы от керку и три гнилых черных идола. Вольга оглядывался, ища ламию. За Чердынью, за Колвой и лесами садилось солнце, и длинные красные лучи полого били из-за спины Вольги, качали крапиву и камыш, превращали в кровь черную воду озера. И вдруг комаров словно сдуло в сторону. К берегу по алой воде плыл ком темной пены. Пена вскипела и с плеском прыгнула вверх -- из воды встала подплывшая ламия. Она беззвучно смеялась и нагая шла к Вольге, руками разводя перед животом паутину ряски. Во вспышке боли и счастья Вольга подхватил ее и тотчас бросил в траву. Одежду словно ветер сдирал с тела. И Вольга взял ламию так яростно и стремительно, с такой решимостью и с таким отчаяньем, будто мечом смахнул с плеч голову. И с того дня начались их встречи на Стонущем озере: тайные, скоротечные, ненасытные. Вольга бросал коня на тропе -- духи пармы пасли его, пока сотник сжимал в объятиях ламию. Это была не любовь, не страсть, а какое-то бешенство, камлание плоти. Вольга не закрывал глаз, глядел в широко раскрытые, трясинно-черные глаза ведьмы, и в самый острый миг в них начинала мерцать серебряная рябь сумашествия. Когти ламии рвали ему спину, ламия хрипела, а потом резко отворачивалась, стискивая Вольгу намертво, открывала рот, и над болотом несся страшный, тоскливый вопль мамонтовой кости. Вольга не задумывался, как ламия приходила на озеро. Здесь он даже одежды ее ни разу не заметил. Если она из окна княжьего терема до Колвы летит нетопырем, змеей переплывает реку, рысью бежит по урманам -- ну и пусть. Ей можно все, и ему здесь тоже можно все. Там, в Чердыни,-- нельзя. Но там и невозможна была эта бесовская пляска. Словно охваченный невидимыми обручами, Вольга ходил по острогу привычным всем сотником. Если он и встречал княгиню, то разве ж эта недоступная, красивая и нелюдимая женщина была его дикой возлюбленной? А потом Вольге подворачивался где-нибудь в проулке Леваш и, кланяясь, тихо говорил: "Завтра", или: "Нынче", или: "Через день". И Вольга вечером шел к конюшне, седлал коня и говорил, что едет на заставу -- на Полюд-камень, на Искор, на Пымпал, хоть куда, лишь бы дорога вела за Колву. И там, на Стонущем озере, его всегда уже ждала ламия -- нагая, прекрасная, вечно юная с древними глазами. Чудские боги хранили их, и никто не дознался о свиданиях сотника и княгини. Но каленое чердынское лето коротко, как свист стрелы, и все оно потихоньку, незаметно прокатилось мимо. Пришли сумерки полночью, а потом и тьма, и первый утренний иней на папоротниках, и гусиные клинья в опустевшем небе. Вольга не устал, был так же неутомим и жаден в любви, но все же насытился. Он впитал в себя с этой любовью и силу, чтобы остановиться, переждать зиму одному. Зимой ламия его убьет -- он замерзнет в сугробе. -- И хватит покуда, душа моя...-- ненастной ночью прошептал он.-- Я же человек, а не лесной дух. Я зимой не выживу. -- Будешь ли ты меня ждать на вешние воды?-- держа его голову в ладонях, спрашивала ламия. -- Всю жизнь буду, до самой смерти. По первому льду он уехал зимовать на заставу, что, словно птица, плыла в небе на вершине Полюдова камня. На заставе жило самое большее по десятку человек, сменявшихся каждую неделю, и Вольге казалось, что он почти один. Одиночество было созвучно великому молчанию мира, распластавшегося до окоемов вокруг одинокой горы. Наравне с рядовыми ратниками Вольга рубил дрова, обходил на лыжах силки-ловушки, топил чувал, готовил пищу, стоял в дневных дозорах, вглядываясь в белую, опушенную ельниками ленту Вишеры, и стоял в ночных караулах, высматривая отблески вогульских костров. Вольга был переполнен прошедшим летом, когда каждый день казался бесконечным и самым важным, а вот теперь чудилось, что лето промелькнуло как единый миг, но главное еще впереди. Вольга был счастлив: впервые почти за десять лет его ничто никуда не гнало и не манило. Печаль, что лето прошло, легла теплой росой на душу, как летний туман на прибрежные травы. Вольга сидел на останце и глядел, как зима слой за слоем настилает на землю снега, но сквозь все слои упорно проступает вдали, на Колвинском крутояре, крохотная корона русской деревянной крепости. А зима выдалась морозная и ясная, когда в полдень небо промерзало до дна прозрачной зеленью, а в полночь просторно двигалось и колыхалось светящимися покровами позарей. Такими ночами Вольге хорошо было лежать на топчане и слушать долгие, неспешные пересуды товарищей у чувала. Со спокойствием постороннего Вольга удивлялся небывалым делам, что творились в мире. Говорили о московском государе Иване Васильевиче, или царе -- так по-ромейски стали называть его после женитьбы. Как скинули в Новгороде с колокольни вечевой колокол, высекли плетями и вырвали ему язык. Как из рук царя полетели на пол кремлевского терема золотые лоскутья ханской грамоты и как двинулись на татар орленые полки московитов. Словно Богородица распростерла свой покров над Кремлем: победа сама шла к русскому царю, как прирученный конь в стойло, гони -- не уйдет. И застряло на речке Угре татарское войско, будто телега в колдобине, ястребами закружились над ним черные тени Чингиза, Батыя и Мамая и в безнадежной ярости упали на свои же бунчуки, разметав по степям, как солому, татарские тумены, объятые бессмысленным ужасом. Там, на Шелони и Волхове, на Москве-реке и на Угре, ангелы опускались с неба на московские хоругви для того, чтобы здесь, в Перми Великой, он, Вольга, почувствовал себя стоящим на своей земле, как былинный богатырь Полюд, о котором тоже рассказывали сказки у чувала. Будто был он стражем родных рубежей еще в незапамятные времена. Шло на Пермь несметное войско вогулов, и он обратился в гору, которую вогулы не смогли преодолеть, потому что гора эта -- святая, и злобе, силе нечистой на нее не подняться. А еще говорили, что был Полюд защитником всего бедного народа, отнимал неправедные сокровища и с ними укрылся в горе, где и заснул непробудным сном. И если придет сюда совсем несчастный человек, то откроется перед ним гора, и будет чаша с золотом и каменьями. Но коли пришелец окажется жадным, возьмет хоть крупинкой больше, чем надо, то гора сомкнется, и останется человек в пещере наедине с разгневанным Полюдом. Много, говорят, в пещере костей ненасытных искателей поживы. И другое рассказывали о Полюде, что был у него брат Ветлан, и оба они были пермскими богатырями. Но полюбили одну девушку-красавицу Вишеру -- и стали за нее биться на мечах. А Вишера не захотела гибели хоть кого из них и бросилась между ними. Она обратилась в реку, а богатыри стали скалами. Вольга посмеивался над сказками, не верил -- и в то же время верил каждой из них. И его застава стояла на вершине горы, как на вершине легенды. Однажды Полюд даже приснился Вольге. Вольга увидел во сне знакомую заснеженную полянку у подножия горы. На полянке горел костер, и по обе его стороны, друг напротив друга, стояли двое: ламия, нагая и прекрасная, и русский ратник в обгоревшей одежде и порванной кольчуге, с усталым, обросшим бородою лицом. "Полюд, отпусти его со своей горы",-- просила ламия. "Я не держу,-- ответил Полюд.-- Он сам не уходит. Если он тебе нужен, ты сама поднимись к нему". "Твоя гора -- святая,-- с тихой злобой ответила ламия.-- Мне, ламии, на нее хода нет... Занеси меня наверх на руках, Полюд, без меча у пояса..." Растревоженный сном, Вольга наутро спустился с горы. На поляне он увидел яму в снегу и угли костра. Кто его жег? Когда? Ответа не было. В тот день новые ратники принесли весть, что в Чердыни княгиня родила сына, которого окрестили Иваном. Время шло, и опять подкатила весна. Вершина горы, открытая солнцу и теплым ветрам, обтаяла первой и плыла над пармой, как остров. Вольга с валунов, с высоты заставы глядел, как темнеют леса, освобождаясь от снега, как лопается и грудами ползет по Вишере лед, как земля, сырая и бурая, выступает из-под сугробов, и проталины расплываются вширь, как лужи, пятная поляны и берега. Вольга ждал. "На вешние воды..." -- сказала она. Вольга ждал со звериным терпеньем, упрямо, тихо, без тоски последних холодов, без лихорадочной радости первых оттепелей. "Она придет, она найдет меня",-- думал он. Миновала неделя, другая. Менялись дозорные. И с третьим караулом Вольга получил весточку. Отозвав его в сторону, Фока, десятник, передал клочок бересты, сложенный пополам и зашитый по краю. -- Филофеев человек Леваш велел тебе тайно сунуть,-- пояснил Фока.-- Не бойся, я не читал, грамоте не разумею. "Почему Леваш?.." -- удивился Вольга, но сразу сообразил: ламия тоже не умела писать, хотя, говорят, была крещена. "От сего дня на третий в полдень на росстани," -- нацарапал на бересте Леваш. Вольгу словно взорвало изнутри. Все поплыло в глазах, застучало сердце, кипяток заполнил грудь и забурлил в горле. Даже мускулы рук и ног заныли, сведенные от напряжения, будто тело стремилось броситься к ламии прямо сейчас. Вольга согнул свою душу, как лук, и сцепил ее тетивой воли. Три дня Вольга слышал в ушах звон этой натянутой тетивы. На третий день он еле смог неспешным шагом дойти до леса, а дальше, заслоненный еловыми лапами от глаз своих ратников, побежал вниз по склону, по тропе, все быстрее и быстрее. Он вылетел на росстань и повалился на обочину без сил. Никого не было. Торная дорога, валясь по ухабам, уходила к Вишере; убитая тропинка ответвлялась от нее и вела на гору. Туча комаров, звеня и сверкая на солнце, висела над развилкой. Тиче шла к Вольге по взгривку между колеями и улыбалась, помахивая веточкой. Она была в длинной черной рубахе, стянутой простым пояском, без платка, босая. Вольга встал. Он обнял ламию и притиснул к себе так, словно хотел вдавить ее в себя, зарылся лицом в черные, пахнущие смолой кудри, ладонями, грудью, всем телом ощутил под полотном рубахи тугое и звонкое, горячее тело ламии. -- Душа моя...-- шептали его губы. -- Уйдем с дороги,-- шепотом ответила ламия.-- Уйдем в парму...-- и вдруг она дернулась, вырываясь из его рук, и завизжала: -- Ош!.. Вольга успел увидеть только ее вытаращенные в ужасе глаза, как его словно ударили мягким бревном и отшибли в придорожные кусты. Он рванулся обратно на дорогу, ломая ветви и раздирая кожу. Тиче неслась прочь, а за ней гнался медведище -- не бурый, а весь какой-то зеленый и заплесневелый, точно из могилы. Он бежал, как волна -- то плечи вверх, то крестец. Он нырнул вперед еще раз и с лету сбил лапой Тиче с ног, покатил по дорожной грязи, подмял под себя. Вольга, выдернув меч, в два прыжка настиг медведя, ухватил рукоять меча обеими ладонями и всем своим весом вогнал клинок медведю в спину, в шерсть, под левую лопатку. Зверь вскрикнул по-человечьи, осел набок, повернув к Вольге узкую морду, и грузно лег на ламию. Пасть его приоткрылась, дохнув смрадом, проклокотал последний рык, будто дальний гром, и на Тиче потекла черная, густая медвежья кровь. Вольга схватил медведя за огромную лапу, не боясь предсмертной судороги, и перевалил его на сторону. Тиче лежала ничком, вся в грязи, в крови, в перепутанных кольцах длинных волос. По-волчьи завыв, Вольга подхватил Тиче, ощущая, как страшно и безвольно обвисает ее тело в его руках, перенес на траву, положил, стал грязной ладонью стирать грязь с ее лица, а потом, спохватившись, прижался ухом к ее груди и только тогда услышал ровный, спокойный толчок сердца -- будто молотком стукнули в ухо. С княгиней на руках он бежал по тропе на гору -- спотыкался, но не падал, задыхался, но не останавливался. Он не мог думать, не мог перевести дух, его словно расколола пополам трещина дикой боли. Ратники на заставе, побросав дела, высыпали навстречу, перехватили его ношу, положили на кафтан у костра. -- Что за баба? Откуда? Чего с ней?..-- слышал Вольга, но лишь всхлипывал и мотал головой. Расталкивая парней и мужиков, к Тиче пролез Фока, встал рядом на колени. В одной руке у него был ком мокрого мха, в другой -- нож. -- Держи дурня!-- рявкнул Фока, и ратники ухватили за плечи и локти Вольгу дернувшегося к Тиче при виде ножа. Фока стер корку крови и грязи с губ Тиче, поднес к ним лезвие, подержал, затем перевернул. Лезвие запотело. -- Дышит, жива,-- сказал сам себе Фока.-- Ну-ка, все прочь!.. Он начал вспарывать рубаху от горла до подола, разложил ее, обнажив тело, стал осторожно щупать ключицы, плечи, ребра, живот своими толстыми и, казалось, неуклюжими пальцами. -- В костях я толк знаю...-- бормотал он.-- Нет, сломанных нету... Синячища вон, ссадины, а не пухнет... Может, где что и лопнуло, но без сдвига... Жить будет. Должна очухаться. Что с ней было-то, сотник? Где ты ее нашел? -- На дороге у медведя отбил,-- хрипло ответил немного опомнившийся Вольга.-- Чего она глаза-то не открывает? Лицо Тиче было измученным, враз истончившимся, бледным. Синие тени лежали в глазницах. -- Обморок, напугалась,-- пояснил Фока.-- А кто она? -- Княгиня. Ратники даже отшатнулись. -- Э... ну-ка давайте все отсюда,-- нашелся Фока, прикрывая Тиче разрезанной рубахой.-- Да-а...-- он поскреб бороду, разглядывая княгиню.-- Ну и дела. Я слыхал, что она того, блаженная... Убегала из дому, говорят, не раз... Ну и вот. -- Ладно, оставь ее,-- сморщившись, сказал Вольга.-- Если обморок, то очнется. Иди, а я посижу. Ратники, оглядываясь, разошлись. Вольга сходил в избу, принес одежду, сунул под голову Тиче, укрыл сверху. Потом умылся из бадьи и уселся рядом на полено. В голове было пусто. Без мысли, без движения он сидел весь день. Отказался есть. Тиче в себя не приходила. На заставе был единственный конь -- старый мерин Воронок. На нем возили воду с Вишеры. Воронка запрягли в телегу, выбросили из кузова бадью, наложили гору лапника и сверху устроили княгиню. -- Возьми сопровожатых,-- посоветовали Вольге.-- Путь неблизкий, ночью поедешь. -- Не надо,-- угрюмо отмахнулся Вольга. По медному от заката склону телега съехала с горы. В сумерках миновали росстань. На туше убитого медведя уже скакали птицы, какой-то зверек порскнул в кусты. Вольга вытащил свой меч, обтер о шкуру, сунул в ножны. Воронок, пугаясь и вздрагивая, робко шел по дороге, тянул телегу. Настала ночь. В облаках над пармой летела косматая луна. Вольга снова выволок меч и положил рядом с собой. Он услышал за спиной тихий смех и резко оглянулся, дернув вожжи. Воронок встал. Тиче сидела в телеге -- почти голая в разрезанной рубахе, словно светящаяся во тьме. Глаза ее сияли. Волосы гривой кудрявились вокруг головы, петлями извивались по плечам, на грудях. Тиче смеялась, и Вольге стало страшно. Он нашарил меч, сполз с телеги и попятился. -- Так ты невредима?-- хрипло спросил он. -- Конечно,-- она кивнула.-- Разве же Ош меня обидит? Я его сама позвала. -- Зачем? -- Я -- ламия. Меня на гору Полюд не пускает. Я туда попасть могу, только если кто меня на руках занесет, без меча у пояса. Ты занес. Вольга молчал, потрясенный. -- Вольга, не ходи в Чердынь,-- попросила Тиче и потянулась к нему; кудри посыпались с голых плеч.-- Будь со мной, люби меня всю ночь. Не ходи в Чердынь, там тебя убьют. -- Почему?.. -- Там всех убьют. И князя, мужа моего, и княжичей, моих сыновей, и всех ратников, и монахов, и мужиков, и баб -- всех. -- Кто? -- Вогулы. Хакан Асыка пришел и много хонтов привел. Завтра ночью он Чердынь возьмет. -- Не было вогулов на Вишере... -- Были. Они от заставы за лесами, за скалами прячутся. Вы их не видели. Они вашего сполоха боятся, хотят Чердынь внезапно взять. -- Так вот зачем тебе на заставу было надо...-- без голоса сказал Вольга, взмокнув от внезапного предчувствия. -- За этим,-- согласилась Тиче.-- Ведь я же ламия, жена хумляльта. Твоя застава вся спит непробудным сном. Я ратным людям твоим в котел с пищей дурман бросила. Они и заснули. А ты не ел. -- Я вернусь... Я разбужу...-- тупо произнес Вольга. -- От того сна никого не разбудишь. Под горой семь вогульских косатых богатырей прятались. И они поднялись на гору, когда все уснули. -- Как же ты могла... любовь мою...-- Вольга подавился словами. -- Я люблю тебя, я спасла тебя. Оставайся со мной, Вольга. Со мной тебя никто не тронет. Ты воеводой русским будешь, а может -- князем... А я твоей женой стану, самой лучшей женой, сладко любить буду, жарко. Она спрыгнула с телеги и медленно пошла к нему -- протягивая руки, покачивая бедрами, переливаясь блеском в лунном свете, как рыба. -- Не подходи!-- крикнул Вольга, выставляя перед собой меч.-- Не подходи!.. -- Не бросай меня,-- заклинала ламия.-- Вогулы убьют тебя в Чердыни, вогулы убьют тебя на заставе, ты не спрячешься от них в парме даже в самую глухую полночь... Не покидай меня, Вольга... Держа ламию на расстоянии острием меча, Вольга обогнул ее по обочине. -- Я тоже тебя люблю, Тиче,-- с болью сказал он.-- И низкий поклон тебе за твою любовь... Но мне иначе нельзя... Я должен быть на заставе. -- Тебя убьют, если ты зажжешь сполох... Косатые богатыри близко... А ты так красив, так молод... -- Я молод, да не мальчик... Любовь велика бывает, а жизнь больше... Ты не вздумай меня останавливать -- убью. Он развернулся и побежал по дороге обратно... Луна серебрила молодую траву, бревна избушки, брони лежащих людей. Их кололи спящих, они ничего не узнали, не поняли. Вольга, смятенный, обошел мертвую заставу. Никого. Он один. И семь косатых богатырей под горой. Он встал на колени у погасшего, затоптанного костра, достал огниво, начал высекать искры на сухой мох, что надергал из пазов избушки. Мох задымился, затлел. Вольга плакал. Он ничего не видел из-за слез, из-за того, что зрачки сжались, нацеленные на крошечные угольки в моховом комке. И вдруг Вольге показалось, что напротив него, так же на коленях, стоит и осторожно дует на искры русский воин с усталым, обросшим бородою лицом, в обгорелой одежде и рваной кольчуге. Вольга почувствовал на своих руках его теплое бессмертное дыхание. Глава 31. Путь птиц Глубокой ночью, поднятый с постели, княжич Матвей глядел на сполох с вала Покчинского острожка. Рядом толпились, гомоня, взъерошенные, полуодетые ратники. -- Закрыть ворота!-- крикнул Матвей. Душа его тихо наполнялась ликованием. Вот он -- его первый набат. Жизнь в Покче тяготила его. Он был уверен, что рожден для подвига. И теперь его грядущий подвиг глядел на Пермь Великую гневным огненным глазом с вершины Полюдовой горы и словно выискивал в толпе его, княжича Матвея. Тот, кто зажег сполох, тоже совершил подвиг. Раз костер поднялся ночью, значит, вогулы подошли к горе вплотную и незаметно. Следовательно, тому, кто высекал искру, с горы было не сбежать, не спастись. Но такого подвига Матвей не понимал. После подвига должна быть жизнь -- для славы, для следующего подвига. И если ее не будет, то зачем же подвиг нужен? Ощетинившись, острог до рассвета простоял словно бы в пустоте. Вогулы не пришли. Подождав, пока солнце осветит и дальние леса, и Колву, и избенки разросшегося в мирные годы посада, и толпу посадских, гудящую перед запертыми воротами, Матвей велел ворота отпереть и запускать народ за стены. Мужики, бабы, старики, дети повалили в острожек. Они волокли узлы скарба, вели скотину, телеги везли. Поднялись гвалт и вой, бабий визг, детский плач, ругань воротных стражников, не пускающих скотину, коровий рев, конское ржанье, безумный собачий брех. Народ сбился в проездной башне в кучу, с дракой прорывался внутрь и бежал по улочкам. Матвей с башни брезгливо глядел на эту кутерьму. -- Больно уж людно...-- угрюмо сказал стоявший рядом сотник Никита Бархат.-- Скотину поколоть надо было, и все барахло, кроме харча,-- прочь... Матвей молчал, словно не слышал. -- Княже, может, пару десятков ратников со всеми конями нашими отошлем в Искор или Пымпал, покуда еще вогулы не подошли? Затянется осада -- помрут кони... Но Матвей не думал об осаде. Он нетерпеливо ждал, когда ж вогулы явятся перед Покчей. Когда они соберутся, он поведет на врага всесокрушающую конницу. А угнать коней из острога?.. Отсиживаться за стенами?.. Чушь! -- Заткнись,-- кратко велел Матвей Бархату. Бархат только полыхнул глазами. Матвей Бархата терпеть не мог еще с тех времен, когда тот в гриднице князя Пестрого швырнул ему просушить свои сапоги. Вогулов не было весь день. Жарило июньское солнце. По опустевшим кривым улочкам посада бродила бесхозная птица. Курицы, квохча, комьями перьев взлетали на заборы от ошалевших от радости псов. Дрались петухи. По берестяным крышам шныряли осмелевшие коты. Гуси сами по себе важно плавали в Кемзелке. Они появились только на вечерней заре. Вереницы крошечных черных всадников выехали из леса и, не приближаясь, остановились табором на опушке. Матвею хотелось кинуться туда, к ним, в схватку, но он понимал, что надо подождать, примериться, хотя бы пересчитать врагов. Всю ночь острог не смыкал глаз, всматриваясь, не полезет ли кто от вогульских костров к воротам? Матвей в горячке нетерпенья не мог заснуть, до рассвета возил по постели свою новую любовницу -- бедовую и красивую вдовицу Дашку. Но и днем вогулы не подошли ближе. Весь народ торчал на валах острога. Только небольшой вогульский отряд на косматых, низкорослых лошаденках медленно приблизился к домишкам, постоял и потихоньку втянулся в улочки, проверяя, не таится ли там засада. Вогулы не безобразничали, не поджигали ничего, только хватали, нагибаясь с седел, гусей и кур. Посадские, что стояли за частоколами, завздыхали, закрестились с надеждой: авось не станут лесные воины губить горбом и потом нажитое хозяйство. Если какой вогул приближался, в него со стен острога летела целая туча стрел, бессильно сыпавшаяся в траву у копыт коняшки. Матвей, резвясь, и сам пустил парочку, пока не услышал, как где-то в стороне Бархат ворчит: -- Чего расстрелялись, дурни? Как будет приступ, чем стрелять станете? Соломой?.. Матвей стоял на обходе башни в открытую, подбоченясь, в сверкающем хазарском шлеме, перекупленном у татарского купца. Легкий ветерок трепал алую ферязь, напяленную поверх горячей от солнца кольчуги. Матвей вдруг услышал вой, словно выла, летя, маленькая ведьма, и вой этот, кинувшись на него, тюкнулся в стену рядом с локтем. Из бревна торчала вогульская стрела, еще трепетавшая перьями. Усмехнувшись, Матвей выдернул ее, глянул на дырочку в острие и дунул. Стрела свистнула. Посадские, увидев, что в князя стрельнули, полезли с вала вниз. Матвей презрительно хмыкнул. -- Княже, и ты бы сошел,-- посоветовал подоспевший Бархат.-- Торчишь на виду, как петух на заборе... -- Язык прикуси,-- оборвал его Матвей, но с башни спустился и пошел к Дашке пить брагу. Он уже изрядно захмелел, когда прибежал дозорный и сообщил, что вогулов сочли: две с половиной сотни примерно будет. "Ну и что -- на сотню больше?-- пьяно и азартно подумал Матвей.-- Коли налететь пошибче, да размахнуться пошире..." -- Вели рожечникам бой трубить,-- приказал Матвей ратнику и вслед за ним двинулся на крыльцо. -- Дружина!..-- заорал он. Голос у него был красивый, сильный, отважный.-- По ко-о!.. Снизу налетел Бархат, грудью впихнул Матвея назад, в горницу. -- Одумайся!-- сипло рявкнул он.-- Ты что?.. Куда мы?.. Они нас всех еще за сто шагов стрелами положат! -- Да как смеешь ты...-- изумленно начал Матвей.-- Да я тебя караулу!.. -- Чего ты меня караулу? Ты князь? Ну и поступай по-княжьи! Я поболе тебя, сопляка, в ратном деле смыслю! А я тебе на бой добра не даю! И коли я добра не дал, с тобой никто не пойдет! Я твою честь блюду, понял?! Матвей, быстро трезвея, сел на скамью и тихо, грязно выругался. -- Все я понял,-- зло сказал он.-- Пошел вон. Хоть ночь он и проспал глубоким сном, наутро в душе ему было невыносимо гадко. Он попал в самое поганое положение -- в смешное. Но княжич не побоялся своего позора. Он свистнул рынду и велел созвать дружину. Когда все, кроме караульных, сошлись у крыльца, Матвей, черный и озлобленный, появился перед ратниками. -- Чего лыбитесь?!-- взревел он, вытаскивая плеть.-- Я -- князь! Я себе во всем волен, и в браге волен! Ваше счастье, что нашелся трезвый человек,-- он ткнул плетью в сторону стоящего на отшибе Бархата.-- Иначе все бы, и я тоже, сейчас посеченные лежали! Вам не зубы скалить надо, а Богу молиться! Он двинулся вниз с крыльца и хлестнул землю перед собой так, что толпа раскололась пополам. -- А ослушаться себя я никому не дам!-- он ткнул плетью в лицо первому встречному.-- Я в яму сажать не буду! Башку сшибу без молитвы, хрюкнуть не успеете! Поняли? Он вернулся к себе и рухнул на лежак. Бархата он бы сейчас голыми руками разорвал. Он его ненавидел люто. И в ненависти потянулись бессмысленные дни осады, долгие и мучительные, как пытка. Осада оказалась совсем не такой, какой ожидал увидеть ее Матвей: не тревожным и грозным стоянием на забрале с ладонью, козырьком прижатой к бровям. На валы острожка вообще лучше было не соваться -- вогулы били стрелами по любой голове, мелькнувшей за частоколом. Осада была совместным мучением целой огромной толпы людей, стиснутой в стенах маленькой крепости, и это мучение только усиливалось простором безоблачного неба над головой, простором речной поймы, лесов и дальних гор. Матвей заперся в своем доме и выходил только ночью, чтобы проведать в конюшне коня -- вороного Монаха. А люди в остроге уже к вечеру первого дня забыли, от какой беды они здесь укрываются, и пошла обычная жизнь -- со склоками, дележом, бабьим криком, детским визгом, стариковским ворчаньем. Кто-то запил горькую, кто-то клянчил хлеба. Колодец на третий день вычерпали, и теперь из него только к утру можно было поднять на дне бадьи немного глиняной жижи. Матвей пил квас, несколько бочек которого стояли у него в подклете, умывался квасом, даже посуду Дашка споласкивала квасом, и от кваса Матвея уже тошнило. Скот и люди в один день загадили весь острог. На улочках хлюпали лужи мочи, под всеми стенами смердели кучи. Сделать общую выгребную яму никто вовремя не догадался. Застоявшиеся, голодные коровы мычали. Нескольких прирезали, несколько сами сдохли. Туши их полежали-полежали, брошенные хозяевами, и начали вздуваться на солнце. Тогда пришлось их разрубить и выбросить за тын. К лужам мочи прибавились лужи тухлой крови. Мухи и комары темной тучей клубились над острожком, терзая хуже голода, жажды и жары. Умерли несколько младенцев, несколько стариков и баб, помятых при свалке в воротах. Их наскоро отпел покчинский поп Африкан, потом закопали без гробов. Народ, праздно шатавшийся туда-сюда, за час затоптал могилы. Зверствовал понос, выдирая из живота кишки. По ночам негде было ступить среди тел спящих. Под телегами ратники насиловали молодух. Какая-то баба сошла с ума, дни напролет выла, что-то пророчила, металась по острогу. Толпа просителей оббивала ступени Матвеева крыльца, каждый чего-то хотел от княжича: пожрать, напиться, наказать обидчика, выбраться на волю, получить оружие и харч, узнать, скоро ли все закончится... Расползались дикие слухи. Мужики воровали у ратников припасы, ратники воровали у мужиков добро. Язычники из пермяков хотели молиться по-своему, их били: тяжело, насмерть, вымещая на них всю злобу и тоску. Иногда Матвею казалось, что еще немного, и он схватит меч, пойдет рубить всех подряд направо и налево. Всеми ратными делами его дружины ведал Бархат. Два лазутчика, отправленные Матвеем в Чердынь, исчезли, как камни в пруду. Однажды ночью дозорные на валу услышали переполох среди вогульского караула, вой стрел, стон изо рва. -- Братцы...-- позвал снизу чей-то голос.-- Дострелите меня... Помилуйте... -- Ты кто таков? -- Из Чердыни я послан... Ранили меня... Дострелите... -- Чердынь-то как? -- Стоит твердо... И вы стойте. А мне конец... Раненого дострелили. Покча стояла. Здесь была теснота, вонь, грязь, жажда, зной. А рядом -- рукой подать -- родные дома, луга, Колва. Но вогульский стан за посадом стерег эту благодать, не пускал. И вдруг однажды утром вогулов не стало. Они ушли, только пара десятков воинов копошились среди погасших кострищ, да еще напротив покчинских ворот -- речных и напольных -- торчали караулы. -- Выходим в поле!-- заорал Бархату в лицо Матвей, не давая слова сказать.-- Порубим оставшихся к чертям собачьим! Все лучше, чем здесь сидеть да гнить! Он побежал к конюшне, растолкал ратников, стал взнуздывать Монаха. Вратари отволакивали створки напольных ворот, сдирая одуванчики, что за неделю выросли в проезде башни. Утреннее солнце, как счастье, полыхнуло в бревенчатый проем. Вслед за передовыми Матвей вихрем вылетел за острожные стены, на простор улочек беспорядочного посада. Вот она, божья благодать: мчаться на коне навстречу врагу навстречу свежему ветру, и чтоб солнце играло на броне, и чтоб рука приятно удлинялась тяжестью меча. Вопя, топча кур, яростно и радостно рубя горшки на кольях заборов, всадники Матвея, обгоняя друг друга, скакали к околице, к опушке леса, где на стану заметались вогулы, залезая в седла. Трубили рожки, ржали кони, стучали копыта, кричали люди. И вдруг в этом гаме словно взвыли вогульские ведьмы -- пернатые стрелы взбурлили воздух, брызнув, казалось, изо всех окошек окрестных изб. Завизжали, валясь и лягаясь, раненые кони, покатились в траву подстреленные всадники, кувыркаясь через голову. "Засада?.. Выманили?..-- подумал Матвей, но не испугался, опьяненный волей, ветром и скачкой.-- Пускай! Засада -- так засада! Рубка -- так рубка! Лишь бы не в острог! Мы еще посмотрим, кто кого!.." -- Вперед!-- закричал он своим, перетягивая со спины на плечо круглый деревянный щит, утыканный медными гвоздями, с литым медным умбоном в центре. И русская конница неслась дальше, сквозь секущий ливень вогульских стрел -- навстречу вогулам. А те словно вдруг удесятерились числом, выскочив из каких-то укромных мест, где ждали русских, и тоже неслись на врага, выставив копья. Словно грозовой разряд вспышкой лопнул над землей между двумя конными лавами -- это с неба сошли ангелы, крылами опаляя место самой страшной сечи: на мечах и на всем скаку. Матвей впервые увидел вогульских воинов вблизи -- в одеждах из вывернутых мехом наружу шкур, в деревянных доспехах, в треугольных шеломах с приклеенными рогами и волосами, увидел их смуглые смелые лица с недобро прищуренными светлыми глазами, увидел их русые косы, помелами летящие вслед за спиной. Две лавы сшиблись, вонзившись друг в друга, как вилы в вилы. Матвей гибко уклонялся от нацеленных копий, отшибал их щитом, рубил мечом по рукам и плечам, проносящимся мимо. Звон, крик и такой треск, точно кололи дрова,-- треск деревянных лат, обтянутых дубленой лосиной кожей, треск разломленных костей, раздробленных черепов -- все это раскатилось над опушкой. Монах завертелся под Матвеем, как черт на сковороде, грызся с другими лошадьми, бил грудью и копытами. Матвей отмахивался мечом, выставляя щит, или падал в ударе вперед стискивая коленями бока Монаха, и поражал вогулов, которых тотчас уносила куда-то круговерть боя, не успевали они падать. Краем глаза Матвей видел вокруг скрещенье лучей и блеск железа, вытаращенные глаза, открытые рты, искаженные лица дерущихся, взлетающие мечи и руки, сбитые шлемы, растрепанные гривы и оскаленные морды коней, и все это -- густо, броско заляпанное алыми пятнами, будто кто-то горстями швырял кровь в толпу, на кого попадет -- и ладно. Сеча, как юзом вертящееся колесо, сползала, стекала с опушки по пологому уклону, роняя мертвецов. А по чердынской дороге на Покчу неслось другое, невиданное войско. -- Князь!..-- орали на ухо Матвею, и он даже покачнулся в седле, едва осознав себя. Сеча, как дым пожара, валила мимо. -- Князь!-- орал Бархат, отдергивая руку от узды Монаха -- конь по-собачьи клацнул зубами у его рукава.-- Гляди!.. По чердынской дороге на беззащитную, раскупоренную Покчу скакали всадники на огромных боевых лосях, не по-лошадиному перебиравших длинными и сухими, как спицы, ногами. "Никто, говорят, против них не устоял,-- успел подумать Матвей,-- кроме отца, князя Михаила, на састуме в Пелыме..." И княжичу впервые стало страшно: повернуться спиной к вогулам на лосях, чтобы обогнать их, достичь Покчи первым и велеть закрыть ворота. Но, как всегда навстречу своему страху, Матвей перекинул щит на спину и звонко шлепнул Монаха голомянем меча по заду. Монах понес его наискосок лосям, обгоняя вогулов. Прыгнули в глаза домишки посада, а над их берестяными крышами уже поднимались кряжистые башенки острога, когда вдруг что-то ударило Матвея, и Монах исчез из-под него. Матвей по широкой дуге перелетел крайний заплот и шлепнулся в грязь и тину на дне рва, но тотчас лягушкой заскакал вверх по откосу и вкатился в раскрытые ворота острожка, едва вывернувшись из-под лосиных копыт. -- Закрывай ворота!..-- закричал он. Но закрывать ворота было некому. Вогулы уже ворвались в острог, скакали по улочкам, бежали по валам и рубили, кололи всех подряд. Русские и пермяки кричали, закрывались руками, слепо метались из стороны в сторону и валились мертвыми, рассеченными, окровавленными. Целые стога мертвецов громоздились на перекрестках. Вогулы убивали без меры и пощады, сами такие же сумасшедшие, как и те, кого они убивали. Теперь уже кровь не горстями швыряли на народ -- ее широко плеснули из ведра, окатив острожек от кровель по нижние венцы. И Матвей бы кинулся с мечом на ближайшего вогула -- да меч он выронил во рву. И коловращение бойни повлекло его, лишенного зацепки, неведомо куда. Он тоже бежал, спотыкался, падал, матерился, ступал по грудям и спинам мертвых, полз на карачках в окровавленной крапиве, шарахаясь от лосиных и конских копыт, скользил на человеческих внутренностях в грязи и никак не мог вырваться из потока бегущих людей, будто был не князем, а последним невольником в человеческом гурте татарского шибана. Толпа вынесла его к другим -- Колвинским -- воротам острожка и выбросила на берег, усыпанный корчащимися телами подстреленных людей. И здесь тоже нельзя было остановиться, укрыться, прижаться к земле, потому что на валах острожка стояли вогулы и стрелами гнали народ в воду, словно на крещение. Сотни ведьм, воя, проносились над головой, по-осиному впивались в тела, сшибали с ног. Задом наперед, лицом к вогулам, отступал к стремнине реки поп Африкан и держал высоко над головой икону, в которой уже торчали две стрелы. Третья стрела пригвоздила бороду попа к груди, и он повалился набок, выронив доску. Матвей споткнулся об нее и схватил ее обеими руками, сломил стрелы, пластом кинулся в волну, подложив икону под себя, чтобы она приняла на себя тяжесть кольчуги, как святой принимает на себя тяжесть человеческого греха. Но на левом берегу спасенья не было: там тоже стояли вогулы с луками и били стрелами в плывущих. Река несла эти стрелы мимо Матвея -- они погрузили в воду железные клювы и выставили вверх оперенные хвосты. Матвей задирал голову, высматривая, и, отплевываясь, кашляя, захлебываясь, греб через широкую Колву к узкому клину плавней, куда половодье натащило всякий речной мусор. Ноги коснулись дна, и Матвей, сначала пригибаясь, потом опираясь о дно рукой -- другой рукой он держал под мышкой икону,-- потом на четвереньках добрался до зарослей, зарылся в них и притаился. Он видел, как расстреливали плывущих, как добивали добравшихся до мелководья, как наконец река опустела, вогулы сели в длинные лодки и перебрались на покчинский берег. Крики и стоны утихли в остроге, и вскоре над крепостью, над домишками посада начала разматываться сперва редкая синяя кудель, а затем густая смоляная пряжа пожара. Вогулы подожгли убитую Покчу. Из плавней Матвей видел, как мостом, черной радугой выгнулась через весь небосвод страшная дымная полоса. Она была как дьявольское, угольное отражение Млечного Пути в светлом небе. Пермяки говорили, что Млечный Путь -- это Путь Птиц, по которому на свое неведомое земле небо улетают птицы -- души умерших. По этому же адовому мосту, гневливо и беспокойно клубясь, уходили к русскому богу души зарубленных и сожженных в Покче. Когда стемнело, он сволок с плеч кольчугу, лег грудью на икону и бесшумно поплыл вниз по течению к Чердыни. Две черные, зубчатые поверху громады -- острожная гора и монастырская гора Чердыни -- были окружены кольцом вогульских сторожевых костров. Матвей выполз в высокую прибрежную траву и, брюхом отыскивая на заливном лугу холодную струю Чердынки, полез вперед. Он легко выбрался в урему между двумя горами, куда вогулы, похоже, не решились сунуться, нашел погребок подземного хода и, лязгая зубами, ногтями стал колупать дверку. Дверка вдруг открылась. Видно, за ней кто-то сидел и ждал лазутчика, ушедшего к вогулам. -- Ты кто?..-- ошалело спросил стражник, цапая ножны на поясе. -- Матвей я...-- просипел Матвей.-- Княжич... Стражник пропустил его, оглядывая изумленными глазами. Матвей, шатаясь и налетая плечами на стены, прополз по тайнику, вскарабкался по лестнице и вывалился из колодца Тайницкой башни прямо на руки Ваське Калине. -- Княжич?-- воскликнул Калина.-- Живой? Вот это да!.. -- Дай пожрать,-- ответил Матвей. Проснулся он чуть ли не в полдень. Сразу слез с нар и пошел к отцу. Он шагал улочками Чердыни, глазел по сторонам. Сначала ему показалось, что народу здесь куда меньше, чем было в Покче: не было толчеи, суеты, гама, как на торжище. В Чердыни царил порядок Ратники не торчали на валах, не толпились у бойниц башен, не сидели кучами где попало, зубоскаля на проходящих мимо девок. Бабы не вопили, не причитали, не ругались, а, собравшись кружками, латали одежонку, что-то плели, во