у прочим, мы слышали с вами не пьесу... Все разом притихли, словно там, за перилами лоджии, замаячил в густом ультрамариновом сумраке островок собственной судьбы. - И то правда, - снова вздохнула Макася, - только когда мы туда, к ним-то пойдем, нас навряд ли так полюбят... - Прошу продолжить урок, - встрепенулась Сирин. - Мария Поликарповна, ваш перевод следующий. Пожалуйста, прошу. Храмовый комплекс, внутренние личные покои. Пожалуйста. На этот раз оба голоса были мужские, говорили отец и сын. - "Тащи, тащи - забыл про мешки, теперь что ни ступенька, то память. А то наел себе брюхо, в любимчиках ходючи!" - "Тебе бы такая любовь, когда с утра все лягнуть норовят. Благо еще, у старейшего ноги окостенели, высоко не задрать..." - "Да чтоб он тебе все по пояс отлягал, дармоед, дорос по бабам скучать, а сам..." (Ой, дальше совсем несказуемо!) - "Так жену бы мне, отец, я бы и поворотливее стал, на колокол Чапеспа приладил бы. Ходили бы мы с тобой вместе уроки проверять, благостыней одарять..." - "Соблазняешься баб по чужим дворам щупать?" (Ох, попереводил бы хоть Йошка, мужику не так срамно.) - "Да мне бы с моим брюхом свою, собственную..." - Дальше непечатно и непроизносимо! - заорали хором Диоскуры. - М-м... а дальше так: "А где я тебе собственную возьму - рожу да выращу? В дому не подросли, разве что... выкупил тут один хам себе хамочку. Да не берет к себе, чешется, на Нездешнюю обитель глядючи". - Хм... - донеслось со всех диванов одновременно. - Чего - хым-то? На меня загляделся, не иначе, - отпарировала Макася. - Так... "По закону, отец, ежели за обе руки дней... (десять, значит) не возьмет он ее себе в дом - храму отойдет?" - "Не распускай губы-то, не храму - Богам. Боги и распорядятся. Чапеспу и то достойней - при деле он, не при звоне". - "А я, значит, чтоб меня..." - Непечатно, непроизносимо! - рявкнули Диоскуры. - Спасибочки, выручили. "Я, значит, мешки наверх таскаю - и не при деле?" - "А как наверх все перетащишь, в город пойдешь, хамов слушать. Костер-то не даром складывать велено, до дождя успеть надо. И не болтуна-дармоеда, как в прошлый раз, а помоложе, да из таскунов, а то так и из лесоломов. Соображай". - "Знаю одного, мыслею рукоблудствует, но ткач". - "Невелика храму поруха - мыслею нить удержать..." Бессмыслица какая-то, а? - Как хотите, Салтан Абдикович, а это - прямое указание на телекинез. Способности аборигенов безграничны... - Опять вы, Гамалей, за свое. Мистика, батюшка. Телекинеза в природе не существует, одни сказки. И не прерывайте урока. - Долго там еще? Я женщина слабая, беззащитная, чтоб часами целыми эдакое переводить. И то сказать, отцы города, а собачатся, как на рынке... - В Та-Кемте не существует свободной торговли, - наставительно замечает Абоянцев. - А что касается лексики, то язык простолюдинов, как ни странно, богаче и поэтичнее... Низкий звук зуммера прерывает его. Обычный вызов сверху, и басок Брюнэ: "Станция "Рогнеда" вызывает Колизей. На связи "Рогнеда". Колизей, заснули?" - Я - в аппаратную, Сирин-сан, мое дежурство! - Наташа срывается с дивана и, приплясывая, исчезает в ребристой нише, словно просачивается сквозь стену. Аппаратная, как и многое другое, расположена внутри Колизея. Абоянцев смотрит вслед почти что горестно - набрал себе ребятишек, ишь сколько радости с урока удрать... Сирин Акао в который раз запускает нескончаемую рамочку. - "Не хочешь ткача - можно подловить и змеедоя, - скороговоркой бубнит Макася, - благо в последнее время они что-то с благоговением подгоняют стада к Обиталищу Нездешних. Ежели с благоговением, то пускай себе. Пока". - "Тогда не пойму, отец..." - "А ты потужься, пока мешки таскать будешь. Я тем временем тому хаму, мазиле, новый урок дам - внешние стены размалевывать, как раз супротив Обиталища. Пусть глаза пялит, про выкуп не вспоминает. А ежели и впрямь Богам отколется..." - "Как завтра звонить буду, так и шепну старейшему..." - "Я те шепну, хайло змеиное, я те подам голос поперед отца, блево..." - Дальше непечатное, непроизносимое!!! - за двоих возопил Алексаша. 6 Гнев или милость? И гнев, и милость. Горе или благо? И горе, и благо. Раньше такого не было. Уж если приходила беда, то горько было всей семье, бились, как могли, терли краски под вечерним солнцем, убегали белить стены с первыми лучами светила утреннего - не ели, завтрак приносили сестры уже позднее, и съедать его приходилось на улице, прижавшись к еще не крашенному забору и прикрываясь сестриной юбкой, чтобы посторонние не увидели сраму - ненасытства окаянного. Рук отмочить не успевали, но выбивались, справлялись с уроком, и начиналась другая пора - блаженство сытости, ненатужной, размеренной работы, и главное - сладчайшего сна, с шорохом недавно выстиранного одеяла и сладким духом луговых трав в свеженабитом тюфяке. Счастье, полное и несомненное, снова поселялось в доме. Странное дело: раньше его желания возникали только для того, чтобы быть исполненными. Хотел есть - насыщался. Хотел спать - садилось вечернее солнце, и с полной темнотой приходили сказочные грезы. Даже тогда, когда желание превышало меру обычного, он твердо знал, что справится, что снисходительные Боги вложили в его сердце несбыточное стремление лишь для того, чтобы дать работу неиссякаемой изощренности его рук. Так он пожелал себе в жены нежную светловолосую Вью - и не минул еще срок двойных уроков, как верховный глас уже освободил его от трудов дальнейшего выкупа. Но только не нужен ему теперь дар Неусыпных... Перевернулось все, покатилось, и теперь бы не есть, не спать - только знать, ЧЕГО хочется, да так, что утреннее солнце горше полыни, а вечернее - злее терновника. Ведь не желает же никто и в самый жаркий из полдней надышаться студеной водой из арыка, не желает никто и в самый голодный вечер напиться туманом с лугов... Так почему же тогда тянется взор его к дивно мерцающему колоколу - Обители Нездешних Богов?.. - Инебе-ел! - тихонечко, полувопросительно окликнули его. Он затряс головой, прогоняя неотвязные мысли. Сестренка Апль, мосластая, вытянувшаяся не по возрасту, нескладеныш в одной только нижней юбке, с неприкрытыми плечами, зябла перед ним с двумя лубяными туесками в руках. - Много набралось? Вместо ответа Апль присела, так что угловатые коленки оказались чуть не выше ушей, и поставила туески на землю. Каждый был наполнен до краев прозрачными застывшими наплывами пальмового сока. Инебел колупнул выпуклую корочку - сок твердел быстро, через несколько дней его будет и не разгореть, отдавай тогда точильщикам на бусы. - В жесткий лист заверни да расколоти помельче, а на ночь закопай под теплые уголья. Да предупреди мать, чтобы не разожгла очага, не вынув смолку... Апль! Он поймал сестренку, уже успевшую перекрутиться на пятке не меньше трех раз, и снова усадил ее перед собой на корточки. Она разом притихла и, угадывая подарок, задышала часто-часто, как ящерка. - Сейчас, сейчас. - Инебел рылся в складках передника, отыскивая потайной карман. - Не потерял, не бойся... Пальцы его наткнулись на острый край черепка, но, отвердевшие от постоянного толчения краски, почти не почувствовали боли. Этот черепок он подобрал, валяясь в пыли перед Храмовищем. Был он покрыт вишнево-красной глазурью - таких не делали ни в доме Аруна, ни во второй гончарне, расположенной на другом конце города, где дома стояли уже на самом подножье паучьих гор. Видно, был это горшок или кувшинчик из тех, что приносили долгие таскуны из соседнего города, дважды в год доставлявшие закрытые наглухо корзины в огромные глинобитные казематы, расположенные под Уступами Молений. Никому не положено было знать, что приносят и что уносят долгие таскуны, но по той бережливости, с которой жрец, опекающий их дом, отмерял ему белый порошок, именуемый "моль", Инебел догадывался, что это - дар соседнего города. "Моль", растворенный в яичном белке, давал чудную полупрозрачную краску, отливавшую радужными переливами, и тратить ее разрешалось только тогда, когда надобно было изобразить лики Спящих Богов. Между тем Апль налюбовалась подарком и, подпрыгнув, словно лягушонок, повисла на шее у Инебела. - Ты мой старшенький-беленький, ты мой беленький-лапонький, ты мой лапонький-добренький, - торопливо шептала она, немилосердно щекоча его щеку жесткими длинными ресницами, - чтоб тебе всегда мне дарить, чтоб мне никогда слез не лить, с домом не расставаться, паутиною не застилаться... - Брысь, - сказал Инебел, стряхивая с себя девчушку. Одна рука была в смоле, другая - в толченой краске, а то в самый раз задрать бы этой пигалице юбчонку и всыпать пару звонких, чтобы не совала свой конопатый нос во взрослые дела. Слезами, видите ли, обливаются. Паутиной застилаются. Известно - кто. А подумали, каково ему? Он опустился на колени и с удвоенным рвением принялся тереть синюю окаменелую глину в каменной лунке. Тяжел первый день из десяти, или "левый мизинчик". В других домах легок, у красильщиков - хуже нет. До десятого, расчетного дня надо заготовить красок, чтобы каждое утро только разводить ту или иную - по надобности. Вот и собирается весь дом от мала до велика, трет, толчет, просеивает. Не управились до вечернего солнца - при голубом свете приходится спину гнуть, когда все в городе уже ужинают, языки чешут, по соседям разгуливают. А тут за весь день кроху малую в рот кинуть некогда, разве что под вечер кто-нибудь из женщин проберется в едальню, выкопает из-под золы вчерашние тепловатые куски и разносит, начиная с детишек, да еще и юбкой загородит, чтоб ненароком кто-нибудь с улицы не увидел такого срама - жевать у людей на виду. Старшим ничего, привыкли, а вот тем, кто поменьше, не больно-то сладко целый день не разгибаться, да еще и впроголодь. Так и хочется разогнуться, руки отмочить, но нельзя: сегодняшнее на завтра отложишь, завтрашнее - на послезавтра, так и пойдет, а оглянуться не успеешь - десятый день, жрец Неусыпный калиткой скрипит, идет проверять урок заданный. На сколько дело не доделано, на столько вся семья меньше корма получит. Так заведено. Кем? Когда? Отец говорит - всегда так было. Спящие Боги, мол, завели, хотя только и дел у Спящих Богов - последними малярами заниматься. Есть закон для всех, вырезан он буквицами неведомыми вокруг всего Закрытого Дома, по внешней ограде. Что ни сезон, ограду белят, а углубления красной краской промазывают, словно для того, чтобы читать сподручнее было. А кому читать? Одни жрецы это и умеют, хамам же - не заведено. А жрецы и так весь закон наизусть помнят. Но что заведено, то неизменно. Размеренно бьет окаменевшая, не чувствующая боли рука, голубое облачко пыли попыхивает при каждом ударе и тут же оседает обратно на камень. Хорошо, просеивать не придется. А еще лучше - мысли все время здесь, внутри двора, дальше он просто не позволяет им забегать. Стук-стук. Пых-пых. Готово. Он с наслаждением выпрямился, ссыпал порошок в оплетенный горшочек, прикрыл листом и замотал длинной травиной. Правая неразгибающаяся рука сильно мешала, но побоялся сперва ее отмочить - вдруг ненароком ветер дунет, вон ведь и голубое солнце взошло. Холодом с полей потянуло, змеиной сыростью. Он отнес краску отцу, молча поставил на землю, пошел за ограду, к смывному арыку. Сел на край, ногами уперся в противоположный каменный бортик, руки свесил между ног, чтобы кисти в воде были. Журчащая, стремительно обтекающая его непослушные руки вода сначала воспринималась только на слух. Теперь надо сосредоточиться на самых кончиках пальцев, представляя себе, как они становятся мягкими, теплыми, гибкими. Вот такими. Ага, появилось осязание - кольнула щепка, вынырнувшая из-под мостка. И щекочущая прохлада. Но по мере того, как отходили, оттаивали руки, неизбывная вечерняя тоска наливалась в нем, как тяжелая нутряная боль. Так и знал, так и видел он перед собой - перескочи сейчас улицу, прижмись к полосатой ограде, что напротив, и встанет перед тобой, словно сон, словно воспоминание, заповедный нездешний колокол, наполненный мерцающим сияньем, сбереженным от ушедшего дня. Сколько уже раз, позабыв о вечерней трапезе, мчался он вниз по улице, обгоняя стремительную воду арыков, и вырывался в поле, где уже не было дороги, и, как всегда неожиданно, натыкался на невидимую преграду - и замирал, не в силах постичь этого воплощенного единения ближайшей близости и недоступнейшей недоступности. И тогда, прислонясь горячим лбом к этой прозрачной, как дыхание, стене, он проклинал и сказочное обиталище, где бесшумно снуют друг над другом Нездешние Боги, и диковинных зверей, и свет обоих солнц, чудным образом сохраняемый в прозрачных горшках; но пуще всего, злее всего проклинал он ту, что была всех белее, всех тоньше, всех невесомее - словно перистое облако в час, когда встречаются лучи утреннего и вечернего светил. Проклинал и давал себе слово никогда больше не приходить сюда, к обители безучастных, молчаливых Богов. Но на следующий день снова опускался лиловый вечер, и не было силы, которая удержала бы его... - Инебе-ел! Цепкие ручонки обвили сзади его шею, пальцы длинные-предлинные, ласковые. - Я посижу с тобой рядышком, старшенький-беленький, я отмою стеклушечку, я снесу ее в свою хоронушечку... Хорошо я приговариваю, складно? А-а! Тебе краски тереть, а мне складно петь. Меня, может, за песни ласковые в самый сытный дом откупили бы, да не судьба. Придет теперь конец всему, что в лесу и в дому, и пестрым змеям, и ветрам-суховеям, и небу лиловому, и стеклушку моему новому... Инебел прикрыл глаза, убаюканный ее монотонным бормотаньем, и вдруг со щемящей отчетливостью представил себе, что рядом с ним, свесив в арык усталые узенькие ступни, сидит девушка в странной голубоватой юбке, спускающейся от самой шеи до середины ног, стройных, как стебли водяного остролиста, и Апль ластится к ней, обнимая сзади за хрупкие плечи, приговаривает: "Старшенькая-беленькая моя..." - Апль! Да ты что?.. - Ты же сам эту тайну открыл, Инебел, теперь все только об этом и говорят, о живых "нечестивцах". Видно, судьба нам такая, чтоб при нас конец свету белому пришел. - Да не говорил я ни о каком конце света, опомнись, Апль! - Ты-то не говорил, да всем все равно это ведомо. Ты смотри, как отмылась черепушечка, словно уголек в очаге блестит. Пойдем к моей хоронушке, ты меня приподымешь, старшенький-беленький, и я приклею огонек этот негасимый высоко-превысоко, чтоб он прямо надо лбом моим сиял, когда меня понесут. А то хоронушка моя и до половины не убрана, сирая. Инебел невольно вспомнил о собственной хоронушке, притулившейся в самом углу двора. Несколько кусочков разноцветной глины - простейшее, что попалось под руку. Мать не раз укоряла его за пренебрежение к обряду, но он только отмалчивался. Не все ли равно отмаявшемуся человеку, как понесут его на Поле Успения. Ничего не смыслит он, когда в длинной узкой корзине приносят его родители из подземного каземата Уступов Молений, где полагается всем рождаться на свет, дабы крики рожениц и младенцев не нарушали священной тишины ночей. Малыша перекладывают в подвесную люльку, а корзину вкапывают стоймя в углу двора, где уже высятся, как полуоткрытые часовенки, хоронушки всех членов семьи. Корзину обмазывают глиной, и ждет она того дня, когда подросший детеныш принесет свою первую дань неистребимой и поощряемой жрецами страсти собирания. В законе ничего не сказано об обязательности этого пожизненного увлечения, просто - "так заведено". Но "так заведено" - это не меньше, чем закон, и вот кто-то собирает лоскутки ткани, кто-то - пестрые бобы, засушенные пятилепестковые цветы, стрекозиные крылышки или рыбьи чешуйки, но нет человека, который всю жизнь с той или иной степенью прилежания не украшал бы свою хоронушку, которую после его смерти выдернут из земли, наскоро подлатают и водрузят на погребальные носилки, стараясь не обронить ни зернышка, ни чешуйки; и в этот своеобразный глиняный саркофаг, ровесник умершего, положат его хозяина, чтобы отправить их вместе в туманные Поля Успения, и снова, как и во время первого своего пути в еще новенькой ивовой плетенке, ему будет все равно... - Инебе-ел!.. Апль уже во дворе, она выглядывает из-за ограды, поднявшись на цыпочки и показывая ему в протянутых руках сияющий вишневым бликом черепок и мокрый комочек глины - вмазать на веки вечные свое сокровище. - Иди, - кивает он. Она пробирается вдоль ограды в угол, где столпились замершие, как стражи, глиняные часовенки; замирая от нетерпения, оглядывается на брата. Он неторопливо, но внимательно проверяет улицу - пусто. Внутри ограды тоже никого, все собрались наконец в закутке едальни у теплого со вчерашнего вечера укрытого очага. Апль ждет, подняв руки. Тогда он мысленно обнимает ее за едва наметившуюся талию, напрягается и приподнимает над землей. Девочка закусывает губы, чтобы не вскрикнуть от этого жутковатого и в то же время необыкновенно прекрасного ощущения - свободного парения в воздухе; Инебел уже не в первый раз проделывает с ней это, но тайком от других - так ведь НЕ ЗАВЕДЕНО. Она быстро пришлепывает комочек глины, втискивает черепок, и Инебел бережно опускает ее обратно на землю. Подросла сестренка, потяжелела. Вот и рук вроде бы не прикладывал, а плечи и шею заломило. - Апль! - зовет он ее, готовую исчезнуть в вечернем доме, где уже с тяжелым шуршаньем опускаются первые циновки. - Спи спокойно, Апль, тебе еще долго-долго собирать свои стеклушки. - Правда? Нет, правда, старшенький-беленький? - Правда. Между тем дневное солнце совсем уже село, и небо стремительно посинело, наполняя арыки глухой чернотой. На улице мало-помалу появлялись неторопливые, вполголоса переговаривающиеся горожане. Кто-то припасал воды, чтобы не плескаться ночью, кто-то искал вечерней беседы, навевающей добрые сны, кто-то просто спасался от ворчливой жены, а те, у которых нынче был расчетный день, разносили по соседям лишние припасы - в долг, чтоб не испортились. Кончится сытная "левая рука", подберется голодная "правая" - соседи, коим придет срок расчета, отдадут. Так заведено. Справа, у соседнего дома, начали отмываться и даже, кажется, окликнули его, но Инебел не повернул головы, потому что знал: стоит только разглядеть краешек пепельного зарева, подымающийся над куполами бобовых деревьев, как ничто уже не удержит его. Но сегодня нужно поговорить с учителем, покончить с проклятыми вопросами, скребущими у него где-то под ложечкой. Хватит этой дурнотной томительности. Раскис, как гриб-пылевик. Он вскочил, так и не позволяя себе повернуть голову направо, и решительно зашагал в гору, к высящейся в темноте громаде Закрытого Дома, заслоненного сейчас почти целиком гигантскими платформами Уступов Молений. Только одна башенка виднелась из-за них и, побеленная светом вечернего солнца, казалось, висела в темно-синем небе. Интересно, эту башенку Неусыпные белят сами или просто обвешивают ее со всех сторон чистыми новыми циновками?.. И тут сзади, за спиной, возник пронзительный крик. В первый момент Инебелу показалось, что это кричит роженица, которую не успели довести до подземного убежища Закрытого Дома. Но крик был мужской, срывающийся на жуткий вой. Так мог кричать только смертельно напуганный человек, и напугать его могло одно-единственное. Гулкие удары босых ног приближались вместе с этим воем, и люди испуганно шарахались, уступая дорогу. Инебел перепрыгнул через арык и прижался к холодной ограде, и вовремя: мимо него по холодной, залитой беспощадным голубоватым светом дороге бежал человек. Движения его были неуклюжи, видно, не привык он бегать. А за ним, наседая, легкими длинными прыжками неслись четыре скока, поодаль - еще два. Скоки на бегу закидывали на преследуемого длинные, словно бескостные, руки с закостенелыми крючьями неразгибающихся пальцев, но тело жертвы отливало ярким блеском подкожного жира, и страшные паучьи лапы преследователей только стегали его, подгоняя, но никак не могли зацепиться - одежду и волосы он, похоже, успел скинуть с себя в самый первый момент погони. Бесшумно дыша и раскачиваясь в такт прыжкам, скоки пролетели мимо, и уже где-то впереди, в темноте, смешались темной кучей - повалили-таки. Крики затихли; придушили, значит, но не совсем, а слегка, для порядка и ненарушения вечерней тишины. На улице еще никто не шевелился, но справа послышались голоса - неторопливым прогулочным шагом приближались люди в приметных красных, а сейчас, в вечерних лучах, - темно-лиловых юбках и наплечниках. Долгие таскуны из другого города! Так неужели весь этот ужас, который многим не даст сегодня спать спокойно, был затеян только для того, чтобы рассказали они своим собственным жрецам, что-де у соседей полный порядок, рвут дурную траву, не щадя сна и тишины... А ведь раньше такого не бывало и одного раза в год. Неужто, увидев Богов Нездешних, народ до того перестал чтить собственных Спящих, что чуть минуют две руки дней - и готовь новое святожарище? Или... или теперь наказуется то, чего не было в перечне проступков, преследуемых законом? С другой стороны, скоки безграмотны, могут и ошибиться. Хотя - кто же ошибается, чтобы себе самому работы прибавить? Между тем впереди опять послышалась возня - видно, скоки ждали, пока руки, которыми они оплели беглеца, закостенеют, чтоб не вырвался. Теперь приходилось тащить его волоком, а непривычно, не таскуны ведь. Шум медленно удалялся. Инебел потряс головой, словно воспоминание о всем виденном можно было вытрясти, как воду из ушей, и побрел по боковому лазу на соседнюю улицу, спотыкаясь о корни деревьев, неделимых на два двора, и приподымая провисшие сигнальные веревки, соединяющие соседских "нечестивцев". Перепрыгнул через чистый, наливной арык, оказался на соседней улице. Здесь было тихо - как всегда, тут и не знали, что творилось за двумя рядами домов. А и слыхали бы краем уха - виду не подали бы. Так заведено. Надо будет знать - запылает святожарище, жрецы с Уступов все подробненько и объяснят. Инебел вспомнил косолапого обнаженного толстяка, неумело, вперевалку удирающего вверх по дороге, и вдруг совершенно отчетливо представил себе, что напрягись хорошенько - и одного скока он остановил бы единой мыслью, рук не прилагая. И сколько кругом соседей прижималось поясницей или брюхом к похолодевшим низеньким оградам - да будь бы воля их всех, тут не только шестерку скоков, тут всех Неусыпных по рукам и ногам спеленать бы можно, и главное - безнаказанно: поди докажи, что мысль-то была твоя. Руки - вот они, у всех на виду, а мысль... От такого предположения ему стало так жарко, что захотелось влезть в смывной арык и плюхнуться на четвереньки, чтобы охладиться по горлышко. Это ж надо! Истинно счастье, что мысль незрима. А не то бы сейчас его за таковые рассуждения... Но ведь в доме Аруна об этом говорят, не таясь. Правда, ни в каком другом, но ведь он поэтому и идет к Аруну. Он толкнул калитку, в которую не заходил уже давно, и сразу же очутился на опрятной ровной дорожке, пестреющей темными и светлыми квадратами разноцветной глины. Листва старых смоковниц глянцевито отливала довольством, причудливо и четко рисуя свое естественное кружево в лучах вечернего светила. Узкий мохнатый плод, даже отдаленно не напоминающий смокву, свисал с ветки, распространяя острый запах чеснока. Мирно и благополучно было в этом доме, доме плотного круглоголового мужчины, которого никак не хотелось называть стариком, хотя он и был тут старейшим. Инебел поклонился хозяину, вышедшему на скрип калитки, и смиренно проговорил: - Благословение Спящих Богов на доме сем! - Стократ. - Был ли сон твой покоен и многомудр? Великие и щедрые Боги послали мне нынче видение сытой свиньи речной, что к благостыне не только моего дома, но и соседей... - Не надоело брехать-то? - спросил Арун. - С чем пришел? 7 - "Рогнеда", слышишь меня? "Рогнеда", теряю связь! - Что ты там паникуешь, Салтан? Это база отключилась по собственной инициативе. Выслушала тебя и вырубилась, дабы не затевать дискуссии через пол-Галактики. А у тебя, я смотрю, совсем нервы сдали. Хочешь, освободим по собственному желанию? Диктуй заявление. - Шуточки у тебя, Кантемир... Какие нервы? При неврастении не разносит, как на дрожжах, а я тут в этой мышеловке прибавил уже килограмма три. А то и с половиной. Я тут либо сиднем сижу, отчеты и дневники кубометрами наговариваю, либо катаюсь, как колобок, по территории, сглаживаю, примиряю, регулирую, стимулирую... А контрольные участки между тем гробятся один за другим, это моя белейшая Кристина совершенно права. Парниковый эффект тут у нас просто чудовищный, так что работы теряют всякий смысл - мы получаем урожаи в каких-то извращенных условиях, как говорится, ни богу свечка, ни черту кочерга. Ах, да не про то я говорю... - Про то, Салтан, про то. И подтверждаешь мою точку зрения: в зачет могут идти только результаты, полученные на резервной площадке - Вертолетной, как вы ее называете. - Почвы там другие, - безразличным голосом констатировал Абоянцев. - Знаю. И на базе знают. Но ваша станция заработает всерьез только тогда, когда будет снято заграждение и вы, семь пар чистых, причалите к берегу новорожденного человечества. - Не такое уж оно и новорожденное... - Поправка принимается. Тем более что по всем нашим автоматическим зондирующим комплексам подбирается примерно одинаковая информация, и она, прямо скажем, катастрофическая... - Узнаю тебя, Кантемир! Как всегда, на первом месте у тебя база, хоть она и у черта на рогах и забот со всеми дальними планетами - выше головы, а я, под боком у тебя сидючи, обо всем должен узнавать последним! Вот уж благодарю! Друг, называется! - Ну, успокойся, Салтан, успокойся! Видел бы тебя сейчас кто-нибудь из твоих подчиненных... Мы с тобой, между прочим, два патриарха-дальнепланетчика, и кому, как не нам, блюсти устав? Разумеется, Большая Земля всю информацию должна получать первой, и тебе я имею право сообщать только то, что сиятельный Совет дозволит... Так вот: я еще не составлял пакет по этим данным, тяжеловато все сводить в одну таблицу без однозначной геологической привязки, и тем не менее все выстраивается так, что мы должны считать цивилизацию Та-Кемта по меньшей мере третьей по счету. - Оледенение... Мы так и думали. Ах ты, даль честная чернозвездная, мы же с этим не справимся! Период-то какой? - Предположительно - восемь тысяч лет, как раз хватает на то, чтобы цивилизация сформировалась, достигла своей кульминации - что мы и наблюдаем, а затем была погребена под надвигающимися снегами. Ну, и одичание полное - на экваторе среднегодовая температура что-то около нуля. - Тропики. Как думаешь, Кантемир, Большая Земля не согласится на вывоз одного полиса куда-нибудь - на Камшилу, скажем? Перезимуют, разовьются, обратная транспортировка им будет гарантирована. А? - Сам понимаешь, Салтан, такие прожекты хороши для первокурсников-освоенцев. Ты и сам его всерьез не поддержишь. Спасать надо всех, и не где-нибудь, а прямо здесь... - И если не теперь, то когда же - так, Кантемир? Остановка за малым: как сделать, чтобы они приняли нашу помощь? Формулы-то контакта до сих пор нет. И мы, два патриарха, тоже не можем предложить ничего нового. - Ох, старина, кемитам-то ведь без разницы - старое мы им демонтируем или новое. Помнишь, как в первые три дня они возликовали? Что-то вроде крестного хода устроили, стену твою несокрушимую то медом кропили, то головами прошибить старались. А потом - как отрезало! Может, кто-то и поглядывает украдкой в твою сторону, но ведь ни малейшей попытки что-либо перенять, скопировать, как мы на то надеялись. Честно говоря, у меня так и чешутся руки спикировать со своей "Рогнеды" вниз, прямо в какой-нибудь двор, сунуть в руки кемиту обыкновенную лопату или серп и показать, что это гораздо удобнее, чем из собственных пальцев крючочки выращивать. Если бы не этот проклятый дар, то они давно бы у нас мастеровыми заделались! Ведь у них открытые месторождения меди, олова... Греби себе прямо с поверхности! - Что, ни одной попытки изготовления нового орудия? Кантемир на экране сокрушенно помотал головой. - Я бы с этого начал, батюшка ты мой. - Мы ничего не сделаем без непосредственного контакта, - с тихим отчаяньем проговорил Абоянцев. - А ты действительно стал паникером, Салтан Абдикович! Не так уж давно - месяцев шесть назад - ты спокойно голосовал за шестивариантную программу экспедиции, а ведь один из этих вариантов предусматривает вообще один только односторонне-визуальный контакт, как сейчас. И на неограниченное время, заметь. - Нет, Кантемир. Это было давно. Потому что это было на Большой Земле. И в то время, когда мы еще не представляли себе, насколько же кемиты отличаются от землян. Все беды предстоящего контакта мы видели исключительно в том, что наши руки не способны трансформироваться на глазах, превращаясь в своеобразные, но примитивные орудия труда, из-за чего мы не могли запускать в Та-Кемт наших разведчиков. Но разница оказалась глубже и катастрофичнее... - Бездна пассивности... - Вот именно. Бездна. А мы еще радовались, наивно полагая, что сдержанность аборигенов на первом этапе их привыкания к нам только поможет нам быстрее достигнуть психодинамического равновесия в собственном коллективе. Действительно, мы не наломали дров, не инициировали паники, бегства, репрессивной волны, и потому можем продолжать нашу тренировочную программу с чистой совестью и относительным душевным комфортом. И все же... Можешь поверить мне, Кантемир, как патриарху: неблагополучно и там, за стеной, и тут, в ее кольце. Я это нутром чую. Кемитов давит какая-то тайна, которую мы еще не ущучили, да и для них самих она, возможно, за семью печатями. И мы... Ты думаешь, все дело в том, что нам не терпится? Это есть, не возражаю. Но есть и еще что-то, это все равно как невидимый рюкзак за плечами. С точки зрения квантовой психодинамики это может быть квалифицировано, как... - Не мечи бисер, Салтан, я всего лишь инженер по связи. - И великий скромник. Когда связь с Большой Землей? - Утречком. А пока давай-ка выведу я из стойла посадочную фелюгу, ты - вертолет, и махнем в какой-нибудь отдаленный оазис, побезлюднее, естественно. Змеиный шашлычок на свежем воздухе соорудим, травку покосим, разомнемся, а? - Спасибо, Кантемир. Возьми Гамалея, он, представь, хуже всех акклиматизируется. - Почто бы это? - Видишь ли, идет естественное расслоение коллектива на микроструктуры. Одна группа - молодежь, тут, как и ожидалось, осью турбуленции стала моя белейшая Кристина. Затем - интеллектуалы-одиночки - Аделаида, Сирин... И Гамалей туда же. - Одиночка?! - Пока мы планировали группу - а протянули мы с этим целых пять лет, как ты помнишь, - Гамалей тем временем старел. Он ведь был первым из кандидатов, тогда я и не думал, что полечу. И вот оказалось, что с молодежью он чувствует себя дискомфортно, сиречь как... - Бегемот в посудной лавке. Цитата. Откуда - не помню. - Вот-вот. И последняя - кухонно-покерная компания, это Мокасева, Найджел, Меткаф. - В каком смысле - покерная? Вы что, на глазах у невинных аборигенов, этих детей природы, так сказать, морально разлагаетесь? От тебя ли слышу, Салтан? - Какое уж тут разложение. Покер, как и мнемошахматы, - это сложнейшая система взаимного психологического тестирования. А что касается смысла, то в прямом, Кантемир, в прямом: режутся в свободные вечера. На пестрые бобы. А аборигены пусть хоть с покера начнут, лишь бы разбудить в них обезьяний инстинкт. - Кстати, о вечере, Салтан-батюшка: а не заболтались ли мы? Что-то меня тянет баиньки. - И то, голубчик. - Да, а сам-то ты к какой группе относишься? Или, по начальственной спеси, особнячком? - Ты только не распространяйся об этом на базе, - Абоянцев оглянулся, хотя в радиоотсеке никого быть не могло, - но это удивительно захватывающее времяпрепровождение - резаться в покер на пестрые бобы с антропоидом экстра-класса... Подам в отставку и каждый вечер буду предаваться. А пока, увы, минутки нет... 8 Видно, когда рождался Арун, над Спящими Богами висело круглое вечернее солнце, ибо вряд ли обычный человек мог бы вместить в себе столько округлостей разом, если бы не воля Богов. Круглую, как шар, голову накрывала круглая шапочка маслянистых негустых волос, расчесанных от макушки во все стороны, как стожок. Круглые глаза неопределенного цвета (словно все в нем было несущественно, кроме этой самой округлости) глядели из-под круглых бровей без какого-либо выражения, но цепко - уж если он принимался оглядывать кого-нибудь, то усматривал все, до последней складочки на переднике. Уши Аруна тоже тяготели к округлости, но весьма своеобразно: верхний край закручивался вниз, а мочка - вверх, так что образовывали почти замкнутое кольцо. Нарушением этой гармонии на первый взгляд могли показаться крючковатый нос и выдающийся вперед и вверх подбородок, но если посмотреть сбоку, то сразу становилось ясно, что и они просто-напросто решили образовать замкнутое и чрезвычайно правильное по форме кольцо. Между ними вполне естественно было бы ожидать узкую, насмешливую щель почти безгубого рта, - ничего подобного: небольшой ротик был всегда полуоткрыт в удивленно-ироничном, но не обидном "О?". Конечно, был тут и круглый животик, и кривые ноги, которые вполне могли бы охватить большой глиняный таз, и покатые плечи, перетекающие в полные руки, которые Арун складывал на коленях, образуя еще один круг - но завершающим штрихом в его облике была манера во время разговора поднимать руку, складывая большой и указательный палец в аккуратное колечко, и ритмично помахивать этим колечком перед лицом собеседника, словно намереваясь насадить его прямо на нос. Из четырех сыновей Аруна на него был похож только старший, трое же других не имели с отцом ничего общего. И еще одно: в доме Аруна никогда не рождалось худородков. Этот скользкий жировичок с гипнотизирующим взглядом хищной ящерицы был смешон и страшноват одновременно, но стоявшему сейчас перед ним Инебелу никогда не приходило в голову поглядеть на учителя насмешливо или испуганно. Мешали тому инстинктивная тяга к недюжинному уму гончара и добровольная завороженность его журчащими речами - тоже, без сомнения, благостным даром Спящих Богов. Вот и сейчас молодой художник почтительно ждал, переминаясь на обожженных глиняных плитках, которые в голубоватом вечернем свете казались попеременно серебристо-серыми или бурыми. Из глубины двора тянуло поздним дымком, слышались голоса. - Зачем пришел, а? - повторил Арун, и его "А?", как обычно, звучало скорее как "О?". - Я пришел за твоим словом, учитель... - глухо проговорил Инебел, переступая с темного глиняного квадрата на светлый. - А не поздно? Инебел вздохнул и переступил обратно - со светлого на темный. - Я вышел с восходом вечернего светила, - еще тише проговорил он, - только по улице не пройти было - скоки ловили кого-то на нижнем конце. Арун, нисколько не изменясь в лице, вдруг побежал мелкими семенящими шажками прямо на него; Инебел отодвинулся, и Арун, словно ничуть не сомневаясь, что он уступит дорогу, подбежал к воротцам и выглянул на улицу. Было тихо. Тогда хозяин дома повернулся и, по-прежнему не глядя на гостя, пробежал в темную глубину двора, где сразу же затихли все голоса. Через небольшой промежуток времени из темноты вынырнул Лилар, младший сын; размашистым шагом, как таскун-скороход, но удивительно бесшумно, проскользнул он мимо Инебела, едва кивнув ему, и исчез за калиткой. Да, раньше его здесь встречали как-то не так. И более того - Инебел почему-то почувствовал, что совсем недавно о нем говорили. - Уйти, что ли? - Подойди, маляр! - донесся из дальнего угла двора голос кого-то из Аруновых сыновей. Инебел послушно двинулся на звук. Двор, несмотря на яркий серебристый свет, был на редкость темным, потому что всюду росли вековые разлапистые деревья - и вдоль всей ограды, и над домом, и вокруг едальни. И едальня была не как у всех, где сплошные глинобитные стены и один-два выхода, стыдливо прикрытые старыми циновками и тряпками, - нет, в сытом, благоустроенном доме Аруна-гончара едальня была сущей развалюхой, живописные проломы в которой не раз давали повод хозяину скорбно посетовать перед опекающим жрецом - вот-де, пот с лица смыть некогда, не то чтобы срам от соседей скрыть... Поначалу и Инебел поддался на эту нехитрую уловку, но вскоре наметанный глаз художника уловил пленительную грацию арок, оставшихся от полукруглых дверных проемов, обвитых плодоносным вьюнком; якобы случайно порушенный кусок старой стены больше не обваливался, а зубчатый его край, подмазанный глиной с яичным белком, блестел предательски нарядно, словно кромка передника на празднично разодетом жреце. И сама едальня была больше обычных: кроме очага для приготовления пищи здесь же помещался и еще один, для обжига готовой посуды. Она слабо курилась даже тогда, когда во всех остальных домах были потушены огни, и запах дымка создавал ощущение уюта, парящего прямо в воздухе, сладостно растворенного в каждом его глотке. Инебел подошел к группе мужчин, расположившихся возле самой едальни. Хозяин устроился прямо в проломе, прислонившись пухлой спиной к торцу стены и подставляя розоватому жару открытой гончарной печи свою правую щеку, в то время как на левую сквозь просвет в узорной листве падал яркий голубой свет. Остальные - дети и племянники Аруна, а также два-три совершенно посторонних человека, судя по длинным влажным волосам - рыболовы, сидели полукругом не прямо на земле, а на соломенных жгутах, свернутых спиралью, чего тоже ни в одном доме, кроме этого, заведено не было. И все ждали. - Ты его не узнал? - быстро спросил Арун, не сомневаясь, что юноша правильно поймет его вопрос. Инебел понял. - Нет, учитель. Инебел знал, что гончару нравится такое обращение, но он знал также и то, что говорить так он мог только при своих - ведь по закону учить можно только членов собственной семьи. Арун не сделал никакой попытки поправить или остановить юношу - значит, эти рыболовы тоже были здесь своими. Тоже? Раньше он чувствовал, что духом он свой. Но сегодня его принимали, как чужого, и он не мог понять, почему. - И не ткач? - Нет, учитель. Ткачи проворны, а этот был неуклюж. И потом, на нижнем конце нашей улицы живут только камнерезы, таскуны и сеятели. Рыболовы, подняв кверху лица, обрамленные мокрыми волосами, напряженно ждали. Боятся за своих, понял Инебел, а спросить вслух страшно - притянешь гнев Спящих Богов. - Я с соседней улицы, - поспешно добавил он, обращаясь уже прямо к рыбакам, - а ваши ведь живут через три отсюда. - Иногда ловят и не на своей улице, - бесстрастно заметил, наконец, один из гостей перхающим от постоянной простуды голосом. - Он был длинноволос? - Не знаю. Волосы он сбросил до того, как я его увидел. - Как он был одет? - спросил снова Арун, не давая посторонним перехватить нить разговора (или допроса?). - Он был наг. Снова воцарилось молчание. Молчали долго, и Инебелу начало казаться, что про него попросту забыли. Но вот хлопнула калитка, и Лилар бесшумными скользящими шагами пересек пространство под деревьями и возник сутулой тенью прямо перед отцом. - Не наш, - доложил он лакон