о я, питающийся протокольными цидульками. Кто у тебя там на прямом контакте? Чеслав Леферри? Ты ж его по экспедиции на Камшилку знал, так что коридорно-кулуарной информации у тебя - сухогруз и маленькая ракетка. - Да на кой тебе эти сплетни, владетельный хан кемитский? Почитай развертку, вон она у тебя в накопителе парится, а потом и поговорим. - Кантемир!!! - Что - Кантемир? С завтрашнего дня начинается непосредственная трансляция из города аж по шестнадцати каналам. До сих пор вся видеосолянка поступала на "Рогнеду", и я с мальчиками до одури сортировал все по темам, отжимал воду и в виде концентратов спускал тебе обратно. Так вот, кончилась вам эта сладкая жизнь. Теперь сами выбирайте - улицы, дворы, ну и этот тараканник... как его... Закрытый Дом. Адаптируйтесь на здоровье. - Кантемир, это же... - Ну, подарок судьбы или Совета, как тебе больше нравится. - Да ты ничего не понял! Это же помилование, Кантемирушка, ведь если бы нас решили эвакуировать, то ни о каких трансляциях и речи не было бы! Фу, две горы с плеч... - С половиной. Потому как из сугубо конфиденциальных источников - учти - никому! - стало известно, что появился седьмой вариант: если ваше пребывание здесь будет признано неперспективным, то весь Колизей с чадами и домочадцами не вернут на Большую Землю, а перебазируют в район Вертолетной. Для вас, собственно, и разницы никакой - трансляция будет вестись из того же города, вы ж его напрямую и не видели. - Ну, это ты несерьезно, Кантемир. У меня ж какое хозяйство: одни грядки чего стоят, насквозь Кристиниными слезами промочены! Родничок славный, чистый... А что, уже есть решение? - Ну что ты, Салтан, как ребенок, в самом деле! Разве без тебя будут это решать? Ты, Гамалей, Аделаида - вы еще назаседаетесь, надискутируетесь. Тошно станет. Но пока даже им - ни гу-гу. Все пока на уровне мнений. - Чьих мнений? Тебе не кажется, что наше мнение нужно было выслушать в первую очередь? - Не кажется ли - мне? - Да, - сказал Абоянцев, - это я уже малость того... От огорчения. Ты прости, Кантемир. Я понимаю, что ты-то ничего не решаешь. Но и ты меня пойми, ведь это моя последняя экспедиция! Я же старик, Кантемир, меня больше не пошлют. Та-Кемт - это мое последнее... - Не срамись, Салтан. Во-первых, ничего не решено, а во-вторых, вернешься на базу, будешь заведовать Объединенным институтом истории и развития Та-Кемта, со всеми его мыследеями и летаргическими богами. Самое стариковское дело. Завидую. Мне вот института не предложат. - Я тебя замом возьму, - сказал Абоянцев с наигранной веселостью - ему уже было стыдно. - Зам по сбору информации на высших инстанциях - звучит? - Да уж говорил бы попросту: зам по сплетням. Но я и от такой должности не откажусь. Все лучше, чем совсем без дела. Никогда не думал, что это так страшно - стать стариком... - Полно, полно, Кантемирушка. Оба мы старые хрычи. Так что непонятно, чего жальче - себя ли, или вот Колизея, последнего моего дома небесного... - Он погладил сухонькими пальцами стекло экрана, и оно отозвалось легким потрескиванием. - Выходит, провалиться ему, бедолаге, под землю, как граду Китежу. - Китеж под воду ушел, не путай. - А, склероз. Другой был город какой-то, не наш Китеж. Мне Гамалей рассказывал. Целый город, провалившийся со всеми обитателями. Да еще и в пасхальную ночь, под звон колоколов. Как бишь его... Не помню. Ничего не помню. И помнить не хочу. Свернуть экспедицию! И какую экспедицию! Кантемир, твой голос в Совете все-таки один из решающих - ты что, тоже считаешь продолжение эксперимента бесперспективным? - Напротив. Перспективы налицо. Ты не дослушал. Только... Перспективы-то совсем не те, на которые мы рассчитывали. То есть мы предусматривали вариант религиозной распри, ты же помнишь, Роборовский предупреждал... Но все-таки хотелось, чтобы это было побочным эффектом, а не единственным следствием нашего контакта. - Постой, постой! Я регулярно прослушиваю чуть не половину всех записей, которые вы мне спускаете, и ни разу не уловил даже намеков на какую-либо ересь. Для возникновения нового религиозного течения требуется немало времени... - Положим! Кто-то в свое время заметил, что для подобной операции Лютеру понадобилась всего одна чернильница и одна стопка бумаги - долго ли умеючи? Правда, кемиты - городские кемиты, не храмовые - сплошь безграмотны, да к тому же и фантастически инертны. - Ну, батюшка мой, жреческая флегматичность тоже потрясающа, это я тебе говорю как крупный профан в истории всех религий. Будь это на нашей Земле, такой религии щелчка было бы довольно! Но где он, этот щелчок? - Есть, есть, Салтан. Ты или пропустил, или еще руки не дошли. Мы тут выудили серию прелестнейших диалогов, естественно, пока это легчайшие намеки, так сказать, прелюдия кемитского кальвинизма. Но какая первозданная чистота, какой классический примитив: долой Богодухов дрыхнущих - да здравствуют Боги жующие! - То есть мы, грешные, с нашим трехразовым питанием по самому скромному экспедиционному рациону? Бывают в жизни злые шутки, но представить себе нашу полупрозрачную Кристину в роли богини обжорства... Это несерьезно, Кантемир. - У твоей Кристины здоровый детский аппетит, как следует из Аделаидиных сводок. Но когда Сэр Найджел везет на стилизованной таратайке гору дымящихся антрекотов, тебе непременно хочется, чтобы взирающие с благоговением кемиты тут же взяли на вооружение колесо от таратайки. А они - дети природы, они предпочитают антрекот! - Согласен на антрекот, но почему бы им не заинтересоваться заодно ножом и вилкой? С ножом можно съесть два антрекота! - Излишества не в ходу у примитивных религий, к тому же кемиты за считанные минуты отращивают себе стальные когти, с такими когтями можно, во-первых, вырвать у ближнего своего, а затем удержать и три антрекота, а это важнее. Так что с орудиями производства мы сели в основательную лужу, Салтан свет Абдикович, и это не кулуарные мнения - это факт. - Но ведь не могли же мы, в самом деле, навязать им ту или иную альтернативу? Мы должны были сдвинуть их с мертвой точки, вышибить их из этого проклятого социостазиса, предложить им выбор, в конце концов, ведь такова была изначальная задача?.. - Знаешь, Салтан, чем больше ты сейчас впадаешь в панику, тем основательнее я успокаиваюсь. А то уж я было начал себя казнить, что выболтал тебе все сплетни, роящиеся вокруг Совета по контактам. А теперь вижу - все правильно. Потому что если бы ты вот так же начал паниковать при всем честном народе, это было бы, как говорят кемиты при виде жующих, "срамно и постыдно"! - То ли еще будет, Кантемир, то ли еще будет! Когда узнают мои ребята, Самвел, Кшися, двойняхи эти оголтелые, что нас собираются перебрасывать... - Ну-ну, не такие уж они дети малые, неразумные, какими представляются тебе в отеческих твоих заботах. Знали они, на что идут. И что могут их отсюда убрать не то что через год - на третий день, землицы не понюхав и воды не испив, тоже знали. А крепче всего они знали первый постулат дальнепланетчиков: при контакте с менее развитой цивилизацией ВОЗДЕЙСТВИЕ ДОЛЖНО БЫТЬ МИНИМАЛЬНЫМ. - Минимальное воздействие и хреновый эффект... А может, надо было воздействовать чуточку посильнее? Ведь какие возможности открывались перед кемитами, неужели ты для себя не проигрывал эти варианты, а, Кантемир? Прирожденные экспериментаторы, с их-то руками, с их неприхотливостью и дисциплиной - за считанные десятилетия они могли бы снова заселить все земли средних широт, откуда они откочевали на экватор, образовать единое государство, перескочив сразу через несколько социально-экономических формаций... - Как кенгуру. Да, они могли. Но выбрали другое - полуголодное существование, молитвы, сны. Сами выбрали свой путь. - И опять жрецы, пирамиды, жертвоприношения, мракобесие, инквизиция... - Да, но если нам удастся снять ограничение рождаемости, можно считать, что мы уже наполовину спасли это сонное царство. - Знаешь, голубчик, мне от этой уверенности как-то не легче. О! Видимость улучшается - луна зашла. Пора проветриваться. - В каком смысле? - В прямом. Хотя, если нас перебазируют, то какой смысл? - В том, чтобы стоять до конца, всегда есть если не смысл, то хотя бы какая-то прелесть... - Вот-вот. Так что я пошел - стоять до конца. Как обелиск. 14 Что-то ткнулось прямо в ноздрю, защекотало, - Инебел сморщился, сдавленно чихнул и потер тыльной стороной зудящую верхнюю губу. Едва слышно щелкнуло, в нос проник отчетливый медовый запах. Видно, запоздалый муракиш-медонос тащил свою крошечную восковую коробочку, да на пути его, как гора, разлегся человек - ни обежать, ни перепрыгнуть с полной ношей. Сам муракиш отпрыгнул, а мед липкой смолкой размазался над верхней губой, чихай теперь до самого рассвета... Инебел приподнялся на локте. Вечернее солнце уже зашло за гадючий лес, и в непроглядной тьме невозможно было различить, где кончаются последние купы его развесистых деревьев, а где начинается рахитичная поросль окраинных городских садов. Впрочем, города отсюда и не должно было быть видно, но не светилось и Обиталище Нездешних, черной неживой громадой угадывающееся посреди кочковатого лугового пастбища, с которого тянуло дурманом вечерних фиалок. А может, там уже ничего и нет? Растаяло, ушло в зыбкую трясину? Отсветилось, отмерцало беззвучным сном? Потому он и не ушел, потому и отстал от Аруна - не смог запереться в уютном, занавешенном со всех сторон покое. И так изболелось сердце, а еще всю ночь маяться, что проспал часы, когда можно было насмотреться-напечалиться... Он долго глядел, притаившись в луговом ковыле, как тихо угасают, засыпая, светящиеся голубые гусеницы, прилепившиеся под кровлями верхних гнезд. В пещерах он не раз находил похожих светляков-ползунов, но те были не длиннее полупальца и при звуке шагов свертывались в колечко и гасли. Инебел положил подбородок на сцепленные пальцы, приготовясь подстеречь тот момент, когда все Обиталище погрузится во мрак - и вдруг заснул. Проснулся он, как ему показалось, тотчас же, но ни одного огонька-светляка не теплилось уже в переходах и гнездах Открытого Дома. Он мучительно вглядывался в темноту, пытаясь представить себе, где же там, в вышине, притаилось маленькое, словно горная пещера, жилище, - и не смог этого угадать. Внутреннее чутье, обострявшееся с каждым днем, вдруг разом изменило ему, и он остался слепым и беззащитным в этой кромешной тьме. Еще позавчера он закричал бы от ужаса, проснувшись вдали от своего дома, окруженный шорохами и призраками глубокой ночи, в которой нет места человеку. Но сейчас его переполняла только бессильная горечь потери. Он приподнялся, встал на колени, выпрямился во весь рост. Вытянув руки вперед, сделал шаг, другой. Шел, незряче поводя головой то в одну, то в другую сторону, словно осужденный на святожарище и опоенный дурманным питьем. Наконец руки уткнулись в упругую поверхность; Инебел сделал еще один шаг вперед и прижался щекою и грудью к тепловатой, как будто бы живой преграде. Так он и стоял, горестно замерев, пока не почувствовал, что влажный луговой ветер шевелит его волосы. Он осторожно отстранился от стены, поднял лицо. Показалось? А может, он попросту не до конца проснулся? Ветер налетел сзади, огладил спину, вздыбил волосы и пролетел прямо сквозь стену где-то над головой Инебела. Руки вскинулись вверх, скользнули вдоль чуть клейковатой поверхности, и уже где-то на пределе досягаемости нащупали гладкий срез. Стена там кончалась. Инебел зажмурился, изо всех сил поднимаясь на носках и заставляя свои послушные, прекрасно натренированные руки вытягиваться и становиться цепкими, как лесная лиана. Стена оказалась совсем тонкой, весь торец - ладони полторы в ширину. Зацепился пальцами за внутренний край, долго собирал все мускулы своего тела в единую пружину - и вот одним толчком выметнулся вверх, грудью на торец. Удержался. Заставил себя помедлить, прислушиваясь. Было тихо. Ни звука тут, внутри стены, ни шороха там, за ее пределами. В черноте и беззвучии он застыл, как угасший светляк, оторванный от земли и сохранивший лишь ощущение бездны, простершейся до нее. Почти не чувствуя тепловатой, чуточку упругой, как живая плоть, опоры, он парил на границе двух миров, и ощущение чуда было столь велико, что не оставляло места даже для страха. Внутри него что-то хрустнуло, точно коробочка водяного тюльпана, - то ли сломалось, то ли приоткрылось. Непомерная чуткость, пришедшая на смену слуху и зрению, донесла до него мягкий, невнятный призыв - так манить могли только мхи и травы. Он доверчиво свесился вниз головой и бесшумно соскользнул в невысокие шелковистые заросли. Некоторое время он еще полежал, вжимаясь в землю и машинально поглаживая эту удивительную, нежную, как женские волосы, траву. Потом руки дернулись, сами собой замерли: до сознания молодого художника дошло то, что пока воспринималось только кончиками пальцев: он прикасался к нездешней траве. Это было первое из запретного мира. И вот теперь, поглаживая податливые, теплые стебельки, он до конца осознал, что все здесь будет чужим, НЕ ТАКИМ. В этот мир он пришел непрошеным, пришел не по воле Богов или людей - его привел случай и собственная дерзость, и за это он готов был расплатиться самой высокой ценой. Но пока - пока он повторял только одно: стены больше нет. Нет стены! Нет больше стены между ним - и той, что спит сейчас в своем поднебесном гнезде. Вон там! Глазам его вернулась небывалая зоркость, и в черной густоте ночи он уже мог различить и прямоугольные ниши первого этажа, и взлетающие вверх ажурные переплеты лестниц, и белизну балконных перил. Но главное - его чутье, которое безошибочно указывало ему, куда идти. Он, едва касаясь травы, пробежал по овечьему выгону, огромным бесшумным прыжком перемахнул через скрипучий гравий дорожки. Замер на нижней ступеньке лестницы. Тихо. Никого он не потревожил. И не мог потревожить, потому что его тело сделалось легким и бесплотным, как вечерняя тень, и ступни ног, ставшие шелковистыми, как здешняя трава, могли бы пройти по кружеву паутины, не порвав ни одной нити; он, как и все кемиты, мучительно боявшийся высоты, был сейчас не человеком, а стремительным гибким ящером, которому нипочем головокружительные спирали невидимой в темноте винтовой лестницы. Он стал частицей этого мира незнакомых и всемогущих существ, и поэтому только замечал, как уже свершившееся, то, что раньше показалось бы ему немыслимым, и даже не удивлялся. Если бы на его пути встало пламя, он просто и естественно превратился бы в камень и прошел сквозь огонь; если бы перед ним разлилась вода, он покрылся бы чешуей, как слизкий краснопер, и не задохнулся бы в глубине. Так казалось ему. И, наверное, он действительно был всемогущ, потому что его вела такая сила, которой не было равных ни на Земле, ни в Та-Кемте. Но когда по дощатому смолистому полу он дошел до узкой, едва угадываемой в темноте постели, он замер в недоумении, спрашивая себя: а что же дальше? Между ними не было больше не то чтобы стены - не было ровным счетом ничего, даже расстояния протянутой руки; все, о чем он мечтал, сбылось - ведь сбылось же? Но он не испытывал ни счастья, ни даже удовлетворения. Достигнув предела своей мечты, он желал теперь одного: чтобы это никогда не кончалось; но кто-то посторонний, притаившийся в его мозгу, уже искушающе шептал: а не исчезает ли счастье, когда останавливается движение к нему? Что-то произошло, и тело отделилось от рассудка, и жило теперь самостоятельной, неуправляемой, непредсказуемой жизнью; это была жизнь только что родившегося, неуклюжего и доверчивого детеныша, которому нет дела до подобных вопросов, да который и не знал таких слов, которыми можно было бы ответить на вопросы рассудка; детеныша, раздираемого двумя совершенно противоположными, исключающими друг друга ощущениями: с одной стороны, это нечеловеческая, ежесекундно возрастающая и непонятно зачем снизошедшая на него сила, а с другой - томительное, сладковатое бессилие, подгибающее ноги, захлестывающее голову певучей, кружащейся и затягивающей в пропасть дурнотой. Дурнота была осязаема и пахуча, как пещерный мох, и, задыхаясь в ее дымной невесомости, тело сдалось, мягко опускаясь на колени, и словно в ответ этому движению там, на постели, тоже что-то шевельнулось и вскинулось - и глаза, пока еще подвластные разуму, явственно различили среди складок покрывала сначала руку, заброшенную за голову, а затем и тонкий профиль, затененный прядью волос. Вот теперь все, отрешенно и почти спокойно отметил рассудок, сейчас всему наступит конец. Последние силы ушли на то, чтобы сдержать дыхание, но сердце - грохочущее, словно оно бьется не о ребра, а прямо в дощатые стены и потолок, - как заглушить его стук? Обезумевшее сердце билось, как исполинский "нечестивец", способное расслышать разве что самое себя, и говорить ему было бесполезно. Случилось непоправимое: стена, только что преодоленная молодым художником, не осталась позади, а вошла внутрь его, разъединив непроницаемой преградой душу и тело. Новое, неуправляемое естество толкало его вперед, рассудок же заклинал не двигаться. "Не проснись, не проснись, не проснись! - беззвучно молился Инебел. - Если бы сон, священнее которого ничего нет на свете, не снизошел на тебя, я просил бы: улети от меня, незваного, уплыви от меня, непрошеного. Но ты спишь, и я молю об одном: не сделай меня святотатцем, не обрати меня в нечестивца - не проснись! Заклинаю тебя и рассветом, и светом, и отсветом, и молчаньем, и громом, и стоном, и шепотом - не проснись! И дорогою утренней, и вратами вечерними - не проснись! Не проснись..." Он наклонился ниже, ловя ее дыхание, и понял, что она послушна ему. Неподвижными были ресницы, беззвучным - дыхание, и черная тонкая веточка - память костра - не дрожала, запутавшись в белых ее волосах. И тогда его рука, самовольно и непостижимо ставшая гибче ниточной водоросли, легче серебряной водомерки, едва уловимым движением отыскала эту упругую колючую рогульку, не бывшую ни углем, ни деревом, и вынула ее из узла волос. И тогда... Разве он виноват? Он не мог этого знать, он не мог догадаться, что у нее, нездешней, волосы - живые, и они развернулись лениво и сонно, и побежали по его руке, и прильнули к ней доверчиво и прихотливо, выбрав теплую ямку на сгибе локтя... Не проснись, не проснись! Теперь он не мог шевельнуться - но не мог и оставаться вот так, когда лиловые круги плыли перед глазами от сладкого, солодового духа этих волос, когда спину и плечи сводило от гнетущей тяжести этих волос, когда дыхание перехватывало от жгучей боли, потому что эти волосы впивались в кожу, словно щупальца озерной медузы-стрекишницы... Не проснись, не проснись, не проснись, даже если я застону, закричу от этой муки; не проснись, даже если я, спасаясь из нестерпимого узилища этих волос, нечаянно коснусь твоего плеча... Не проснись! И она не проснулась, и она не просыпалась, и он понял, что властен над нею, потому что, преодолев проклятую стену, он уже не был прежним - ведь ее волосы, доверчиво задремавшие на его руке, признали его своим! Он стал иным, и мучительная чуткость - беда истонченных пальцев - стала свойством всей его кожи, и был он весь огромен и нежен, как сказочный зверь-ковер, обитающий в горных пещерах... И не просыпалась она. 15 С утра Абоянцеву везло на чужие разговоры. Пока он спускался по винтовой лесенке - лениво, в какой-то необъяснимой, давным-давно не посещавшей его истоме, - снизу доносился ворчливый басок Меткафа, из-за недосыпа понизившийся ровно на октаву. Чернокожий гигант кроме целого комплекса паранормальных свойств обладал еще и способностью прекрасно ориентироваться в темноте - незаменимое качество для ночных вылазок на Вертолетную. Судя по монотонности речитатива, Меткаф дотошно перечислял все детали своей микроэкспедиции. "Развалины меня не то чтобы потрясли, но впечатлили - стены толстенные, вроде бы из серого плитняка, а ширина - поперек можно улечься, и ноги не свесятся. Так эти стены порушились, а вот оконные переплеты, тонюсенькие такие, за ними и нет ничего, небо просвечивает и ветер гуляет уже которое-то столетие, - эти целы! (Где он там стены нашел, да еще и с окнами, коих на Та-Кемте еще не изобрели?) Погулял я по сереньким дорожкам, потом гляжу - газончик ровненький, словно и не натуральный, а ковер синтетический, а посередке - пихта..." - "Так уж ты и запомнил, что это была пихта, а не елка? (Ага, это Мокасева, голубушка, кормилица наша.) Не люблю я пихту, никчемное дерево, ни духу от нее, ни радости новогодней... Дак о чем это мы?" - "Да все о том же, мэм, о слабых сигналах, психогенных и посттемпоральных... Да вы никак стоя спите, мэм? Я вот всю ночь на запасной базе околачивался, и ничего!" - "На то ты у нас джинн не джинн, а что-то вроде Кощея... Не обращай внимания на меня, старую, разоспалась я нынче - не иначе, как к погоде. Говори себе, да салатик не забывай крошить, чать дежурный". - "Тогда пожалуйте яичко, мэм-саиб... Гран мерси. Поди сюда, паршивец! Стой смирно". Ага, это он Ваське Бессловесному. Вот это-то их и сблизило, Меткафа с Мокасевой, - какая-то врожденная, лютая ненависть к роботам. На Большой Земле это не редкость, но вот в экспедициях на дальние - качество уникальное. Раздался скрежещущий треск, словно кололи кокосовый орех титановой табуреткой. Абоянцев задумчиво погладил шейные позвонки - вмешиваться было рано. Да и сонное оцепенение не проходило - так и простоял бы на ступенечке, облокотясь на перила, до самого обеда. "А, елки ериданские, опять не проварилось... Пожалуйте помельче, мэм. Да, так вот: еще тогда в Нью-Арке, глядя на эти окошечки стрельчатые, я задумался о стойкости хрупкого и тленности капитального. Не в таких терминах, разумеется, мэм. И, наверное, впервые почувствовал - то ли ладонями, то ли всей спиной - вот это слабое излучение, вроде памяти о тепле. Словно когда-то люди согрели камень своими прикосновениями, и он теперь до скончания века светиться будет незримым светом". - "А-а-а-уаа... Прости, голубчик, - сон с глаз нейдет. Так что, говоришь - на Вертолетной камни старую память хранят?" - "Как вы догадались, мэм, я ведь этого еще не сказал. Да. Только не на самой Вертолетной, это ведь наш склад, и не более. В окрестностях имеются пещерки - карст, по-видимому, хотя я в геологии полный профан. Но что главное - выход там теплых источников. И старое-престарое излучение. Это не современные кемиты, это те самые племена, что здесь отсиживались во время оледенения. Отсиживались и дичали. Теряли все, что успели накопить за несколько тысячелетий тепла". - "А ты б не одичал, голубчик? Три поколения схоронить - и вся культура насмарку". - "Вот об этом я и говорю! - Голос Меткафа, всегда глухой, бархатистый, сейчас зазвучал, как труба. - Мы тут ломаем себе головы, что такое дать этим бедолагам, чтобы они согласились это самое у нас принять. Вот так, с места не сходя. Скородумы липовые. А нам надо готовить убежища, и не для одного города - для всех еще уцелевших. Не соваться со своей культурой, а сохранять местную, и в темпе благоустраивать пещеры, расширять, подводить теплые источники, и таскать-таскать-таскать в них добро - из мертвых городов. Дороги проложить - от каждого современного населенного пункта А к каждому убежищу Б. Вот такая задачка..." Абоянцев встрепенулся. Сакраментальная формулировка "что такое дать этим..." подействовала на него как сигнал боевой тревоги - глобальные проекты росли по всем уголкам Колизея, как шампиньоны после дождя, и начисто вышибали его обитателей из рабочего состояния. - Доброе утро! - зычно проговорил он, стараясь придать своему голосу побольше бодрости и свешивая за перила лопатку бороды. - Позвольте, а Бессловесный где? Это было уже слишком - громадный сенегалец, как таитянская статуя, возвышался над компактным Сэром Найджелом, специализированным суперпрограммным роботом, использовать которого в кухонных целях было просто безграмотно. С титанирового темечка этого уникального кибернетического индивидуума стекал яичный желток. - Васька? Да вон, выгон овечий холит, - с неизменной улыбкой отозвалась Макася. - Приспичило ему спозаранку. Меткаф вместо приветствия выудил из решета очередное яйцо и протянул его Абоянцеву. Размеры яйца были поистине устрашающими. - Индюк? - коротко спросил Абоянцев. - Бентамка. Овцы, поросенок - все в норме, - пробасил Меткаф, - и те, что на здешних кормах, и те, что на концентратах. А вот птичье племя разносит, как на дрожжах. Может, оттого в Та-Кемте и нет крылатого царства? Та-Кемт, несмотря на подходящую плотность атмосферы, действительно был бескрылым миром. Птиц здесь не водилось, насекомые - бабочки, стрекозы, пчелы - в лучшем случае совершали спазматические скачки, и то не выше человеческого роста. Это было одной из загадок эволюции. А люди-то надеялись на акклиматизацию здесь земных пернатых... - Какой вес? - спросил Абоянцев, протягивая влажно поблескивающее на утреннем солнце яйцо Сэру Найджелу. - Двести четыре целых, шестьдесят три сотых грамма, мэм, - отвечал робот, едва касаясь предложенного объекта кончиками титанировых пальцев, - несмотря на свою универсальность, он не способен был определить пол собеседника. - М-да, - только и сказал Абоянцев. - М-да... И даже чуткая Макася не уловила, что это должно было означать: "Мне бы сейчас ваши заботы..." Он пошел прямо через кухню, потрескивающую вчерашними еловыми ветками, к дверце в колодец - лишь бы ни с кем больше не встречаться. Если и был у него за всю экспедицию тягостный день, так это сегодняшний. Проходя во внутренние отсеки, услышал сверху, со второго этажа, сонное бормотание Гамалея: "И в пасхальную ночь, под звон колоколов, провалился этот город со всеми жителями под землю - бом!.. бом!... бом!.. (на мотив "Вечернего звона", естественно), - и поросло то место..." В который раз он уже рассказывает эту легенду? Да еще и с утра пораньше. Тоже своеобразное проявление ностальгии. Абоянцев захлопнул за собой дверцу, пренебрегая внутренним лифтом, полез по запасной лесенке на третий этаж, в аппаратную. Не дойдя одного пролета, услышал очередной чужой разговор. Фырчал Алексаша: "Ну, под наркозом, под гипнозом, в конце концов! Эка невидаль - опалить шкуру, два-три косметических рубца пострашнее... Вот и готов калека, божий человек. Засылай себе в город, никто и не потребует у него, убогого, чтобы он из своих обожженных конечностей делал лопату или метелку. Ведь элементарно, так почему же не попробовать?" - "Потому и не попробовать, - степенно возражал Наташа, - что так и засыплешься... Дай-ка тестер... Потому как люди все считанные, из города в город не бегают, тут уж действительно, как в Египте - никаких Юрьевых дней... Теперь изоляшку! К каждому двору жрец определен, он беглого за версту учует". - "Ну, уж кого-кого, а тутошних жрецов обвести вокруг пальца - это раз плюнуть. Не тот тут жрец. Без фанатизма, без остервенения - ни рыба ни мясо... Давай-ка тот блок еще почистим для профилактики... Ага, держу. Так вот, дохлая тут религия, скажу я тебе!" - "Это со стороны, Алексаша. Дохлых религий не бывает. Мы еще с ними нахлебаемся". - "Когда? Когда, я тебя спрашиваю? Мы уже пересидели тут все разумные сроки акклиматизации, а там, на Базе, только и ждут, к чему бы придраться, чтобы сыграть отбой! Ты же знаешь на опыте веков, что с течением времени всегда выигрывают перестраховщики, это как в чет и нечет с машиной..." - Это кто тут с утра пораньше собирается играть с машиной в чет и нечет? - Начальственный рык раскатился по аппаратной прежде, чем сам Абоянцев, воинственно выставив вперед свою бороду, переступил порог. Но где-то снаружи, по поясу третьего этажа, загрохотали каблуки, - что-то непривычная походка, отметил начальник. "Абоянцев здесь?.. Был здесь Абоянцев?" - и он не сразу даже узнал голос Аделаиды. Она ворвалась в рубку, лицо в пятнах, выходные туфли на невероятных каблуках (наверное, первое, что попалось) - на босу ногу: - Салтан Абдикович! Я... Там... Я не могу разбудить Кристину. Никак. - Спокойно, голубушка, спокойно! - а левой рукой - знак близнецам, чтобы ни боже мой не включили дальнюю связь. - Как это понимать - не разбудить? - Буквально, Салтан Абдикович, буквально! - Аделаиду нельзя было узнать: обычной манеры растягивать фразы и не кончать их вовсе - как не бывало! - Все-таки я не понимаю... - Спонтанная летаргия. Если бы наблюдался припадок истерии, то можно было бы предположить разлитое запредельное торможение в коре головного мозга и ближайших подкорковых узлах, но это исключено, равно как и крайнее утомление, гипноз - все эти факторы просто не могли иметь места! - Это опасно? - Пока нет. - Предлагаете эвакуировать на "Рогнеду"? - Пока нет. - Но вы исчерпали все средства? - Пока да. - Что же остается? На рыбьем лице Аделаиды что-то чуть заметно дрогнуло: - Меткаф. Абоянцев не раздумывал ни секунды - он слишком хорошо знал своих людей и доверял им безоговорочно. Короткий сигнал общего внимания рявкнул одновременно во всех помещениях Колизея - от подвалов колодца до курятника, и вслед за ним раздался голос начальника экспедиции: "Меткаф, срочно на галерею третьего этажа! Меткаф!" Он даже не повторил своего вызова второй раз - знал, что ему не нужно говорить дважды. Меткаф уже ждал на галерее. Аделаида быстро подошла к нему. До Абоянцева только долетало сказанное вполголоса: "...аллергию я исключаю... смывы со стен возьмем позже... асфиксия... постгипнотическое..." Интонации были сплошь отрицательными. - Мне нужна изоляция, - негромко, совсем как и Аделаида, проговорил Меткаф. Абоянцев сделал четкий поворот направо, вытянул руку и нажал клавишу, утопленную в дерево обшивки. Тотчас же зашуршала пленка, падающая сверху, и гнездо Кшисиной комнатки оказалось отделенным от галереи дымчатой подрагивающей стенкой. Меткаф оказался там, внутри. Сейчас, когда еще не настал момент принимать решение ему, как единоличному руководителю всех этих людей, Абоянцев только выслушивал их и, молниеносно оценивая безошибочность требований, выполнял все четко и безупречно. Как робот. Это редкостное качество и входило в число тех достоинств, которые сделали Салтана Абоянцева начальником базы. Но сейчас ему оставалось только ждать, и он стоял, внешне безучастный, как тибетский идол, так как располагал пока неполной информацией и мог прийти к решению, которое потом пришлось бы подвергать многочисленным сомнениям. Таково было его правило. Так что думал он сейчас о своем экспедиционном враче, а вернее, о той ироничной несерьезности, с какой Аделаида относилась всегда к "этому великому мганге". Он как-то поделился своими наблюдениями с Гамалеем, и тот, пожав плечами, резюмировал: "Еще бы, генетическая нетерпимость терапевта к телепату". Доля истины в том была. Лиловокожий гигант, о котором Кшися говаривала, что он похож на негатив светлогривого льва, по штатному расписанию занимал скромную должность инженера-конструктора. Он действительно был прирожденным конструктором-примитивистом, способным за считанные минуты из каких-то щепочек и тряпочек соорудить оптимальную модель паучьего силка, смоквоуборочного агрегата или печной насадки для копчения ящеричных хвостов. Кроме того, в полевых условиях он прекрасно заменял небольшую вычислительную машину, был неплохим фокусником-иллюзионистом, что должно было, по мнению теоретиков - организаторов экспедиции, несколько скрашивать период односторонне-визуальной инкубации Колизея; но главная причина, обусловившая появление Меткафа в тщательно отбираемой группе из каких-то полутора десятков человек, заключалась в том, что кемитов не без основания заподозрили в экстрасенсорном баловстве, а могучий сенегалец был, пожалуй, крупнейшим практиком в неуважаемой области паранормальных явлений. То, что в критической ситуации мнительная и самолюбивая Аделаида, ни секунды не колеблясь, признала свое бессилие и призвала на помощь Меткафа, чрезвычайно подняло ее в глазах Абоянцева. Он любил людей, которые умеют отступать вовремя. Между тем пленка вспучилась, натянулась, лопнула. Стряхивая с себя невесомые дымчатые лоскутья, появился Меткаф. На его выразительном лице нельзя было усмотреть следов восхищения собственными действиями. Тем не менее Абоянцев ни о чем не спросил. - Разбудил, - пророкотал Меткаф, когда пленка за его спиной затянула прорванную дыру. - Я все-таки склонен усматривать постгипнотический шок. Слабенький, к счастью. И аллергия не исключена - вон как со вчерашнего-то воняет! Да факторов тьма, и вино в сочетании с местной водой, и шашлыки в тутошнем дыму, куры на подножном корму несутся, как страусы... - А гипнотизировал кто - те же куры? - не выдержала Аделаида. - Ну, зачем... - протянул Меткаф. - Это уж наверняка самодеятельность какого-нибудь храмового фанатика. Наверняка. До меня уже доходили слухи о том, что наша маленькая Кристина видит вещие сны, и я не могу себе простить, что не усмотрел в этом постороннего влияния. - Тоже наверняка? - спросил Абоянцев. - Постороннее влияние? Наверняка. При планировании экспедиции мы попросту отмахнулись от подобной перспективы, и вот... - Нет, - сказал Абоянцев, - мы не отмахивались. Иначе вас, Меткаф, не было бы здесь. Вы больше не нужны вашей пациентке? С лиловых губ Меткафа была готова слететь какая-то шутка относительно ограниченности применения черной магии, но он взглянул на начальника экспедиции и осекся. Только помотал гривастой головой, так что волосы и борода образовали единый угольный нимб, обрамляющий лицо и расположенный, вне всяких живописных канонов, в вертикальной плоскости. - Прекрасно. - Абоянцев обернулся к Аделаиде. - Тогда прошу вас заняться Кристиной. И пожалуйста, каждый час докладывайте мне ее состояние. Аделаида закивала, сосредоточенно поджав губы, - за одно утро она переменилась так, словно это ее загипнотизировали, и Абоянцев, глядя на эти мелкие колючие кивки, непроизвольно подумал, что из рыбы обыкновенной она превратилась в рыбу вяленую, и рассердился на себя, и добавил: - Да не волнуйтесь вы так, все позади... Аделаида нырнула в комнату, прокалывая защитную пленку шестидюймовыми каблуками своих неуместных вечерних туфелек, и, подождав, пока защита восстановится, Абоянцев повернулся к притихшему сенегальцу: - Ну? Это "ну" было абсолютно конкретно. - Полагаю, что нам всем ничто подобное не грозит. Иначе это давным-давно было бы применено против нас. Еще тогда, когда аборигены не потеряли окончательно к нам интереса. А сейчас, вероятно, кто-то из храмовых служителей обеспокоен той полной темнотой, в которую погружается по ночам Колизей, - ведь эту темноту можно принять и за исчезновение. Вероятно, перебирал в памяти всех обитателей нашей колонии, дошел до Кристинки - у нее гипнабельность, вероятно, на порядок выше, чем у остальных. Ну, да это я еще проверю. Вот так. - Хорошо. Вы меня понемногу успокаиваете. Но надо успокоить и всех остальных - ждут ведь. Абоянцев кивнул и пошел по лесенке вниз. Он не сказал Меткафу, что же именно его успокоило, а это была всего-навсего мелочь, пара незначительных слов. Но когда добродушный, многословный гигант употребил такое противоестественное для его лексикона слово "наверняка", Абоянцев прямо-таки испугался. За этим крякающим, безапелляционным словцом проглядывала такая растерянность, что он готов был спросить: а не считает ли Меткаф, что эвакуацию нужно начинать немедленно? Но сенегалец перешел с "наверняка" на "вероятно", и Абоянцев понемногу успокоился. А сам Меткаф, наматывая на толстые пальцы пряди своей львиной бороды, задумчиво глядел на спускающегося по винтовой лесенке начальника и все не мог понять - прав он или не прав? Ведь все, что можно было сказать, он сказал, остальное лежало в области неназываемого. Вот М'Рана, старый учитель, понял бы его, потому что М'Ране достаточно было сказать: она была заперта на семь замков нераскрывшихся, она была отдалена от меня семью завесами непроницаемыми, и была она недвижна, но ускользала; и ждала она пробуждения, но не в моей власти было слово, разрушающее заклятие. Ибо в сердце ее разглядел я сияние двух светильников, а там, где горит чужой свет, проникающее око должно закрыться. И разъять эти два светоча не смеет ни сила, ни разум. И не я пробудил ее - не в моей это власти. Стою я в стороне, и гляжу со стороны, и неизбывен чужой свет в ее сердце, открытом и беззащитном... И это все сказать Абоянцеву? А он вздернет свою бородку-лопаточку и спросит: "А это наверняка?" Но наверняка он знал только одно: когда, пробудясь, ее глаза распахнулись вдруг так стремительно и широко, что в них мог бы отразиться весь Та-Кемт разом, он увидел в них сначала ожидание, потом - недоумение и, наконец, горькую детскую обиду. 16 Две корзины сырой глины - тяжело это для старческой спины. Вон до кочки дойти и передохнуть. А теперь до того гада, что на бок завалился и вымя разбухшее на солнышке нежит. Матерый гад, хвост ему раз десять ломали, не иначе, - он спокойный, к шелудивой спине привалиться можно и чуток подремать. Чтоб ежели кто позорче из города глянул, так видел: сил не жалеет старец, спину гнет до седьмого пота во исполнение урока справедливого, а паче того - во славу Спящих Богов всеблагостных. Стояло бы сейчас солнце вечернее, так и теплого молочка напиться бы не грех, а при утреннем - ни боже мой. Углядит еще кто, пропадешь по малости. Обидно и глупо. Подремав для приличия возле мерно посапывающего ящера, Арун вскинул на плечо две корзины, связанные лыковой веревкой, и на круглых рахитичных ножках заковылял дальше. Да, придется впоследствии удлинить передник, - когда хамы снизу вверх смотреть будут, то ноги кривые наперед всего в глаза бросятся. Хамов придется построже держать, чем при нынешних-то, но все-таки и сомнения не должно промелькнуть: что, мол, не худородок ли возвысился? За одну такую мысль - на святожарище, да не зельем перед тем поить, а язык вырвать. Уж это-то всенепременнейше. И экономно: из двух семейств зельевщиков одно оставить, другое... Другому работа найдется. Да такая работа, до какой нынешние Гласы по лености ума вовек не додумаются. Об этом и себе самому сказать боязно. Прежде власть захватить надо, а потом уже - об ЭТОМ. Арун протрюхал еще немного, скинул корзинки на траву и потер круглые, как дробленые оладьи, ладошки. Все будет. Только не торопиться! Только обдумать, примерить... и не упустить. Он сорвал травинку, пожевал - от сухого стебелька пахло молоком и змеиным навозом. И навоз не пропадет, все собирать будем! И кирпичики склеивать, и в печь подкинуть... На навоз двор подушечников кинем, нечего хамью на подушках нежиться. Сон - не благо, сон от природы дан, за день умаявшись и на собственном кулачке уснешь. Так-то! Значит, запомнить: подушечников - на навоз. Он снова поднялся, засеменил по тропочке, которая с каждым шагом становилась все отчетливее - приближалась к городским оградам. Мимо Обиталища Нездешних Богов прокряхтел, не взглянув - ничего т