мо посреди озерка, словно вода горит. - Бобровая хатка, - сникшим голосом отозвался Наташа. - Ящерный бобер... боброзавр... ондатрозавр... - Не впадай в детство, сделай милость! - Вот в том-то и наша ошибка, Алексашка, что мы забыли о детстве. Взрослые нас не примут, у них боги в нутро вросли. Надо ориентироваться на детей. Мы уперлись в формулу контакта, потому что искали ее для взрослых. А если взять детей... - Интересно, а как это ты себе представляешь конструктивно? Красть их, что ли? - Не знаю, не знаю... Вот это и надо было ставить на обсуждение по всегалактической трансляции. Кто-нибудь и додумался бы. - Да уж это несомненно! Только в благодарность за наше воспитание эти милые детишки - а детям одинаково свойственна шаловливость - возьмут и рванут наш Колизей, как их папочки поступили с первым. - Колизей угрохал наш собственный генератор... А вот тебе, брат Алексий, в Колизей-два, если его и построят, определенно нельзя. Ты ненавидишь Та-Кемт. - Да, ненавижу. И не могу иначе. Пока. Зато буду внимателен и осторожен, не то что прекраснодушные мечтатели вроде тебя, когда ступлю на него во второй раз. - Ты о чем? - О твоих воспитательских бреднях. Детишек взять, видите ли. - Но это не моя идея. Кшисина... Наступила долгая тишина. Затем кто-то из Диоскуров устало проговорил: - Дым в квадрате двести девяносто-"Д"... 25 Начала водопада видно не было - он появлялся из облаков, а может быть, и прямо из самого неба, проскальзывал вдоль наклонной скалы и, подпрыгнув на уступе, разбивался на множество отдельных струек, брызжущих во все стороны. Инебел запрокинул голову, пытаясь поймать крайнюю струйку раскрытым ртом, но та плясала по всему лицу, отнюдь не желая выполнять свою прямую обязанность - поить усталого человека. Пришлось сложить ладони и напиться из горсти. Вкус ручейной воды каждый раз ошеломлял его. Древний закон разрешал пить воду только из чистого арыка, и от той воды мерно и бесшумно двигались руки и ноги, спокойно ползли мысли, благополучно дремала воля... От этого же ледяного питья хотелось, ни много ни мало, слегка передвинуть вон ту белую горушку, чтобы не заслоняла утренние лучи, освещающие пещеру. Потому что при воспоминании о том, что он видел каждое утро, пробуждаясь, его сердце сжималось, точно на него обрушивалась ледяная струя: ведь вчера был предел, после которого кончается жизнь и начинается дурманное бесконечное блаженство, которое дано в удел только Спящим Богам. Вчера был предел. И не могло сегодня быть ничего большего. И каждой ночью все-таки было неизмеримо больше... От одного воспоминания все тело вдруг вспыхнуло, так что пришлось встать под тугие тяжелые струи и постоять, пригнувшись, чтобы прошлись они хорошенько по чутко подрагивающей спине, выбили ночной дурман... Ну вот, теперь и руки отмочить можно. Он спустился вниз по течению, нашел тихую заводь с плавучей хаткой. Размягчив руки, поднял пеструю шкуру ската-громобоя и долго полоскал ее, пока не улетучился последний запах крови. До полудня солнце ее высушит - вот и еще одно одеяло на четверых. Ловко он заманивал скатов: прикидывался млеющей на камнях молодой короткохвостой красоткой и призывно посвистывал, и тотчас же из подземных расщелин показывался подслеповатый древний мохнач, истекающий голубоватыми разрядами, и учинял тут же сладострастную пляску, разбрызгивая вокруг себя снопики смертельных молний. Инебел затаивался где-нибудь вне досягаемости опасных искр и продолжал рисовать в своем воображении сине-пурпурную спинку распластавшейся клетчатой самочки. И чем ярче он это себе представлял, тем скорее иссякал распаленный пещерный гад - сухой треск маленьких молний сменялся пошлепыванием расслабленного хвоста, и это значило, что ската можно брать голыми руками. Правда, при этом у Инебела возникало ощущение какого-то укора - он слишком хорошо представлял себе, как горько бедному скату именно в такую сладостную минуту слышать хруст собственной свертываемой шеи... Может быть, именно поэтому он никогда не рассказывал, как же это ему удалось добыть столько теплых, мохнатых шкур. Сверху, с уступа, вместе с водяным потоком ринулся кто-то перепончатый - все местное хищное гадье, никогда не подымавшееся против человека, спешило к сладко дымящейся тушке освежеванного собрата. Юноша отвернулся от мерзостного зрелища, еще раз подставил руки под искрящийся поток. Как это рассказывала по вечерам его Кшись? Один ручей - с живою водой... С тех пор, как он пьет эту воду, он чувствует себя помолодевшим на две руки полных лет. Сила его прибывает с каждым днем, с каждой бессонной ночью. С восхода утреннего солнца и до заката солнца вечернего, которое Кшись так странно зовет "лу-на", он добывает шкуры, лепит горшки, плетет сети, обтесывает каменные ножи, собирает фрукты, вялит мясо, шлифует рисовальные дощечки... да мало ли что!.. Мало. Он сам понимает, что мало. Потому что с каждым днем все тоньше, все прозрачнее становятся руки, все темнее синева под глазами, все чаще после медового, разве что Богам и предназначенного, плода она вдруг выбегает из пещеры, зажав ладошкой рот. Один раз пришлось обратно на руках нести... В такие минуты Кшись глядит на него широко раскрытыми виноватыми глазами, шепчет: "Это ничего, Инек, ничего... я привыкну. Наши студиозусы из... ну, в общем, издалека - они всю вашу снедь запросто уминают под светлое пиво. И никаких эксцессов. Ты погоди немного, я тебя и пиво варить научу, и виноград отыщу - ваша цивилизация сразу сделает такой гигантский скачок..." Она все время шутит, и он понимает, что не следует придираться к словам, тем более, что он никак не может отличить, что именно она говорит серьезно, и поэтому не переспрашивает, что же такое значит "эксцесс", где водятся всеядные "студиозусы", и как это можно "варить пиво" - ведь пиво надо пить, а то, что пьется, не варится. Утреннее солнце уже пошло к закату, надо торопиться. Если Кшись опять неможется, она ничего не успела приготовить. А путь наверх, к потаенной пещере, не прост, и белые скалы сверкают так, что слепят глаза, и непросохшая шкура, свернутая в рулон, не самая удобная ноша. Но не это главное - труднее всего справиться с беспокойством мысли, а сейчас что-то застряло в голове, как заноза, и беспокоит своей невысказанностью. Надо уцепиться за кончик ее хвоста, а этот кончик - "пиво". Питье, нездешнее питье. Две чаши с нездешним питьем... ...Они стояли друг перед другом, и две чаши с нездешним питьем застыли возле их беззвучно шевелящихся губ. Два языка взметнувшегося ввысь пламени - светлый и черный. Не священный ли Напиток Жизни выпили они в тот вечер, не тот ли пенный, дурманящий напиток, который волей богов делает двоих мужем и женой? И не оттого ли угасает светлая Кшись, что каждая ночь их - грех перед тем, своим?.. Но загладить его можно только Напитком Жизни. От одной этой мысли у него тропинка ускользнула из-под ног, так что пришлось вцепиться беззащитными, с неотросшими еще ногтями, только что отмоченными в проточной воде пальцами в режущую щетку прозрачных неломких кристаллов. Инебел тупо смотрел, как краснели они от его брызнувшей крови, но боли не чувствовал. Великие боги, и ведь это ночи, за каждую из которых он готов был прожить без солнца целый год! Но где же здесь, в целом дне пути от Храмовища, возьмет он Напиток Жизни, чтобы сделать ее своей женой по древним законам, единым для всех людей? Он вспомнил, как был счастлив всего несколько минут назад, пока не пришло к нему непрошеное это воспоминание! Проклятые боги, проклятые законы. А он-то думал, что достаточно уйти от них на один день пути, куда не осмеливаются проникнуть ни сборщики плодов, ни юркие скоки, ни тем более жирные брюхатые жрецы. И почему это в его жизнь теперь постоянно стало вторгаться что-то неожиданное, непредугадываемое? Он снова поднялся на ноги, заставил себя перекинуть сверток через плечо и снова двинуться вверх, по одному ему известной расщелине. Ну, хоть там-то все спокойно, все незыблемо, все ненарушимо. Он слишком привык к неизменной, наперед известной судьбе. Быть ребенком, быть юношей, быть кормильцем, быть обузой. Работать, получать семейный прокорм, съедать его, снова работать. Да, еще почивать благостно и несуетливо, не храпя и не бормоча. Во славу Спящих Богов. Но с того часа, как засветилось у стен его города Обиталище Нездешних, жизнь его наполнилась непредугадываемым. Оно валилось на него слева и справа, с небес и из-под земли - воистину так: и с небес, и из-под земли. И только сейчас он понял, за что на него все напасти: да, он прав был, когда угадал, что обитатели хрустального колокола - не боги, а люди. Но в гордыне своей он совсем не подумал, что у людей этих тоже должны быть свои собственные боги. Признав людей, он не признал их богов, и эти боги нездешних начали мстить ему, ибо любые боги прежде всего мстительны. И вот теперь, только после двух своих смертей, после диковинного крушения Обиталища, после той жуткой гибели, на которую обрекли эти боги его светлую Кшись, - только теперь он, наконец, понял их сущность, узнал их имя. Это были грозные боги Нежданного и Негаданного! Инебел преклонил колени прямо на острый щебень, коснулся лбом пыльной проплешинки горного мха. - Боги истинные, боги, от прочих смертных сокрытые! - проговорил он. - Благодарю вас за милость великую, что открылись вы мне, дерзкому и смятенному. И простите, что в первый же час познания не хвалу я вам возношу, а просьбу смиренную: пусть же все, что уготовили вы нам двоим, обрушится на меня одного... И словно в ответ на его мольбу откуда-то сверху, точно из прозрачного фиалкового неба, зазвучала простая и нежная песня, и до боли дорог был этот тоненький, неумелый голосок, и странно звучали какие-то непонятные, нездешние слова: "Комм, либер май, унд махе ди бойме видер грюн..." И он понял, что Кшись молится своим неведомым богам. По самым последним уступам он подымался совсем бесшумно, чтобы не помешать ее странной молитве, и вот уже последний грот, который надо пройти, чтобы нащупать в задней стене сплошной занавес рыжего горного плюща, и раздвинуть его, и откроется зеленая лужайка, со всех сторон надежно огражденная отвесными, неприступными скалами. Вода, сочащаяся из верхних, недоступных пещер, сливается в светлый ручеек, проскальзывающий по самому краю, чтобы исчезнуть в одной из многочисленных трещин и уже где-то там, далеко внизу, снова появиться маленьким водопадом сладкой, негородской воды. Слова песни-молитвы, четкие и абсолютно непонятные, звучали уже совсем рядом, и Инебел мысленно взмолился - ведь осталось так немного шагов, меньше, чем пальцев на двух руках, так пусть же за эти мгновения не свалится еще что-то нежданное. Он нырнул в грот, наугад, даже на касаясь склизких, позванивающих каплями стен, промчался к лиственной завесе, раздвинул ее и замер, захлебнувшись. На бревнышке, перекинутом через ручей, сидела его светлая Кшись, болтая в воде ногами. А рядом, как ни в чем не бывало, так же болтая ногами, сидела Апль. - Старшенькая-светленькая, - проговорила она, не оборачиваясь. - Оглянись, наш братец пришел! 26 Темнота спускается на землю, и смущение нисходит на город... - Благословенны сны праведных, сосед мой! - И да не помянуты будут сны нечестивых. - Но как быть с теми снами, что не благостны и не окаянны, не божественны и не земносмрадны? Не греховны ли они своей неясностью, сосед мой? - Неясность и есть суть сновидения, иначе как же оно от яви может быть отличимо и возвышено? - Мудрость в словах твоих, сосед мой, и могу поделиться я с тобою сонмом видений своих. А виделось мне, что Обиталище Богов Нездешних, что под колокольный звон под землю опустилось, стоит на своем месте незыблемо. Только вдруг расступаются стены его хрустальные, и выходит оттуда богиня огненнокудрая, только росту в ней - до колена мне. Идет она по улице, а где шажочек сделает, там знак диковинный остается, ну совсем как на стенах Храмовища. И выходят дети малые, и выкликают худородков, и начинают эти худородки следы читать, словно буквицы, и странные слова у них получаются, смысл коих неведом, а звучание сладостно... - Оттого и сон твой, сосед, что вчера Крокон-углежог двух своих худородков на растерзание жрецам выдал, да зачтется ему благодать сия! А боги грозные, крови жертвенной напившись, удесятерили свои силы и в смрадную пыль истерли нечестивый паучий колокол, именуемый Открытым Домом, за что и слава им! - Сс-слава... Да тьфу на тебя, сосед! Гад пещерный и тот детенышей своих на смерть лютую не выдаст. За то и светлы были Боги Нездешние, что и сами никого не карали, и жертв кровавых не требовали! - Ой, поберегись, соседушка, длинно ухо Неусыпных... - Ты донесешь, что ли? А я не говорил! А ты не слыхал! Лепеху до расчетного дня ты у меня просил, а я не дал, вот ты и воззлобился! Иди отседова, тьфу! Темное облако наползает на вечернее тусклое солнце, и мается потемневший город - от мала до велика... - Эрь, паучья ножка, не загнали тебя еще под одеяло до самого утреннего звона? - Если будешь дразниться, Пигун, я перестану по вечерам приползать сюда, к забору. Мать и так думает, что хоронушку я свою убираю... Злая она. Два дня, как пропала Зорь, а ведь с нею все проклятая Апль шушукалась. Как ты думаешь, не зазвала ли Апль мою сестричку за собой в колокольный омут? - Полно тебе глупости повторять! Никто в колокольном омуте не тонет, да и Апль вовсе не там скрылась... Говорили мне плодоносцы-недоростки: в лес она ушла. Видели ее. Идет, точно в полумраке ощупью, протянув руки, а глаза прикрыты. Побоялись ее окликнуть, думали - ведут ее Боги Спящие. - Ой! Я бы встретила - померла бы от страха! Мне и так ее голос порою чудится, слов не разберу, а вроде - зовет... - Тебе вон и из омута звон чудился... - И не чудился, и вовсе не чудился! На рассветной заре как ударит под самым лугом - по всему омуту вода кругами пойдет, а когда и плеснет на траву. А кто близко подойдет - того в воду затягивает! - Ох, и вруша ты, Эрь! Да если хочешь знать, я в этот омут уже два раза нырял, и ничего. Второй раз вытащил кусочек ленты диковинной, с одной стороны она черная, как дым, а с другой - блестящая, и не то голубая, не то сероватая... Хотел тебе подарить, положил в корзинку с паучьим кормом, а .наутро глядь - и нет ничего. - Ой, Пигун-болтун, ой не верю... - А моему старшему, Пилану, поверишь? Он зеленую тряпочку из воды вытащил, глядь - это шкурка с руки, да так искусно снята, что можно на свою руку надеть - растягивается и не рвется. Пилан ее надувать вздумал - во надул, больше тыквы. Он эту шкурку в дупле схоронил, и тоже наутро сунулся - пропала! Мы тут кое-кому порассказывали - есть такой слух, что и другие кое-что находят. Только не впрок найденное: каждый раз ночью исчезнет, как не бывало. - Ой, Пигун, ой... - А еще в соседнем дворе говорят, будто Рыбляк-рыбник с самого дна "чужую руку" достал, коей нездешние боги яства свои на куски делили. Только уж не проболтайся, Эрь, - не верю я рыбникам, не богова эта "рука", сами они ее смастерили - нашли комок земли твердой, отливчатой, камнем ее побили-уплощили... - Ой, Пигун, молчи, такое не то что сотворить - ни сказать, ни выслушать. Грех святожарный! - Подумаешь, грех. Я, если хочешь знать, и сам... - Молчи, молчи, молчи! Опустилось солнце вечернее, вроде спит город, а вроде и не спит... Из одного сада в другой перекидываются шорохи неуемные, бормотание глухое, шепот жаркий: - Ты милее светила утреннего, ты нежнее солнца вечернего, твои руки белее лотоса, стан твой тоньше богинь неведомых, что парили, земли не касаючись... - Греют речи твои, долгожданный мой, только память твоя схоронила то, чего не было: по земле-траве ходили боги нездешние, равно как мы с тобой! - Истинно говорю тебе, радость моя журчащая: по желанию своему все могли эти боги нездешние - и над травою летать, и под землю нырять. - Не пойму я тогда - если были они столь могучи, так зачем же позволили себя огнем поразить? - Против них были все боги земель наших, а их самих - по пальцам перечтешь... Не признали мы их, не поняли знаков беззвучных, а в тяжелый час не поддержали их молитвами дружными... Грех на нас! - Тише, тише, услышат жрецы - сгоришь, как Инебел-маляр! - Весь город не пережжешь. - Сгорело же Обиталище... - Обиталище-то сгорело, да память о нем осталась. А память сильнее зрения. Пока стоял этот колокол туманный посреди луга, вроде и не смотрел никто. Что - зрение? Повернешься спиной - и вроде пропало все. Другое дело - память: в какую сторону ни повернись - память всегда светится, как светлячок в ночи... Не спит город. Памятью мается. 27 Надо было прихватить с собой петуха. Великой силы организующее начало. А так ведь и знаешь, что надо вставать - и все-таки нежишься под пурпурной шкуркой. Надо вставать! Это понятно, что надо, и вчера прибавилось два рта, так что придется измышлять на завтрак что-то сверхъестественное, вроде копченого тутошнего питончика. Сколько же всего ртов? Кшися пошевелила губами, припоминая тех, которых Апль привела вчера. Ну, так и есть: с Инеком и с ней самой - тринадцать. И Инек никак не хочет переносить стоянку в глубину гор, ждет еще двоих. А готовить с каждым днем становится все опаснее, дым могут засечь и из города, и с "Рогнеды". Но Апль сказала, что из города выйдут еще двое. Надо спросить ее сегодня, скоро ли они двинутся. И нельзя ли их остановить. Все-таки здесь - одиннадцать детских душ. Страшно рисковать. Как только Инек вернется с охоты, надо будет послать его на разведку. Вот ведь напасть какая: стоило глаза открыть, как уже обуревают перспективные планы. А на себя, чтобы хоть чуточку вернуться не в заботы - в ночную нежность, в предутреннее прощание, - на это уже нет ни минуточки. И все-таки он прощался сегодня не так, как всегда. Он знал, что она сердится, когда он поминал каких-нибудь богов, и все-таки - может быть, думая, что она спит, - прошептал: "Да хранят тебя твои Боги.." Она не спала, и вскинула руки, и, не размыкая ресниц, притянула его к себе, и прижалась наугад - получилось, что к сухому и жесткому плечу, целовать там было чертовски неудобно, и она заскользила губами в сторону и вверх - по холодной ямочке ключицы, и по гибкой шее, которая всегда вздрагивает и застывает, и тогда угадываешь, что дыхание перехватило не в шутку, а насмерть, и надо скорее искать губы, и оживлять их, оттаивать, воскрешать от смертного счастья, но сегодня она ошиблась, и в темноте своих сомкнутых век вместо губ нашла глаза, и ужаснулась тому, как это она научилась одними губами распознавать их нестерпимую черноту... "Да хранят тебя твои Боги", - и она рассердилась, и скороговоркой, чтобы не услышали младшенькие в соседней пещере, прошептала: "Ах ты, неисправимый язычник..." - и фыркнула, и оттолкнула его от себя, и чернота огромных выпуклых глаз исчезла из-под ее губ. За что она прогнала его? Ведь он был прав. Если исключить коротенькое словечко "Боги", во всем остальном он угадал совершенно безошибочно. Неведомое и непредсказуемое властвует над теми, кто вторгается в неведомое и непредсказанное, и тем сильнее, чем выше уровень этого вторжения. Встреча с обитателями этой планеты, которые и людьми в земном смысле не были, неминуемо должна была принести какие-то нелюдские неожиданности. А мы уповали на свои наблюдения, на свои предсказания, на ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ прогнозы для НЕЧЕЛОВЕЧЕСКОГО мира... И вот это кемитское, не человеческое, неугадываемое, начало просачиваться в жизнь их колонии. Что-то назревало, и люди, интуитивно пугаясь этого неведомого, вместо того, чтобы принять его как должное, стали совершать нелепые, но уж зато на все сто процентов земные поступки. Вот, например, попытались выслать ее на "Рогнеду" - почему, зачем? Так и не сказали. Просто почуяли, что сбежать намерилась, а как ей было не метаться в круглых прозрачных стенах, когда она острее всех прочих почувствовала вторжение в собственную жизнь чего-то необъяснимого, неназываемого... И удрать ей посчастливилось прямо виртуозно. Или они там занялись какой-то другой проблемой, которая появилась удивительно кстати? Ее ведь даже не преследовали, хотя до последней минуты она была уверена, что с "Рогнеды" уже запрошен зонд с поисковой капсулой, которая живехонько ее обнаружит... Нет, не запросили, и это тоже было и непредставимо, и непредсказуемо. Колизей словно забыл о ней. Она потянулась, и странная слабость, которую она всегда, не задумываясь, относила за счет здешних непривычных животных и растительных белков, как и каждое утро, мягко и настойчиво попыталась вернуть ее в теплое гнездышко сна. А ведь и еще что-то неугаданное растет вот тут, рядышком, совсем рядом, оно созрело, и просто диву даешься (правда, слишком поздно), что не догадался об этом еще позавчера. Так какое же нежданное - черное или белое - уготовано ей на сегодня? Во всяком случае, что уж точно не уготовано, так это завтрак. Надо раздувать угли, печь намытые с вечера клубни, которые напоминают по вкусу вяленую грушу. Как при таком содержании сахара почти во всех корнеплодах аборигены ухитряются сохранить гибкость фигуры? Надо будет проконсультироваться. Кшися подтянула коленки к подбородку, сжалась в комок и одним пружинистым движением поднялась на ноги, словно выбросила самое себя в наступивший день. Времени не осталось даже на то, чтобы позволить себе пятиминутную разминку, и она засуетилась у очага, раздувая огонь и устраивая что-то вроде духового шкафа из громадных листьев лопуха, нижняя поверхность которых была на изумление термоустойчива - ну прямо натуральный асбест! Мальчики, принесшие эти листья, утверждали, что здесь этот куст вырос случайно, а обычно лопух-пожарник, как она его тотчас же окрестила, растет возле гор, плюющихся огнем. Ага, ко всему прочему здесь еще и вулканы. Впрочем, можно было бы догадаться и раньше - ведь простейшие кухонные орудия они с Инеком изготовили именно из обсидиана. И еще - тот столб огня, который вырос где-то в стороне, буквально через несколько минут после ее бегства. Или она плохо ориентировалась, или грохот и огненный смерч возникли где-то на западе... Был ли там еще какой-нибудь город? Вот беда, а еще сдала на пятерку географию Та-Кемта! Ну, потом разберемся, главное - это было где-то в стороне. Она намотала волосы на руку, подняла их выше шеи и заколола единственной костяной шпилькой, которую пришлось наскоро выточить из рыбьего плавника - странный был плавник, с четкими фалангами четырех пальцев. Выбежала из пещеры и невольно зажмурилась, по-птичьи втягивая голову в плечи: только что вставшее солнце добралось до их ложбинки, и розовые прямые лучи, отражаясь от белых скал, короткими снопиками аметистовых брызг били ей прямо в лицо, в глаза и даже в нос, так что сразу же захотелось чихнуть... Ежки-матрешки, счастье-то какое! Она, не открывая глаз, вскинула вверх руки, ловя наугад эти холодные сияющие лучики и стараясь не закричать от внезапного восторга, и в основном не потому, что Инек мог услышать ее и примчаться, бросив все заботы о хлебе, то есть мясе насущном, - нет, просто ей хотелось кричать совершенно нелепую здесь строчку, да еще и неизвестно откуда возникшую в памяти: "...это розовый фламинго!.." Что-то великолепное было связано с этим розовым фламинго, древнее, может быть даже первобытное, но вот каким образом функционировал данный фламинго - это не припоминалось. И вообще, с чего это ей вздумалось оглашать окрестные горы воплями на нетутошнем языке? От неведомой радости? Некогда радоваться. Радоваться будем потом. И тут же внутри, под самым левым нижним ребрышком, что-то возмущенно плеснуло: потом? Опять это проклятое "ПОТОМ"? Нет. Сейчас. Радоваться так радоваться. Валиться от усталости, сходить с ума от тысяч невыясненных проблем - и все-таки радоваться, не откладывая "на потом". - Человечки-кузнечики, подъем! - пропела она, подражая голосу серебряного горна. - Доброе утро! И тотчас же из пещерки, где вповалку спали младшенькие, послышалось дружное нестройное "Доброе утро, Крис-ти-на-Ста-ни-слав-на!" Они всегда начинали день с этого приветствия, первой же произнесенной фразой нарушая самый строгий из своих законов: женщину не разрешалось называть именем, длиннее чем в один слог, а семисложным именем не позволялось называть вообще никого. Даже Бога. Она вспомнила, как даже сам Инек замер, самым примитивным образом перепугавшись, когда он догадался, наконец, спросить, как же ее зовут, и она, не подумав, выпалила и имя, и отчество. Кшися фыркнула и побежала умываться. Младшие - четверо мальчиков и семь девочек - пугливо, все еще не освоившись окончательно, побрели к ручью вдоль стеночки. Солнце стремительно набирало высоту, день закипел. Вечерами, припоминая всю необозримую кучу дел, проделанных, начатых или попросту брошенных, она всегда изумлялась тому, что ни в одно мгновение у нее не вставал вопрос о контактности, коммуникабельности или субординации. Все получалось само собой, и что самое удивительное - выходило так, что не она руководила и наставляла этих карапузов, а они весь длиннющий день неусыпно заботились о ней - кормили, одевали, готовили, учили прясть (невиданное дело!), а уж о развлечениях вечерних и говорить не приходилось - все песни, все сказки они рассказывали не друг другу, а исключительно ей. Первое время она благодарно принимала эту трогательную заботу, полагая, что все это относится к жене - хм, может быть, и не жене, а подруге, не выяснять же это с детишками младшего школьного возраста! - их уважаемого Инебела. Но мало-помалу до нее дошло, что ее попросту считают худородном, прирожденной калекой, у которой ручки - вот ведь беда! - не умеют становиться естественным орудием труда. И что в основе их внимания лежат запасы доброты столь неиссякаемой, что весь человеческий гуманизм казался перед нею какой-то сухонькой, рассудочной благотворительностью. Маленькие кемиты приняли ее совершенно безоглядно, как человек принял бы птицу с перебитым крылом. В сущности, уже сейчас она могла бы допустить в свою крошечную колонию других землян, и теперь их приняли бы так же безоговорочно, но ее удерживало одно - страх перед изгнанием на "Рогнеду", причины которого она так и не успела узнать. Между тем за хозяйственными хлопотами пролетел белый день, и краешек луны, опережающей наступление вечера, проклюнулся в расщелине между скал. Обед пропустили! И только тут впервые острая рыбья косточка впилась в сердце: никогда еще Инек не приходил так поздно. Она вскочила на ноги, стрелой пролетела всю лужайку, окунулась в сырую промозглость сквозного грота, который она в шутку прозвала "тамбуром", и высунулась из щели, от которой убегала вниз неприметная для посторонних тропинка. Было совершенно тихо. Журчанье воды, ленивый шелест совсем неопасных здесь гадов. И все. Она вернулась в свой заповедный уголок. Настороженная, ломкая тишина. Младшенькие копошатся, что-то обтесывают каменными ножами - как это им удается делать все абсолютно бесшумно? Но сегодня они как-то по-особенному осторожны. У всех у них напряженные, настороженные спинки с худыми, замершими лопатками. Прямо живые локаторы какие-то. А они-то какой беды ждут, неугаданной, нежданной? Впрочем, с них вполне достаточно и того, от чего они сбежали, - этого немыслимого побоища худородков, иродовой травли, когда родители в непонятно откуда взявшемся фанатическом исступлении вышвыривали из своих домов на растерзание самых слабеньких, самых больных и - по земным естественным нормам - самых дорогих своих малышей. Одиннадцать детских душ... Нет, не душ. Одиннадцать хрупких, еще до своего рождения изуродованных детских тел. Кшися вдруг осознала, что она и помнит-то их в основном не по именам, а по их недугам: вон у того не гнется спина, те две девчушки, что пилят пополам громадный стручок, - обе немые, хотя слышат неплохо, и хорошо слышит мальчуган в совсем коротенькой - наверное, единственной - юбчонке, у которого совершенно нет ушных раковин. И Апль, у которой на непомерно длинных ногах никогда не выпрямляются коленки. Одиннадцать худородков, спасение которых в их худодейственных руках. И все же одни они здесь не выживут. Где же Инебел, где их старшенький? Прокормиться ведь можно и стручками. Что же погнало его на дальнюю охоту? А он знал, что пойдет далеко - ведь шепнул же: "Да хранят тебя твои Боги!" А ведь это был их уговор - никаких богов... - Старшенькая-вечерненькая, иди, мы стручков налущили! Вечерненькая - это, надо понимать, "печальненькая". Не надо показывать им своей тревоги. Разве что Апль... - Апль, ты не знаешь, куда пошел Инебел? Апль замерла на плоском камне возле ручья, сидит, словно лягушонок, коленки выше ушей. Глаза чернущие, громадные, как у брата, - в воду смотрят, воды не видят. - Апль!.. - Инебел ушел выполнить завет Великих Богов. - Ежки-матрешки, да вы все что, сговорились - "боги, боги"! Что за чушь - какие заветы? - Инебел видел, как тебя печалит, что ты не можешь стать его женой. - То есть как это - не могу?! Мы... Кшися захлопнула себе рот ладошкой и в великом недоумении опустилась рядом на камень. Действительно, не объяснять же этому ребенку, что они с первой же ночи женаты по всем земным и, надо думать, тутошним правилам. Но ведь Инек не ребенок. Он-то все понимает. Неужели он мог заподозрить, что ей нужно еще что-то, какие-то там обряды, благословения? Еще что-то, кроме него самого? - Не понимаю... - вырвалось у нее. - Мужем и женой становятся только тогда, когда выпивают из одной чаши Напиток Жизни, - наставительно, как взрослая, проговорила Апль. - И только тогда Боги дарят им маленького-родненького. Так что все, что просто так, без чаши с Напитком, - это не считается, это баловство, игрушки для старшеньких... - Хммм... - уже и вовсе озадаченно протянула Кшися - мысль о "маленьком-родненьком" как-то не приходила ей в голову. Все одиннадцать маленьких были в равной степени для нее родненькими, и ей как-то хватало забот с ними по горло. Кшися стремительно покраснела и отвернулась. - Значит, он придет только к вечеру! - неловко, стараясь скрыть свое смущение, проговорила она. - Нет. До города - день пути. Он вернется к утру. - Она наклонила голову и впервые посмотрела на девушку огромными, как у черкешенки, глазами. - Не бойся, старшенькая-светленькая, Инебел знает подземный ход в Храмовище. И только тут пришел настоящий - до глухоты - ужас: Инек пошел в храмовые лабиринты. Один против сотен, а может быть, и тысяч жрецов. Ведь две смерти он оставил позади, так нет - пошел навстречу третьей! Пошел, потому что поверил своим законам. Поверил своим жрецам. Достали-таки они его. Недодумав, Кшися повернулась и пошла, не разбирая дороги, и где-то в дальнем уголке мозга пронеслось: хорошо, что здесь такая ровная плюшевая лужайка - ведь придется вот так ходить от стены к стене еще много-много часов... Да нет, ходить некогда, уже село дневное солнце - надо же, привыкла - "дневное"! - и нужно начинать вечернюю жизнь, уроки и рассказы, и вчера в темноте они долго и безуспешно придумывали вместе с Инеком новые кемитские слова - ведь у них нет вообще таких слов, как "одиннадцать", "двенадцать", "двадцать", "сто", и придумывать их на Земле было бы просто грешно, вот Инек и взял это на себя, но математическим словотворчеством он занимался крайне несерьезно - ну, никак не располагала к тому обстановка, и Кшися, вознамерившаяся было подвигнуть его на создание азов кемитской арифметики, вдруг поймала себя на том, насколько они оба далеки от всего, что поддается логике, особенно математической... "Срам! - яростным шепотом возмущалась она. - Ты погрязнешь в серости, ты до седых волос не дойдешь даже до простейших табличных интегралов..." - "А что такое ин-те-грал?" - спрашивал он, произнося земное слово, как заклинание, и она говорила: "Интеграл - это вот что" - и рисовала губами на его груди нежный, плавно льющийся знак, и Инебел задыхался, как умел делать только он один, и она возвращала ему жизнь и дыхание, как научилась делать только она одна... Нужно взять уголек и нарисовать на стене: 1 + 1 = 2. И еще нарисовать интеграл. Черным угольком на белой скале. Черный уголек и белая скала. Черные глаза и белое лицо. "А-а-а!.." - закричала она, обхватывая голову руками... - Не нужно сегодня уроков, старшенькая-вечерненькая, - проговорил кто-то из мальчиков, - мы спустимся в рощу и наберем тебе стручков и орехов на ужин... Фиалковый вечер, серебряный свет. Далеко-далеко отсюда - целый день пути по змеиным скользким тропам - уже затеплились гирлянды огней, очерчивающие бесчисленные арочки, переходы и лесенки Колизея, так что если подобраться к опушке леса, что лежит между городом и подножием Белых гор, то сквозь вечерний туман этот маленький кусочек Земли покажется всего-навсего мерцающей в полумраке радиолярией... А ведь она - первая, кто мог бы увидеть Колизей со стороны. Не считая обитателей "Рогнеды", естественно. Хотя с "Рогнеды" смотрят сверху, а это совсем другая точка зрения. А из Колизея уже смотрят - изнутри. Как же она не подумала об этом - ведь они уже перешли на непосредственную видимость! Значит, они увидят Инебела, они неминуемо узнают его - еще бы, герой двух последних ритуальных эпопей, дважды не сгоревший в огне! Они помогут ему, если что-нибудь случится и в третий раз. Как они его называли? А, "кемитский Пиросмани". Они помогут, помогут, помогут ему, ведь у Абоянцева есть такое право - право на единоличное решение в экстремальной ситуации. Если они увидят, что с Инебелом беда, они не допустят, чтобы Абоянцев отсиделся в сторонке. И первым вмешается Самвел. Кшися даже удивилась тому, как быстро она успокоилась. Накормила своих человечков-кузнечиков, загнала в пещерку, укрыла, объявила отбой без вечерних сказок. Закуталась в меховое одеяло и села у входа в детскую, положив подбородок на коленки. Темнота наступила мгновенно, как это всегда бывает после захода луны, и бродить по траве уже как-то не тянуло. Сверху, с откоса, сорвался камень, потом, выразительно чмокая присосками, пополз кто-то крупногабаритный, но не удержался на крутизне, сорвался и сырым комом шмякнулся оземь. - Но не убился, а рассмеялся... - негромко проговорила Кшися. При звуке ее голоса гад пугливо шарахнулся, издал странный звук, отнюдь не напоминающий смех, и скатился в ручей, оставив после себя густой запах парного молока. Белого-белого молока... Кшися стиснула зубы. "Завтра перебираемся на дальнюю стоянку. Приходит Инебел, и начинаем собираться, а как только появляется эта бредущая к нам пара - снимаемся с места. И больше никаких оттяжек. Пора начинать жить по-человечески. Пусть первое время - в таких же пещерах, но с посудой. Строим печь. Обжигаем горшки. Прикармливаем гадов, организуем молочную ферму. Человечкам-кузнечикам нужно много молока и фруктов. Впрочем, фруктовые рощи здесь повсюду..." Она невольно прислушалась: внизу, у подножия белых скал, шумели широколиственные стручковые деревья. Издалека это напоминает шум моря. А может, уйти к морю? Отсюда километров четыреста. Это непросто. И потом, на побережье не наблюдалось ни одного кемитского селения. Какие-нибудь естественные причины, или опять воля проклятых богов? Кто-то сказал в Колизее: "Отжившие свое боги и пассивная, неопасная религия..." Ага, в самую точку. Мертвецы тоже неопасны, они ничего не могут сделать. Только убить - трупным ядом. Ее затрясло - наверное, от ночного холода; она закуталась поплотнее и прилегла у стеночки. Но стоило ей лечь, как неведомо откуда взялась томительная, нудная боль, которая наполнила собой каждую клеточку, и все тело заныло, застонало, не находя себе места, и, словно оглушенная тупым ударом, Кшися даже не сразу поняла, что это - не физический недуг, а просто впервые испытанная ею смертная мука того одиночества, когда не хватает не всех остальных людей, а одного-единственного человека. "Не-ет, - сказала она себе, - так ведь я и до утра не доживу..." - и вдруг совершенно неожиданно и непостижимо уснула, закутавшись с головой в красно-бурый непахучий мех. Проснулась она оттого, что где-то далеко внизу, за каменной грядой, запрыгал сорвавшийся камешек. И еще один. И шорох. По тропинке подымались. Кшися вскочила, путаясь в меховой накидке, почувствовала - не может бежать навстречу, ноги не держат. Прислонилась лопатками к остывшему за ночь камню и как-то до странности безучастно смотрела, как раздвигается плющ, и чтобы не позволить себе ничего подумать, она начала повторять - может быть, даже и вслух: "Сейчас выйдет Инек... сейчас выйдет Инек... сейчас..." Мелькнул край одежды, и из черного проема неестественно медленно показалась смутная, расплывающаяся фигура - Инебел, и за руку он вывел еще одного Инебела, и следом вынырнул третий, и все они, держась за руки, неуверенно двинулись к ней, и походка у каждого из трех Инебелов была разная, и они остановились, и тоненький голосок Апль произнес: - Это Тарек, у него тяжелый горб, и поэтому он очень сильный, а это Тамь, ее глаза различают только день и ночь, и поэтому она слышит все звуки и запахи. Кшися зажмурилась до зеленых кругов в глазах, потом подняла ресницы - в утреннем золотом сиянии перед нею стояли три съежившиеся уродливые фигурки, полиловевшие от холода и усталости. - Да, - сказала она каким-то чужим, неузнаваемым голосом, - да, конечно. Отогрейтесь немного, и мы начнем собираться. Как только придет Инебел, мы двинемся на другую стоянку. Она смотрела на Апль и ждала, что та скажет - да, пора собираться, Инебел идет следом, сейчас будет здесь... Но вместо этого услышала: - Не нужно больше ждать. Инебел не придет. Никогда. И она вдруг поняла, что знает об этом уже давно. Привычная уже дурнота ринулась из-под сердца во все уголки тела, заполнила тошнотворной чернотой мозг, начала пригибать к земле... Господи, помереть бы сейчас! Так ведь нельзя. - Что же теперь, старшенькая-одиноконькая? Что же теперь - обратно в город? И так спокойно, словно в город - это вовсе и не на смерть! - Нет. Ну конечно же - нет. Только погоди немного... Я отдышусь... И мы что-нибудь придумаем. А думать ничего и не надо. Потому что выход - единственный, и если бы были силы на то, чтобы поднять голову и посмотреть в изжелта-розовое утреннее небо, то можно было бы если не увидеть, то угадать крошечную точечку "Рогнеды". Только головы не поднять, и в глазах - черно. - Апль, ты слышишь меня? Собирайте белые камни... как можно больше белых камней... Нужно выложить две дорожки. Я покажу, как... Вот теперь только добраться до самой середины лужайки и лечь наконец в уже нагретую солнцем траву, раскинув руки и прижимаясь всем телом к этой качающейся, бесконечно кружащейся земле. - Наклонись ко мне, Апль... - как же сказать ей - ведь на кемитском языке нет слова "лететь", и они с Инебелом так и не успели этого слова придумать! - Те, что приле... спустятся сюда - это мои братья, мои старшие. Они такие же, как я, - с неумелыми руками. Помогите им, Апль. позаботьтесь о них, человечки-кузнечики... 28 -