думать именно о ней. Получается как-то так, что я думаю о, тебе - а тем временем та задача решается как бы сама собой, пока ты говоришь о будущем и пока я, как ребенок, верю каждому твоему слову. И если это не любовь, то я больше не понимаю смысла самых простых и нужных в жизни слов. И еще я мог бы сказать ей: ты права, требуя предельной откровенности, потому что только так и можно жить. Но и я прав, скрывая от тебя кое-что. Противоречие это никуда не денется, оно изначально, потому что армия - не дитя любви, и они, армия и любовь, очень мало считаются с интересами друг друга. А мне все дальнейшее время предстоит примирять одно с другим, и это нелегкий крест, но все же у меня достаточно решимости, чтобы дотащить его до места. И опять-таки: если это не любовь, то что же тогда надо обозначать этим словом? - Если тебе трудно, скажешь потом, не думай, что удастся увильнуть. Спасибо хоть, что не стал приводить цитаты. - И не собирался, - обиженно сказал я. - Лучше расскажи о будущем, раз оно тебе приоткрыто. - Расскажу, - не сразу ответила она. - Только не взыщи, если не все там будет выглядеть так, как представлялось тебе, пока ты был один... - Выхожу один я на дорогу, - медленно прочитал я. - Вот так представлялось мне будущее. - Все-таки цитата? - Зато какая! - На деле будет иначе. Ты не будешь один на дороге. Нас будет, самое малое, двое. - Она помолчала. - Пройдет немного времени, и ты выйдешь в отставку. Все равно генералом тебе не быть. Ты выберешь себе дело по вкусу, но с таким условием, чтобы я тоже могла им заниматься: интересы должны быть общими во всем, и никаких служебных тайн между супругами! Чем ты хотел бы заняться? Моя военная специальность целиком и полностью годилась и на гражданке, там ведь я ее и приобрел; но разговор сейчас был как бы и серьезным, и в то же время походил на игру, в которой можно было делать и не вполне корректные, может быть, допущения. Я сказал: - Чем заняться? Да хотя бы археологией. Разве плохо? - Нет, наоборот, очень хорошо, - радостно согласилась она. - Это и мне по силам, и очень интересно... Теперь заглянем - ну, хотя бы через десять лет ... - И что там видится? Несколько секунд она смотрела на меня. - Ну, ты постареешь немного... совсем немного, потому что мы ведь все время будем на воздухе - в экспедициях, будем много двигаться, работать... На мне эти годы скажутся больше, и ты не будешь уже испытывать неудобства оттого, что у тебя такая молодая жена... а меня это будет огорчать, конечно, но я с этим примирюсь. Знаешь, мне даже в ранней юности не нравилось, когда мне давали больше лет, чем было на самом деле... Итак, через десять лет мы вернемся из очередного путешествия, не знаю, откуда: с юга, из Сибири, а может быть, из Африки. Вернемся загорелые, надышавшиеся, усталые, но бодрые; войдем в нашу квартиру, где за это время все успеет покрыться пылью: мы ведь не были дома целых полгода! - и едва успеем сложить наш груз, нетяжелый, потому что все главное идет в тюках и ящиках прямо в институт, - едва успеем сложить, как ты сразу бросишься в ванную, а я кое-как, начерно, смахну пыль с мебели и сразу же раскрою шкаф и начну перебирать свои платья, от которых успела отвыкнуть, - перебирать и думать, что же я надену сегодня вечером, и насколько за эти полгода изменились мода и вкусы, через десять лет это будет происходить куда быстрее, чем сейчас... Ты позовешь меня мыться первой, но я уступлю эту честь тебе, а сама стану ходить по комнатам и кухне, заново знакомясь с ними. Потом мы перекусим на скорую руку чем-нибудь из дорожных остатков, и у нас останется еще час-другой, чтобы отдохнуть, а потом мы оденемся и я заставлю тебя перевязать галстук заново, потому что ты, конечно, не сумеешь завязать его так, как будет полагаться тогда, а ты станешь ворчать и любить меня еще больше. По телефону ты вызовешь такси, и мы поедем в тот ресторан, где должны будут собраться все участники нашего похода, тоже, как и мы, едва успевшие смыть с себя дорожную пыль. Мы будем мало пить и много танцевать, весь вечер - только друг с другом, и никто другой не будет нам нужен, ни в этот вечер и никогда ... Мы уйдем, когда ресторан уже закроют, и на пороге еще обсудим с остальными: а не податься ли к кому-нибудь из нас, чтобы продолжить веселье. Но тут начнет сказываться усталость, и еще то, что мы ведь полгода, по сути дела, не были наедине, и нам очень захочется побыть вдвоем. Мы распрощаемся со всеми и снова окажемся дома, и долго не сможем уснуть, зато весь завтрашний день будем отсыпаться, и лишь послезавтра примемся за привезенные коллекции и записи; этой работы хватит нам на всю зиму, и я буду постоянно напоминать тебе, что пора всерьез подумать о докторской, а ты будешь отговариваться тем, что нет еще полной ясности: "Вот съездим еще разок, тогда видно будет..." Вот как произойдет через десять лет, и вот как будет всегда, пока мы живы... Оля умолкла; я обнял ее, и она прильнула ко мне. Наверное, были в ее пророчестве неточности: пить я не стану и тогда, и даже по такому поводу, и зачем такси, поедем на своей машине, а главное - Оля будет прекрасна и через десять лет, годы ничего не отнимут, наоборот - прибавят, она принадлежит именно к такому типу. Но она права в главном: никого другого, кроме нее, никогда... IV Мы лежали на широкой тахте, камин дышал жаром, и можно было на миг представить, что вот выгорел наш солдатский костер и надо укладываться спать, а вокруг все тот же снег, и ветер не унимается. Но нас они больше не пугают. Мы разгребаем угли, и под ними оказывается сухая, горячая земля, мы укладываемся на нее плотно, бок о бок, воздух свеж и холоден, но нам тепло, и те три или четыре часа, что еще остались до подъема, мы проспим, не видя снов, и по команде вскочим, свежие и готовые продолжать марш. Сейчас нас с Олей согревали угли в камине, но еще больше тепла давало ощущение другого человека рядом. Я не думал, и не хотел, и не мог думать, что хорошо и что плохо, что можно и чего нельзя; прошлое исчезло, а будущее еще не пришло, и осталось лишь то, что было сейчас. Мы понимали друг друга без слов, и каждое движение одного было заранее понятно другому, потому что это бывало уже миллиарды раз в истории человечества, десятки миллиардов - и все же было впервые... Не помню, что было потом с нами. Нет, не так; помню, но не умею сказать так, чтобы это вышло похоже на истину: для этого мне пришлось бы отойти и увидеть нас со стороны, а это было невозможно. V Проснулся я внезапно и сразу, словно по команде, по тревоге или от выстрела. Голова была свежа, и я стал думать с того места, на котором остановился, как продолжаешь читать книгу с той строки, на которой закончил вчера вечером. Было еще очень рано - или очень поздно, это одно и то же; за окном стоял мрак, лежала тишина, угли в камине потемнели, но под черной коркой еще таился жар. Да, так пройдут десять лет, и двадцать, и все годы, сколько бы их ни было, и единственное, о чем я пожалею - это о том, что их все равно будет слишком мало, лет; сколько бы их ни было, все равно их будет слишком мало. Будущее ... Чаще всего оно представляется прекрасным, даже тогда, когда оно лежит в подземном хранилище, заминированное, защищенное ловушками и сюрпризами, готовое взорваться по какой-то, еще неизвестной мне, причине... Ольга неуловимо дышала рядом. Юная женщина, для которой война была без малого пустым звуком: прошлая была для нее древней историей, а в будущую она, как почти вся нынешняя молодежь, просто не верила. Только что мы построили наше будущее, мое и ее. Но мое будущее зависит от того, что будет не через десять лет, а сейчас: от того, удастся ли мне перехитрить пиротехника из вермахта или нет. И, значит, будущее Оли - потому что оно ведь у нас совместное! - зависит от давно умершего майора по фамилии Шпигель, относившегося к минерскому делу как к искусству, а к нам - и ко мне в том числе - с пренебрежением, и оставлявшего свои расписки в уверенности, что мы все равно не проследим за всеми ходами и поворотами его мысли. Я почувствовал, как во мне колышется ярость. Нет, не позволю я ему определять будущее спящей рядом женщины! Я решаю его задачу на тридцать с лишним лет позже, чем он составил ее, это чего-то стоит - тридцать пять лет! И не ему презирать меня, а наоборот, мне следует презирать его за высокомерие, граничащее с наглостью... И потом... Я не улыбнулся, но подумал совершенно серьезно: я знаю, какой женщиной вдохновлялся он, сочиняя свои ребусы, и знаю, какой воодушевляюсь я сейчас, когда пришла пора эти ребусы решать. Ну, можно ли сравнить их? Даже если сделать ту моложе на минувшие тридцать пять... Нет, разве можно их сравнить? И я вдруг ощутил, что я намного сильнее. И не потому, что я жив, а он - нет. У меня были основания презирать его больше, чем у него - меня; и женщина, которую я любил, была несравнима с той, кого любил он. Да, я был сильнее, и вдруг почувствовал непоколебимую уверенность в том, что еще несколько часов, даже минут - и для меня все станет ясным. Он был в душевном равновесии тогда, когда составлял свой план минирования, как и я сейчас. Он был в тот миг наверняка доволен основными линиями своей жизни - как я сейчас. Он думал и нашел гениальное для выполнения своей задачи решение... В чем же заключалась его задача? Строго говоря, их было две. Первая - в случае необходимости взорвать объект таким образом, чтобы выбросить смертоносную начинку в воздух, вызвать эпидемию, посеять панику. И второе - сделать так, чтобы всякая попытка обезвредить взрывные устройства была пресечена в самом начале, но в то же время оставалась возможность выключения всех ловушек для проникновения внутрь своих людей в случае, если военная судьба повернется... Как решена первая задача, мы в общем знаем. Взрывается верхний заряд, открывая широкий выход в атмосферу. Затем - нижний, разламывающий все в середине и выбрасывающий начинку вверх. Второй связан с первым, вернее всего, химически: верхний взрыв одновременно приводит в действие химические замедлители, которые через некоторое время вызовут второй взрыв. Через какое время? Раньше я думал, что времени потребуется столько, чтобы успели активизироваться споры бактерий. Но теперь понял, что это вряд ли так: ведь за это время можно через образовавшийся сверху пролом проникнуть внутрь, обезвредить внутренний заряд и предотвратить нижний взрыв. Нет, куда проще выбросить в атмосферу сами споры, а активизироваться они смогут и там, наверху. Потому что взрывом их разнесет сразу же на достаточно большое расстояние, поднимет в облака, и никакое обеззараживание тут не поможет. Что еще я знаю? Знаю, что с самого начала предполагалось, что мы обнаружим объект не сразу: недаром находившееся на поверхности здание обрушено взрывом с таким расчетом, чтобы закрыть вход в шахту - во всяком случае, для тех, кто не знал об ее существовании. Напротив, для своих попасть в шахту не составляло бы особого труда. Так что Лидумс, вернее всего, неправ, полагая, что вход был завален всерьез, и что для себя, в случае возвращения, майор оставил, какой-то другой лаз, запасной. Если Лидумс даже и попробует найти такой лаз, то поиски, вернее всего, ничего не дадут. Проанализируем еще раз. Из того, что нам пока было доступно, могли быть использованы, как мы с Лидумсом уже установили, три запасных хода: через вентиляцию, канализацию, а также через то небольшое помещение, чердак, где была уложена взрывчатка верхнего заряда, но оставалось достаточно места, чтобы между ящиками мог пролезть человек. Канализация и вентиляция были перекрыты фильтрами; можно было, конечно, предположить, что там существовал какой-то механизм, позволявший как-то убрать или раздвинуть их; однако мне это казалось сомнительным. Оставался путь через верх; для того, чтобы добраться до чердака, пришлось бы лишь вырыть яму в несколько метров глубиной - на полдня работы, и оставалось открыть верхний люк, очертания которого смутно угадывались на снимке. Однако, решил я, нет никакой гарантии, что и верхний люк не подстрахован: майор, в конце концов, понимал, что ему придется иметь дело не с приготовишками, а с людьми, усвоившими хотя бы азы взрывного дела; и то, что, обрушивая верхнее здание и маскируя главные ворота, он одновременно как бы подставлял нам лаз через чердак, словно бы приглашая им воспользоваться - не могло не настораживать. Нет, вернее всего, этим путем идти нельзя, - решил я, глядя в темный потолок. Оставались, значит, главные ворота. Хотя возможность эта казалась самой рискованной именно потому, что первой бросалась в глаза, но пройти здесь, видимо, можно было. Конечно, и эти ворота были наверняка подстрахованы - и даже не единственной ловушкой, но поскольку хозяева, как следовало из всей логики, могли рассчитывать на возвращение, то, значит, ловушки, какими бы они ни были, отключаются. Надо было только сообразить, что же там за ловушки, тогда способ выключения напросился бы сам собой. Ясно было, - продолжал думать я, одновременно вслушиваясь в ровное, едва уловимое дыхание спящей женщины и утешаясь и успокаиваясь этим дыханием, - ясно, что ловушки должны быть мгновенного действия и срабатывать при попытке открыть ворота. Что же можно было там поставить? Взрыватели натяжного действия исключались: ворота открывались внутрь. Уже зная в какой-то степени привычки майора, можно предположить, что он использовал какие-то устройства обратного действия, которые сработали бы не при натяжении, а наоборот, при ослаблении поводка или движении жесткой тяги. Подумав, я отверг и эту возможность: поставив такую ловушку, самому ему пришлось бы выбираться каким-то другим ходом, пользоваться воротами было бы нельзя. Нет, не годится... Если бы я не был уверен в том, что мой противник, работая, знал, что заряд может остаться надолго и взрывные устройства должны сохранять боевую готовность и через годы, я скорее всего решил бы, что он воспользовался электрическим способом взрывания, выведя какой-то участок цепи наружу - ну, хотя бы подключив к осветительной линии в туннеле. Тогда, чтобы выключить ловушку, надо было бы, предположим, вывинтить одну из лампочек или, наоборот, ввернуть - если там одной недоставало или она была ввинчена не до конца и не замыкала контакты. Чтобы разобраться в этом, достаточно было бы тщательного осмотра линии. Однако конструктор ловушки не хуже меня понимал, что источники тока, какими он мог воспользоваться, не продержатся годы, а рассчитывать на сеть было бы с его стороны весьма наивно; таким простодушным майор уж конечно не был. А если исключить такие источники тока, что оставалось? Оставалась подрывная машинка; но я не видел способа, каким он мог бы привести ее в действие при любой попытке отворить ворота. Можно, конечно, соорудить пружинный механизм, который при движении створки ворот соскочит с предохранителя и раскрутит магнето; однако и его подключить можно только к закрытым уже воротам - но тогда подключать его окажется некому... Погоди, - перебил я сам себя, - но ведь он мог подумать, что мы и не станем пробовать открыть ворота, а захотим просто пробиться через них - автогеном или электричеством вырезать кусок металла и пролезть. Ворота должны быть подстрахованы и против такой попытки. Как бы сделал это я сам?.. Решение нашлось буквально через минуту. Достаточно внутреннюю поверхность ворот покрыть стойким легковоспламеняющимся составом и укрепить один или даже несколько огнепроводных шнуров, ведущих к заряду. Вырезать кусок металла невозможно, не раскалив его до высокой температуры, даже при высверливании он сильно нагревается. Состав вспыхнет, загорится шнур - и дело сделано. Его дело, не мое. Итак, это он мог предусмотреть. Но и вряд ли он всерьез рассчитывал, что мы станем ломиться таким образом. Что же там может быть? Поставим себя на его место. Предположим, что судьба повернулась другим боком, и через какой-то промежуток времени майор Шпигель, или кто-то из его людей, возвратился к пенатам. Прежде всего он приходит на место и убеждается в том, что развалины остались нетронутыми. Потом саперы убирают развалины, открывая ход в шахту. Я закрыл глаза и представил, как стоит он на краю черного провала, заглядывая вниз, и удовлетворенная улыбка трогает его губы: все в порядке, никто не догадался, ни один человек не проник... Готовят лестницу, и майор Шпигель, не доверяя никому, спускается сам. Так строитель моста становится под ним, пропуская первый поезд, доказывая, что сооружение надежно. Вот он в туннеле; вспыхивает яркий фонарь, и он уверенно, не так, как мы с Лидумсом, шагает, зная, что ему ничто не грозит. Еще не достигнув ворот, достает из кармана ключи. Сопровождающие его люди тем временем тоже успели спуститься, но приглушенные их голоса звучат, не приближаясь: майор заранее запретил это, пока не даст разрешения, этого требует профессиональная этика, хотя никакого риска и нет. И все же, подойдя к воротам, он тщательно оглядывает замки: не трогал ли их кто-нибудь, не установлена ли здесь, в свою очередь, ловушка противника, - что бы там ни говорили о простодушии русских, об их доверчивости, эти разговорчики могли еще как-то звучать до войны, теперь же они не стоят и пфеннига ... Но нет, на сей раз славянское хитроумие не нашло применения: ворота з полном порядке, у замочных скважин - ни царапинки, никто ничего не пытался открыть, и даже тончайший слой пыли перед воротами не нарушен. Майор Шпигель направляет луч фонарика в укрепленное на бетоне зеркальце, его собственную эмблему, усмехается и кивает. Все в порядке, как и следовало ожидать; можно приступать к работе. Затем майор... Ну-ка, что же теперь майор? Может быть, так: он вставляет сначала верхний ключ и поворачивает его. И лишь потом вставляет нижний. Или наоборот: вставляет оба ключа, и лишь затем поворачивает: сначала один, потом другой, в известном ему порядке. Скажем, так: сначала нижний на один оборот, затем верхний - на два оборота, и снова нижний - на один оборот. Ключи ходят довольно туго; кроме прямого назначения - передвинуть ригели замков - они выполняют и еще одну работу: отводят рычажки, опускают настороженные пружинки... Все, дело сделано. Если бы кто-то попытался открыть ворота, действуя ключами в ином порядке, рычажки и пружины остались бы на своих местах, и когда створки сдвинулись бы с места, раздался бы взрыв. Может так быть? Видимо, может... А дальше? Ну, дальше просто. Майор Шпигель отворяет ворота... Постой, а как он это делает? Я представил, как майор всем телом налегает на створку, но массивная броневая плита толщиной, как мы уже установили, не уступающая лобовой броне "королевского тигра", вовсе не желает поддаваться. Тут нужно несколько человек, чтобы сдвинуть ее. А майор один, и пока должен оставаться в одиночестве: ему предстоит проникнуть в нижний этаж и там обезвредить взрывные устройства нижнего заряда, потом подняться и сделать то же с взрывателями верхнего. Только после этого он сможет разрешить другим войти в помещение. Ну, так как же он в одиночку справится с воротами? Надо полагать, очень легко. Потому что в таких воротах не может не быть какого-то сервомеханизма. Механического или, допустим, гидравлического. Механизма, помогающего створкам распахнуться при относительно слабом нажиме. Механизма, пригодного для работы и тогда, когда в сети нет тока. И механизм срабатывает. Створки трогаются с места медленно, но чтобы сдвинуть их, понадобилось немалая энергия, запасенная в сжатой пружине или в цилиндрах гидравлики. Масса ворот очень велика, и теперь их не остановить до тех пор, пока стзорки не дойдут до какого-то ограничителя. Откатываясь, эти створки могут проделать немалую работу, и если к ним при помощи какого-то привода подключить механизм, они без труда приведут его в движение. Правда, створки отъезжают не очень быстро, но при помощи редуктора они могли бы раскрутить до больших оборотов... Что раскрутить? Ну, хотя бы подрывную машинку. Вспомни, что там было на снимке около ворот, изнутри. Два газовых баллона; значит, не гидравлика, а пневматика. Приведенные поворотом ключей в рабочее состояние, баллоны дадут струю газа высокого давления, и механизм, открывающий ворота и одновременно запускающий подрывную машинку, придет в движение. Но... Но почему же подрывная не сработала, когда ворота отворил Шпигель? Ведь пневматика должна действовать в любом случае, а раз отворяются ворота, значит, по моему предположению, подрывная машинка должна сработать, как сработала любовь Шпигеля к электрическому способу взрывания. Следовательно, он должен сделать еще что-то, что не позволит машинке сработать, помешает ей дать нужный импульс. Но машинка дает ток нужной мощности, только если крутить ее ротор с определенной скоростью. Если число оборотов меньше, ток получится слабым и взрыватели уцелеют. Иными словами, чтобы избежать взрыва, ворота нужно отворять очень медленно. Не так, как отворит их пневматика, - тогда взрыв, - а каким-то способом затормаживая их, чтобы они отворялись, как говорится, в час по чайной ложке. Как это сделать? Руками не удержать. Даже если захватить с собой какой-то здоровый болт или крюк, чтобы ввернуть его в то нарезное гнездо в верее, заглушенное гайкой, о котором мы с Сулейманычем так и не пришли к определенному выводу, - если заблаговременно ввинтить его, а теперь уцепиться, повиснуть на нем всем телом, - ворота этого даже не почувствуют: слишком ничтожной будет прибавка к их собственной массе. Но ввинтить крюк - в этом что-то есть... Ввинтить крюк. Зацепить за него трос. Крепкий проволочный трос. И другой конец троса удерживать не одному, а целой группе людей. Ненадежно. Кто-то споткнется, упадет, выпустит трос, натяжение его ослабнет... Тут нужен механизм. Лебедка, что ли. Лебедка. При помощи которой даже один человек сможет, очень медленно, на тормозах, разматывая трос с барабана, позволить воротам открываться именно с той скоростью, какая нужна - и ни сантиметром быстрее. Однако ворота потащат за собой эту самую лебедку, как детский автомобильчик. Вот если бы прикрутить ее. Привинтить... И тут я понял. Привинтить к тем четырем мощным болтам, что торчат из потолка. Конечно, чтобы дотащить лебедку и установить ее, майору понадобятся люди. Но когда они закончат, он отошлет их назад и дальше будет действовать один. Ввинтит крюк. Зацепит трос. Поставит лебедку на тормоз, натянув трос до предела. Лебедка проверена, испытана, она не подведет. Затем майор отопрет замки, но створки не тронутся с места: трос надежно удерживает их. Теперь можно подойти к лебедке и осторожно, по капельке, отпускать его. Пластины ворот медленно движутся. Крутятся шестерни редуктора. Вращается ротор подрывной машинки. Но вращается медленно, еле-еле. И ток в обмотке возникает ленивый, слабый. Его недостаточно, чтобы дать заряд на пластины конденсатора, вызвать искру, чтобы сработал капсюль ... Наконец, створки доходят до упоров. Можно свободно вздохнуть, вытереть пот. Дело сделано. Можно идти внутрь и работать дальше. Остались пустяки. Знай наших, - думает майор Шпигель каким-нибудь своим германским оборотом речи. - То-то было бы шуму, - продолжает он думать опять-таки своими, германскими словами, - если бы эти косоглазые попробовали сунуться сюда. Знай наших, - думаю и я, лежа на тахте и одним боком ощущая тепло камина, другим - тепло женщины, прекрасной женщины, лучшей в мире. Лучшей для меня, а это главное... Знай наших! Счастливый был сегодня день, даже не день - вечер. Считанные часы. Но самые значительные события происходят порой за краткие минуты. Значит, крюк с резьбой; характер резьбы виден на гайке, что лежит у меня в кармане. Трос с кольцами на конце, чтобы надеть на крюк: хороший стальной трос. И лебедка - такая, какую можно закрепить в туннеле, лучше всего - надеть на те четыре болта и затянуть гайки. Вот и все - и задача решена. Завтра, вернее - уже сегодня с утра надо заказать все это по телефону из города, чтобы сделали поскорее. И главное - предупредить Лидумса, чтобы не тыкался в запасные ходы, чтобы обождал меня. Я прилечу, мы оденемся, спустимся, сделаем дело, и все будут довольны, а он поможет мне задержаться здесь еще на день-другой, которые понадобятся нам с Ольгой, чтобы решить все наши проблемы. Сделаю-ка я вот как. Сейчас еще ночь. Оля крепко спит. Спи, родная моя, прекрасная. Пока ты проснешься, я успею смотаться на почту, я помню - она тут, в километре, позвоню Лидумсу, закажу "молнию", не пожалею денег. Лидумса долго искать не придется - он ночует там же, в части. Изложу ему все и вернусь. Вернусь, сяду рядом с тобой и буду смотреть, как ты просыпаешься, чтобы не упустить первую твою улыбку, первую в наступающем дне... Я мысленно говорил ей это, уже заканчивая одеваться. Бесшумно двигаясь, привел все в комнате в более или менее человеческий порядок, чтобы вещи не валялись, где попало. Укрыл ее потеплее. Ничего. Сулейманыч не обидится. Он меня любит, как и я его. И когда мы с ним наконец сядем поговорить, я просто скажу ему, что счастлив, и он за меня порадуется. Он независтлив. Он прекрасный мужик. Уже готовый к выходу, я нагнулся над Ольгой. Она спала, и на лице ее почему-то было выражение озабоченности. Поцеловать? Нет, проснется. Поцелую утром. А сейчас - вперед марш! Глава восьмая I Правду говоря, мне вовсе не так уж хотелось уходить сейчас в темноту. Но я знал, что если не встану и не сделаю сразу же всего, что можно было сделать уже сейчас, то все равно больше не усну и буду ругать себя, и презирать, и ненавидеть. А мне не хотелось ненавидеть себя в эту ночь - именно потому, что это была такая ночь, главная, может быть, ночь моей жизни; я осторожно затворил за собой дверь и зашагал, не оглядываясь... Для торжественной зори выстраиваются годы жизни, как выстраиваются роты. На правом фланге стоит оркестр, начищенные трубы отражают сумеречный свет. Кончается еще один день службы, заполненный делами плотно, как магазин - патронами. Воздух свеж и пропитан вечерними запахами, легкими и чуть горьковатыми; обычные команды, днем громкие и хлесткие, звучат сейчас протяжно и немного грустно. Чуть жалко прошедшего дня, потому что он уже минул, но к радостно: вечерняя поверка - а торжественная зоря и есть вечерняя поверка, общая для всего полка, стоящего в едином строю, - это предисловие к завтрашнему дню, и он окажется, будем надеяться, не хуже других. Начинает оркестр - длинная пьеса, негромкая и лирическая (ее ноты есть в уставе), - и армия не лишена лирики. Ты слушаешь, и с мелодией зори в тебя входит спокойствие. Играет оркестр, и вдруг в его музыке, как это иногда случается, слышится другая мелодия: "Выхожу один я на дорогу..." Но нет, оркестр по-прежнему играет зорю - солдаты не выходят на дорогу в одиночку. Потом проводят поверку - не старшины, как обычно, а командиры рот; голоса их звучат приглушенно, чтобы не мешать соседям, а названные тоже негромко откликаются из строя: "Я!". Затем снова вступает оркестр, и подразделения проходят маршем. Скоро отбой. День закончен. Но мне еще далеко до конца. Очень, очень далеко. И, наверное, не ко времени думать сейчас о торжественной зоре. Мне предстоит другое... Почта в доме сельсовета оказалась закрытой. Я рассчитывал, что там хоть кто-нибудь дежурит по ночам, но оказалось - ничего подобного. Я колебался недолго. Начатое дело надо закончить. А до шоссе отсюда оставалось всего с полкилометра. Пять минут ходьбы. Не может быть, чтобы не попался какой-нибудь ездок. Ну, а из города - не проблема. Возьму такси ... Полчаса до Риги, полчаса обратно, там - ну, пусть час; еще полчаса на всякие непредвиденные задержки - так или иначе, еще до света я вернусь... На шоссе я поймал частника. Он остановился охотно - ему, видно, и самому скучно было ехать в одиночестве по пустой ночной дороге. Я плохой собеседник в таких случаях; он понял это сразу, и мы в основном молчали. Краем глаза я видел, что он порой улыбался чему-то своему. Лес то отходил, то деревья снова выбегали к дороге, мир казался спокойным и вечным. - Хорошо! - сказал водитель, и я ответил: - Хорошо. - Кажется, это у Бальзака: одиночество - прекрасная вещь, но все же нужно, чтобы был кто-то, кому можно сказать, что одиночество - прекрасная вещь. - Нужно, - искренне согласился я и подумал, что вот теперь у меня - есть. Пройдет совсем немного времени, я увижу Олю снова. И, наверное, это и будет счастьем: сильно хотеть чего-то и ждать, что оно придет. Прежде, чем вылезть из машины, я протянул ему трояк. Водитель покачал головой. - Вообще машина должна зарабатывать на себя, - сказал он. - Но сегодня - нет. - Желаю счастья, - сказал я и захлопнул дверцу. Минут через десять я был уже около большого военного дома. И с проходной позвонил дежурному. Он встретил меня не так, как я ожидал. - Наконец-то, подполковник. Вас ищут всю ночь. - В чем дело? - В гостинице вас не оказалось, и вы не оставили никаких сведений о своем местонахождении... - Об этом информирован полковник Лидумс. Что случилось? - Немедленно позвоните. Номер у вас есть? - Есть, - сказал я. Что-то случилось. Но уж слишком велика растерянность. Почему Лидумс не сказал, где искать меня? Я" ожидал, что по телефону ответит знакомый майор. Но меня соединили с генералом. - Подполковник Акимов? Вылетайте немедленно. Машина ждет. - Разрешите задать вопрос, товарищ генерал? - Вас обо всем проинформирует майор Проценко. Он в Риге. Не медлите ни минуты. У меня все. Я положил трубку, успев произнести положенную формулу подчинения. - Майор поехал к вашим знакомым, - объяснил дежурный. - Уж не знаю, как он установил их. Должен сейчас вернуться. - Вы не в курсе - что там? - Нет. Но, кажется, серьезное. Да вы садитесь ... Беспокойство не позволяло мне сидеть. Я ходил из угла в угол. Была глубокая ночь, но большой дом не спал. Это не имело никакого отношения к нашему делу. Просто в армии многим не положено спать по ночам. Что могло случиться? Взрыв? Нет. Тогда торопиться было бы уже незачем. Тогда потребовались бы медики, эпидемиологи, химики - но не пиротехник. Тогда что же? Лидумсу удалось проникнуть в подземелье, и ему срочно нужна моя помощь при обезвреживании зарядов? Такой вариант возможен, но могли бы и обождать до утра. Как в том анекдоте, где увольняющегося в запас солдата спрашивают, понял ли он, наконец, что такое служба, и он отвечает, что все понял, только одно осталось неясным: куда все время торопятся, почему все надо делать бегом? Откровенно говоря, я даже рассердился на свою совесть, что погнала меня сюда среди ночи. Ничего не случилось бы, если бы я явился утром, а не сейчас... Что же все-таки произошло?.. Лидумс проник внутрь, а назад выбраться не может?.. И вот полковник кукует в неуютном подвале и ждет, пока не прилетит дружок Акимов и не выпустит его на свет божий... От этой мысли мне сперва стало весело, но потом я рассердился. На начальство, на себя, на всю свою идиотскую жизнь. Потому что вдруг понял: сейчас я улечу, и в любом случае, даже если там работы на десять минут, до утра я на дачу Лидумса уже не попаду. И Ольга проснется в одиночестве, и не найдет меня, и никаких моих следов. Так что впору будет подумать: а уж не померещился ли я ей? Но она будет отлично знать, что я ей не померещился. Что я был. И исчез. Не оставив даже записки в три слова. Бросив женщину, скрылся подальше с глаз долой, то ли убоявшись последствий, то ли просто сочтя эпизод исчерпанным, как уходят от женщины незнакомой, случайной, в чьей постели оказался накануне вечером потому, что сам был под градусом, и она тоже, и всем командовала похоть. Ушел, и хорошо еще, что не оставил денег на столике - плату за услугу... Так подумает она - а что она может подумать еще? Каким иным образом сможет она объяснить происшедшее, когда прождет четверть часа, и полчаса, и час, и поймет, что меня нет, и что я ушел не в магазин за хлебом и молоком, а ушел совсем, скрылся, сбежал. И вся давешняя нежность и все, что ей показалось, вызвано было лишь тем, что мужику захотелось не упустить случая переспать с молодой и красивой женщиной. И для этого он затащил ее на чью-то пустую дачу и добился своего, и дело с концом, иди, милая девушка, на все четыре стороны... И она пойдет. Потому что предупреждала: невнимания, пренебрежения не простит. А тут уж не только невнимание или пренебрежение. Тут... Даже не знаю, как назвать это. Она уедет сегодня же, как и обещала, уедет куда глаза глядят, подальше от города, гдо она не только провалялась в больнице, но где ее оскорбили так тяжко, как только можно оскорбить женщину. Где протопали в сапогах по лучшему, что было... Она уедет, и я не буду знать, где искать ее, куда слать запросы... Черт, да я ведь даже фамилии ее не знаю! И я почувствовал, что надо бросить все к чертовой матери, надо, не говоря ни слова, ничего не объясняя, выбежать из этой комнаты, из этого дома, вскочить в такси, помчаться туда, на дачу, разбудить Олю, объяснить ей, что и как, и сказать, чтобы ни о чем не думала, ни в чем не сомневалась, никуда не уезжала, и ждала бы меня, потому что я непременно вернусь, как только смогу - не сегодня, так завтра, послезавтра ... Оставить ей денег, чтобы не сидела голодной... Поймать свою жар-птицу, не позволить ей улететь. Это надо сделать сразу же, сию минуту, секунду... Почему же я еще здесь? Потому что мне было приказано вылететь немедленно. И я ответил: "Есть вылететь немедленно". Потому что я не мог ответить иначе. Потому что в армии нельзя иначе, и я достаточно служу, чтобы не только понимать это, но чтобы даже не уметь иначе. И вот тут я почувствовал, как захлестывают меня злоба и отчаяние. Почему? Почему все это должно случиться именно так? Почему я - такой, а не какой-нибудь другой? Будь я кем угодно другим - ученым, инженером, дипломатом, журналистом, все равно кем - если бы мне сейчас велели ехать в сверхсрочную командировку, я не постеснялся бы поднять трубку, набрать номер и сказать коротко и ясно: не поеду! Да, не поеду ни за что, ни за какие блага. Не поеду, потому что именно сегодня, сейчас обрел я то, чего не было в моей жизни и без чего я не смогу больше жить. И то, что я обрел, настолько мне дорого, что ради него я готов отдать все на свете. Выносите мне выговор, снимайте с работы, судите - но я не поеду. И такое отчаяние, и такая убежденность звучали бы в моем голосе, что мой начальник, как следует выругавшись, поверил бы и не стал меня заставлять; а и если - я все равно не поехал бы, я вернулся бы к Ольге и остался рядом с нею сейчас и навсегда. Да, именно так я и сделал бы. Но я не инженер и не журналист. Я военный, и сказать то, что я только что произнес в мыслях, означало бы отказаться от самого себя, от четверти века жизни, от правил и принципов, которые я исповедовал, которые выполнял, которым обучал других и выполнения которых требовал от всех окружавших меня военных людей, а другие военные люди требовали того же от меня, и в конце концов принципы эти стали частью меня самого, естественной частью, которую нельзя вынуть из себя и выбросить, как ненужную, отработанную деталь машины. Рефлекс, заставляющий военного поступить именно так, а не иначе, так же безусловен, как тот, что заставляет отдернуться руку, прикоснувшуюся к огню, или глаз - моргнуть, когда в него попала соринка. Я не дипломат и не ученый. Я военный. Но почему избрал я именно эту, а не другую, куда более комфортабельную судьбу? Мне почудилось, что Оля, глядя на меня печальными глазами, говорит: "Видишь? Не зря я невзлюбила военных. Вот и ты..." Оля, ответил бы я ей, я просто не мог иначе. И дело тут не только в моем отце, дивизионном комиссаре Акимове. Но боюсь, Оля, ты не совсем поймешь меня. Потому что мы с тобой воспитаны по-разному. Ты родилась и живешь после войны, а я жил перед войной и свое воспитание получил именно тогда. Сейчас борются за мир, и ты и твои сверстники утешаете себя тем, что войны не будет, а мы в те годы твердо знали, что она будет, и что надо быть к ней готовым. Нам не на кого было надеяться, кроме самих себя, какой бы ни была тогда наша политика и дипломатия: только на самих себя. А надеяться на себя означало - надеяться на Красную Армию. Но на кого надеешься, того и любишь; и мы любили армию - армию как целое, и каждого военного человека в отдельности. Романтика, скажешь ты, атавистическая мужская романтика... Без романтики жить нельзя, однако тут была далеко не только она; тут было ощущение великих целей и великих задач, ради которых наша армия существовала. Повторяю, я говорю о том, как мы воспитывались, чем дышали в детстве. Мы, мальчишки, бежали за каждым красноармейцем, как будто он был уже героем - бежали, потому что были уверены, придет час - и он героем станет. Только не говори, что в этом было что-то от милитаризма, пусть неосознанного, нет. Но то была эпоха людей, для которых гражданская война была куда ближе по времени, чем для тебя - вторая мировая, и мы знали, что наша страна существует лишь потому, что Красная Армия победила в гражданской войне, и будет существовать только в том случае, если наша армия выиграет и войну с фашизмом. Я, мое поколение впитали это чувство вместе с воздухом, которым дышали, и от него нам уже не освободиться до самой смерти, да мы и не хотим освобождаться. Эпоха была такой, что служба в армии воспринималась как одно из высших человеческих предназначений, и ради этого, ради исполнения такого предназначения мы были бы готовы и на большие жертвы, чем ограничение личной свободы и все прочее. Армии же сегодня нужны как раз такие люди, которые, в принципе, могли бы избрать себе любую другую профессию и преуспеть в ней, но все же пошли в армию, потому что были уверены в необходимости и правильности этого шага. И пусть наша жизнь нелегка, но она нужна и оправдана. Вот почему я стал тем, кто. я есть, и никем иным; вот почему я не могу сейчас поступить иначе, хотя для нас обоих это - большая, может быть, непоправимая беда; и хотя, я понимаю, тут, видимо, сработала не настоятельная необходимость, а обычный армейский рефлекс немедленной исполнительности - я не могу иначе. Военный знает, что в любой момент от него могут потребовать отдать свою жизнь, выполняя приказ - чего нельзя потребовать ни от одного штатского человека. И точно так же приказ может потребовать отдать и твое долгожданное, только что забрезжившее счастье ... Запыхавщийся майор появился на пороге. - Товарищ подполковник... - Что произошло, майор? - Полковник Лидумс погиб. Подорвался на мине. II Как же это, друг? Разве это возможно? Мы с тобой знакомы много лет, много лет дружили; за это время кое-кто из наших общих знакомых, приятелей и сослуживцев умер. Кто от болезни, кто в катастрофе, один даже наложил на себя руки. Это было печально, но не удивительно. Потому что с большинством людей понятие смерти сопоставимо. Их можно представить себе мертвыми. Тебя - нет. Ты старше меня, но я никогда почему-то не думал, что ты должен поэтому уйти раньше. И сам ты, наверное, тоже так не думал. Ты жил со вкусом, наслаждаясь каждой минутой, все равно - в работе ли, в отдыхе, в веселье, в любви. Никогда не бывал ты недоволен жизнью, хотя она вовсе не всегда была добра к тебе, временами приходилось солоно, потому что ты не любил щелкать каблуками и никогда не соглашался с