Геннадий Николаев. Белый камень Эрдени ----------------------------------------------------------------------- Авт.кн. "День милосердия". Изд. "Советский писатель", Л., 1986. OCR & spellcheck by HarryFan, 18 August 2000 ----------------------------------------------------------------------- 1. РАССКАЗЫВАЕТ ВИТАЛИЙ КРУГЛИКОВ, НАЧАЛЬНИК АКУСТИЧЕСКОЙ ЛАБОРАТОРИИ Я никогда не вру - это один из моих главных принципов. Жить с принципами, по-моему, куда легче. Чем больше принципов, тем лучше: один принцип вытесняет другой, и в результате вы никогда не попадете в безвыходное положение. У меня принципов много, жизнь постоянно обновляет и совершенствует их. Изобретение принципов - мое хобби. Я люблю свою работу, люблю ковыряться в звуковой аппаратуре, извлекать из нее различные комбинации звуков. Люблю свою семью: жену Ирину и сына Александра. Люблю вкусно поесть, побольше и пожирнее - этакие большие, громоздкие блюда, вроде бифштекса с яйцом и жареным картофелем или мясное филе под соусом с грибами, а на ужин - горку блинов с топленым маслом или тарелочки три-четыре оладьев со сметаной и смородиновым вареньем. Люблю почитать на сон грядущий какой-нибудь детективчик или просто полежать, глядя в телевизор или размышляя о космосе. Мой вес при росте сто пятьдесят восемь сантиметров сто двадцать пять килограммов, - представляете, какой я? В поперечнике я почти такой же, как и в высоту, и это, по мнению жены, самый главный мой недостаток. От себя добавлю: и единственный, потому что других просто-напросто нет. Итак, начну с начала. Мы встречали Новый год. Собрались у нас, в нашей просторной квартире. Пришло человек десять: мои товарищи по работе, звуковики, и подруги Ирины, врачихи со своими мужьями. Все было, как всегда, хорошо: сытно и вкусно, э-э, то есть весело и интересно. Я почти не пил (принцип: береги нейроны!), нажимал в основном на холодец, индейку, пирог с черемухой, блинчики с мясом (великое изобретение человечества!). А в промежутках проигрывал гостям магнитофонные записи, их у меня великое множество: от Лещенко и Шаляпина до поп-музыки и песен Высоцкого. У каждого свой "пунктик", как говорит жена; у меня - принципы и магнитофон, у жены - турпоходы. На этих двух основах возник наш коллективный "пунктик" - записывать на пленку все, что происходит с нами в походах: мое сопение и ворчание, ибо больше всего в жизни я не люблю турпоходы, и блаженненький от счастья голос жены, ее бодряческие выкрики, команды, ахи-охи, треск костра и пение птиц. И вот одна из этих пленок подвернулась под руку. Я сразу понял, что это такое, и хотел снять, но Ирина рысью кинулась к магнитофону и включила воспроизведение. "Вот, - закричала она, - послушайте! Поет сама природа!" Конечно, ничего особенного там не было: стук дятла, посвистывание птиц, разговоры с бурятами, бурятские песни, похожие на раздумья вслух, ржание лошади. На второй дорожке та же самая канитель: тягучие рассказы охотника, ночная тишина и - в течение пятнадцати минут - странный мелодичный звук, напоминавший гудение проводов, но более многозвучный и объемный. Попал он к нам на пленку случайно - ночью, засыпая, мы забыли выключить магнитофон. Еще там, в долине, за Икатским хребтом, где мы тогда стояли, эта запись вызвала у меня жуткое ощущение: будто я сижу в клетке, а кто-то, невидимый, дразнит меня, стараясь, чтобы я зарычал и заметался от ярости. Еще тогда я хотел стереть ее ко всем чертям, но Ирина горячо воспротивилась, сказав, что этот звук что-то пробуждает в ней - то ли мысли, то ли чувства. Во мне же, кроме зубовной ломоты да этой странной злости, он ничего не вызывал. На гостей запись тоже произвела действие: они притихли, насупились, перестали пить и есть и вскоре торопливо, один за другим, разошлись по домам. Лишь мой добрый друг и сотрудник Янис Клаускис, командированный из Риги, да подружка его, Зоя, медсестра из поликлиники, где работает Ирина, задержались дольше других. Янис неподвижно сидел за столом, как манекен, вытянув тонкую шею и заглядывая в блюдо со сладкими пирожками. Зоя в прихожей, уже одетая, ждала своего кавалера, но Янис не замечал, что остался один и что его ждут. Я потряс его за плечи - он вздрогнул, бледное лицо перекосилось, словно он схватился за фазу двести двадцать вольт: увидев меня, он отпрянул и вместе со стулом повалился навзничь. Я протянул к нему руки, намереваясь помочь ему подняться, - он отпрыгнул еще дальше и, вдруг опомнившись, глухо рассмеялся. Бледный и потный, он сел на тахту. - Ты что, Янис? - прошептал я. - Что с тобой? Он помахал расслабленной рукой и прижал палец к губам: - Тс-с... Молчок, а то Зоя начнет лечить. - Он хихикнул и поманил меня: - Послушай, Витя, где ты записал это? Большие серые глаза его прыгали с предмета на предмет и не могли остановиться. Я протянул ему пирожок с повидлом и взял себе, потому что у меня принцип: разволновался - чего-нибудь съешь. Я съел пять пирожков, пока Янис мусолил один. Я думал, что он забыл про звук, но Янис, проглотив последний кусочек, снова спросил: - Послушай, Витя, где ты записал этот звук? Звук был записан на стоянке в высокогорной долине северных отрогов Икатского хребта, тянущегося вдоль восточного побережья Байкала. Ирина, сразу загоревшаяся идеей новых турпоходов, принесла нашу исчерканную десятикилометровку, я показал примерно место, где мы тогда стояли. Янис долго всматривался в густо-коричневые пятнышки, из которых слагался хребет, в синие извилистые линии рек и светлые полоски долин. Мне казалось, что он уснул и спит себе с открытыми глазами, а мы, как чудаки, стоим вокруг и, стараясь перекричать друг друга, доказываем на все лады, как там было плохо (это я) и как там было великолепно (Ирина). Но вот он отложил карту и сказал, кивнув на магнитофон: - Заверните, возьму до завтра. Не знаю почему, но мне очень хотелось, чтобы он взял эту пленку, Ирина же вдруг заупрямилась, стала говорить, что пленка уникальная, что отдавать ее преступление - только переписать. Мне показалось, что и она, и я, и бедняга Клаускис, и застенчивая Зоя - все в ту ночь были малость не в себе. Обычно я не тороплюсь высказывать свое мнение - будь то хоть самый большой начальник или даже жена, - я считаю, что так легче оставаться принципиальным, но на этот раз словно какой-то бес вселился в меня: я молча взял магнитофон, завернул его в новый яркий плед и подал Янису. Ирина закусила губы, но ссориться со мной не стала, не знаю уж из каких соображений. Янис жадно схватил магнитофон, быстро оделся и юркнул в дверь перед расстроенной, обескураженной Зоей. Я съел пару пирожных и остатки холодца и завалился спать. Ирина со мной не разговаривала, поэтому я тотчас уснул. На рассвете меня разбудил телефонный звонок. Звонил вахтер института, жаловался, что какой-то пьяный колотит в дверь, требует, чтобы впустили, говорит, что позарез надо в акустическую лабораторию (в ту самую, где я являюсь начальником). А по инструкции в праздничные дни туда категорически запрещено впускать. Я велел узнать фамилию нарушителя. Вахтер долго перекрикивался у закрытой двери, наконец сообщил: "То ли кис-кис, то ли кас-кас, шут его знает, не разберешь". - "Клаускис!" - воскликнул я. "Во-во", - подтвердил вахтер и добавил, что этот самый Кас-кис грозится, что разобьет окно, а все равно проникнет в лабораторию. Я сказал вахтеру, чтобы выполнял инструкцию: раз написано никого не впускать, значит, никого и точка. Но не успел я заснуть, как снова зазвонил телефон. Вахтер криком доложил, что из акустической лаборатории доносятся "всякие" звуки, от которых волосы встают дыбом. Я сказал, что выхожу, и начал быстро одеваться. Когда мы с вахтером подошли к лаборатории, то никаких "всяких" звуков не было. Вахтер шепотом побожился, что звуки были, что до сих пор не опомнился и что кожа еще топорщится. Я открыл дверь. Янис был там. Согнувшись под тяжестью, он тащил из дальнего конца лаборатории анализатор спектра. Макетный стол, на котором мы обычно собирали схемы, был заставлен приборами. Стекло в одном из окон было разбито. Янис поставил анализатор на стол и невозмутимо принялся расставлять динамики стереофонического звучания. Вахтер начал шуметь и требовать немедленного составления акта, вызова милиции и так далее, но я, попросив его удалиться на свой пост, подошел к Янису. Он почти рухнул на стул. Все это казалось более чем странным. Клаускис сидел, понуро ссутулившись, поддерживая голову тонкими руками. Он вдруг затрясся как в ознобе и уставился на меня своими тоскливыми глазами. - Что ты собираешься делать, дружище? - как можно мягче спросил я. - Пойми, я начальник, отвечаю за лабораторию и должен знать. Он согласно кивнул. Я ждал. Дрожь порывами охватывала его, и он изо всех сил сжимал свои маленькие, как у мальчика, кулаки. Я подумал, что неплохо бы увести его домой. Оставлять его в лаборатории в таком состоянии было нельзя. - Твоя пленка - музыка, - начал он, с трудом подбирая слова. - Я должен ее проверить. Анализатор, - он ткнул в большой массивный прибор, - понимаешь? - И быстро-быстро произнес что-то по-латышски, но тут же виновато взглянул на меня и сказал по-русски: - Этот звук - загадка, он сделан как по лекалу. Там, внутри, что-то есть. - Где внутри? - спросил я. - Внутри звука. Там, в глубине. - Он зажмурился, мечтательно улыбнулся, и снова его губы искривились. - Давай вместе. Разреши! Прошу. - Ты хочешь разложить звук по частоте? - уточнил я. - Да, да. Это очень сложный звук. Не могу понять, как он сделан. То есть из каких простых звуков он состоит. - Думаешь, он сделан? - О! Я знаю звук, чувствую на вкус. Он смотрел умоляюще, и я не выдержал: сбросив пальто, пошел к шкафу и включил рубильник. Признаться, меня самого сильно заинтересовал весь этот бред. Клаускис тотчас, как только вспыхнули лампочки, занялся схемой предстоящих испытаний. Покачиваясь, бормоча что-то на родном языке, он торопливо соединял провода, ощупывая их вздрагивающими пальцами, словно не доверял глазам. Он блестяще разбирался в аппаратуре. Не прошло и минуты, как мощные динамики ожили, раздался ровный несильный шум, который на языке радистов называется фоном. Клаускис быстро "погасил" его несколькими поворотами рукояток. Сделалось тихо, но тишина эта была не безмятежной, какой она бывает, скажем, в зимнем лесу или в глубоком подземелье, а напряженной, как в испытательном зале высоковольтной аппаратуры перед ударом искусственной молнии. Это особое состояние тишины объяснялось, видимо, тем, что динамики все-таки жили, их могучие диффузоры едва заметно колебали воздух, и эти колебания вызывали ощущение напряженности и тревоги. Клаускис ждал, пока прогреются приборы. Теперь он был совершенно спокойным. Его огромный лоб казался круглым и белым, темно-русые волосы гладко зачесаны назад. Я был знаком с ним лет десять и любил его искренне, как доброго, верного друга. Сейчас же, не знаю почему, он раздражал меня. Я отвернулся к окну. При первом взгляде оно показалось мне глубокого черного тона, но чем дольше я в него глядел, тем все более прозрачным, синеющим становился за ним мрак. Там, внизу, в двухстах метрах, текла Ангара, не замерзающая даже в самые лютые морозы, - черная, быстрая, окутанная густым туманом. Я чувствовал, что в этом что-то есть: материал, основа для выработки новых жизненных принципов... Зазвучала эта адская музыка. От первых же звуков меня передернуло, - вахтер довольно точно передал ощущение: затопорщилась кожа. К концу "сеанса", кроме отвращения к звукам, я почувствовал неприязнь лично к Янису Клаускису... Янис перемотал пленку, перестроил схему и снова включил магнитофон. Он торопился, движения его были быстрыми, но точными. Лицо бледно, неподвижно, сосредоточенно. Вдруг взвыли сто сирен на разных звуковых частотах. Мне показалось, будто я заскользил куда-то вниз, в какую-то пропасть. Полет был настолько стремителен, а чувство безвозвратности падения настолько остро, что, помню, у меня вдруг потемнело в глазах и я застонал от ужаса. Я смотрел на Яниса, на его тонкую, как бы прозрачную, шею, и мне казалось, что единственное мое спасение... Говорить об этом, честное слово, противно, но не умею кривить душой, скажу: мне казалось, что единственное мое спасение - стиснуть изо всех сил его горло... Я приподнялся уже, но тут музыка оборвалась. Клаускис сидел с закрытыми глазами и белым искаженным лицом. Я с трудом повернул голову - за окном разливался синий зимний рассвет. С Ангары, покачиваясь, клубами полз туман. Я хотел потормошить Клаускиса, но не мог поднять руки. Я просто сидел и тупо смотрел перед собой. Клаускис застонал, упав грудью на стол, потянулся к магнитофону, перемотал пленку, изменил схему и снова включил воспроизведение. Все внутри меня противилось продолжению эксперимента. И в то же время что-то тайное, темное жадно, нетерпеливо ожидало начала музыки. Я еще ближе придвинулся к Янису... Теперь мне показалось, будто меня сразу же, грубо, бесцеремонно зашвырнули в какую-то узкую бездонную щель и я, пролетев уйму времени, застрял в ней, как клин. Но и это ощущение было неточным: оказывается, я не остановился, а, как мыло, вгонялся в щель все глубже и глубже, и этой щели не было конца. И вдруг возле себя, буквально внутри стены, я увидел чье-то расплющенное лицо и безумно ненавистное тонкое горло. Из последних сил я дотянулся до него, обхватил слабыми негнущимися пальцами и, содрогаясь, стал давить, давить, давить... Очнулся я на полу. Яркий дневной свет слепил глаза. Раскалывалась голова, ныло все тело и сосало под ложечкой, словно я не ел два часа. Прошло еще какое-то время, - сколько, не знаю, - прежде чем я смог приподняться и сесть. Янис Клаускис лежал неподвижно, раскинув руки со сжатыми кулаками. Казалось, что он не дышит. Я дотянулся до него и стал щупать пульс. Сердце работало едва-едва, с перебоями. Я подполз ближе и стал делать ему массаж. Вскоре он очнулся. Слава богу, в кармане пальто нашлась пачка печенья, и я малость подкрепился, иначе не знаю, сидел ли бы я сейчас перед вами... 2. РАССКАЗЫВАЕТ СУПРУГА ВИТАЛИЯ КРУГЛИКОВА, ИРИНА, ВРАЧ-ТЕРАПЕВТ РАЙОННОЙ ПОЛИКЛИНИКИ Теперь вы понимаете, что это за человек, мой муж? Если бы не я, уже давно наука потеряла бы еще одного исследователя, потому что Кругликов не смог бы пролезть ни через одну дверь. По современным взглядам, надо нагружать организм физической нагрузкой, уменьшать нервную и не допускать стрессов. Лучшее средство для закаливания - турпоходы. Я - за туризм! За походы, за рюкзак, греблю, умеренную пищу и закаливание. А посему, когда случилась эта страшная новогодняя история с Виталием и Янисом, я сразу сказала: "Вот, мои дорогие, чем кончаются ваши "пунктики". Летом пойдем в турпоход в то самое место и слушайте там "голос гор" сколько хотите". В отличие от Виталия, я не бросаю слов на ветер, и в марте, когда Янис вышел из больницы (три месяца провалялся в нервной клинике), я собрала всех у нас дома, то есть Виталия, Яниса и Зою, и сказала им: "Ну, милые мои, хотите - плачьте, хотите - смейтесь, а с завтрашнего дня извольте начинать тренировки. Сбор ровно в шесть ноль-ноль. Иметь при себе рюкзак, набитый кирпичами, штормовку, турботинки, альпинистский шток. Будем ходить, будем лазать. Гор нет, - полезем на деревья". Почти четыре месяца гоняла я эту гоп-команду. Виталий похудел на два килограмма и сильно переживал из-за этого. Янис, наоборот, поправился на два. Зоя посвежела, загорела, перестала чихать. Я истрепала свои последние нервы, стала принимать элениум и корвалол. Слава богу, нашего Сашеньку, сына, на все лето взяла к себе бабушка, а то не знаю, что бы я делала. В конце июня наступил наконец долгожданный день, когда мы начали паковаться. Не буду рассказывать, с какими трудностями мы выбирались из города, как ни один таксист не хотел нас брать, как долго и мучительно мы шли пешком через весь город, поддерживая с боков шатающегося Виталия, у которого вдруг одна нога оказалась короче другой (никогда в жизни не было такого!), как буквально ползком взобрались на борт теплохода и рухнули на верхней палубе, чуть живые от изнеможения. Не стоит говорить также и о том, как перегружались в порту Байкал с теплохода на легендарный "Комсомолец", как потом плыли двое с половиной суток и Виталия невозможно было выгнать из ресторана и буфета. Наконец мы выгрузились в Усть-Баргузине, и это был наш первый привал. На другое утро в шесть ноль-ноль я подняла всех звоном пустого котелка - проводник с лошадью и собакой ждал у дороги. Все рюкзаки, кроме моего, погрузили на бедную лошадь, я несла свой рюкзак сама, потому что люблю физическую нагрузку. Два дня мы шли вдоль берега реки, по узкой тропке, через глухую тайгу. Нас кусали комары и донимала мошка. Больше всех страдал Виталий (за счет большей площади открытого для укусов тела). Мы все жалели его и старались подбодрить, как могли. На третьи сутки пути мы вышли из лесу и, потрясенные, остановились. Перед нами расстилалась ровная, вся желтая от лютиков долина. Впереди, казалось, в нескольких шагах, вздымались горы. Они стояли перед нами и были так близко, что для того, чтобы взглянуть на их белоснежные вершины, приходилось задирать голову. Нас вел Василий Харитонович Мунконов, старый бурят, низенький, щуплый, с веселыми глазами, в которых удивительно смешивались два его качества: добродушие и хитрость. За ним, мотая головой и взмахами хвоста отгоняя паутов, вышагивал приземистый грязно-белый конь по кличке Лоб-Саган, нагруженный рюкзаками. Впереди, колыша траву, трусил лохматый пес Хара, что по-бурятски означало "черный". Мы, четверо, вытянувшись цепочкой, шли друг за другом, отмахиваясь от комаров березовыми ветками. Начался долгий мучительный подъем. Бедная лошадь... Сколь терпеливо и многострадально это животное! Сначала Виталий держался за подпругу, потом за хвост, в конце концов на одной из площадок мы обвязали его веревками, и наш коняга, напрягаясь из последних сил, волоком перетягивал Виталия с уступа на уступ. Наконец мы достигли перевала. Вершины хребта скрывал густой туман. Воздух был холоден и насыщен водяной пылью. Одежда наша быстро отсырела. Камни, мох, корявые низкорослые лиственницы - все было сырое, холодное, серое. Лошадь боязливо жалась к нам, всхрапывала - от ее мокрой шерсти шел пар. Хара, как только мы остановились, лег, свернулся калачиком и прикрыл нос кончиком хвоста. Виталий хотел передохнуть и подкрепиться, но Василий Харитонович, обычно соглашавшийся с нами, решительно затряс рысьей шапкой: - Не, не, не. Пошли. Перевал - бэрхэ, трудный. Горняшка сорвется, раскачает сардык - девять дней, девять ночей будет дуть. Ох, плохо будет. И мы пошли вниз, в долину, по чуть приметной тропке, которую каким-то чудом различал Лоб-Саган. Заночевать пришлось на узкой скалистой площадке, более-менее ровной, пологой и гладкой, так что не надо было расчищать ее от камней и привязывать вещи. Все мы ужасно измотались, устали до тошноты, до синих мух перед глазами. Даже Василий Харитонович заметно сдал: его бронзовое лицо осунулось, глаза совсем спрятались за припухшими веками, он часто снимал свою мохнатую шапку и рукавом телогрейки вытирал голую, как яйцо, голову. Спали не раздеваясь, не разводя огня. Конь по знаку Василия Харитоновича лег на бок, спиной к стене. Старик примостился возле него, укрыв себя и лошадь овчинным тулупом, Хара устроился у него в ногах. Утро пришло молочно-белым туманом, далеким призрачным звоном горного воздуха, розовыми, зелеными просветами среди низко плывущих облаков. Сзади, над перевалом, полыхало белое сияние - там был восток. Свет расширялся, охватывал все небо - туман редел, рассеивался, катился вниз, цепляясь за скалы, устремляясь в распадки и долины. И вот черная зазубренная вершина хребта встала перед нами, глухая и зловещая, как тюремная стена. Пока мы собирались, солнце поднялось, и снежные пики, вздымавшиеся далеко впереди, засияли нестерпимым блеском. Отраженный свет от снежников осветил наш склон, и мы пошли вниз по гигантской винтовой линии, шаг за шагом спускаясь все ниже и ниже. Мы чуть было не прошли то место, где стояли в прошлом году. Янис первый сбросил рюкзак и торжественно сообщил, что мы пришли. Виталий, сверившись с картой, удивился. Да, сомнений не было, я тоже узнала место: просторная долина, в центре - круглая, почти правильной формы чаша, заполненная водой; от озера вверх по склонам темным кольцом расходится лес. Там, где мы стояли, простиралась ровная безлесая площадка, в середине которой возвышалась скала, похожая на всадника, слившегося с конем и вместе с ним увязшего в земле. Я взяла бинокль и стала внимательно рассматривать противоположный берег озера. Помнится, там должна быть пещера, и действительно, вскоре я обнаружила среди глыб и корневищ черный вход. Мы все по очереди разглядывали его в бинокль, и у меня возникло какое-то острое щемящее чувство - тоски, грусти, страха, - как будто там прячется что-то загадочное и страшное. Надо было спешить, до заката оставалось совсем немного, солнце уже лежало на вершине западного хребта, - еще час-полтора и долину затянет туманом, вместе с которым придет ночь. Мы быстро натянули две палатки. На старом кострище поставили таганок, развели костер. Дров было много: кругом торчали сухостойны, на опушке леса полно было валежника. Василий Харитонович съездил за водой, разнуздал Лоб-Сагана, пустил пастись. Мы с Виталием приготовили ужин. Янис и Зоя распаковали аппаратуру, проверили, не повредилась ли она, и разнесли пеленгаторы друг от друга, чтобы в случае появления звука можно было запеленговать источник. Василий Харитонович с любопытством разглядывал приборы, осторожно трогал хромированные рукоятки и восторженно цокал языком. Хара тоже совал везде свой нос и довольно покачивал хвостом. Потом Виталий и Янис принялись надувать матрацы. Василий Харитонович посмотрел, как они от натуги таращат глаза, засмеялся и пошел небольшим серпиком косить траву себе на подстилку. Хара не отставал от него ни на шаг. Солнце спряталось за хребет, от озера пополз туман. Вскоре все вокруг затянуло серой влажной мглой, настолько густой, что не видно было вытянутой руки. Мужчины разожгли второй костер - для света и тепла, перед палатками стало уютнее. В круг света вошел Лоб-Саган и остановился, понуро опустив голову, прикрыв глаза и чутко поводя острыми ушами. Хара улегся между кострами, на самом теплом месте, - глаза его сверкали, как лезвия бритвы. Поужинав, мы долго сидели у огня, изредка перебрасываясь словами, потягивая из кружек горячий душистый напиток - настой из смородиновых листьев, каких-то трав и зеленого чая. Внезапно туман рассеялся. Легкое дуновение пришло от озера. Над нами открылось ясное ночное небо. В первое мгновение, когда раздался этот звук, мне показалось, будто загудели звезды, мерцающие над нами в вышине. Я не успела понять, что случилось, как Янис уже был на ногах - он бросился к правому пеленгатору. Виталий, заворчав, ушел к левому. Не знаю, как Зоя, а я никак не могла сообразить, что должна делать, хотя во время тренировок Янис по двадцать раз повторял нам наши действия в случае появления звука. Наконец я опомнилась, схватила фонарик, висевший на палатке, и побежала к Янису. Зоя отправилась к Виталию. Подсвечивая фонариком, Янис поворачивал пеленгатор, определяя по стрелке прибора, в каком направлении звук имеет наибольшую силу. Я направила на прибор свой фонарик, - Янис кивнул и пробормотал, что, как он и предполагал, источник находится в озере. Я следила за стрелкой, - она отклонилась от нуля и, как Янис ни вращал пеленгатор, стояла почти неподвижно. Янис сказал шепотом, что источник не имеет четко очерченных границ, а расплывчат, словно разлит по поверхности. И все же главное направление угадывалось: стрелка прибора начинала чуть подрагивать в слабом стремлении отклониться еще дальше, то есть в этом направлении прощупывался максимум звука. Мне казалось, будто дрожит не только стрелка, но и сам прибор - все вокруг: земля, горы, небо, звезды. Но что самое странное - я вдруг ощутила какое-то смутное волнение, как бы легкая волна злости прокатилась через меня, мне даже захотелось стукнуть Яниса и броситься - о, вот это самое удивительное! - броситься в пещеру на противоположном берегу озера. Звук прекратился, и мы молча вернулись к костру. Зоя и Василий Харитонович были здесь. Виталий долго не появлялся, потом пришел мрачный, какой-то подавленный, с исцарапанным лицом. Пряча от меня глаза, он наложил себе огромную порцию каши с тушенкой (это после ужина-то!) и уполз в палатку. Костер почти прогорел, но странно - как-то светлее, прозрачнее стало в долине: отчетливо проступили из темноты контуры скалы-всадника, вдали обозначился лес, сквозь него слабым светом мерцала вода. Василий Харитонович сидел, подложив под себя ноги и держа обеими руками кружку с чаем. - Луна, - сказал он, повернув кверху лицо. Только тут я заметила, что над восточным хребтом сиял краешек восходящей луны. - Газар-хеделхе, - произнес старик и, как бы соглашаясь с кем-то, покивал головой. - Наран-батор дрожит, луну видит. - Что он сказал? - насторожился Клаускис. Старик повернулся лицом к скале и, сняв шапку, показал ею: - Наран-батор на быстром бегунце дрожит, от земли оторваться хочет. - Что это значит? - спросил Янис. - Старики так говорят. Я внук моего деда, дед внук своего деда, тот дед внук третьего деда - тот дед передавал от своего деда. Вот какие старики говорят. - Василий Харитонович, улыбаясь, смотрел на огонь. Его прищуренные глаза блестели. - Вы знаете сказку про эту скалу? - спросила я. Старик пожал плечами и, нахлобучив шапку, отпил чаю. - По-вашему - сказка, по-нашему - давным-давняя жизнь, - сказал он. - А вы слышали звук? - спросил Янис. Старик кивнул и после молчания сказал: - Это играл хур дочери западного тэнгэрина, доброго небесного духа. У нее странное имя, люди называли ее просто Тэнгэрин Басаган, дочь тэнгэрина. - Я не понимаю, о чем он говорит, - с болезненной гримасой сказал Янис. - Что такое "хур"? - Что такое "скрипка"? - сказал старик. - Хур - это наша скрипка. Тэнгэрин Басаган имела хур из серебра боржи, из чеканного серебра, белого, как снег сардыка, чистого, как дыхание Тэнгэрин Басаган. Янис нетерпеливо задвигался, я жестом предупредила его, чтобы потерпел с вопросами, иначе старик выйдет из настроения и потом не дождешься, когда ему снова захочется говорить. Старик долго сидел молча, отхлебывая остывший чай. Казалось, что он так и не заговорит, но он вдруг вскинул голову, улыбаясь посмотрел на небо, усыпанное яркими звездами, и начал задумчиво, тихо, неторопливо. 3. РАССКАЗЫВАЕТ ВАСИЛИЙ ХАРИТОНОВИЧ МУНКОНОВ, ПРОВОДНИК И СКАЗОЧНИК "Прежде-прежде, в прежние счастливые времена жил на восточной стороне, в местности Хонин-Хотон, в стране, высохшей и выдутой ветром, в той стране туманной, в которой люди блуждают, жил человек по имени Хоредой. Жил он с женой Алма-Хатан, женщиной доброй, но бесплодной, как высохшая шкура изюбра. Много у них было скота и добра всякого, но не было у них ни сына, ни дочери. Вот так они долго и скучно жили. Жена Хоредоя Алма-Хатан стала как-то больная и слабая. Тогда берет она материнское желтое священное писание и читает в нем, что будет у них в западной стороне, в месте, куда упадет смешивающий тысячу веков белый камень Эрдени, сын Наран-батор, простой, слабый человек. Узнал об этом Хоредой, сел перед юртой и сидит. День сидит, два сидит, девять дней сидит. На десятый день встал Хоредой, вошел в юрту к жене Алма-Хатан и говорит: - Западные добрые тэнгэрины велят мне ехать на западную сторону, в место, куда упадет смешивающий тысячу веков белый камень Эрдени, чтобы взять там сына Наран-батора. - Думано правдиво и говорено верно, - говорит больная жена Алма-Хатан и подает Хоредою красношелковые поводья. Вышел Хоредой из юрты, поймал своего чубарого коня, положил на него холщовый потник, оседлал деревянным седлом и, взяв в руки красношелковые поводья, сел на коня и поехал прямо на западную сторону, в место, куда упадет смешивающий тысячу веков белый камень Эрдени. Спустился Хоредой по ту сторону гор, в долину белого озера. Подъехал и видит: лежит в траве белосеребряный, светящийся днем и горящий ночью, смешивающий тысячу веков белый камень Эрдени. Взял его Хоредой и начал грызть на левых коренных зубах. И вдруг небо покрылось облаками, пошел кровавый дождь, каменный град посыпался, после этого пошел большой снег, который упал до нижних сучков деревьев. Снова взял Хоредой смешивающий тысячу веков белый камень Эрдени и стал грызть на правых коренных зубах. Тогда небо вдруг очистилось от облаков и стало очень жарко; снег скоро весь растаял. Взял белый камень Эрдени Хоредой и в третий раз стал грызть его передними зубами. Тогда белое озеро заволновалось, белосеребряные барашки пошли туда-сюда, волны поднялись до верхнего неба, ямы опустились до нижней земли. Взмахнул Хоредой белым камнем Эрдени, рассек белое озеро по самой высокой волне и видит: на дне лежит сын Наран-батор, простой слабый человек, и плачет. Прыгнул Хоредой на своем чубаром коне на самое дно, взял сына Наран-батора и выскочил обратно. Сошлись волны на белом озере, и снова все стало тихо и спокойно, как прежде. Привез Хоредой сына Наран-батора в свою юрту. Поправилась Алма-Хатан, и зажили они счастливо, втроем, в восточной стороне. - Одинокий мужчина счастливым не делается, одна головня огнем не делается! - так сказал Наран-батор однажды. Тогда, с утреннего красного солнца начиная, достает мать Алма-Хатан материнское желтое священное писание и расстилает от дверей до противоположной стены. Так разостлав, она читает. Тогда вычитывается ей, что прямо на западной стороне, в местности далекой, за высокой горой, опускается с верхнего неба купаться в том же самом белом озере девица с диковинным именем, с именем не нашим, а попросту Тэнгэрин Басаган, дочь западного доброго духа. Она и есть суженая Наран-батора на девять дней и девять ночей. После этого Алма-Хатан складывает священное писание и кладет на прежнее место. Тогда берет Наран-батор чубарого быстрого бегунца, седлает серебряным седлом и, взяв в руки прекрасные шелковые поводья, привязывает к серебряной коновязи - горстью травы кормит, чашкой воды поит. Так приготовив чубарого быстрого бегунца, беглым шагом входит в юрту. Мать ставит золотой стол, вкусной пищей угощает, потом ставит серебряный стол, действительно вкусной пищей угощает и наливает крепкое вино. Наевшись досыта, встает и начинает одеваться, повертываясь во все стороны перед зеркалом величиной с двери. Потом надевает шелковую шубу, которую носит в летнюю пору, сто восемь пуговиц безошибочно застегивает, сверху надевает шелковую шубу, которую носит в зимнее время; ни пылинки на нем не оказывается. Туго ремнем подпоясывается, надевает на голову лисью шапку и беглым шагом выходит на улицу. У серебряной коновязи отвязывает прекрасный шелковый повод, ногу ставит в золото-серебряное стремя и садится на чубарого коня. Так он поехал прямо в западную сторону, в местность далекую, за высокой горой, к белому озеру, из которого вышел и в котором купается дочь тэнгэрина, девица с диковинным именем, а попросту Тэнгэрин Басаган. Так поехал он, пыля и туманя; через десять падей ровно рысил, через двадцать падей не кривя рысил. Когда на небе стоял день, то он рысил до тех пор, пока на небе не настанет ночь; когда на небе стояла ночь, то он рысил до тех пор, пока на небе не настанет день. В жаркие дни без питья ехал, в темную ночь без сна ехал. По крику пестрой сороки замечал, что настала половина зимы, и, лисью шапку нахлобучивая, далее рысил; по пению соловья соображал, что наступает половина лета, и, лисью шапку подняв вверх, далее рысил. От его скорой езды делался сильный вихрь, который сносил рыжие камни, и дул черный ветер, который сносил черные камни. Так подъехал Наран-батор к высокой горе, остановил своего чубарого коня и говорит ему: - На эту высокую и крутую гору можешь ли вскочить на самую вершину? Чубарый конь отвечает: - На самую вершину этой высокой и крутой горы могу вскочить, но ты, Наран-батор, удержишься ли на мне? Наран-батор говорит: - Если можешь, то скачи, а про меня не думай. Возвратился Наран-батор на трехдневное расстояние, разбежался чубарый быстрый бегунец и запрыгнул на самую вершину высокой и крутой горы. После этого поехал Наран-батор в долину белого озера и видит: спускается с неба красивая белая лебедь, садится на берег белого озера и снимает свою белопуховую лебяжью одежду. И выходит из одежды прекрасная девица Тэнгэрин Басаган, такая красивая, что от красоты правой ее щеки освещаются правые горы, а от красоты ее левой щеки освещаются левые горы. Так она тихо, плавно ходит, что вырастает тонкая трава; так тихо нагибаясь ходит, что овцы и ягнята кричат. Такая она была необыкновенно красивая. Наран-батор влюбился в Тэнгэрин Басаган и, когда она нырнула в белое озеро, взял ее белопуховую лебяжью одежду. Накупавшись и поплавав, вышла Тэнгэрин Басаган на берег и видит: держит ее белопуховую лебяжью одежду Наран-батор и не хочет отдавать. Тогда она говорит: - Верни мне мою лебяжью одежду, потому что пора подниматься на небо, к отцу моему, доброму западному тэнгэрину. - Не могу вернуть тебе твою лебяжью одежду, потому что ты суженая моя и я на тебе женюсь, - говорит ей Наран-батор. - Не могу я быть твоей женой, потому что ты - простой слабый человек, а я - дочь небесного духа. И мне пора подниматься на небо, - говорит Тэнгэрин Басаган. - Если не отдашь мою лебяжью одежду, превратишься в серый камень и врастешь в землю навеки. Наран-батор говорит: - У меня есть смешивающий тысячу веков белый камень Эрдени, он меня выручит. - Тебе не удержать мою белопуховую лебяжью одежду, ее можно только утопить, завернув в нее белый камень Эрдени и бросив в озеро. Но знай, Наран-батор, - говорит Тэнгэрин Басаган, - если у тебя кроме твоего камня ничего нет, если ты не можешь заставить тринадцать волшебств бегать по ладони и двадцать три превращения бегать по пальцам, то ты простой слабый человек и через девять дней и ночей превратишься в серый камень и врастешь в землю. - Да, - говорит Наран-батор, - я знаю, что я слабый и простой человек, и у меня нет ничего, кроме белого камня Эрдени, но я полюбил тебя и согласен превратиться в камень. - Еще раз подумай, - говорит Тэнгэрин Басаган, - время еще есть. Тогда Наран-батор берет смешивающий тысячу веков белый камень Эрдени и, взмахнув им, рассекает белое озеро до самого дна. Потом он кладет камень в белопуховую лебяжью одежду и бросает на самое дно. Сошлись волны на белом озере, и снова все стало тихо и спокойно. Тэнгэрин Басаган не может без своей лебяжьей одежды подняться на небо и остается с Наран-батором, и они живут вместе девять дней и девять ночей, на десятую ночь смотрят, стоит в долине белосеребряный резной дворец высотой под самое небо, с многочисленными окнами и дверьми. Сверкает и светится, белее снега, как высеребренный, стоит дворец, освещая сам себя. Увидела Тэнгэрин Басаган дворец и говорит: - Ну, я пойду; отец мой, добрый западный дух, с неба спустился, сердится, домой требует. А ты, смелый Наран-батор, жди первой лунной ночи - я брошу тебе мой серебряный хур. Как только он заиграет, скачи на высокую крутую гору, с нее попробуй подняться в небо. Но помни: если ты простой слабый человек, на первом же скаку превратишься в серый камень и врастешь в землю навеки. Так сказала необыкновенно прекрасная Тэнгэрин Басаган и ушла в белосеребряный резной дворец, сверкающий в долине, как высокий кедр в первом зимнем инее. Она скрылась во дворце и раньше рассвета поднялась в небо с гулом и шумом, в своем действительно прекрасном белосеребряном дворце. Дождался Наран-батор первой лунной ночи, смотрит, пролетел с неба, как падающая звезда, серебряный хур Тэнгэрин Басаган и упал в белое озеро, в то самое место, куда бросил Наран-батор завернутый в белопуховую лебяжью одежду смешивающий тысячу веков белый камень Эрдени. И заиграл хур из-под воды, и все озеро заиграло, и горы зазвенели, как бубенцы на бубне шамана. Вскочил Наран-батор на чубарого быстрого бегунца, ударил его нагайкой в правое крутое бедро, и только скакнул чубарый конь, как тут же оба превратились в серый камень и вросли в землю навеки. Потому что Наран-батор был простой слабый человек, а полюбил дочь небесного духа, тэнгэрина. С тех пор каждую лунную ночь поет в белом озере серебряный хур Тэнгэрин Басаган, а Наран-батор на быстром бегунце дрожит, от земли оторваться пробует". 4. РАССКАЗЫВАЕТ ЗОЯ СЕМЕНЦОВА, МЕДИЦИНСКАЯ СЕСТРА И ПОДРУГА ЯНИСА КЛАУСКИСА В первую же ночь, когда мы разбили лагерь возле озера, еще до звука, Янис стал словно взведенная пружина, - я по всему чувствовала, как напряглись его нервы. Он ходил словно наэлектризованный, все время не расставался с блокнотом, вел какие-то расчеты. Когда стемнело, он отвел меня в сторону и шепнул: "Держись подальше от толстяка". Я хотела возразить, дескать, как же подальше, если еще в городе мы договорились, что за пеленгаторами будем следить парами: Янис и Ирина, я и Виталий. Но Янис шикнул на меня. В ту же ночь я убедилась, что он прав... Как только раздался звук, я почувствовала, как меня буквально пронзил безотчетный страх. Я не могла прийти в себя, пока Ирина не растормошила меня и не заставила бежать вслед за Виталием. Я побежала, а вернее, тенью заскользила от камня к камню, от дерева к дереву, чутко прислушиваясь и приглядываясь ко всему. Издали я увидела огонек пеленгатора и подкралась почти бесшумно. Виталий, склонившись над прибором, громко сопел и ворчал. Я тронула его за плечо - он дико вскрикнул и с неожиданной проворностью отпрыгнул от меня в темноту. От страха я упала на землю и лежала не шевелясь, пока не прекратился этот ужасный звук. Совершенно разбитая, я вернулась к костру - там понуро сидел старик, возле него крутился пес Хара. Через несколько минут пришли Янис и Ирина, тоже какие-то усталые и молчаливые, и сели возле огня. Янис все озирался по сторонам и вдруг начал задавать старику вопрос за вопросом. - Что такое "эрдени"? - был первый вопрос. - Эрдени - драгоценность, ни с чем не сравнимая вещь. - А почему камень смешивает тысячу веков? - Есть камни, смешивающие сто веков. - А этот, который в озере, смешивает тысячу? - Этот - тысячу. - А почему белый спустившийся с неба дворец вы назвали резным? - Народ так говорит. Значит, такой дворец. - А почему дворец поднялся с шумом и гулом? - А ты видел, чтоб дворцы подымались на небо без гула? - А где-нибудь на земле еще есть такие поющие камни? - Конечно, есть, но никто не знает, где они. - Откуда же вы знаете, что есть? - Народ говорит. - А народ откуда знает? - Народ все знает: что было давно-давно что будет дальше-дальше вперед. Все народ знает. - Но молчит? - Ага, молчит, маленько не говорит. - А скажет когда-нибудь? - Конечно, скажет. - А когда? - Не знаю, я мало-мало знаю, в книги надо искать, в книги. - В каких книгах? - В толстых-толстых, семь рядов - золотые буквы, семь рядов - серебряные, семь рядов - из красной меди. Вот какие книги! Тут вернулся Виталий, черной тушей выплыл из темноты, - я чуть не вскрикнула и прижалась к Янису. Виталий молча, ни слова никому не говоря, нагреб полную миску каши и, сипло дыша, ушел в палатку. Мы посидели еще немного и пошли спать. Я н