ки геологи - народ легкий, порою удалой и уж, самое главное, по-умному веселый. Но мы сейчас в маршруте, хотя все трое бездельники сейчас, но в маршруте... И, словно уловив мои мысли, Василий говорит: - Пора, однако. Побежали. И мы бежим, споро бежим, приближаясь к озеру Егдо. Бесконечно тянутся вокруг скучные, даже тоскливые, чахлые таежки, мари сменяются мокрыми калтусами, калтусы - сухими марями. Я узнаю эти места и не узнаю. Сколько подобных приходилось видеть, по скольким таким вот, лишенным всего живого, бродил в жару и стужу, в солнце и в проливные дожди. Пожалуй, и тут прошел когда-то по пересечению к речке Гажанке. Спрашиваю у Василия, он по-прежнему идет позади, есть ли такая река. - Далеко, далеко. Потом Осип останавливается и долго стоит на месте, поворачивая лицо, словно обнюхивая воздух. Потерял тропу, ищет правильное направление, чтобы подсечь ее снова. Меня когда-то убедил один бывалый человек, что у эвенков необъяснимо развито обоняние, они даже в тайге ориентируются по запахам. Вероятно, это и так. Но сейчас я знаю, зачем Осип водит лицом, словно принюхиваясь. Он выискивает возвышенности, сопочки, складки земные - по ним и ориентируется, как все в его роде. Тропу и раньше не было видно, однако идти было куда легче. Теперь шаг наш труден, заросли цепляются за сапоги, то и дело проваливаешься в неглубокие влуминки, спотыкаешься о кочки, коряжины. А силы уже не те, второй бесконечно длинный день в пути. Я про себя тоже отметил сопочки: вижу, кружим мы, подсекаем тропу. Теперь Василий впереди, рядом с Осипом, и я не отстаю - идем фронтом. Подсекли тропу, и Осип уступил свое место ведущего. Василий пошел тише, то и дело поводя лицом по сторонам. Прошли еще две буйно заросшие высохшей травою и багульником мари и наконец вышли в чахленькую, но сухую тайгу, где тропа была широкой, хорошо заметной. - Однако, долго ходим, - говорит Осип. - Спешить надо. - Куда спешить? - Надо. Долго ходим. Тропа торная, легкая, но идти трудно - силы уже не те. Так и тянет к себе земля, зовет. Хочется лечь, зарыться лицом в сухую, пряно пахнущую траву, расслабиться, отдаваясь покою. Я знаю это состояние и, когда оно приходит, всегда борюсь с ним. Нет, нельзя ложиться, нельзя расслабляться, надо идти, идти вперед. Поддавшись минутной слабости, я не заметил, как потерял ритм, а значит, взвалил на плечи лишнего. Пытаюсь снова подчинить себя движению, сосредоточиться на нем. Это удается. И я снова бреду за Василием, погруженный в ритм ходьбы, не реагируя больше на окружающее. Идем час, два... Что-то нынче устал я не в меру, сказался, видно, короткий сон и долгий рассказ на дневке. От разговора тоже утомляешься, особенно когда сам говоришь и вкладываешь в рассказ много эмоций. На дневке хорошо помолчать, расслабившись. Но я нарушил это правило и вот расплачиваюсь усталостью, полным равнодушием к окружающему. Перед глазами мелькает легкая поняжка за спиною Василия, его кепочка. Не сбивается с шага ведущий, но видно, что и он идет нелегко. Я погружаюсь в мерный ритм движений. Вспоминаю, как впервые заблудился в тайге. ...Проплутав никак не меньше семи часов, изодравшись вконец и дьявольски устав, я вдруг неожиданно вышел к Авлакану. Река тут была тихой, широкой, по карте определил место - Рыбачьи зимовья. По крутому склону поднялся к домам и понял, что тут давно уже никто те живет. Дома были целы и даже добротны, за мыском у воды стояли две бани, тоже добротные, но тропинки к ним, как и к крылечкам домов, позаметало травою, а на крышах буйствовал сорняк. Я заглянул в крайнюю избу, мне показалось, что она менее других выглядит одичалой. И не ошибся, отсюда хозяева ушли, вероятно, не позднее двух лет. Белила на битой печи еще не потрухли, пол хранил былую чистоту, хотя и был пыльный. Часто ночуя и даже подолгу живя в брошенных людских жилищах, я, что называется, набил глаз и могу по многим приметам определить, когда оно покинуто. Устав так, что почти валился с ног, я все-таки решил поужинать. Развел на дворе костер, вскипятил в котелке воды для чая, сбегав за ней к реке, открыл банку консервов и, прикинув, что на обратную дорогу отсюда я потрачу не меньше трех дней, выделил себе два сухаря и четвертушку от банки свиной тушенки. Ужинал и пил чай уже в избе, при свечке, на широкой лавке, оглядывая жилище. Оно было невелико, в одну комнату, с маленькой заборкой, отгораживающей угол для стряпни - кухню, громадная русская печь занимала большую часть площади. По двум стенам были прибиты лавки. На одной из них я и трапезничал, вот и весь уклад от прежней, может быть, очень счастливой жизни. Уже ложась поудобнее на лавку, я заметил ухват, стоящий у закрытого чела печи, и каталку для него на загнетке. Ноги мои гудели, да и по всему телу шел ток перенапряжения, и я никак не мог заснуть, вздрагивая, как только тяжелели веки. Давно уже стемнело, и невысокая луна заглянула из-за лесов в окошко, и сверчок, ожив в подпечье, поднял монотонный скрип, а сон все не приходил. Крутясь на лавке, которая стала для меня жестче камня, я вдруг услышал шаги на воле и, приподнявшись на локте, увидел темную женскую фигуру, входящую в дом. Она вошла, тихонько прикрыла дверь, привычно глянув в пустой передний угол, обмахнула себя крестом и, увидев, что я не сплю, поклонилась. Я поднялся. - Легайте, легайте, - тихо сказала она. - Умаялись ведь. - Умаялся, - согласился я, продолжая сидеть. - Повечеряли? - спросила. В ее голосе, строе речи была какая-то нездешняя малоросская мягкость и певучесть. Я невольно подумал, что слово дольше всего сохраняет в человеке его первооснову. - Да, ужинал, - запоздало ответил. - Какой ужин-то? - сказала она и, присев было рядом, встала и пошла к печке. Она была уже стара, но все еще по-девически статна; в черной до щиколоток юбке, в темной кофте и платочке, по-монашески подвязанном под самые брови. Лицо ее было добрым, но очень бледным, скорбные складочки в уголках губ, углубляясь, определяли дряблость ее щек. Она ваяла ухват, сняла с чела зачалку, поставила ее у ног и, ловко подхватив ухватом чугунок, выкатила его из печи. Он был черным, и белые пальцы ее и кисти рук лепко обозначались, когда она понесла чугунок ко мне. Я принял его, подивившись тому, как приятно жжет он ладони. Поставив чугунок на колени, я взял у женщины деревянную ложку с полустершимися цветами на ней, она протянула мне ее, обмахнув чистым передником. Коричневая пленочка с черным поджаром по краям чуть опала внутрь чугунка. Я аккуратно продавил ее ложкой, и в ноздри ударил сытный молочный запах хорошо упревшей, в меру сдобренной коровьим маслом гречневой каши. Такую кашу могла варить только моя бабушка. - Вкусно, - сказал я, уписывая за обе щеки. - Ешьте, ешьте. С нас не убудет, а вам силы прибудет. Вам сила-то нужна, - говорила она, присев рядом и глядя на меня, подхватив под локоток правой руки левую и положив на ладонь щеку и подбородок. Я ел, каша, как и следовало, убывала, а вместе с вкусной сытостью приходила ко мне покойная усталость, клонило ко сну. - Спасибо, - выскребая все до крошечки, сказал я, и она кивнула довольно, предложив поставить чугунок на подоконник, позади себя. - Легайте, легайте. Я посижу тут, не помешаю. Растянувшись на лавке, почувствовал, как мягко и приятно мне дерево, спросил, уже погружаясь в сон: - А вы что, тут живете? - Нет. Давно уже не живем... - Услышал, засыпая и уже не воспринимая ответа. Проснулся от запаха гречневой каши. Вкус ее стоял во рту, и будто бы даже прощупывались языком гречневые чешуйки, застрявшие в зубах. Первое, что я увидел, - открытое чело русской печи, ухват и каталку на загнетке. "Какой добрый и хороший сон, - подумал, вставая. - Словно и взаправду каши наелся". За окном лежал по-осеннему густой туман. Непроглядная белая муть покрывала все вокруг, но мне показалось, что какая-то тень пересекла двор. И в этот момент увидел я на подоконнике черный чугунок с ложкою внутри и повисшей лоскутками по краям, коричневой пленочкой. Судорога прошла по всему моему телу, холодом ознобив затылок. Безотчетно заторопившись, я мигом собрал рюкзак, волнуясь, вышел на волю и поспешил прочь от этого дома. "С чего разволновался, с чего бегу: ведь было так хорошо, так уютно. И старая женщина так была добра. И каша была вкусная, - думалось мне. - Почему же я бегу от доброты?" - "Потому что этого не могло быть", - кто-то, нет, не я, ответил. Уже отойдя далеко от Рыбачьих зимовий, я нашел в себе силы оглянуться. Грустны и беззащитны были брошенные людьми жилища. Ничего не бывает скорбнее этого запустения. Туман уже поднялся над землею и висел над крышами будто бурый дым, но печи в избах и в той, в которой провел я странную ночь, были холодны... ...Ощущение беды на сердце, горьковатый запах гари, далекий запах, лишенный плоти, витающий вокруг, словно бы воздух, невидимо сгорая, источает его. Вынырнул из забытья: идем мрачной, черной какой-то низиной. И запах гари есть - не показалось мне, нет. Обочь тропы - старая-старая гарь. Черные пики деревьев стоят вокруг, земля черная, ни травинки, ни кустика, и только сплетаются в долгие нити, обметывают сухой плесенью землю мхи. Старая гарь, очень старая, но до сих пор полна горьким запахом беды. Но не он, старый, как погребная плесень, запах, обеспокоил меня. Что-то другое насторожило. Я остановился. Осип чуть не налетел на меня. Обочь тропы, справа и слева, круглые камни будто бы вулканические бомбы. Я присел, поднял черный, в окалине тяжелый катыш. Сколько брожу по тайге, по горам, по морским и речным побережьям, считаю себя вроде бы и неплохим практиком, но такого образца не встречал. Камень лежит на руке тяжелый, молчаливый, в черной рубашке окалины, в мелких пупырышках, круглый, как ядро. Вглядываюсь в рисунок концентрических колец. Рука сама кидает камень в левую ладонь, а правой привычно ищу молоток - сейчас заглянем внутрь этой бомбочки, определим но излому, что это подбросила мне тайга. Нет молотка. В отпуске я. Пошарил глазами, нет ли подходящего камешка... И только сейчас заметил, что земля вокруг усыпана точно такими же камнями, и все в пупырышках, и все скатанной, круглой формы. Нет, не все... Кое-где разглядел словно бы плоские лепешки с теми же пупырышками, причудливой формы. Поднял одну из них - только кажется плоской, на самом деле целое изваяние - чуть-чуть вытянутая голова на длинной шее, рисунок камня причудливо напоминает лицо в маске, глядит на меня из глубины белыми точечками глаза. Хоть убейся, не могу понять, что у меня в руках. Словно бы спекшиеся песчинки в плотной рубашке окалины, черной, так и кажется, оставит след сажи на руках. Гляжу - не могу наглядеться. Дух захватило. Не могу понять, что же это такое. А вокруг все черным-черно от камня, от стволов сгоревшей тайги... Может быть, копоть. Э, нет! На стволах каменный налет, нестираемая окалина... Сколько прошло лет с бушевавшего тут пожара? Пятьдесят, шестьдесят, семьдесят? А может быть, сто? А деревья все так же черны, будто только-только отшумел пламень. Василий далеко ушел. Осип ждет и глядит, как я мечусь от одного камня к другому. - Э, бойе, однако, идем. Там их много. Там смотреть будешь. - Где, Осип? - На Егдо вся земля такой. Маленько идем. Тут Егдо, рядом. - Сейчас, Осип, сейчас. Я не могу оторваться, не могу бросить, не могу не смотреть на этот камень. Забрел в гарь, трогая рукою стволы старых лиственок, и впрямь - окаменевшие деревья. Как черные сталагмиты, стоят они среди черного простора. Хожу от одного дерева к другому, трогаю руками - каменные. Чуть посильнее толкнул одно - и вдруг оно подломилось и с сухим треском рухнуло на землю. В изломе и не видать древесины, до сердца почернело. Не дерево - головешка. Иду тропою, забыв про все на свете. Ковыряю спиннинговыми удилищами черные камни, поднимаю их, разглядываю. Так и не удалось ни один из них разбить. Осип торопит: - Давай, бойе, однако, идем. Егдо скоро. Гарь отступила неожиданно. Поднялись на пригорок, и я замер. Передо мной, насколько хватало глаз, лежала мертвая черная пустыня. Ни деревца, ни кустика, ни травинки, даже мхов не было. Царство черного камня лежало передо мной. И эта чернота, эта россыпь словно бы прибрежного скатанного галечника каким-то незнакомым чувством, скрытой тайной тревожили сердце. Далеко впереди, в синеватой пыльной дымке, словно бы ее испаряли камни, чуть угадывались крутые складки сопок с редкой тайгой. Но они были так далеко, что казалось - на ту обетованную, полную жизни Землю гляжу с другой, мертвой планеты, планеты, где только черный камень. Я оглянулся и снова был поражен тем, что увидел. Позади меня, вплоть до невидимой тайги на склонах небольшого хребтика, лежал простор, уставленный черными стрелами сталагмитов, устремленных в низкий белый свод. Ничего подобного я не видел в своей жизни, исходил за двадцать лет Сибирь, Дальний Восток, Сахалин, Курилы, Шантарские острова, Командоры, наконец, Памир, пустыни Кызылкум и Каракумы, Тянь-Шань и Кавказ, Крым и Урал... Я знал, что такого не увижу и в Африке. Это место - единственное в мире. Хорошо видная отсюда тропа, ее определял светлый на черном след, причудливо вилась по мертвому простору, и по ней, как нечто несоизмеримо малое, лишнее и беспомощное, спешил Василий. Он так и не оглянулся ни разу, все удаляясь и удаляясь, на глазах превращаясь в большеголового муравья. Я определил его движение взглядом и вдруг увидел бледно-голубой овал в черной оправе. Он притягивал к себе взгляд, заставляя глядеть и глядеть. И я, улавливая легкую игру цвета - громадный этот овал из бледно-голубого становился бирюзовым, то играл сизыми, почти белыми пятнами, то жег отчаянно синим огнем, - я смотрел на него не отрываясь. - Егдо, - сказал Осип и что-то еле добавил шепотом, но я не расслышал. Как же так совершилось, как же совершилось такое? Никто до меня из всех, кто выслушивает, выстукивает, выглядывает землю, кто создает карты и описывает ландшафты, никто-никто до меня не увидел эту вот землю с овалом лазурита в черной оправе не ведомого никому камня. Чем я обязан судьбе? Чем мне оплатить этот миг истинного счастья? Но мгновение слепой восторженности скоротечнее всего в мире. Оно утекло, как утекает вода. Я снова и снова кланялся земле, приглядываясь, пристукиваясь и даже принюхиваясь к камням, меня окружавшим. Они были томительно однообразны по цвету и конфигурации, разнясь только размером. Забыв усталость, я легко бежал вперед, и только сердце тяжело билось у самого горла да росла в нем тревога, рожденная тайной. Егдо было единственным озером из сотен тысяч, щедро разбросанных по Авлаканской платформе, с брустверным берегом. Оно представляло собой громадный кратер древнего вулкана, окруженного извергнувшейся лавой. Так я решил, опускаясь на береговой бруствер и вглядываясь в прозрачную черную воду. Я не видел дна, берег отвесно падал в глубину и словно бы таял в кромешной темноте. "Вулкан, - думал я, забыв на время о своих проводниках, о цели нашего прихода сюда, обо всем на свете, - но тут земля не поднялась ни сопкой, ни кряжем, ни разломом, ее не выперла бешеная сила лавы, а, наоборот, как бы вогнула". К озеру мы все время чуточку спускались и сейчас были в центре громадной котловины, которая по всем законам должна была быть мокрым непроходимым болотом, как и значилось на всех картах. Лежащая вдалеке от рек и ручьев, окольцованная непроходимыми калтусами и марями, она была против всех законов суха и засыпана неизвестными, по крайней мере никогда не встречавшимися мне, вулканическими породами. Я достал из рюкзака карту района, которую прихватил с собой еще из Москвы, и легко определил в громадном междуречье Авлакана и Сагджоя свое нынешнее местонахождение - это была одна из непроходимых, залитых болотами четырех впадин, обозначенных на карте темно-зеленой краской с черной подштриховочкой. Те сопки, что видел я с небольшой возвышенности, выйдя к Егдо, были осадочными породами, теряющимися в непроходимых болотах. Выходило, что я впервые прошел в центр впадины невидимой эвенкийской тропочкой и вместо зловонных топей обнаружил громадный цирк, засыпанный неизвестной породой, с кратером посередине. Какое странное, какое поистине таинственное место. Я бродил берегом озера, собирая образцы. Ими полны были карманы моих брюк, куртки и даже наружные энцефалитки. И вдруг меня словно ослепило вспышкой. Я на мгновение перестал видеть все вокруг, сердце замерло в груди, пораженное непозволительной, недопустимой, даже страшной догадкой. Я побежал к вещмешку, к своим проводникам, к карте, которую оставил на привале. "Да как же я сразу не подумал об этом?" - стучало в висках, и мир возвращался ко мне черным, тайным и, сознаюсь, чуточку страшным, каким он и был тут. - Кужмити, однако, суху лови! - Что? А, щуку... Осип и Василий сидели подле маленького костра, подле двух дымокуров, притихшие, словно были виноваты в чем-то, и, как показалось мне, напуганные. - Давай, быстрей надо, - говорил Осип. Я только сейчас пригляделся к месту нашего привала. Несколько шестов с медвежьими черепами стояли подле голого чумища. Следы костров были видны на черном камне. Чуть поодаль - коряжина, похожая на соху, перевернутую вверх лемехом. Кости разбросаны. Да лежали еще принесенные сюда вязанки хвороста. Небольшую такую вязаночку нес с собой и Осип. Я только теперь вспомнил об этом. Ясно - передо мною было культовое место какого-то эвенкийского рода. - Лови суху, - сказал Осип. - Гляди вон - не верил, однако, - и кивнул на один из шестов. Я посмотрел туда и даже вздрогнул: чуть ниже белого, почти прозрачного черепа медведя с глубокими глазными отверстиями, словно все еще наблюдающими мир, висела щучья челюсть никак не меньше полуметра длиною. Я охнул, не веря глазам. Но все-таки запротестовал: - Подожди, Осип... Это потом... Потом это. - Нельзя потом... Тут можно мало. Бежать надо назад - тайга бежать. Отдыхать будем, жрать будем, кусать водка, - быстро, быстро говорил Осип, горбясь и пряча голову в плечи. - Лови шибко, и айда, - сказал Василий. Но я уже не слушал их, весь поглощенный своей догадкой, развернув карту, я спешил на юг, строго по меридиану, к месту, отмеченному на ней темным крестиком. 5 - Однако, Кужмити, бежать надо, - сказал Осип и вздохнул: дескать, ничего не поделаешь, надо. Я разобрался с образцами, отобрав самые, на мой взгляд, интересные. Зарисовал на чистом поле карты цирк, озеро, прикинул на глазок его размеры, побродил по россыпям, но никаких других пород не нашел. По-прежнему тут, на дне впадины, было сумрачно, и белое небо словно бы приклонилось к земле, и все вокруг утратило живость цвета, будто напитавшись черным, даже озеро, по-прежнему недвижимое, сочило мрак, и вода в нем была ртутно-тяжелой. Я понял, что наступила ночь, надо торопиться в обратную дорогу; где-то далеко-далеко едва слышно, но грозно ворчал гром. Это, вероятно, волновало моих проводников, поскольку те хлябистые, топкие болота, которые мы во множестве миновали, могут стать непроходимыми. - Несколько забросов сделаю, и побежим, - сказал я Осипу, прилаживая на удилище катушку и оглядываясь вокруг, нет ли среди древесных корчажин покрупнее да поплавучее. Василий будто бы понял меня, легонько поднялся и побежал за чумите. Вернулся, неся на руках легкую берестянку. Лодка была крохотная, и я долго усаживался в нее на плаву, а Василий с Осипом удерживали суденышко так, чтобы оно не перевернулось. Наконец нужное равновесие было найдено, и я, приладив спиннинг на колени, изготовился с веслышком и скомандовал: - Толкай! Мои проводники разом оттолкнули лодчонку, и она, переваливаясь уточкой, заскользила по водной глади, а я почувствовал в себе такую отрешенность и обреченность, что на миг сделалось нехорошо. Василий с Осипом стояли на берегу и глядели на меня так, будто я отплывал в дальние и долгие странствия. Мы на лодочке катались Золотисто-золотой... - фальшиво пропел я, и голос мой прозвучал стереофонически неправдоподобно, словно бы вокруг лежали громадные полые емкости. Зацепив вместо блесны груз, я пустил катушку на холостой ход. Барабан мягко зашелестел, и леска, хорошо уложенная, легко разматывалась, убегая за корму. Я чуточку подтолкнулся веслом, и берестянка снова легко заскользила. Барабан по-прежнему шелестел, и леска неслышно ложилась на воду виток за витком. Уезжая из Москвы, я по случаю купил три буксочки отличнейшей японской лески. Самую толстую, рассчитанную на океанскую рыбу, я навел на катушку, которую и поставил сейчас на удилище. Что ни говори, но челюсть щуки, увиденная мною, располагала к серьезному лову. В буксочке, рассчитанной для крупной добычи, было сто метров; десять выпросил для каких-то особых нужд мой сын, три я вырезал для поводков и куканов, и, значит, на барабане сейчас было восемьдесят семь метров. Тяжелая гирька по-прежнему увлекала за собой леску, и я заметил, что с барабана соскальзывают последние метры. Выходило, что под тоненьким, бумажно-хрупким донышком моей утлой посудины лежала пучина черной, до ломоты в суставах (я попробовал рукою) холодной воды. Я научился определять и предугадывать земные толщи. Вот и сейчас мысленно погрузился в эти аспидно-мрачные воды, в царство вечной темноты и холода, и я на миг словно бы увидел крохотный культурный слой земли, поверх которого концентрическими замкнутыми линиями, но в то же время и в великом хаосе образовалась довольно мощная толща черного камня, который легко фильтровал через себя вешние и осенние воды, не позволяя образовываться тут по всем земным законам гиблому болоту, фильтровал, направлял влагу в громадную воронку озера. Под культурным слоем земли я представил громадный ледник, тысячелетия питающий реки, ручьи, родники, озера, и болота, и коническую воронку, стремительно уходящую сквозь него дальше, в глубину каменноугольных морей, к залежам доломитов и гипса, и наконец, к громадной, удерживающей на себе невообразимую тяжесть плите, к Великому феонсарматскому щиту, где эта громадная воронка обретала дно, которое тщетно ищу я, размотав всего лишь жалких восемьдесят семь метров лески. - Ребята, тут какая глубина? - спросил я, ощущая, как холод неизведанности, разверзшийся подо мной, входит в сердце, делая непослушными губы и остужая затылок. - Однако, нет дна. Насквозь дырка, - серьезно ответил Осип. А я вдруг заметил, что далеко уже отплыл от берега. Так далеко, что мой вопрос и не должен был бы услышать Осип, а я тем более его ответ. Напряглась, недвижимо застыла, словно бы в густой воде, леска. Зависла в почти стометровой толще гирька. - Как дырка? - специально понизив голос, спросил я и услышал рядом, будто парень склонился к уху: - Однако, дырка... Нарот говорит... Как далеко унесло меня легкое движение весла? Никак не меньше полукилометра, но я слышу, отчетливо слышу голос Осина. Подкидывает мне Егдо чудо за чудом. Хорошо, что раньше, в горах Памира, на озере Плавучих Айсбергов, я встречался с таким вот явлением, а в новинку-то, чего доброго, в себе усомнишься. Не знаю, изучено ли сейчас это явление. И вдруг без всякой связи я представил, как то громадное существо, чья челюсть висит под черепом медведя, легко поднимается из глубин и один вялым и безразличным движением вспарывает берестяное донышко моей лодчонки. Только тоненькая-тоненькая пленочка некогда живой ткани отделяет меня от вечностей ледников, от глубинных тайн миллионов лет, от всего, что пришло ко мне с догадкой там, на берегу странного озера Егдо, значащего на языке маленького рода "щучье". И я начинаю, может быть, слишком поспешное, слишком опрометчивое движение. Берестянку больше, чем нужно, раскачивают мои нелепо поспешные гребки, и она медленнее, чем надо, плывет к берегу. - Не беги, однако, - говорит Василий, и я слышу его голос рядом, кажется, даже его дыхание касается моей щеки. - Однако, не будешь ловить? - спрашивает с надеждой Осип. Я скручиваю леску: - С берега попробую. - Шибко пробуй. - И оба как оттолкнули, так и ловят меня, удерживая берестянку на плаву. Я выбираюсь на твердь, поскольку уже уверен: черный камень под нашими ногами ничего не имеет общего с землей. Не земной он, черный камень. Я бегу вокруг озера, желая обогнуть его, с дальней точки проверить необыкновенный звуковой эффект, когда расстояние перестает быть преградой для звука, надеюсь просчитать шагами окружность воронки и все-таки попробовать сделать несколько забросов блесны. Я спешу, отсчитывая шаги, слышу тихий говорок Василия и Осипа, дошел уже почти до половины окружности, а могу разобрать даже отдельные слова, во всяком случае, слышу ясно: "Егдо", часто повторяемое в разговоре моих проводников. Хлещу потихоньку озеро, выбрасывая далеко блесенку, и веду ее то поверху, то в глубине. И вдруг там, куда в очередной раз падает блесна, горбом вспухает водная гладь и громадный круг разбегается по неподвижной доселе воде. Какая-то рыба заинтересовалась приманкой, поднялась из глубин, наверное, выслеживает блесну. И я, охваченный азартом, начинаю и так и эдак подкидывать приманку, играть ею и чувствую - следит, следит за ней рыба. Никогда не подозревал в себе столь сильной страсти, способной заслонить даже любимую работу. А выявившая себя рыба, ее тяжелый, хищный, но осторожный ход за блесной, вроде бы Даже чуточку уже и ударила, едва коснувшись пока только лесы, разом переключила меня на себя. Наверное, главное во мне начало - охотник. Быстро повторяю один за другим забросы. Стараюсь придать движению блесны большую естественность, игру, вызвать к ней влечение. Тень от дерева легла на воду, глубоко ушла от берега. Недвижимо лежит тень. Тень? Какая тень? Почему от дерева? Но на берегу нет деревьев, нет их вокруг, по крайней мере, в радиусе четырех километров. Откуда тень? И солнца нет. Пора бы ему уже и подняться над дальними сопочками. Сумрачно. Только над водою тяжелыми парами поднялся туман, зачадило озеро. Не видно противоположного берега, не видно ребят, и голосов их не слышно. Съел туман, съели испарения людские голоса, определили расстояние. Но почему же тень на воде? Откуда? Я сматываю леску, все еще бессознательно стараясь найти предмет, отбрасывающий тень на воду, и разглядеть ее. И вдруг осознаю - тень разглядывает меня. И не тень это... Нет! Щука?.. Таймень? Рыба? Что это?.. Подошло близко к берегу, не возмущая мертвого покоя воды, поднялось из мрака... Сам мрак поднялся длинной полосою, черным, сброшенным в пучину каменным деревом. Щелкнула блесна по кольцам на удилище, подтянул ее, выбрал до предела. Словно бы фонарик - были такие в моем детстве, с крупной круглой головкой над лампочкой, - направлен на меня из глубины озера. У самого берега светится белым глазом он. Жутко стало... Да ну его... Все-таки человек я... живой... Уходить надо! Шибко спешить, однако, надо. Не должен, не должен я глядеть в этот белый зрачок. Пусть пожалею потом, пусть, коли расскажу, будут смеяться надо мной друзья, но надо уходить... И я бегу от тайны, как бежал тогда от доброты старой женщины в черном. Тоже в черном... Во сне ли, наяву была она? Но тут-то точно не сплю. Бегу? Василий с Осипом уже собрались, ждут. Поняжки за плечами. Три дымокура горят. Три высоких костерка, всю вязаночку, что принес Осип, запалили. - Бежать надо. - Побежали. Костры залейте. - Не надо... Гореть должны. Чадит, кутается в туман озеро Егдо, места моей рыбалки не разглядишь отсюда. Замечаю - туман над озером черный. - Гореть будут? - спрашиваю о кострах. - Так надо... Будут, - Василий помогает надеть на плечи рюкзак. - Ловил? - спрашивает Осип. - Ловил. - Не поймал? - Нет. - Видел? - Видел. - Теперь веришь, однако? - Верю. Бежим обратной тропою. Оглядываюсь. Нет позади озера. Чадит, расползается по всему цирку черный туман, и только тремя ранками сочатся в нем живым светом оставленные костерки. Тут гореть нечему. Тут все сгорело. Да и внутри у меня тоже словно бы выжгло все холодным огнем. Уйти бы только побыстрей отсюда. Знаю, что сам потом буду смеяться, вспоминая это состояние. Но сейчас только бы уйти, унести ноги... и образцы. А может быть, не брать образцов - выкинуть? Нет, шалишь, паря! Этого я тебе не разрешу. Умирать буду, а черненькие камешки не выброшу. Или донесу, или с ними лягу в землю. Шалишь, Егдо! Этого ты у меня не отберешь. Не я со своей тайной пришел к тебе, но ты ко мне со своей. К нам, к Земле. Взошли на ту возвышенность, на гребешок, что определил цирковые россыпи, откуда увиделся впервые громадный овал лазурита. Нет его позади. Ничего нет. Чадный белый туман с черной окалиной поверху затопил впадину, словно бы гонится за нами, и огней уже не видно, живых наших огней. - Однако, ушли, - говорит Василий и улыбается. - Не догонит теперь. - Шибко плохой туман тут, - Осип качает головой. Мы стоим рядышком трое и глядим туда, где должно быть озеро Егдо, но его нет, нет его за туманом. - Туман плохой. Кости портит, кашель делает. Гниет внутри, ох, как плохо. - Теперь долго так будет. - Как? - Как туман будет. Всекта будет. Дань, два не будет. Потом год будет. Всекта, - объясняет Осип и, как Василий, улыбается. - Пронес бок. - А почему мы пришли, тумана не было? - Теперь будет... Однако, Егдо тебе себя хотел показать. Мы когда с Оськой Инаригда говорили, спорили - не увидишь Егдо, туман увидишь. Оська сказал: "Ладно. Пытать будем". Вот видел ты? Ну, однако? - Ну. Я последний раз поглядел туда, где поразила меня догадка, где вспомнил отчетливо, словно увидел наяву, недавно умершего профессора Журавлева, отдавшего почти всю жизнь разрешению этой тайны, так и не разрешив ее, так и не найдя подтверждения своей дерзкой смелой гипотезе; туда, где тайна эта, явившись мне, не перестала быть тайной. Ничего не увидел я там, кроме дальних хребтиков, что поднимались из черной хлипи болот. Мы побежали в черную каменную тайгу, мимо нее все дальше, не оглядываясь, все убыстряя и убыстряя шаг, пока не почувствовали под ногами родную землю. - Однако, зрать будем! Водка пить будем! - пропел высоким дискантом Осип, и ему ворчливо, совсем рядом, ответил гром. Из-за тайги медленно выплывала синяя туча, красные трещины молний рвали ее брюхо. - Однако, на чум бежать надо, - опасливо поглядывая на небо, сказал Василий. - Однако, надо, - согласился Осип. - Побежали, тут близко. И мы, минуя опять мокрые калтусы, сухие мари, сухие калтусы и мокрые мари, заспешили навстречу грозе, что покрывала мир великой, но все-таки живой темнотою... ...Впервые я видел его, когда только что поступил в институт и все мне в тех милых сердцу стенах было тогда внове. Мы, первокурсники, толкались в коридорах и вестибюлях, почти с обожанием вглядывались в загорелые, обветренные лица студентов, вернувшихся с поля. Казалось, от них так и веяло мужеством, здоровьем, дикими ветрами, опасностями. Лица преподавателей-полевиков казались нам тогда лицами чародеев, хранящих в себе тайны земли. А его лицо было необыкновенно будничным, каким-то сонным, с болезненно-желтым загаром. На облупленном носу сидели большие дымчатые очки, а седые вихры торчали за ушами ласточкиными хвостиками. Он проходил вестибюлем, и ему кланялись, уважительно опуская головы, но за спиною почти все одинаково улыбались, а студенты начинали шептаться, провожая его восторженными взглядами. - Профессор Журавлев, - сказал мой товарищ, второкурсник, кивнув на него. - Автор Сагджойской катастрофы. Лучший специалист по метеоритам. Но маленько свихнутый старик. Утверждает, что Сагджойский метеорит - это межпланетный корабль, посетивший нашу Землю и потерпевший катастрофу. Я уже тогда много слышал о необычном явлении, происшедшем далеко в Сибири в начале нашего века, кое-что читал и хорошо знал имя профессора, но видел его впервые. Я взглянул на него, но увидел только чуть сутулую спину в тесном форменном пиджаке, желтую морщинистую шею и белый то ли волосок, то ли ниточку на рукаве. Журавлев стремительным шагом прошел мимо и скрылся в аудитории. Тогда он был притчей во языцех не только нашего института, но и всего научного мира. Двадцать с лишним лет, которые потратил на поиски Сагджойского метеорита, не дали результатов. А ведь падение это было. Произошло оно июньским жарким утром, когда ничто не предвещало беды. Вдруг словно бы солнце зажглось над тайгою. Страшный грохот небывалого еще на памяти людей взрыва потряс мир. Разом вспыхнул неистовый пожар. Все живое гибло в том аду. Бешеные сохатые, брызжа кровью, лишенные зренья, вырывались из тайги и падали. Трупы животных лежали по сопкам и у рек, плыли по воде. Люди покидали кочевья, навсегда уходили из междуречья Сагджоя и Авлакана, где бушевал огонь, где на миг возгорелась дуга в небе и землю сотрясли удары необыкновенной силы. Это волнение земной коры зарегистрировали сотни сейсмических центров, и даже приборы Австралии отметили колебания. Ураган громадной силы прошел над всем междуречьем. Но странно: ни один ученый, ни одна экспедиция не добились разрешения и не сделали решительной попытки посетить место разыгравшейся в природе трагедии. И потом спустя почти двадцать лет с великими трудностями, терпя нечеловеческие лишения, Журавлев достиг Сагджоя и места того необъяснимого лесоповала. Экспедиция не дала никаких результатов, кроме того, что Леонид Александрович впервые описал этот район как минералог и как очевидец следов двадцатилетней давности. Прошел год, и он снова предпринял, но безуспешно, поиск метеоритного тела. И тогда же выдвинул дерзкую и прямо-таки антинаучную по тем временам гипотезу о посещении Земли управляемым межпланетным кораблем. Завидная настойчивость, не подтвержденная ни единым вещественным доказательством, стала притчей во языцех и в конце концов привела его в разряд чудаков, с которыми не то чтобы считаются люди, но просто-напросто терпят их. Журавлева терпели потому, что он был прекрасный минералог, пожалуй, единственный специалист по метеоритам. Позже Леонид Александрович предпринял еще несколько поездок к месту Сагджойской катастрофы на свои деньги и деньги энтузиастов, что, кстати, ставилось ему в вину, и не проходило более или менее серьезного производственного собрания, научной конференции, где бы хотя бы вскользь не говорилось о частнических тенденциях в науке, сомнительных ученых. Но мы любили Журавлева. Уже закончив институт и работая самостоятельно, я сблизился с Леонидом Александровичем, заразившись от него пристальным вниманием ко всему, что не ложилось в привычный круг наших познаний. Он определил и мой интерес к первой серьезной самостоятельной работе тут, на Авлакане и в междуречье, которая стала для меня первой истинной встречей с Землей. Я обещал ему обязательно посетить место Сагджойской катастрофы. Старик вот уже несколько лет тяжело хворал, но не терял надежды снова предпринять большую экспедицию, исподволь готовя ее. Я выполнил это обещание. Помню, как впервые поднялся над хмурым и угрюмым междуречьем. Медленно плыли, вращаясь под крылом самолета, зеленые и бурые дебри. Сагджой, широкий, полноводный, белел над солнцем, а порою и поблескивал, отражая чистыми плесами луки. Приглядевшись, я различал белые гривы порогов и бешеную текучесть большой воды. Где-то там, за тремя великими излучинами, за семью перекатами и бесчисленными плесами, угрюмо сторожила тайну даль. Там взорвался ли, испарился ли, ушел ли прочь, опалив Землю нездешним дыханием, Сагджойский метеорит. Старая гарь и невиданный лесоповал - неистовая сила покидала деревья наземь, и не просто покидала, а уложила их по громадному радиусу одно к другому - уже заросли густым наволоком древесной мешанины, так что с трудом можно было продраться в ней. Лысые сопки, будто обритые до белого каменного темечка, возвышались над тайной происшедшего и слепо глядели в небо, единственные свидетели совершившегося тут. Район Сагджойской катастрофы лежал за границей наших работ, но я специально, преодолев трое суток изнурительного пути, вышел туда, чтобы увидеть место, которое так и осталось для науки загадкой. Я сидел тогда на вершине одной из сопок - кажется, Журавлев в своих исследованиях назвал ее Крест - и смотрел, как медленно закатывается громадное солнце. Пора белых ночей прошла, и мутные сумерки, словно испарения чадящих болот, окутывали гиблое место. Я был среди безлюдья, среди этой непроглядной тайги и камня, хранящего в себе память былого. Меня окружали гольцы. Они отбрасывали темные тени, падавшие по склону и возникавшие далеко за подножием на чахленьких верхушках лиственок. Было не очень разумным уйти из лагеря сюда одному, без оружия, без достаточного запаса продуктов, к тому же действующие инструкции техники безопасности запрещают геологам совершать маршруты в одиночку, но мне не хотелось понапрасну тащить сюда рабочего, отрывая у него несколько случайных дней отдыха, к тому же в нарушение инструкции мы часто работаем и одни. Солнце все глубже и глубже погружалось в лесные дебри, и меня окольцовывала, окружала темнота, и место громадного лесоповала, теперь уже затянутое живой порослью, вдруг ясно обозначилось, словно разверзся черный зев кратера. Одинокая кедровка надсадно кричала за спиной, требуя, чтобы я обязательно обернулся и поглядел на нее. Этот крик толкал меня в спину, но я не оборачивался, скованный желанием глядеть и глядеть туда, где ночная темнота разверзла земную твердь и позволила увидеть несуществующее. С необыкновенным чувством близости я прижимался спиною к теплому камню, гладил его рукой и думал о том, что никакая сила не заставит меня спуститься сейчас в глубокую таежную тишину. Почему-то тут, среди мрачных каменных гольцов, опаленных великим жаром, в их мудром молчании я чувствовал себя в безопасности. В безопасности? От чего? На это я не мог бы ответить тогда и не отвечу сегодня. Я вдруг услышал угрозу для себя, будто бы крадущуюся из гиблых дебрей этого таинственного места. Не разжигая костра - за дровами надо было спуститься в тайгу, - сидел я одинокий среди живой природы. Где-то бродили звери, у лица моего, роясь, густели комары и липли к сетке накомарника, соки бежали по стволам, малые букашки, птицы, насекомые, травы, листья - все, что жило, и росло, и дышало, было тогда далеко от меня, я же находил утешение и близость в мертвом, безответном, лишенном жизни камне. На родной Земле был я далек всем, нежелаем и не нужен - изгой, нашедший радость в своем венценосном одиночестве. Расстелив спальник, лег, накрывшись палаткой, и долго слушал, как, остывая, поскрипывает и постанывает камень и как кто-то ходит по осыпям, тревожа тишину. Ночью, проснувшись от холода - вокруг пала роса, - я покрепче закутался в палатку, отметив в полусне, что три другие вершины, Сторожащие тайное место, словно бы светятся голубоватым светом, что и мои гольцы излучают такой же свет, но сознание не пожелало остановиться на этом и скользнуло в бесконечную глубину сна. Было это видением или вершины действительно светились, до сих пор не могу сказать наверное. Но то, что я испытал тогда великую непричастность к живому, долго еще мучило. 6 Едва мы успели нырнуть в низкий крохотный лаз землянки, как небо раскололось. Страшный гром потряс землю, и деревья разом, как это бывает в долгие осенние ночи, тягуче завыли и только потом зашумели листвою и хвоей. Землянка своим протрухлевшим срубом в три венца поднималась над землей, но внутри, вырытая в сухих известняках, была просторной. Тяж