морского сегвана, привыкшего биться на воде и затем потрошить вражеские корабли, невозможно что-либо спрятать на судне, не говоря уже о суденышке. Комесы живо вытащили из якобы потайного рундучка на корме заплечный мешок Волкодава и его мечи: Солнечный Пламень в ножнах и два деревянных. Кромешники, не успевшие ни порыться в мешке, ни кинуть кости, разыгрывая великолепный меч, только заскрипели зубами, досадуя, что потащили добычу с собой, в спешке не догадавшись спрятать ее на берегу. О том, что Хономер нипочем не позволил бы им оставить у себя приметные вещи, ни один из них не подумал. Все найденное живо передали на "косатку". Шамаргана, некстати поднявшегося на ноги, при этом уронили за борт. Может, случайно, а может, и намеренно. Он вынырнул и, хмуро отплевываясь, зашлепал по воде к берегу. Мореходы провожали его шуточками и смешками. Кунс Винитар спросил жреца: - Как же мне отблагодарить тебя за то, что ты все-таки привез его сюда живым? Хономер славился не только тем, что его, как всякого жреца, трудно было переспорить. Его почти никому не удавалось застать в словесном поединке врасплох. Всегда казалось, что он насквозь видит противника и заранее готовит ответ. Он и теперь ничуть не задумался: - Скажи мне, как звали нашего единоверца, старика, убитого при набеге на Серых Псов. В Галираде ты не пожелал назвать его имя... Воины Винитара ловко забирались на борт "косатки", отряхивались, стаскивали и отжимали одежду. Никто не услышал короткого удара в кормовой штевень. А если и услышал, то внимания не обратил. Такой звук могла бы произвести коряга, царапнувшая по корабельному дереву. - Я не то чтобы не пожелал назвать имя, - проговорил Винитар. - Я просто не знал, как его звали, этого старика. И сейчас не знаю. Если помнишь, я не говорил "не скажу". Я тебе сразу посоветовал: спрашивай венна. - И кивнул могучим парням, стоявшим наготове с шестами, воткнутыми во дно: - Вперед. Лодка закачалась, отодвигаемая могучим боком "косатки". Морской корабль медленно двинулся с места и заскользил навстречу лунному свету - вперед, сквозь запутанный лабиринт островов. Ночная темнота всего менее смущала Винитара. Дорогу обратно к морю он уверенно нашел бы и без карты - что днем, что теперь. Хономер смотрел вслед уходившей "косатке" и впервые за очень долгое время не мог придумать достойного слова. Вот и оказалось все зря. И снадобье, которым он понемногу подпаивал Волкодава, и спешное путешествие в Озерный край, и гибель двоих человек... В который раз проклятый язычник умудрился натянуть ему нос... Оставалось утешаться лишь тем, что теперь-то уж он навсегда убрался с дороги. Правду молвить, не самое могущественное утешение. Кромешникам не довелось испытать такого горького разочарования, как их предводителю. Они быстрее вернулись к насущному. Раненый взялся за руль, здоровый приготовился грести - им еще предстояло петлять и петлять по протокам, добираясь туда, где ждали лошади, палатка и костер, разведенный спутниками, оставленными дожидаться. И вот тут хватились Шамаргана. Еще бы им не хватиться его, ведь скамейка второго гребца так и стояла свободная. А Шамарган, выпавший за борт и ушедший в сторону берега, по сию пору не возвратился. Его несколько раз окликнули по имени. Он не отозвался. С берега вообще не долетало никаких звуков, кроме легкого шума ветерка да окликов ночных птиц. - Удрал, - сказал Хономер. Он-то знал, что Шамарган далеко не такой дурак, чтобы попытаться выйти к лагерю берегом. - Ну и невелика потеря, - буркнул кромешник, сидевший на веслах. "Это с какой стороны посмотреть..." - подумал Хономер, уже начиная прикидывать, что именно о его тайных делах было известно беглому лицедею, а что - нет. "Косатки" уже не было видно. Она выбралась на открытые плесы и, развернувшись, уверенно двигалась к морю. Туда, где, вращаясь кругом Северного Гвоздя, медленно запрокидывались в небесах негасимые светочи путеводных созвездий. Расскажу я вам, люди, Не совсем чтоб о чуде - Будет прост мой недолгий рассказ. В рыжей шкуре я бегал И любил человека: Это счастьем зовется у нас. Сын старинной породы, Я нанизывал годы, Ликовал, отмечая весну. Время мчалось недаром - Стал я сивым и старым И однажды навеки уснул. Вытер слезы хозяин: "Больше ты не залаешь, Не примчишься, как прежде, на зов. Спи спокойно, мой милый..." Но какая могила Удержала собачью любовь? Убегать беззаботно, Оставлять без присмотра Тех, кого на земле защищал?! Да когда так бывало, Чтоб меня не дозвались, Чтоб на выручку я опоздал?.. ... А потом было вот что. Как-то зимнею ночью Возвращался хозяин домой. Я - по обыкновенью - Бестелесною тенью Провожал, укрываемый тьмой. Было тихо вначале, Только сосны шептали Да поземка мела под луной... Недоступную взгляду Я почуял засаду У развилки дороги лесной! "Что, хозяин, мне делать? Мне, лишенному тела, Как тебе на подмогу успеть?.." Я рванулся из тени, Из нездешних владений, И возник перед ним на тропе! Перед смертью-старухой Я не ползал на брюхе, Не скулил, не просился назад. Под напором свирепым Просто лопнули цепи - "Поспеши, мой хозяин и брат!" Изумлен нашей встречей, Он пошел, не переча, Доверяя любимому псу, По тропе безымянной Прочь от тех окаянных, Затаившихся в темном лесу. И до самого дома По дороге знакомой Мы дошли, точно в прежние дни. Как бывало - бок о бок... Лишь следы по сугробам На двоих оставались одни. 7. Не покидай меня Оленюшка чувствовала себя никому больше не нужной. Странное и печальное было это ощущение. Совсем недавно жила ведь себе дома и была всеми любима... надежда большого дружного рода, его гордость и продолжение. "Променяла!" - на прощание сказала ей мать. Сказала без гнева, без озлобления, просто с горечью, но была эта горечь хуже крика и ругани. Так она могла бы приговорить, выкидывая вещь, задорого купленную на торгу, с любовью принесенную в дом... и тут-то оказавшуюся порченой, ущербной, ни к чему не пригодной. Вот и дочь враз ощутила себя негодной, неблагодарной, бездельной... посрамлением и предательницей родного дома, где за нее каждый рад был жизнь положить... Чем, спрашивается, отплатила? Теперь они с Шаршавой жили у Зайцев, и здесь с ними все были ласковы, но... могло ли тепло здешней печи сравниться с домашним? Здесь даже в хлеб добавляли иные травы, чем дома, и душевная боль окрашивала непривычный вкус горечью. Одним из самых страшных веннских проклятий было пожелание всю жизнь есть хлеб, не матерью испеченный... Оттого Оленюшка почти каждую ночь просыпалась от ужаса. Во сне она получала известия о кончине родителей. И о том, что перед смертью, прощаясь с белым светом, сторонами Земли и иным прижизненным окружением, они называли по именам всех своих детей... кроме нее. Или вовсе обращали к блудной дочери слово обвинения и упрека. А горестную весть Оленюшке приносил не родич, даже не свойственник, - захожий незнакомый человек. И рассказывал, не ведая, с кем говорит, да еще и присовокуплял к родительскому обвинению свое. И Оленюшка, выслушивая, не смела объявить о себе, будто от этого что-нибудь могло измениться... ... И просыпалась, как бывает всегда, когда привидевшееся становится невыносимым. Вот только облегченно перевести дух - "Ох же ты, хвала Старому оленю, это было не наяву!.." - не получалось. Потому что в подобных снах отражается правда, великая и страшная правда, которую человек, бодрствуя, далеко не всегда решается допустить в свое сознание и напрямую осмыслить. И - вроде бы удивительно, а вдуматься, так и не очень! - в этих Оленюшкиных снах никогда не появлялся Шаршава. И правда, а что ему появляться? Свои дни он проводил в кузнице, что-то показывая кузнецам Зайцев и сам у них чему-то учась. А вечерами... вечерами для него никто не существовал, кроме милой Заюшки и двух маленьких девочек, которых люди понемногу уже привыкали называть Щегловнами. На что ему еще и названая сестра? Верно, в жуткую ночь ухода из дому он очень поддержал ее и утешил. Но что значит одна ночь, пускай даже такая, когда впереди целая жизнь, да и позади кое-что осталось? "Ладно, - с горечью думала Оленюшка. - У Зайцев ведь нам не век вековать. Станем уходить - тут-то понадоблюсь..." Их с Шаршавой, ясное дело, никто не гнал за порог, да и, надобно полагать, не погонит. Но столь же ясно было и то, что навсегда они в гостеприимном роду не останутся. Не будут Зайцы бесконечно привечать у себя двоих отступивших от родительской воли, два позорища некогда славных семей. Иначе получится, будто для них тоже мало что значат установления пращуров. И кто ж тогда придет бус просить у их дочерей? Кто примет в женихи парней из подобного рода?.. Какая вообще им может быть вера?.. Должно быть, оттого Оленюшке все никак не удавалось войти в круг хозяйственной жизни. Нет, ее не отталкивали, не обижали недоверием. Просто она все время чувствовала, что она здесь не своя. Гостья - и только. А значит, не ей месить тесто, не ей готовить еду и мыть горшки с мисами, не ей шить, ткать, вязать, доить коров, кормить поросят... Оленюшке, отроду не приученной сидеть сложа ручки, вынужденное безделье было едва ли не тяжелее всего. Как она завидовала Шаршаве, которого местный кузнец с радостью допустил к себе в кузню! И почему мужчины так легко забывали друг ради друга какие угодно обычаи - чего в женском кругу отродясь не водилось и вряд ли когда-нибудь поведется?.. В конце концов, отчаявшись, Оленюшка набрала никому не нужных веревочных обрезков, оставшихся от починки рыболовных снастей, ушла на берег говорливого Крупца и уселась под березами плести сеточки. Может, сгодятся кому хоть лещей в коптильне развешивать! Здесь, возле речки, в надвигавшихся сумерках жужжали немилосердные комары, и девушка затеплила дымный маленький костерок - отгонять кровососов. Пес, увязавшийся за нею из деревни, погулял туда и сюда в рощице, на всякий случай оставляя друзьям и соперникам свои метки, потом подошел к Оленюшке и улегся поблизости. Его толстую, плотную шубу комары прокусить не могли и садились только на морду. Время от времени кобель неторопливо смахивал их лапой. Сплести сеточку - нехитрое дело... Самых простых способов Оленюшка навскидку знала не менее дюжины. Это если вязать только очень немудреные узлы. А ведь есть и позаковыристее, такие, что разнесчастная вроде бы сеточка для копчения превращается в узорное кружево, в котором, оказывается, вроде бы уже и не грех поднести вкусную рыбину или гуся большухе соседнего рода. Насколько Оленюшка успела заметить в кладовках, у Зайцев, славившихся плетением корзин, красиво связанных сеточек вроде бы не водилось. Что ж! Чего доброго, может, понравится кому изделие ее рук, захотят еще наделать таких. А может, наоборот, дождутся ухода задержавшихся гостей и все выкинут потихоньку, чтобы случайно не задержалось под добрым кровом их с Шаршавой злосчастье... Оленюшка затянула последний узелок, довершавший череду ровных веревочных шестиугольников. "Ну как есть выкинут. Никому-то не нужна..." - и сердито зажмурилась, ткнувшись носом в рукав и чувствуя, как впитываются в полотно слезы. В полотно, совсем недавно матерью сотканное. С любовью сотканное, доченьке-невесте на добро и удачу... А когда Оленюшка подняла голову, в двух шагах от нее, уютно подобрав ноги, сидела на теплом пригорке незнакомая женщина. Красивая женщина в уборе замужества... красивая и совсем молодая, моложе матери Оленюшки. Такая, что ее старшим детям могло теперь быть лет десять-двенадцать. Она молча смотрела на Оленюшку и слегка улыбалась ей, словно родственнице или милой подруге, очень любимой, но давно не виденной. И... сама она казалась Оленюшке смутно знакомой... Так знакомой, словно встречала она когда-то не ее, но ее брата родного, очень похожего. Брата... Или сына, к примеру... Вот тут Оленюшка приросла к месту и почувствовала, как волосы на затылке начал приподнимать ледяной сквознячок. Почему ей подумалось о сыне? Что-то неправильно! Что-то не так! Что именно, она еще как следует не понимала, но во рту пересохло, и язык вовсе не поворачивался произнести вежливое приветствие. Женщина была из веннов, но не Зайчихой. На ее поневе чередовались зеленые и черные клетки, а знаки рода... Оленюшка присмотрелась к праздничной прошве поневы, разукрашенной алым и белым узором, торопясь увидеть нужные приметы и должным образом приветствовать женщину, пока та не укорила ее за невежливость... И до нее сразу дошло, что же было неправильно. И, как водится, странность, которую она только что не в силах была истолковать, обрела сразу несколько объяснений. Во-первых, совершенно не встревожился пес, - а Оленюшка уже убеждалась, каким он был сторожем. Во-вторых, женщина сидела в свежей молодой травке, но зеленые стебельки кругом нее не были примяты, не хранили неизбежных следов, и что-то уже подсказывало, - когда она встанет и удалится, понять, где сидела, будет нельзя. А в-третьих... Оленюшкин костерок, куда она нарочно положила травы и гнилушек, в бледных весенних сумерках почти не давал света, больше дымил, но язычки пламени все-таки прорывались... и вот женщина чуть повернула голову, и огонь на миг отразился в ее глазах, заставив их вспыхнуть двумя озерками бирюзы. Не как у человека... ... А как у... И все встало на место. И пропал страх. И сделалось ясно, отчего женщина казалась смутно знакомой. Оленюшка торопливо поднялась на ноги и низко, рукою коснувшись земли, поклонилась неожиданной гостье: - Здрава буди... государыня свекровушка. - В самый первый раз она выговорила заветное слово, и выговорилось оно удивительно легко, радостно и свободно, так, что Оленюшка даже улыбнулась. - Прости бестолковую, что не сразу узнала тебя. Женщина тоже улыбнулась и ответила ласково: - И ты, дитятко, невестушка, здравствуй. Что, несладко тебе? Оленюшка опустила было глаза, разом стыдясь и отчаянно желая все поведать про свои горести, но тут же вновь вскинула взгляд, опасаясь, как бы чудесная пришелица не растаяла в жемчужной пелене, кутавшей речной берег. Да и что ей рассказывать? Сама все знает, поди. И вместо жалоб Оленюшка с лихой отчаянностью махнула рукой: - Да я-то что... Сделай милость, государыня, про него расскажи! Но ее собеседница лишь едва заметно кивнула - потом, мол, погоди - и спросила еще: - Знаю, несладко... Домой не хочешь ли? Назад? Чтобы все сталось, как прежде? Ее глаза, только что сверкнувшие звериными огоньками, вновь были совсем человеческими. Мудрыми, печальными и... всемогущими. У Оленюшки даже голова закружилась. Как прежде!.. Объятия матери... родное тепло... дом! Что-то уверенно подсказывало ей - "государыне свекровушке" дана была власть заставить ее судьбу заново изменить русло. Зря ли сумерки словно бы не касались ее - одежда и тело явственно хранили отсвет нездешнего солнца, кутавшего женщину едва заметным, мягким сиянием. - Не хочу я назад, госпожа моя... - ответила Оленюшка совсем тихо. - Не могу я Шаршаве женой быть. Пускай Заюшку свою любит... - И тут из глаз полилось, но не тем детским обиженным всхлипом, который она только что утирала, а сущим неудержимым потоком. Оленюшка опустилась перед дивной гостьей на оба колена: - А ты сделай милость, скажи, не томи... с твоим сыном свижусь ли еще? - Свидишься, дитятко, - ответила женщина. Всего только два слова, но, оказывается, насколько по-разному можно их произнести! Можно - как будто обещая назавтра радостный праздник. А можно и так, как довелось услышать Оленюшке. Так, что она сразу увидела перед собой нелегкий, быть может, горестный путь... и встречу, которая - как знать? - не окажется ли коротким мгновением перед тьмой вечной разлуки?.. - Скажи еще, государыня... - взмолилась она. Но до конца договаривать не понадобилось. Дивная гостья снова поняла все, что она собиралась сказать. - Сумей только узнать его, - словно бы издалека прозвучал ее голос. - Да по имени назвать верно... Оленюшка потянулась было к ней - спросить, что же это за имя. Но ощутила лишь теплое прикосновение ко лбу, как поцелуй. Женщина, завершившая свое земное странствие почти двадцать лет назад, удалилась так же внезапно и незаметно, как появилась. Значит, все исполнила, для чего приходила. И снова их было лишь двое на речном берегу - Оленюшка да пес... И светились в полутьме белые стволы берез, словно врата на пути, который предстояло одолеть. x x x Глыба плыла сквозь черную пустоту, не разбавленную, а лишь подчеркнутую крохотными искрами звезд, и казалась еще черней окружающей черноты. Сравнивать было не с чем, но чувствовалось, что глыба громадна. Она величественно поворачивалась кругом, давая рассмотреть себя с разных сторон. Местами она казалась оплавленной, но там и сям торчали зловеще иззубренные утесы, а местами виднелись резкие, изломанные сколы. В свете звезд их глубокая чернота отливала холодной радужной синевой. Сколы выглядели только что нанесенными, хотя на самом деле могли насчитывать и тысячи лет. Так мертвец, найденный в глубине медных выработок через полвека после кончины, кажется усопшим только вчера. Ничто не выдавало скорости движения глыбы, и лишь когда одна из звезд начала все явственней увеличиваться впереди, стало понятно, что небесный камень несся с чудовищной быстротой. И еще сделалось заметно, что это был не совсем камень. Лучи крохотного далекого солнца не могли породить сколько-нибудь заметного тепла, но тем не менее черные скалы затуманились паром. Так курятся куски льда, оказавшиеся на весеннем припеке. Только, наверное, здесь был не обыкновенный водяной лед, а замерзшие воздухи, неведомо где и когда сгустившиеся и застывшие на непредставимом морозе. Чем ярче разгоралась близившаяся звезда, тем плотнее делался пар. При этом его струйки и облачка оставались такими тонкими и невесомыми, что даже свет делался для них вещественной силой, наподобие ветра отдувая испарения глыбы назад и образуя из них длинный, перистый, призрачно светящийся хвост... Между тем близившаяся звезда обретала облик громадного, коронованного золотым пламенем, нестерпимо сияющего клубка. Глыба-пришелица облетала его по широкой дуге, и поэтому гораздо ближе к ней оказывался другой шар, доверчиво плывший навстречу из черных ледяных бездн, - голубой, в белесых разводах, сквозь которые смутно проступал казавшийся знакомым рисунок. Этот шар тоже светился, но не как звезда: его сияние не обжигало, оно было мягким, ласковым, некоторым образом живым... Солнце сходило с ума, оно бушевало, простирая огненные языки, силясь сбить с пути черную стрелу, нацеленную прямо в сердце ничего не подозревающего мира. Зубчатые острия, напоминавшие чудовищные бастионы и башни, на глазах оплывали и испарялись, вскипая освобожденными облаками. Окутанные туманом равнины (а может - непомерные обрывы? как разобраться, где верх, где низ?..) в полном безмолвии покрывались паутинами трещин, трещины углублялись, быстро становясь пропастями, потом пропасти делались уже совершенно бездонными, ибо сквозь них начинали проглядывать звезды, и вот уже в сердце голубого шара несся не один камень, а целый рой гигантских обломков, готовый разлететься, но еще удерживаемый вместе силами взаимной тяги, присущими летучим горам. Между тем звезд уже не было видно - все заслонила безбрежная голубая чаша материков и морей, распахнувшаяся впереди... x x x Волкодав успел понять, отчего рисунок океанов и суши с самого начала показался ему знакомым. Это был его собственный мир: зря ли он столько раз жадно рассматривал и перерисовывал в библиотечном чертоге его очертания. Его мир. И выглядел он в точности так, как рассказывал звездный странник Тилорн, видевший его извне. Еще Волкодав успел с ужасом сообразить, что вот сейчас черная гора-с-небес ударит прямо в белое, голубое, теплое... навеки изуродует его, изменит живой облик... Но за миг до неизбежного удара видение, или сновидение, или как там его назвать, прекратилось самым неожиданным образом. Оборвалось и унеслось прочь, смытое добрым ведерком холодной морской воды, обрушившейся на лицо. - Да очнись же ты, скотина нечесаная! - прорычал в самое ухо голос, тоже показавшийся странно знакомым. - Открывай глаза, вражий сын, Хеггово семя, несчастье всей жизни моей!.. Открывать глаза Волкодав не желал. Ему хотелось назад, в оборванное видение. Он был уверен, что способен что-то сделать, как-то помочь... что еще мгновение-другое - и он догадается и предпримет необходимое... Никто ему этих мгновений давать не желал. Он попробовал отвернуться от безжалостно тормошивших рук, но убрать голову не удалось. Новый горько-соленый водопад бесконечно заливал ему ноздри и рот, не давая дышать, и, похоже, он выдал себя, совершив какое-то движение. - Ага! Ага!.. - хором закричало уже несколько голосов, по крайней мере два из которых он точно узнал, только никак не мог вспомнить имен. Водопад прекратился, но нос немедленно стиснули жесткие заскорузлые пальцы, а когда Волкодав дернулся и непроизвольно открыл рот, самый первый голос вновь выругался и обрадованно приказал кому-то: - Лей!!! Прямо в горло тут же полилась густая тепловатая жидкость, невероятно омерзительная на вкус. Глотать "это" или попросту задохнуться - неизвестно, что было хуже. Волкодав подавился и закашлял, корчась на мокрых качающихся досках. Он хотел высвободить голову, но ее стискивали крепкие ладони, а у него самого сил совсем не было. И он поневоле глотал - а еще больше вдыхал - липкую теплую дрянь, от которой все кишки тотчас скрутила жестокая судорога. Когда же он понял, что вот сейчас умрет окончательно - если не от удушья, так от отвращения, - мучители наконец выпустили его, и он получил возможность дышать. Его снова окатили водой, смывая растекшуюся по лицу гадость, и Волкодав открыл глаза. Всего на мгновение, потому что солнце, радужно дробившееся в мокрых ресницах, жалило глаза гораздо больнее, чем то косматое в черноте, из видения, казавшееся нестерпимым. Впрочем, он успел увидеть вполне достаточно. Даже больше, чем ему бы хотелось. Гораздо больше... И самое худшее, что это-то был уже не сон, а самая что ни на есть явь. Он лежал на палубе сегванской "косатки", на носу, и небесную синеву над ним загораживал надутый ветром парус. Очень знакомый парус древнего, благородного и простого рисунка - в синюю и белую клетку. Блестел наверху маленький золотой флюгер... А поближе паруса, который Волкодав предпочел бы до самой смерти не видеть, были лица склонившихся над ним людей, и эти лица тоже никакой радости ему не доставили. Потому что в одном из них только дурак или слепой не признал бы Аптахара. Изрядно поседевшего и постаревшего, но все равно Аптахара. А второй - второй был не кто иной, как Шамарган. Волкодав молча пошевелился и понял, что руки у него не связаны. Это вселяло некоторую надежду. - Ишь, волком смотрит, - хмыкнул Аптахар. - Значит, вправду очухался! Шамарган же насмешливо поинтересовался: - Что, однорукий? Проспорил? Смотри, как бы тебе самому вместо меня рыбам на корм не пойти... - Если только этот молодчик обоих нас Хеггу под хвост живенько не загонит, - не спуская глаз с Волкодава, хмуро отозвался Аптахар. Венн только успел задуматься, что же именно высматривал старый вояка, когда сегван вдруг ухватил его за шиворот и, с неожиданной силой перевернув, поволок, как мешок, к борту. - Давай! Блюй давай, говорю? Волкодав, к которому едва-едва возвращалась способность в полной мере ощущать свое тело (не говоря уж про то, чтобы им хоть как-то владеть), с искренним изумлением осознал, что приказ блевать относился к нему. Осознал - и сразу почувствовал, что мерзкое пойло, которого его против воли заставили наглотаться, повело себя в его внутренностях непристойно и нагло. Вместо того, чтобы впитаться и рассосаться, как то вроде бы положено всякой порядочной жидкости, тошнотворная слизь, наоборот, что-то высасывала из его и так замордованного тела, что-то вбирала в себя! И вот, насосавшись, - должно быть вытянув из Волкодава последние соки, - проглоченная гадость явственно запросилась наружу... Или это его просто замутило от корабельной качки? Мореходом он всегда был никудышным... Оказавшись возле борта, венн хотел приподняться на колени, чтобы хоть голову свесить наружу, но без помощи Аптахара с Шамарганом не смог даже и этого. По телу разливалась парализующая боль, бравшая начало глубоко в животе. Волкодав только тускло отметил про себя, что старый сегван - вот уж кто был мореплаватель прирожденный - подтащил его к подветренному борту "косатки", дабы по возможности меньше замарать славный корабль... Все же венн как-то умудрился навалиться грудью на бортовую доску, увидел совсем близко вздымающуюся зеленую воду... и в строгом ладу с этим движением его кишки окончательно скрутились судорожным пульсирующим винтом - и тугим комом устремились через горло наружу. Он успел удивиться тому, как много он, оказывается, сумел проглотить. Рвота длилась и длилась. Просто невероятно, сколько, оказывается, может извергнуть из себя человек. Еще он слегка удивился тому, что из него резкими толчками выливалась самая обычная жидкость, - ему отчего-то казалось, будто Шамарганово пойло должно было покинуть его этакой сплошной студенистой змеей... Потом в глазах опять потемнело, венн беспомощно обмяк на палубных досках. Внутренности еще продолжали сокращаться и трепетать, но это трепыхание постепенно сходило на нет. Волкодав свернулся возле борта, подтягивая колени к груди, - облезлый больной пес, притихший в укромном углу. Ему было все равно, кто на него смотрит. И как все это выглядит со стороны. Собственно, ничто больше не имело значения. Станут, значит, с рук на руки передавать... Гостя дорогого от деревни к деревне, через весь Озерный край... Как же... Вот тебе и спокойное путешествие в Беловодье, вот тебе и дорога, выверенная по картам... Еще располагал сидел, в какой день сколько пройти... Опоздал, сам на себя обиделся... Места занятные сворачивал посмотреть... вроде Зазорной Стены... Эвриху рассказывать собирался... Чуть не сам посягал книгу писать... Ну и что? Получил?.. "Косатка" шла на север. Туда, где, придавленные расползшимися ледниками, стыли в вечных туманах некогда благодатные Острова - родина сегванского племени. Волкодав лежал на палубе возле мачты, слушал разговоры мореплавателей и помалкивал. Жизни по-прежнему было очень мало дела до книжных премудростей, постигаемых в тишине и безопасности библиотечных чертогов. Миром правили древние и простые в своей мощи стремления. Плотское желание жить. Желание обладать и продолжаться в потомках. А еще - смутно осознаваемая идея равновесия и воздаяния, всего чаще проявляющая себя у людей как закон мести... Открыв глаза в самый первый раз, Волкодав успел понять, что находится на корабле Винитара. Когда он затем увидел кунса (весьма мало изменившегося за прошедшие несколько лет - как, собственно, и бывает с людьми, властвующими в первую очередь над собой), он едва удержался, чтобы не попрекнуть его сговором с Хономером, Панкелом и кем там еще. Но удержался и не попрекнул. Ибо давно привык ничего не делать и тем более не говорить по первому побуждению, и старая привычка сработала даже посреди беспорядка, в котором пребывали его тело и разум. Теперь-то он понимал - дай он в те мгновения волю своему языку, потом еще пришлось бы просить кровного врага о прощении. За несправедливый навет. На самом деле Волкодав это уразумел очень быстро. Когда разглядел совсем рядом с собой свою котомку и, главное, - рукой можно достать, а руки не связаны - ножны с Солнечным Пламенем. И Мыша, нахохлившегося на треугольной кожаной петельке. "Мы идем к острову Закатных Вершин, - сказал ему Винитар. - Там мой дом. Думается, это подходящее место, чтобы завершить нашу вражду". Вот так. Отвечать не хотелось, да и что тут ответишь? - и Волкодав промолчал, только кивнул. Их с Винитаром вражда могла завершиться только одним способом. Поединком. Божьим Судом. Ибо, когда нет простого счета взаимным обидам, счета, подлежащего ясному истолкованию по законам, одинаковым, в общем-то, у всякого племени, - совета испрашивают у Богов. И в этом также сходятся все Правды, присущие народам земли. У одних - ныне принятые. У других - бытовавшие давным-давно, почти позабытые, но воскресающие грозно и властно, когда речь заходит не о скучном обыденном разбирательстве, - о чести... Волкодав так ничего кунсу и не сказал. Не потому, что непременно собирался его убить, а значит, не должен был с ним разговаривать. Просто у него дома полагали, что разговаривать есть смысл там и тогда, когда что-то неясно и следует обсудить. А если обсуждать нечего и осталось лишь ждать, а потом действовать, - так чего ради попусту молоть языком? Винитар тоже ничего не стал ему объяснять. Не стал рассказывать, как едва заставил себя отпустить живыми Хономера с кромешниками. Наверное, предполагал, что Волкодав станет слушать разговоры его людей и со временем сам все поймет. А может, ему было попросту все равно... Несколько дней венн пребывал в довольно странном состоянии: пока лежишь смирно и не пытаешься шевелиться - кажется, вот сейчас встанешь и горы свернешь. А попробуй хоть голову приподнять, и становится ясно, что ты беспомощен, как новорожденный котенок. Вот что получается, когда дух совсем уж было изготовился вылететь из тела и был удержан, можно сказать, за хвост! Немалое время требуется ему, чтобы водвориться назад и упрочиться в едва не покинутой оболочке. Тут поневоле задумаешься, как легко и быстро можно изувечить человека. И сколько требуется терпения и лекарской сноровки, чтобы опять поставить его на ноги! Правду сказать, на самом деле уморить Волкодава оказалось не так-то просто. Даже Хономеру - при всем его опыте жреца-Радетеля. Теперь-то, оглядываясь назад, Волкодав многое видел ясней прежнего, - жаль только, с большим опозданием. Начать с того, что Хономеру, по-видимому, долго не удавалось довести его до потребного бессилия. Не на такого напал. А потом они с Волком чуть не пустили по ветру весь его замысел, сойдясь в единоборстве слишком рано, когда Наставник был еще несравнимо сильнее ученика. Так, что многим победа Волка показалась, наверное, незаслуженной. А впрочем... Спасибо тебе, Волк, что использовал единственную возможность, которая тебе подвернулась. Спасибо - и прости за то, что довелось переложить на тебя эту ношу... И сидение над картами, если подумать, оказывалось не таким уж бесполезным. Как и гонка по лесной дороге, когда он неизвестно ради чего силился наверстать время, потраченное в Овечьем Броде. Он сам не понимал, зачем спешил, ему просто так хотелось, а ведь тело, по обыкновению, оказалось мудрей разума. Оно само себя принуждало к свирепой работе, искореняя накопившуюся отраву. И справилось. Почти. На хуторке Панкела Волкодаву не хватило совсем немного, чтобы вовремя раскусить хозяина... а заодно с ним Шамаргана... и вовсе оставить Хономера с носом. Тот, похоже, и сам уже испугался, что вот-вот может упустить строптивого венна. Отравы, подмешанной в простоквашу, определенно хватило бы на десятерых. Да чтоб я еще в жизни хоть раз притронулся к простокваше... А вот почему Хономер ну никак не мог дать ему спокойно уйти, почему он затеял всю эту канитель с отравой и даже не поленился самолично отправиться на границу Озерного края - на сей счет следовало поразмыслить. Вот только проку с того, даже если его осенит и он догадается?.. x x x За три минувших года славный корчмарь Айр-Донн до того привык к почти ежедневным появлениям своего приятеля-венна, что теперь, без него, не мог отделаться от ощущения саднящей неполноты. Во всяком случае, по вечерам он постоянно ловил себя на том, что беспрестанно поглядывает на дверь, помимо разума ожидая: вот сейчас она распахнется и первым внутрь, по обыкновению, впорхнет Мыш - чтобы немедленно опуститься на стойку перед Айр-Донном и проверить, не готово ли уже для него блюдечко молока с хлебом. День сменялся днем, но чуда, конечно, не происходило. Более того, корчмарь был человек тертый и подозревал, что больше Волкодава не увидит уже никогда. Один раз судьба свела их вместе самым странным и неожиданным образом... Сведет ли еще? Или, может, для этого Айр-Донну потребуется переехать вместе со своим заведением куда-нибудь в западную Мономатану?.. А что. Если хорошенько подумать - не такое уж дикое предположение. Допустим, он женит сына на хорошей тин-виленской девчонке, а сам, по-прежнему легкий на подъем, переедет, отстроится, начнет радовать чернокожих вкусными и непривычными блюдами... И этак через полгода через порог шагнет Волкодав. Шагнет - и поздоровается как ни в чем не бывало: "Благо тебе, добрый хозяин, под кровом этого дома. Хорошо ли бродит нынче пиво в твоих котлах?.." Эта возможность пребывала пока еще на стадии несбыточной и туманной мечты. Как знать, предпримет ли Айр-Донн в действительности нечто подобное. Мало ли что ему сейчас представляется разумным и вероятным. Пройдет время, и, занятый делами, он станет все реже вспоминать Волкодава. А потом возьмет свое возраст, в котором даже вельху, неугомонному страннику, родившемуся в повозке, вроде бы пора уже прочно осесть на одном месте, и сегодняшние мечты покажутся глупым ребячеством?.. Как знать! Оттого Айр-Донн ни с кем не делился мыслями, посещавшими его. Даже с сыном. И каждый день продолжал готовить сметану. Тем более что она у него никогда не залеживалась. Тин-виленцы успели распробовать "удивительное вельхское лакомство" и весьма охотно покупали его. - Что же это получается, венн? Опять я должен тебя благодарить?.. Что ты еще мне подаришь, когда мы встретимся снова?.. А потом в гавани причалил очередной корабль, и в "Белом Коне" появились два совсем неожиданных гостя. Один был ветхий старик, второй - молодой мужчина, заботившийся о нем, точно сын об отце. Он почтительно называл старца Наставником. ("Тоже..." - сразу подумалось корчмарю.) А впрочем, мало ли на белом свете наставников. Странность и неожиданность состояла в другом. И проявилась не сразу. То, что они прибыли на корабле, Айр-Донн понял немедля. Оба были определенно нездешними, и к тому же молодой тащил поклажу: две дорожные сумки и еще что-то большое, плоское, тщательно обшитое кожей. Когда он поставил это что-то рядом с собой на скамью ("Не на пол", - отметил про себя Айр-Донн), раздался негромкий стук, который могло произвести дерево. Путешественники были жрецами Богов-Близнецов - это легко было распознать по одежде, - и корчмарь рассудил про себя, что в свертке, должно быть, таился некий священный предмет. Айр-Донн только что открыл двери, в заведении было полно свободного места, но эти люди сразу облюбовали тот самый столик, куда корчмарь всегда усаживал Волкодава. Вельх даже испытал подспудное раздражение. Кажется, какая разница, кому теперь где сидеть! - и все же, когда кто-нибудь устраивался именно здесь, для него это было очередным напоминанием: Волкодав не вернется. Ладно. Гости пожелали еды, свидетельствовавшей об определенной стесненности в деньгах. Молодой попросил жареной рыбы, которая в Тин-Вилене, как во всех приморских городах, почиталась трапезой бедняков. Старик же, вконец утомленный морским путешествием, и вовсе удовольствовался горячим молоком с медом. Поразмыслив, Айр-Донн добавил от себя скляночку сладкого вина, восстанавливающего силы, и несколько свежих лепешек. Каковые и были со смиренной благодарностью приняты. Спустя время корчмарь подошел к гостям, чтобы, по обычаю своего ремесла, осведомиться, всего ли у них в достатке и довольно ли вкусно приготовленное стряпухами. - Скажи, добрый господин мой, - обратился к нему старик, заметно приободрившийся после глотка доброго яблочного напитка. - Только ли ты вкусно кормишь всех тех, кому случается вступить под твой кров? Или, может быть, у тебя найдется для нас недорогая комнатка на ночь? Нам предстоит дальний путь, а я, боюсь, не в силах пуститься в дорогу прямо сегодня... - Комнатка-то найдется, - ответил немало удивленный Айр-Донн. - Но... ты, пожалуйста, не думай, почтенный, будто я мало радуюсь постояльцам... Просто наш город, помимо всех прочих своих достоинств, знаменит храмом и крепостью Богов, Которым вы оба, как я понимаю, служите. Зачем бы вам расставаться с лишней толикой денег, ведь Избранный Ученик Хономер, без сомнения, будет рад оказать всяческое гостеприимство братьям по вере?.. Если хотите, я немедленно пошлю мальчика разыскать кого-нибудь, кто поможет вам добраться туда! Старый жрец улыбнулся ему, и не слишком веселая была то улыбка. - Да пребудет с тобой благословение Близнецов, добрый господин мой, - проговорил он неторопливо. - Увы, увы, в нынешние времена братство по вере не для всех значит так же безмерно много, как было когда-то. А посему мы предпочли бы... не беспокоить досточтимого Избранного Ученика. И еще... мы не хотели бы задерживаться в вашем несомненно прекрасном городе дольше, нежели диктуется насущной необходимостью. Так сколько ты возьмешь с нас за самый дешевый ночлег? - А если, - вступил в разговор молодой жрец, - у тебя в самом деле есть мальчик, готовый найти кого-нибудь в переплетении незнакомых нам улиц, быть может, он сумеет отыскать благосклонных жителей здешних гор? Мы рады были бы побеседовать с таким человеком, дабы из первых уст услышать подтверждение либо опровержение слухов о храме древних Богов, чудесно обретенном где-то вблизи Тин-Вилены... Тут старик быстро глянул на ученика. Так, словно тот по молодой горячности затронул нечто, едва ли приветствуемое в разговорах с чужими... а то и вовсе опасное. Юноша смутился и, покраснев, замолчал, но корчмарь успокаивающе поднял ладонь: - Поистине вам не о чем волноваться под кровом моего дома, почтенные. Здесь околачивался всего лишь один соглядатай Хономера, но и он... - Айр-Донн бросил взгляд в сторону двери, - ... только что вышел. И, следовательно, не сумеет подслушать ваших речей! На самом деле из этих слов никоим образом не вытекало, что путешественники должны были немедля проникнуться доверием к самому вельху: мало ли о чем тот мог болтать, своекорыстно пользуясь их неосведомленностью! Но два жреца ступили на землю словно бы не с корабля, а со страниц жизнеописаний первых последователей Близнецов. Те святые подвижники, как известно, почитали обман одним из тягчайших грехов и боялись обидеть кого-либо подозрением в этом грехе, предпочитая страдать от присущей людям неправды. - Мы еще хотели бы расспросить... - улыбнулся молодой жрец. Он говорил так, словно и не было в разговоре до