т взрывной волны съехала набекрень. Мне вдруг почудилось, что вот так теперь все всегда и будет на свете, и ничего хорошего ждать уже нельзя. Мне стало страшно -- не за себя, а за всех и за все. Неужели мы так и будем отступать? Неужели Вася Лучников был прав и нас разобьют? Зачем же тогда жить?.. -- А майор-то ничего дядька, -- высказался Беззубков, затягиваясь "Беломором". -- Сперва на бас брал, а потом -- "нате, ребята, курите". -- Нестроевик, грудь -- что у старого зайца, -- сказал с пренебрежением Логутенок. -- "Исполняйте распоряжение!" -- передразнил он. -- Разве так в армии говорят! "Выполняйте приказ!"-- вот как по-военному!.. А видать, человек не вредный... Чего мне нехорошо было -- так это медведя стрелять. У нас в степи их не водится. В Ленинград когда меня перевели, в зоосад все собирался сходить -- так и не сходил. Сестренка младшая в письме писала: "Леша, посмотри зверей, напиши мне, какой живой лев, какой живой слон, какой живой медведь..." Вот и посмотрел, какой живой медведь... Ну, хватит, накурились. Шагать обратно было не так-то легко: мешки с банками давали себя знать. Ветер содрал с неба облачную пленку, солнце опять палило вовсю, в горле першило от дыма. Когда мы пришли со своей ношей на лесокомбинат, рота рыла траншеи, а Логутенку и мне приказали сменить бойцов, патрулирующих территорию. С винтовками за спиной мы стали вышагивать между штабелями белых досок с черными, выжженными клеймами на торцах. Еще недавно эти доски предназначались на экспорт, может, в ту же самую Германию. Большие, аккуратно сложенные штабеля стояли, как домики. У них были даже крыши, тоже из досок. Домики без окон и дверей уходили вдаль. Целый городок, в котором даже сквозь дым чисто пахло свежим деревом, смолой -- и еще дикой аптечной ромашкой, густо росшей в его переулках. Здесь было совсем тихо, и хотелось самому ходить тихо, чтоб не взболтать, не замутить шумом эту тишину. Мы два раза пересекли территорию, потом наискосок пошли к решетчатому забору. Через дорогу, там, где поле подходило к леску, видны были зенитки под камуфляжными сетями. -- Теперь имеем право закурить, -- молвил Логутенок, вынимая "Беломор". --Здесь нельзя курить, -- сказал я.-- Вон там написано. -- Мы не склад этот охраняем, а тыл роты, -- ответил Логутенок, чиркнув зажигалкой. -- А доски эти охранять нечего. Завтра, может, сами их подожжем, чтоб ему не достались... Никак летят? Издалека нарастало натужливое прерывистое гуденье. Затем с юго-западной стороны неба показалось несколько точек. Они медленно увеличивались. По ту сторону дороги зенитчики, выскакивая словно из-под земли, бежали к своим длинноствольным пушкам, поправляя на ходу каски. -- Это "юнкерса" летят, -- сказал Логутенок. -- Занадобилась им эта станция! Послышались резкие выстрелы зениток. Самолеты быстро вырастали. Они летели в нашу сторону. Теперь они были почти что над нами; у одного я различил на крыльях черный крест, обведенный белой чертой. Зенитки лупили по ним вовсю. Близко от нас на штабель упало что-то небольшое, отскочило, как градина. -- Осколки! -- крикнул Логутенок.-- Вон туда бежим! Мы подбежали к окруженному штабелями колодцу Ц и встали под небольшой железный навес. Колодец, до самого дна облицованный бетонными кольцами, был глубок; вода на дне его лежала, кате черное масло. Одно бетонное кольцо выдавалось над землей, и мы стояли перед ним, а чуть подальше висела на столбе красная доска с двумя пожарными топориками и ломиком. Раздался страшный нарастающий вой. Удар. Грохот. Земля качнулась. Откуда-то посыпались земля и щепа. Логутенок тихо опустился на землю. -- Колено...-- услыхал я его голос снизу, с утоптанной глинистой площадочки. -- Колено больно... Я наклонился над ним. Он лежал как-то боком, неудобно. Лицо светилось странной белизной, будто в сумерках, хоть был солнечный день. Не помню, сколько минут и секунд прошло. Опять грохнуло где-то недалеко; дымная горячая волна ударила мне в щеку. Потом кругом послышались не очень громкие удары. Потянуло дымом, стало жарко. "Зажигалки кидает!-- догадался я. -- Надо уматывать отсюда, а не то сгорю". Самый близкий к колодцу штабель уже занялся огнем, доски трещали. -- Колено... Сволочь... Ногу мне не шевели!.. Не тронь! Не тронь!..--снова услыхал я голос Логутенка, хоть я и не прикоснулся еще к нему, я совсем забыл о нем от страха. Теперь, услышав этот хриплый голос, я нагнулся над самой головой Логутенка, схватил его под мышки и волоком потащил к проходу между штабелями. Здесь он мог сгореть. Винтовка его осталась лежать на земле, пилотка тоже. Втащив его в проулок между штабелями, я кое-как взвалил его себе на спину. Он стонал и ругался сквозь зубы. Тащить было очень тяжело -- так тяжело, что страх за себя стал меньше. Вблизи по-прежнему свистело и грохало, отовсюду тянуло жаром и гарью. "И какой им смысл бомбить эти штабеля? -- мелькнуло у меня.-- Может, сверху им кажется, что здесь что-то другое?" Уже не так далеко было до забора, когда путь мне преградил завал из горящих досок. Я свернул в боковой проход, потом еще раз свернул -- и вдруг снова очутился у колодца. Здесь полыхало вовсю. Я побежал со своей ношей обратно, свернул на этот раз налево и очутился в тихом месте. Штабеля здесь стояли в целости и сохранности, только со стороны тянуло дымом. Бомбежка вдруг кончилась, самолетов не стало слышно, и только зенитки почему-то продолжали бить. Когда я подтащил Логутенка к забору и положил его на землю, снова с неба послышалось гуденье. Видно, "юнкерсы" пошли во второй заход. "Ну, теперь-то не так страшно", -- подумал я. В этот миг рядом ударил ослепительный грохот, меня толкануло в плечо и швырнуло прямо на Логутенка. Мне почудилось, что я куда-то лечу -- лечу и никак не могу упасть. Потом ничего не стало. Меня разбудила боль. Кто-то грубо, с силой вытаскивал меня из моего несуществования. Я начал кричать. Но или не слушали, или не слышали. Что-то закачалось подо мной, и я опять полетел куда-то, но теперь это было больно. --Тот тоже живой! Неси! Неси!-- услышал я из страшной дали писклявый голос санинструктора Денникова -- и сразу не то уснул, не то кто-то выключил рубильник, и всюду стало темно и тихо. 29. ОПЯТЬ В ЛЕНИНГРАДЕ Этот госпиталь был развернут в помещении Дома культуры. Первые дни я лежал на правом боку в небольшой четырехкоечной послеоперационной палате, у самого окна. Оконный проем доходил почти до пола, и днем, когда поднимали синюю бумажную штору, я мог видеть улицу. Это была улица военного времени; и если б на моем месте лежал какой-нибудь марсианин, свалившийся сюда прямо с неба, он и то понял бы, что дело в городе неладно. Две витрины, заделанные досками, и угловое окно в нижнем этаже, забранное кирпичом, и узкая бетонированная амбразура в этом окне; а все остальные окна крест-накрест перечеркнуты бумажными полосами. Ранение мое оказалось не то чтоб несерьезным, но для жизни не опасным. Просто я потерял много крови, так как нас с Логутенком не сразу хватились и не сразу нашли. Мне поранило левую руку чуть ниже плеча, не осколком бомбы, а обломком доски. Кость была цела, но в мускульной ткани застряло несколько щепок. Крупные щепки вытащили или вырезали -- я не помню, как это происходило, --мелкие еще сидели во мне и выходили с гноем. Рука вздулась и болела. Но постепенно я привык к боли. А когда я привык, то боль стала постепенно уходить. После каждой перевязки я чувствовал себя все лучше. Осталась только слабость, и все время хотелось есть, хотя кормили в госпитале хорошо: голодное время еще не началось. Как только я немного очухался и начал понимать, что к чему, я попросил сестричку написать Леле; несмотря на то, что повреждена была левая рука, я правой писать не мог еще. Письмо пошло к Леле, и я стал ждать ее. По моим расчетам, Леля должна была явиться в госпиталь через день. Мне почему-то казалось, что ее пропустят в палату в любое время, кроме ночи, конечно. Я представлял себе, как она войдет. Ее шаги я услышу еще издалека и притворюсь, будто сплю. Она войдет, но сразу меня не увидит, потому что я ведь лицом к окну. Она спросит Гамизова, что лежит на соседней койке, где же я. Тогда я запою будто бы пьяным голосом: "Скажите, девушки, подружке вашей..." Она засмеется, а может, и засмеется и заплачет, и подбежит ко мне. Миновал день отправки письма и настал следующий. На душе у меня было спокойно и ясно. Сегодня к вечеру письмо придет по адресу, а завтра Леля придет ко мне, и сегодня я могу заранее радоваться завтрашнему дню. И сводка сегодня не такая уж плохая: наши крепко держатся под Лугой. Вдобавок я начал ходить. И теперь, выйдя в коридор, миновав умывалку, я спустился по лестнице на шесть маршей. Лестница была запасная, я никого не встретил. Потом, пройдя длинный коридор, я уперся в широкую стеклянную дверь, толкнул ее ногой и очутился на большой парадной площадке. Здесь за белым столиком сидела санитарка, около нее на стене чернел телефон. Санитарка читала книгу и при виде меня захлопнула ее. Это было "Красное и черное" Стендаля -- Девушка, можно позвонить? Она посмотрела в коридор. -- Звоните, но только чтоб недолго. И потом тут кнопки перепутаны. -- Она подняла на меня глаза, и я понял, что она только что плакала. "Очевидно, из-за аббата Сореля",--подумал я. Я снял трубку и, держа ее в руке, нажал на кнопку "Б", назвал барышне номер. Сквозь телефонные писки и хрипы я услышал шум примусов от кухни, чьи-то шаркающие шаги. На самом деле ничего этого слышать я не мог. -- Номер не отвечает,-- проговорила барышня. -- Вы потом можете еще раз позвонить, -- сказала санитарка, пристально посмотрев на меня.-- Это вы домой? -- Да, -- ответил я; -- Но там нет никого. -- Вы потом можете еще раз позвонить,-- повторила девушка, встав с белого стула. -- Я еще два часа дежурю... Скажите, вы часто писали домой, пока вас не ранило? -- Меня очень быстро ранило,-- ответил я.-- А что? -- Папа нам каждый день писал с фронта, а теперь одиннадцатый день нет письма. Как вы думаете? -- Просто полевая почта плохо работает. Потом вам сразу целая пачка писем придет, -- небрежно ответил я, направляясь к стеклянной двери. -- Это вы серьезно говорите? -- спросила она, забегая вперед и распахивая передо мной дверь. -- А с чего мне вам врать! Я зашагал по коридору, не оглядываясь. Я знал, что полевая почта не так уж плохо работает. Добравшись до своей палаты, я прошел мимо дверей, поднялся по какой-то лесенке в пять ступенек и очутился в узеньком безлюдном коридорчике, куда выходили узкие коричневые двери. "Костюмерная" -- прочел я на одной, а на другой -- "Гримерная". Я толкнул ногой дверь в гримерную. Это была маленькая комнатка с круглым, как иллюминатор, незамаскированным окошком и темно-вишневыми Стенами. В одном углу ее стоял жестяной ящик с надписью "гипс медицинский", связками лежали тонкие деревянные брусочки, а подальше стояло красное плюшевое кресло; весело блестело большое, почти во всю стену, зеркало. Осторожно, боясь удариться перевязанной рукой о подлокотник, я уселся в кресло. Из зеркала на меня глядел бледный, но не исхудалый бритоголовый субъект в серых полосатых пижамных штанах, в рубашке с завязками вместо пуговиц. "Вот до чего -- и то ничего", -- подумал я и стал смотреть в круглое окно. Окно выходило на север. Внизу лежали застывшие волны крыш. Если бы стать великаном -- можно было бы побежать по ним, с гребня на гребень, перепрыгивая через дворы и улицы, через Обводный, Фонтанку, канал Грибоедова, Мойку, Неву... Через десять минут был бы на Васильевском острове! " Потом я загадал: сосчитаю до ста; если никто сюда не заявится и не погонит меня в палату, значит, завтра, и послезавтра, и вообще, и в частности, и во веки веков все будет хорошо. Я честно, не торопясь и не пропуская ни одной цифры, досчитал до сотни. Никто не вошел. Но я не торопился уходить. Давно не бывал один, все на людях, все на виду у какого-нибудь хоть маленького, да начальства. Я соскучился по самому себе. Теперь одиночество, как большое спокойное море, омывало меня, уносило куда-то. С каждой минутой на душе становилось легче. Затем я тихо вышел из комнатки, тихо вернулся в палату. -- "Доской раненный" пришел! Ура! -- громогласно объявил Гамизов.--Ну, как первый выход? Мне совсем не нравилось это дурацкое прозвище. Но рассказывать о том, что доской садануло меня, когда я вытаскивал Логутенка, было как-то неловко. Да и поди проверь: из медсанбата его отвезли в другой госпиталь. -- Слушайте, ребята, завтра ко мне должна прийти одна знакомая, так вы при ней так меня не называйте, -- попросил я. -- Ладно, никто завтра тебя не будет звать "доской раненный", -- ответил за всю палату Гамизов. -- И никто девушке не скажет, что тебя повредило заборной доской. Ты герой-летчик: ты сбил пять "мессершмиттов", а шестой сбил тебя. Страна должна знать своих героев! Девушка будет гордиться тобой. -- Она знает, что никакой я не летчик. -- Не бойся, все будет в порядке. Мы ж понимаем...-- Он уткнулся в "Борьбу миров" Уэллса, держа книгу обеими руками над лицом. Мне была видна обложка с зеленым гигантским марсианином; на трех железных ногах он шагал над горящим Лондоном. Гамизов много читал, но никак не мог привыкнуть, что в книгах действуют вымышленные люди. Вот и теперь, не отрываясь от книги, он начал выражать недовольство: -- Плохой, сволочной человек -- и ничего больше! Трепач чертов! -- Чего ты ругаешься?-- спросил я его.-- Кто трепач? -- Артиллерист этот трепач -- вот кто! Натрепал языком: будем с марсианами бороться, и то, и се -- а потом размагнитился, пить стал, сдрейфил. Не люблю таких. -- Опять ты переживаешь! Ведь это только на бумаге. -- Сам знаю, что на бумаге, -- обиженно ответил Гамизов.-- Но не люблю нечестных людей... Вот нам бы сейчас такой тепловой луч, как у марсиан! Мы бы живо перешли в наступленье, а там и до Берлина бы дошли. -- Луч в книжке только. Ты вот без луча дойди. -- Это ты дойди. Я никуда уже не дойду,-- тихо ответил Гамизов, и мне стало стыдно за свои слова: у него была ампутирована правая ступня. -- Ты, Гамиз, извини меня. Я что-то не то сказал... у -- Ты ж не со зла, просто не подумавши... x x x На следующий день я проснулся рано. До обеда Леля как бы с каждой минутой приближалась ко мне. Вот она уже выходит из дому, вот идет по Симпатичной линии к трамваю, вот входит в подъезд Дома культуры... Несколько раз я спускался на первый этаж встречать ее. Становился у стены, покрашенной бледно-зеленой масляной краской, под табличкой со стрелкой "Буфет" -- и ждал. Проходили ходячие раненые, санитарки, медсестрички, врачи. Меня никто не гнал отсюда, но каждый, проходя мимо, скользил взглядом по мне, и стоять было неловко. Я переходил к другой стене, где висела другая табличка со стрелкой -- "Радиоузел ДК". Потом шел наверх. На душе было тревожно, но рука почти совсем не болела и голова от ходьбы не кружилась. После ужина мне стало казаться, что Леля не придет никогда. Теперь она с каждой минутой отдалялась от меня. Я уже не мог представить ее шагающей по улице, входящей в подъезд. Леля где-то там, на Васильевском. И Васильевский далеко-далеко и, как корабль, отплывает все дальше и дальше. Да, наверно. Костя прав: "Она не для тебя, Чухна. Когда-нибудь она от тебя уйдет и не вернется". Нет, этого быть не может!.. А если она больна? -- Что ты мрачно молчишь? -- подал вдруг голос Гамизов.-- Нечего психовать! Если девушка не пришла, то это еще ничего не значит. Сейчас время военное... Ты по телефону звонил ей? -- Нет у нее телефона. -- А у ее родных? -- У тетки ее есть на работе, да я не помню номера. А записная книжка пропала, ее, наверно, вместе с гимнастеркой выбросили. И справочное бюро теперь не действует. -- А ты говорил, что у тебя дома есть телефон. -- Я два раза звонил. Никто не отвечает. -- А ты третий раз позвони. Я молча поднялся с койки, натянул пижамные штаны. В палате было тихо. Дежурная дремала в соседней маленькой комнатке на белом клеенчатом диване. Спустившись по запасной лестнице, я прошел знакомым коридором до стеклянной двери. За белым столиком опять дежурила та же санитарка. Глаза у нее на этот раз были не заплаканные, а какие-то выплаканные. Она сидела ссутулясь, глядя в одну точку, и хоть и узнала, но почти не обратила на меня внимания. Расспрашивать ее ни о чем я не стал. Нажав на кнопку "Б", которая на самом деле была кнопкой "А", я назвал номер. -- Кто там? Кто там? Кого надо? -- услышал я громкий испуганный голос тети Ыры. Она всегда говорила в трубку таким тоном, будто абонент стоит за дверью квартиры с топором в руке. Всю жизнь она не могла привыкнуть к телефону. Узнав мой голос и узнав, что я в госпитале, она расплакалась, потом успокоилась и стала торопливо сообщать новости. От Кости писем пока что нет. Дядя Личность дней десять тому назад зашел на квартиру на полчасика. Он в военной форме, поздоровел, не пьет; сам о себе сказал, что был свинья свиньей, а теперь ради такого дела человеком стал. -- А Леля не заходила? -- Барышня твоя? Как же, как же, заходила! Дай бог памяти, сегодня воскресенье... Во вторник, пять дней тому назад заходила. Сказала, на окопы ее посылают, сказала, что тетя ее тоже на окопах, только не припомню где. -- А Леля где? -- Она там, где я в доме отдыха запрошлый год отдыхала. Только чуть-чуть в сторонку. Она адрес тут оставила, я тебе принесу Отдыхала тетя Ыра в Сестрорецке, это я помнил. Она всей квартире уши прожужжала этим домом отдыха -- ей там очень понравилось. Значит, Леля где-то недалеко оттуда. -- А тебя как отыскать?-- спросила тетя Ыра.-- Я, может, к тебе соберусь. Над телефоном висел свежеприколотый рукописный плакат "Не раскрывай адресов! Береги военную тайну! Враг подслушивает!". Под текстом был изображен молодой красноармеец с телефонной трубкой, а в другом углу плаката -- смеющаяся девушка, тоже с трубкой. Между ними, в каком-то таинственном сводчатом подвале, сидел на ящике шпион. Телефонный провод входил в одно его ухо и выходил из другого. Шпион был в штатском, на зеленых губах его играла злорадная улыбка. Плакат этот рисовал, наверно, какой-нибудь выздоравливающий или легкораненый. Я стал иносказательно объяснять тете Ыре, как найти меня. Она, очевидно, поняла. -- Папирос-то принесть? -- спросила она.-- Курить на фронте не бросил? -- Пожалуйста, тетя Ыра! Каких угодно. -- Да уж по средствам принесу, "казбегов" и "пальмиров" от меня не жди... Ну, до свиданья. Я повесил трубку. Мне вдруг так захотелось курить, что даже во рту сухо стало. С тех пор как меня садануло этой чертовой доской, я не сделал ни одной затяжки. Сперва я был без сознания, а потом, когда пришел в себя, мне было ни до чего, и уж никак не до курева. -- Больше не будете говорить? -- спросила санитарка тихим, безразличным голосом. -- Нет, больше не с кем. Спасибо вам большое. Понимаете, до дому наконец дозвонился. Думал, что... Девушка уткнулась лицом в ладони, стала тихо всхлипывать. Я стоял около нее, не зная, что мне делать. Никаких слов, чтоб ей стало легче, придумать я не мог. Я отошел от ее белого столика с чувством вины. "Ничего-ничего не могу для нее сделать,-- подумал я.-- Пусть сейчас она отплачется, а потом пусть всегда-всегда все у нее будет хорошо". По пути в свою палату я зашел в курилку, длинную и узкую комнату перед уборной. Здесь был госпитальный клуб, народу -- полным-полно, дым стоял -- хоть ножом режь. Какой-то ходячий раненый досказывал анекдот. Анекдот был глупый и мирный, военных еще не успели придумать... "А он по стеночке, по стеночке взял да и вышел. Это про покойника-то!" Все стали хохотать. Мне припомнилась курилка в техникуме и как мы бегали туда каждый перерыв все четверо. Впереди несся Володька, за ним я с Костей, а Гришка, самый степенный, трусил рысцой позади. Здесь, в госпитальной курилке, такой же табачный дым, и стены такого же цвета, и разговорчики похожи. Только на окне -- шторы из синей бумаги: светомаскировка. И если приподнять уголок шторы и заглянуть -- ничего не увидишь. Ни огонька, ни лучика. Как в финскую. Только тогда затемнение быстро кончилось. А когда кончится это затемнение? Я выбрал курящего помоложе и подобродушнее на вид и попросил оставить "сорок". Когда затянулся, голова сладко закружилась, сердце захолонуло. Будто нырнул в глубокий и теплый омут. Потом все быстро прошло, и я понял, что вот теперь-то я совсем окреп, и что скоро и рука совсем заживет, и что пора психически готовиться к выписке. Тетя Ыра пришла через день. Я сидел на койке и читал "Саламбо" Флобера, когда она вошла в сопровождении дежурной сестры. В руках тетя Ыра держала клеенчатую темно-зеленую кошелку. Поклонившись всем обитателям палаты, она выложила на мою койку пять пачек "Звездочки", пачку печенья "Школьник" и банку крабов "Чатка". Когда сестра вышла из палаты, тетя Ыра очень быстро и ловко вынула из своей кошелки четвертинку водки и сунула мне под подушку. -- Солдату не грех водочки выпить, если в меру,-- сказала она.-- А крабы эти тебе от инженерши нашей. Она их банок тридцать купила, они свободно продаются... Некоторые, которым денег девать некуда, запасаются... И сухари некоторые сушат... Только сухариками-то не спасешься, потому все в руце божией. Как он распорядится -- так и будет... А вас тут как кормят? -- Кормят нормально, жаловаться нельзя,-- ответил я. -- А на гражданке поджимает, говорят, с продовольствием? -- Поджимает, но ничего. Жить можно... Только дальше что будет? Сводки непонятные пошли, не разберешь, где немцы сейчас... Слухи идут, что они близко к городу... В семнадцатую квартиру двух беженок вселили из Елизаветина. А Елизаветино -- это ж близко совсем. Мы вышли в коридор. -- А как Леля выглядит? -- спросил я. -- Она здорова? -- Больной не выглядит,-- ответила тетя Ыра.-- Серьезная барышня. Порядочная, видать. Не то что иные вертихвостки... Хотя, если правду сказать, теперь и вертихвостки кой-какие за ум взялись. Вот Симку взять из девятнадцатого номера... Все, бывало, на темной лестнице с ребятами хороводилась, а теперь ночами на крыше дежурит, строгая стала. И убежище рыла со всеми вчера... Я тоже вчера после работы в Соловьевском саду укрытия копала. От жакта послали... Господи, чуть адреска-то не забыла тебе отдать. -- И она откуда-то из-за пазухи вытащила бумажку, где Лелиной рукой был написан ее окопный адрес. Название деревни было незнакомое, но тетя Ыра тут же сказала, что это где-то недалеко от Сестрорецка и Белоострова. Мне хотелось вытянуть из тети Ыры еще что-нибудь про Лелю, но тетя Ыра слишком мало ее знала. Леля была для нее "порядочной барышней", только и всего. Тетю Ыру больше интересовали другие люди. -- ...А Камышова-то из двадцать девятого номера поначалу раз по десять в милицию с улицы таскали,-- повествовала она. -- Он лицом на заграничного шпиона очень похож, да еще в брюках этих навыпуск, в гульфах -- чистый диверсант. Как выйдет из дому в магазин -- двух домов не пройдет, к нему сразу же женщина какая-нибудь привяжется: "Пройдемте-ка в милицию, проверьтесь на личность!" Тут другие еще подойдут, обступят -- и в пятнадцатое отделение тянут. Только его оттуда отпустят, выйдет, пройдет три дома -- опять какая-нибудь подкатится, опять та же история. Он уж взмолился в милиции: "Дайте мне, Христа ради, справку, что я нормальный гражданин, что не диверсант я! Ведь я пенсионер, холостой, в магазины за меня ходить некому. Я питаться должен!" А в милиции ему: "Снимите ваши гульфы, наденьте нормальные штаны -- и ваше дело сразу полегчает"... Ну, теперь-то уже за шпионами гоняться перестали. Настоящий-то шпион в штанах навыпуск, в ботинках на толстой подошве ходить не будет, он... -- Тетя Ыра, а Костя как на фронт ушел? -- прервал я ее рассуждения,-- Какой у него вид был? Не грустный? -- А с чего ему веселым быть! -- отрезала тетя Ыра. -- Кому сейчас веселье, когда нехристи на нас напали!.. Костя все суетился, бегал по делам, потом два дня пропадал, потом вдруг в полной форме домой явился. Гимнастерка зеленая, военная, а брюки синие диагоналевые, как вроде у милиции. Это им всем добровольцам такую форму выдали... Угостил меня и инженершу плодоягодным вином, сам тоже хватил. Потом бутылку трах об стену. "На счастье", говорит... Я кинулась было осколки собирать, а он мне: "Осколки пусть валяются, я их уберу, когда с фронта вернусь". -- Что-то долго от него письма нет, -- сказал я. -- Моего нынешнего адреса он не знает, но мог бы вам написать. А может, он Леле написал и письмо лежит в кружке! -- Ему и писать, верно, некогда. Ты-то много с фронта писал? -- Я недолго был. А от Кости пора бы письму. -- Вежливый здесь персонал,-- переменила разговор тетя Ыра. -- И порядок не хуже, чем в доме отдыха. Докторша-то меня до самой палаты проводила. -- Это не докторша, это дежурная сестра по отделению. -- Все равно хороший порядок... На той неделе опять тебя навещу. А к Николе пойду -- свечку за твое здоровье поставлю. Перебои, правда, со свечками сейчас. -- Не надо мне свечек, тетя Ыра. Никакого толку от них нет. -- Хорошие вы ребята, порядочные, а в бога не веруете, -- сокрушенно проговорила тетя Ыра. -- А чудеса-то есть! Запрошлое воскресенье я от обедни из церкви шла, так старушка одна прибочилась ко мне, аккуратная такая. Эта старушка мне по большому секрету сказала: "Это было недавно. В Лавре Александро-Невской на старинном кладбище старичок с крыльями появился. Ходит между могилок, сам собой светится, а ни слова не говорит. Тут милицию вызвали выявить, кто такой и откуда. А он взлетел на склеп и заявляет оттуда: "Руками не возьмете, пулей не собьете, когда схочу -- сам улечу. Делаю вам последнее предупреждение: идет к вам черный с черным крестом, десять недель вам сидеть постом, как встанет у врат -- начнется глад, доедайте бобы -- запасайте гробы. Аминь!" Сказал он это -- и улетел, только его и видели... Не к добру такое, Толя! -- Тетя Ыра, это вражеская пропаганда, они сейчас листовки всякие бросают на Ленинград. Вам бы эту старушку божию до отделения проводить и сдать. Она с чужого голоса поет. -- Ну-ну, уж так в отделение ее и тащить... Какой ты прыткий! -- отмахнулась тетя Ыра.-- Значит, навещу тебя на той неделе. Тетя Ыра ушла, а я пошел в библиотеку. Книги в ней остались от Дворца культуры, а библиотекарша была госпитальная, в белом халате. Она дала мне лист бумаги и четыре канцелярские кнопки. Прикнопив листок к обтянутому гранитолем столу, я написал письмо Леле. Ночью мне приснился этот дурацкий летающий старичок. Он порхал на прозрачных стрекозиных крыльях над крышами и дворами, в руке держал венок желтых одуванчиков. Потом крылья его стали мутнеть, тяжелеть. Теперь оказалось, что я сам летаю, очень плавно и медленно. Вдруг кто-то дернул меня за крыло, и я упал и проснулся. --Вниз, вниз! -- приказала санитарка. -- Все ходячие -- вниз своим ходом! За стеной выли сирены воздушной тревоги, били зенитки. Взрывов бомб не было. По запасной лестнице в бомбоубежище нехотя спускались ходячие, слышался стук костылей о ступени. Тяжелых санитары несли на носилках. Старший медперсонал наводил порядок, поторапливал отстающих. Сквозь поток движущихся вниз торопливо пробирались вверх дежурные по крыше -- в ватниках поверх белых халатов, в дерюжных рукавицах. В свете синих лестничных лампочек вое лица казались бледными. Город продолжал выть во все сирены, будто большой корабль, идущий в густом тумане. В большом и теплом подвале светились матово-белые плафоны, стояли широкие скамейки и ряды серых фанерных шкафчиков -- словно в предбаннике. Я вспомнил бомбоубежище в техникуме, где у нас шли занятия по военному делу и где произошел мой конфликт с Витиком Бормаковским. Теперь я вспомнил Витика без всякой злобы. В сущности, я должен быть ему благодарен во веки веков. Ведь не произойди тогда этой стычки -- не надо было бы мне ехать на Амушевский завод, и я никогда бы не встретился с Лелей... Но нет! В первую очередь я должен быть благодарным Люсенде. Именно ей. Ведь не ущипни я ее тогда по ошибке, не рассердись она на меня -- и все бы пошло по-другому. Люсенда -- щипок -- стычка -- разговор на чердаке с Жеребудом -- Амушево -- Леля. Значит, Лелю я встретил благодаря Люсенде. Объявили отбой. Все заторопились в свои палаты. Я сразу уснул, и ничего мне больше в эту ночь не снилось. 30. ВСТРЕЧА Через два дня меня перевели в "большую палату", где находились выздоравливающие. Она была развернута в танцевальном зале. Из конца в конец зал этот уставили койками и больничными тумбочками -- и все равно зал не казался тесным. Койки стояли где-то на самом его дне, а он своими белыми стенами, розоватыми пилястрами уходил ввысь, к молочно-синеватому потолку, к хрустальным люстрам. И хоть на каждой койке лежал человек, и соседи разговаривали друг с другом, в зале никогда не бывало шумно. Все слова, все возгласы всплывали вверх, как воздушные пузырьки, а внизу оставался негромкий, слитный, нераздражающий гул. Еще недавно здесь танцевали. В проходах паркет стал уже шершавым, а под кроватями он был еще гладок и блестящ. Ночью, сквозь запах медикаментов и хлорки, робко пробивались прежние бальные запахи зала. Вдруг потянет восковой мастикой, духами, пудрой, туфельным лаком -- и еще чем-то празднично-мирным, довоенным. Оттого, что теперь, в сущности, я был здоров, а делать было нечего, мне стало плохо спаться. Чтобы чем-то заполнить ночную пустоту, я вспоминал читанные книги и виденные фильмы. Вспоминал свою жизнь до встречи с Лелей. О Леле ночью я старался не думать. Но книги, фильмы, воспоминания -- все это было как маленькие комочки земли, а бессонная ночь была -- как глубокий ров, и эти комочки падали на его дно, а он оставался таким же глубоким. Потом я научился растягивать минувшее время, расплющивать его, чтобы оно, как плоский, но все же прочный мост, повисало над черным оврагом бессонницы. Я вспоминал детдомовскую дачу в Орликове, где был огород и где каждый из ребят шефствовал над каким-нибудь его участком. Мне тогда очень нравилось копать гряды и сажать петрушку, укроп и редиску, а потом полоть, поливать, следить день за днем, как посеянное вырастает. И вот теперь я каждую ночь мысленно вскапывал грядки, и полол их, и следил, как растет все, что на них посеяно и посажено. Теперь я видел каждую грядку, каждое растение, каждую струйку воды из лейки и каждый след своих сапог в проходах между грядками. Когда мой ночной огород дал мне все, что он мог дать, я начал думать о швертботе. Года три тому назад мы с Володькой мечтали построить свой швертбот или где-нибудь утащить старый и переделать его заново. Мы даже читали книги -- как надо строить и ремонтировать спортивные суда. И вот теперь я стал представлять себе ночью, как бы мы с Володькой переоборудовали старенький, купленный по дешевке шверт. Я начал с того, какая будет каюта и какой кокпит, какие будут банки, и полочки, и шкафчик для еды. Я работал не спеша, обмозговывал каждую деталь. Из-за формы окошек мы с Володькой поспорили: он хотел, чтобы они были круглые, как иллюминаторы на большом корабле; я настаивал на прямоугольных -- они дадут больше света, и в каюте можно будет читать, сидя на боковой банке. Потом Володька меня уговорил. Вернее, я вспомнил, что его нет в живых и надо с ним соглашаться. Мы покрасили суденышко в светло-зеленый цвет, а ниже ватерлинии -- суриком. Теперь оставалось дать имя, и на это ушло много времени. Я предлагал простые имена: "Надежда", "Удача", "Симпатия"; Володьке нравились странные названия: "Саранчук", "Визионер", "Бандюга", "Инфекция". Потом мы пришли с ним к соглашению, и я изготовил из плотного картона трафарет; на носовых скулах судна появилась синяя надпись "Вероятность". Теперь надо было достать парусину и такелаж. И вот швертбот был готов. На нем можно было отправляться в плаванье. Он стоял в ковше яхт-клуба, и я видел его так ясно, что, казалось, достаточно легкого толчка извне -- и он возникнет в полной вещественности. А иногда я мысленно отправлялся шляться по линиям Васильевского острова. Я не спеша бродил по Сардельской, по тихой Многособачьей линии, по уютному Кошкину переулку, выходил на проспект Замечательных Недоступных Девушек. Здесь было много народу, иногда попадались какие-то странные люди в странной одежде: ведь город принадлежит не только тем, кто в нем живет, но и тем, кто в нем жил, и еще тем, кто в нем будет жить после нас. Но я никогда не сворачивал на Симпатичную линию, не подходил к дому Лели. Что-то удерживало меня от этого. Я ждал, что Леля сама придет ко мне, не мысленно придет, а на самом деле. Неужели мое письмо до нее не дошло? Или ее не отпускают? x x x В тот августовский ранний вечер я бродил по госпитальному саду. Только что кончилось занятие лечебной гимнастикой, до ужина оставалось час с небольшим, и можно было делать что хочешь: сидеть на скамейке под тополем и читать или ходить по дорожкам и думать о чем угодно. В саду еще не выгорел яркий желто-красный киоск, в котором когда-то продавалось мороженое и минеральные воды; теперь в нем в хорошую погоду сидела госпитальная культработница и выдавала для чтения журналы и книги. Еще не помутнели кривые зеркала за дощатой загородкой в "павильоне смеха". Можно было совсем бесплатно подойти к любому зеркалу и увидеть себя то толстым до смешного безобразия, то длинным и тощим, то каким-то уродцем с маленькой птичьей головой и круглым, как луковица, пузом. Из зеленой шестигранной беседки слышался хрипловатый патефонный тенор. Патефон заводила санитарка, раненые сидели и слушали. Любимая Клава, хорошая Клава, Мой нежный цветок голубой! И ты мне по нраву, И счастье по праву, И жизнь мне на радость с тобой... Я подошел к высоким кованым, плотно закрытым воротам -- теперь входить в сад можно было только через внутренний двор. По тротуару торопливо шагали хмурые прохожие; по мостовой, гремя и оставляя на асфальте белесоватую цепочку следов, прошли два танка; грузовой трамвай, звеня и натужно гудя, вез за собой две открытые платформы; на них стояли серые бетонные надолбы, бетон был еще влажен. К госпитальному въезду приближалась военная санитарная машина с красным крестом на темно-зеленом кузове. Сегодня комиссар госпиталя сделал в "большой палате" сообщение о положении на фронтах. Враг подступает к Ленинграду. Я понимал, что это так и есть, что это правда, но сразу привыкнуть к этой правде я не мог -- а привыкать было надо. Надо было понять для себя самого, что это такое. Но неужели по этой вот мостовой могут шагать чужие солдаты и вот по этому самому тротуару важно попрется какой-нибудь немецкий офицер, а жители будут уступать ему дорогу и будут опускать глаза, и все будет не так, как было еще недавно?! А что тогда будет с Лелей? Я отошел от ворот, вынул из кармана больничной куртки пачку "Звездочки", коробок спичек, чиркнул спичкой. Левая рука уже действовала, но еще не так ловко, как правая. Коробок упал, раскрылся, спички высыпались на плотно утрамбованную песчаную дорожку. -- Не горюй, спички рассыпать -- к нежданным деньгам,-- сказал раненый, ковылявший мимо на костылях. -- Почему к деньгам? -- Морская примета. Сколько спичек -- столько рублей. -- Не надо мне сейчас никаких рублей. -- Ну и чудишь! -- строго возразил раненый. -- Без денег только кошки мяучат... У тебя что, беда какая? -- Так... Плохо как-то... -- А кому сейчас хорошо? Мне, думаешь, хорошо? Или вон ему хорошо? -- он кивнул в сторону ворот, за которыми в это время проходил пожилой человек в кепке. -- Всем плохо. А потом будет получше. Только не сразу. Они нам из-за угла в поддыхало дали, а отдышимся -- дело пойдет. Он заковылял дальше, а я стал собирать спички. Из-под гонтового навеса слышался стук бильярдных шаров и голоса играющих. Из беседки доносилось: Когда простым и ясным взором Ласкаешь ты меня, мой друг, Необычайным цветным узором Земля и небо вспыхивают вдруг... Мимо меня пробежала сестричка, крича кому-то в кусты: "Воденягин! Воденягин! Сейчас же к зубному врачу! Второй раз прячетесь! Взрослый человек!" Когда я тянулся за последней спичкой, то услышал негромкий Лелин голос. -- Толя! Толя, -- сказала она.-- Ты здесь?.. Я обернулся. Вначале мне показалось, что голос прозвучал из-за решетки ворот. Но Леля стояла передо мной. Она стала совсем смуглой, из-под платочка выбивалась выгоревшая челочка. На Леле было выцветшее крепдешиновое платье, красное в белую горошину и узенькая, в обтяжку, серая кофточка. -- Лелечка!.. Ты... -- Толя, я прямо с вокзала. Меня отпустили на день. Сюда пускать не хотели, сегодня не приемный день. Но здесь Неуважай-Корыто... -- Какое корыто?.. -- Ах, господи! Да это человек, а не корыто. Потом все объясню...-- Она осторожно обняла меня. От нее пахло загаром, сеном, сосновыми иголочками. -- Пойдем куда-нибудь в тень, -- сказала она, поднимая с земли кожаную авоську. -- Здесь нет тени, всюду народ,-- ответил я.-- Давай пойдем вот по этой дорожке... А при чем корыто? -- Неуважай-Корыто, как у Гоголя. Это папа так его прозвал. Он дома у нас часто бывал, пока папа не уехал. А его фамилия -- Корытовский. Они с папой вместе учились в школе, а потом папа пошел в горный, а он -- в медицинский. Он здесь врачом у вас. Я его встретила у подъезда. И я спросила его, может ли он тебя на день выпустить в город. И он сказал, что постарается. Через неделю я опять приеду, и ты придешь ко мне домой... Ты обо мне очень скучал? -- А ты обо мне? -- Да-да-да. Очень... Знаешь, мы спим на сеновале, пять девушек и сколько-то там летучих мышей. Я одну рассмотрела: совсем не противная, мордочка хитренькая такая. Когда кончится война, мы с тобой заведем домашнюю летучую мышку. -- Ты там очень устаешь, Леля? -- Нет, я быстро привыкла землю копать. Видишь, какие ладони... Здесь всюду народ. -- Давай просочимся в одну комнатку, там есть тень,-- сказал я.-- Только ты иди так, будто ты здесь своя в доску, будто ты здешний персонал. Правда, халата на тебе нет... -- Халатов не дают, день не приемный... А как ходят свои в доску? Так? -- Леля, не сгибая ног в коленях и размахивая авоськой, быстро зашагала вперед. -- Леля, а там спокойно? Не бомбят? -- окликнул я ее. -- Нет-нет-нет! На нашем участке совсем тихо. Раз обстрелял финский "брустер", небольшой такой самолет. Никого не убило. Только Леле Ниткиной, моей тезке, пуля каблук сломала и пятку чуть-чуть царапнула. Мы все к Леле кинулись, а она: "Не клубитесь передо мной!" Это ее любимое словечко. -- Леля! Теперь чинно шагай позади меня. Мы вошли в здание, прошли мимо канцелярии, мимо многих людей и дверей, поднялись по лестнице, миновали ту палату, где я лежал вначале, до "большой", прошли мимо курилки. Никто нас не останавливал, никто не спрашивал, куда это и зачем идем мы вместе. Я уже давно заметил, что когда человек куда-то, или к кому-то, или к чему-то очень стремится, он создает вокруг себя невидимую зону благоприятствия. Но когда мы поднялись по узенькой лестнице на пять ступенек и вошли в маленький коридор, зона благоприятствия кончилась. Я открыл дверь в комнату с надписью "Гримерная" и увидел, что в красном плюшевом крес