ет рассмотреть вопрос с другой стороны: грешник, грешными своими путями добиваясь блага для себя, добивается в Юдоли Земной существенно иного блаженства, нежели праведник или же просто спасенный мирянин; убив, ограбив, украв, грешник-злодей ищет наслаждения в существенно ином обществе и обстановке не только в силу возможности, но и в силу внутренней тяги своей души. Атмосфера свинства, грязи, грубого разврата с извращенностью, буйного, шумного, уродливого, воровского веселья показалась бы адом Христовой Невесте, но, аки запах падали - для гиены, привлекательна, лакома, пряна для нераскаянного грешника... И в свете этого попробуйте сравнить Вальгаллу и Сад, Осененный Звездой Бетлеэма с его ангельскими хорами и тихим блужданием с оливковой ветвью, а после представьте себе Рагнара Кожаные Штаны - с оливковой ветвью в руках, а Блаженного Августина - за столом Одина. А христианский аскет попросту не простил бы себе самой мечты о мусульманском раю с гуриями и дармовой выпивкой. Даже само представление о рае и аде у разных обществ несопоставимо-разное точно в той же мере как и представление о "праведном" и неподобающе-грешном поведении, а в соответствии с этим не может идти речи о равных наказании и награде для всех. Поэтому трудно даже представить себе нечто столь же противоречащее принципу Божественной Справедливости, по определению своему - совершенной, как "втискивание" сохранившей свою индивидуальность души - в неподходящее ей окружение. На это могут возразить, что пути Творца - неисповедимы, а один и тот же Эмпирей, вовсе для смертного непредставимый, может обеспечить равно-совершенное блаженство любому, достигшему Предела Стремления. Но для сохранившей себя души (другой вариант мы условились не рассматривать) это прямо означает, что душа займет в Эмпирее свое, только ей соответствующее, по сути - только для нее СУЩЕСТВУЮЩЕЕ место-соотношение. Но... ведь это же попросту эквивалентно существованию своего "рая-ада" для каждого! Создается не двуполюсная, чудовищно-контрастная система "Эмпирей-Инфернро", а некое беспредельное "пространство пространств", где для каждой души есть свой, обеспечивающий ей максимальную меру Благодати, мир, причем оценка принадлежности его к "раю" или "аду" - сугубо относительна, индивидуальна и попросту НЕ ПОДЛЕЖИТ в этом смысле однозначной оценке. Блюстители религиозной нравственности от кнута с пряником могут, даже просто обязаны поднять по этому поводу скандал: как так!? И грешник, и праведник равно (хоть и по-разному) наслаждаются загробным существованием? Где справедливость?!! Простите, но это справедливость такого рода Высшего Судии, милосердие которого ничуть не отличается от милосердия судьи самого земного, специалиста по посадкам: заработал - так и получи. Но, даже если оставить в стороне концепцию божественного милосердия (А это - ЯДРО христианства! Без него христианства попросту НЕТ!), приведем иное рассуждение: человек с одним и тем же характером может быть праведником или грешником просто в силу тех или иных обстоятельств. Смелый, буйный, решительный воин может быть и жестоким насильником-бандитом и благородным защитником, причем две эти ипостаси одного человеческого типа, судя по историческим сведениям, в прошлом могли великолепнейшим образом совмещаться. А какой мерой мерить князя Дмитрия Донского - спасением Руси или массовым избиением татар? Или нам, по распространенному убогому представлению, взвешивать, что перетягивает в делах? А если данная роль - вынуждена? Если и убивал бы, - да обстоятельства и собственные интересы вынуждают защищать? У нас нет доказательств загробного существования, оно недоказуемо по условию и обсуждению не подлежит, но концепция (в том числе в данном, "примиренном" виде) - существует и дает то, чего не дают наука или мораль поотдельности, - цель, концепцию Царства Божия со сверхчувственно провиденными восстанием из мертвых и концом Времени. Ослепительные вспышки поистине боговдохновенного прозрения не соединены в единое целое и, зачастую, слеплены при помощи довольно убогой и приземленной логики позднейших служителей церкви, сведя же воедино прозрения Нового Завета можно получить достаточно логичную и моральную концепцию Царства Божия с воздаянием по заслугам и Всеблагостью. Вообразим себе материализацию любых абстракций: это было бы эквивалентно возможности выбора любого желаемого мира, где события случайным образом свернули не по той дороге, по которой, в свое время - в нашем. Не такое значение "С", а другое. Не такой набор аминокислот, а другой. Прародительница человечества погибла в детстве или не родилась, а род людской имеет другую праматерь. Погиб не сержант А., а рядовой Б., - и так далее, вплоть до элементарных событий, принципиально не позволяющих различить альтернативность миров. Теория Осуществимости Абстракции предлагает всего одну лишь цель: осуществимость для КАЖДОГО. С единственным Абсолютом - человеческой душой, а все остальное, от участия в атомной войне и до предводительства Исходом евреев из Египта или бесед с Бертраном Расселом, от реальных полетов к реальным звездам и до обладания гаремами и внешностью греческого бога - да было бы результатом свободы ее выбора и прихода. В конечном итоге Царство Божие и есть возможность беспрепятственного перехода от одного мыслимого мира к другому, непременно сохраняя при этом память о других мирах. По сути - это все, но это же - и конец Времени, поскольку при таком воосуществлении, разумеется, нет речи ни о прошлом, ни о будущем, не существует ни ошибок, ни непоправимого, а единственный смысл Времени состоит в его однонаправленности. В то же время есть все основания судить, что восхождение по этому пути от начала его и до Конца Времени есть не одномоментный акт, а весьма сложный по своей структуре период, по отношению к которому качественно неприменимы наши обычные представления о продолжительности. Оберон." *Первое Включение. Иов* 1. 0, если бы не эти сны, он, наверное, так ни на что и не решился бы. Но он решился, потому что это были не сны, а бог знает что. Нельзя так с живыми людьми, если им и без того хреново. Нельзя чтобы людям, которым... короче, - которым как ему, снилось бы такое, и уж тем более нельзя, чтобы после этого приходилось бы еще просыпаться. Это началось совсем недавно - всего позавчера, и только поэтому решимость пришла сейчас, а если бы это началось давно, все тоже произошло бы давно. Это началось совсем недавно, но его уже вполне хватило для того, чтобы необходимое, наконец, произошло. Это не могло быть сном, поскольку оба раза он не мог проснуться. Еще - потом он не мог вспомнить каких-либо особых несообразностей по ходу самого действия, столь характерных для любого сна, хотя все остальное он запомнил отлично, как истинно-бывшее, даже лучше. Еще, - и это самое главное, - он в этих снах (как, впрочем, и до сих пор) знал и помнил такое, чего раньше не знал и знать не мог, потому что нельзя чувствовать себя таким, каким ты никогда не был. Не бывает так. Все можно, но все-таки нельзя влезть в чужую, - пусть чем-то и схожую, но-таки существенно-чужую, - шкуру. Даже во сне нельзя. На что человек обречен, так это на свою душу, даже если это не душа, а душонка, и человеку совсем не нравится. Потому что человек, сменивший душу, просто-напросто не тот человек, а прежнего с полным правом можно считать вроде как даже и мертвым. Теперь за этим дело не станет. Впрочем, судите сами, - первый сон был таким. Черт задрал его необыкновенно рано, в четыре-полпятого утра, когда все добрые люди спят, и просыпаются только рыболовы и им подобные психи. Он с дрожью зевнул, с легкой завистью поглядел на друзей, и, все так же дрожа, выбрался из спального мешка. Было уже довольно светло, он подошел к погасшему, но все-таки дымящемуся, потрескивающему кострищу, и начал греть над углями озябшие руки. Кроме того, легкий дымок все-таки отгонял в какой-то мере крылатых кровопийц, коих было здесь видимо-невидимо. Вечером, при свете ручного фонарика насилу подушили всех в палатке, и то один какой-то, избегнувший массовых репрессий, потом зудел в темноте, пока не был хитроумно приманен на голую руку и сунут в рот Владом. Сволочь-место. Кому - как, а ему какой-нибудь такого рода фактор вроде переизбытка комаров перевешивает все красоты, чистые воздуха и прочую неизбежную романтику вылазок "с ночевой". Хотя погода стоит превосходная, а места действительно красивые, - но все равно с-сволочные в силу своей закомаренности... Над речкой - туман слоями, небо ясное, от солнышка все непередаваемо-розового оттенка, который только таким вот ранним погожим летним утром и можно увидать. Кругом - ольха, вяз, ивы всякие, но больше тонких, ручеек заболоченный и заросший... От него и комары, вот говорил вчера, никто-о не послушал из умников! Он хитроумно сложил две дымящиеся головешки, сунул горсть тонюсеньких прутиков, и они, дымя все сильнее, вдруг с тихим хлопком занялись чистым, желтым огнем. Теперь только подкидывать... Так вот, за ручейком, - если по во-он той тропочке а потом по бревнышку, - начинается крутизна высокого правого берега реки, а на нем уже располагается реликтовая дубрава из редко стоящих, огромных дубов, место веселое и светлое... Предлагал же вчера, так все: "Нэ-эт! Нэ-эт!"- купаться им далеко, видите ли... Но есть и соснячок на песчаных местах... А еще есть тропиночка довольно странная, ведет которая в сырую ложбину, заросшую непролазной чащей тоненьких, чуть потолще удилища деревец. Туда-то кто торил тропку и, - главное, - на хрена? Слазить бы, пока другие спят, - так есть опасность опять врюхаться... Как он поступает периодически лет, приблизительно, с десяти. Вообще интересная комбинация из пристрастия к длительным пешим прогулкам непонятно куда - с полным отсутствием умения ориентироваться либо же, по крайней мере, запоминать дорогу. Он отошел к невысокому песчаному пригорочку, поросшему скудной травой и увенчанному корявой, суковатой, полусухой сосной, - как и не сосна вовсе, прости господи, - и по сухим веткам, как по лестнице, полез вверх. Там он, молодецки держась одной рукой и столь же молодецки смастерив, на манер богатыря с известной картины, козырек от неяркого солнца из другой, молодецки полузвис, оглядывая соблазнительные дебри сверху. Они сильно напоминали зеленое, без проплешин, море, и только кое-где, выделяясь богатырским ростом и темной зеленью крон, над морем худосочных растеньиц островами виднелись редкие дубы. Они выглядели вполне довольными жизнью а значит, - это он логический вывод сделал, - особенной топи в этой чаще быть не должно... А, значит, и он как-нибудь, - боком-скоком, - проберется. Целью наметим... Во-он ту проплешинку, до нее как раз километров пять-шесть. И хотя за время его акробатических изысков порядком рассвело, на облюбованной им стежке царила почти полная темнота: очевидно, здесь и в полдень стоял в лучшем случае сумрак. Над головой мелколесье смыкалось в один зеленый коридор, а под ногами, как он и ожидал, хлюпало, чавкало, а когда приходилось перепрыгивать, то из-под корней и обломанных зеленых прутьев, что и составляли по преимуществу почву этой тропы - брызгало. Порой тропа становилась такой узкой, что приходилось протискиваться между пружинистыми стволиками, но все-таки она ни разу не прерывалась вполне. И не сказать, чтобы он так уж любил пешие прогулки... И не то, чтобы так уж любил он одиночество... Не был он также искателем приключений или, как это бывает порой, прирожденным бродягой, а вот поди ж ты, - вечно убредал ото всех, лазил бог весть где, успевал перетрястись перед вечным своим кошмаром - возможностью заблудиться, и бледный, потный, неизменно ничего не доспевший, возвращался обратно, и каждый раз больше половины дороги спешил, ничего перед собой уже не замечая. Как-то раз, поискав определение этому свойству своей души, он назвал себя Унылым Бродягой, - а как еще, спрашивается, назвать человека, блуждающего не от необходимости, не по болезни, и не ради удовольствия? Уж какое там удовольствие... Пару раз тропа разветвлялась на два русла, но потом стежки эти, как правило смыкались, сливаясь заново. Зелень, запах сырости. Скучно до зевоты. А ответь мне, о Зевающий На Пиру, какого зрелища, какого ожога для пресыщенных чувств своих взыскуешь ты, чтобы перестать скучать тебе? Я отвечу тебе, о чрезмерно-любознательный: если бы я знал - какого, то уж наверное не пошел бы на поиски его. Но ведь не столь уж много успел ты испытать и увидеть за недолгую и лишенную особого буйства жизнь твою, так откуда же мог взяться весь этот мир, сумевший заранее надоесть тебе? А вот это, сукин ты сын, во-первых - не твоего ума дело, а во-вторых - дело обстоит не вполне так, хоть я и сам не знаю, - как именно. Тропка, извиваясь, то повышаясь, то понижаясь, мало-помалу вела все-таки вверх, давая уверенность, что он все-таки достигнет своей цели, которая ему, собственно, и не нужна вовсе. А мы придем, - тирлим-бом-бом, - к своей ненужной цели... Ненужной не более, но и не менее, нежели куча камней на вершине какого-нибудь Эвереста, упитанный ледяной торос на Том Самом Северном Полюсе, или тоже куча камней, но уже на Луне. И не надо, не надо вот этого, - не надо обвинять меня в цинизме: циники сидят себе в креслах и из кресел изрекают свои нивелирующие откровения, а я - я сам иду во всякие там заведомо ненужные мне места, и всей разницы между нами - то, что я осознаю их ненужность, а вы - нет. Вы непременно с помпой обставляете свои крайне трудоемкие Покорения всяческой дряни, даже и в одиночку демонстрируя при этом массовый героизм, но по трусости своей никогда в жизни не задумаетесь, - а зачем вам это надо? Да и кому бы то ни было? Заметьте! Я не хочу утверждать, что "незачем" и что - "никому", я только спрашиваю. Для меня это вопрос сугубо шкурный, каковое обстоятельство, разумеется, может быть весьма похвальным с точки зрения формального цинизма, но ни в коей мере не делает циническим сам вопрос, потому что меня до глубины души интересует, волнует и оставляет глубоко неравнодушным, почему я упорно делаю вещи, которые сам считаю глупыми, которые к тому же меня ни в малейшей степени не волнуют и не возбуждают и никак не санкционируются Обществом. Потому что если я узнаю, зачем это нужно вам, то пойму может быть, зачем это нужно самому мне. Я иду, - кстати, куда дольше, чем ожидал, - кормлю комаров, прыгаю с корня на корень, до боли в челюстях жую умственную жвачку, и, к тому же, еще знаю, куда иду. Я врал, - каюсь, - когда утверждал противоположное, потому что только сейчас понял, куда иду: как и обычно - никуда. Оботрем затянутыми в брезент боками последние стволики, перешагнем последние измочаленные корни, наклонимся в последний раз, и, повернув в последний раз почти под прямым углом к прежнему направлению, разогнемся... Разогнувшись, он увидел нечто, достойное внимания: проплешинка, которую он увидал издали и до которой добирался дольше, нежели рассчитывал, оказалась поляной идеально-круглой формы: он, во всяком случае, не видел неправильностей у этого круга, ограниченного ровно обрезанной, словно от штампованной стеной непролазного мелколесья и имевшего около полукилометра в диаметре. Поляна густо, сплошь поросла голубовато-зеленой, густой, ни в одном месте не травленой скотом или дичью травой. Чуть приглядевшись, он понял, что голубовато-сизый отлив дают почти спелые колосья травы, и вдруг нелепо удивился, что это вроде бы как рановато, - по срокам-та. По нашим, по мужицким... Круг был достаточно обширным для того, чтобы здесь не было мертвого затишья, время от времени ветерок проникал откуда-то на его пространство, и тогда колосья с едва слышным шелестящим гулом, от которого совершенная тишина этого места казалась только еще более полной, шли переливчатыми волнами, потому что издали волны на колосящемся поле есть именно волны цвета, света и тени, блеска и глубины в рост колоса. А в самом центре поляны, именно там, куда Вычертивший Круг вонзил иглу своего циркуля, где дикарь или Совет Лизоблюдов совершенно одинаково, не сговариваясь и не обмениваясь Передовым Опытом, установили бы, - каждый свое, - Идолище, возвышался Пень. Точнее - это был остаток чудовищного ствола, и тогда тихо-тихо, стараясь не мять лишней травы и даже дышать потише, он двинулся к этому средоточью поляны, но так, будто ноги сами несли его туда, будто влекла его бесшумная, широкая, ленивая волна вроде тех, что гуляли, порой, по этому полю, и - остановился шагах в шести от желтого, бугристого, косо изломанного обелиска, окруженного широким кольцом бурой трухи. Когда-то, при жизни, был дуб, судя по всему, истинным чудовищем, и огромные, четырехсот-пятисотлетние дубы пресловутой реликтовой дубравы по сравнению с ним показались бы в лучшем случае подростками. Когда кора покрывала его, ствол этот имел никак не менее семи метров в обхвате, а высоту его кто ж вам теперь вспомнит? Простояв посередине этого замкнутого, непонятно кем обведенного круга как бы ни полную тысячу лет, дерево некогда вдруг начало терять кору. Она отваливалась целыми пластами, - черная, вся вдруг пошедшая круглыми дырками, со слоем враз побуревшего луба изнутри, обнажала желтую, шишковатую, покрытую мельчайшими бугорками древесину, и по весне дуб не выгнал новых листьев. Только постепенно-постепенно, не вдруг начали отпадать, рассыпаясь ржавым прахом, веточки, ветки, сучки, сучья. Постепенно-постепенно от мертвого дерева остался только сухой, неимоверной толщины ствол, и длилось это долгие годы. Сухостойный дуб даже червь не берет, и только бурая гниль способна, в конечном итоге, одолеть эту более, чем железной стойкости древесину, а она, как известно, нетороплива. Медленно, десятилетиями грызла, она ствол, пока от него не осталось такое вот подобие исполинского гнилого зуба здешней земли, с косо торчащим вверх острым сколом более сохранившегося края, а середину его почти целиком разъедало бурое дупло, до середины заполненное ржавым прахом, и само дерево имело цвет старой, пожелтевшей, гнилой кости, как со вскрытого скотомогильника. И - ничего между Пнем и окоемом из мелколесья. Ни деревца, ни кустика, ни клочковатой кочки, ни единого пучка дикорослого бурьяна, только по ту сторону пня виден узенький, теряющийся в траве ручеек. Он осторожно, боком, по-прежнему стараясь не шуметь, пошел вкруг мертвого чудища и увидал за ним три древних серых валуна, наполовину вросших в землю. Именно из щели между ними и выбивалась тоненькая струйка почти до невидимости прозрачной воды, падала в малую ямку до белизны отмытого песка и заставляла плясать в вечном танце малое число песчинок. Именно этот родничок и был началом ручья. Ишь ты, - но до чего же дешевая декорация! Все это символично просто аж до омерзения, - вот только посидеть, подумать, какую именно фигу в кармане хотел всем этим скрутить автор. Нет, обчий смысел, понятное дело, ясен - весь этот антуражик так прям и требует квасного п-патриота с бородой и в белой рубахе навыпуск, - интересен смысл только некоторых нюансов, столь изячных, что даже не верится, будто все это по-настоящему а не нарисовано на лакированной, до отвращения слащавой картинке. А чего это, собственно, он так обозлился? Чего раскипятился-то? Потому что, - воистину, - нельзя придумать большей умности, нежели бурное возмущение по поводу эстетической безвкусицы и пошлости ненарисованного пейзажа. Надо бы охолонуть маленько, ежели уж так вышло, водички выпить... Он нагнулся, окончательно затенив криничку, зачерпнул в ладонь воды и, - раз за разом, - напился. Прислушался к ощущениям: вкус - превосходный, то есть - никакой, как то и положено вкусу воды. Кстати, на свете есть довольно много вещей, которым нужно быть по возможности никакими, чтобы быть превосходными. Достаточно универсальный принцип, хотя и не новый. Только после этого он заметил, что в достаточной мере отражается в светлой воде и пригляделся: на него глянуло насквозь знакомое, тысячи раз виданное лицо, которое, - в осесимметричном построении, - передавало его облик. Но на какой-то миг, за который, будто бы падая, вздрагивают во сне, за который дает сбой сердце, пропуская удар, - он не узнал себя, и на этот же миг - испугался, а потом успокоился. Худое, вытянутое, с тяжелым, но не чрезмерно, подбородком, украшенным глубокой ложбинкой посередине, с черной полоской молодых усов на верхней губе. Впалые щеки, высокий узкий лоб, несколько тяжеловатые губы. Черные волнистые волосы, глубоко посаженные мрачные глаза. Все его, родное, узнаваемое: вплоть до черных точек угрей (хоть без прыщей, слава богу!), вплоть до воротника клетчатой рубашки, уголком выглядывающего из-под куртки. И не то, чтобы он увидел в этот первый миг что-то неожиданное: точнее было бы сказать, что в глубине души (А вот есть еще один интересный вопрос: КАКОЙ из них?) он ожидал увидеть неизвестно что, - но другое. Даже намек на такого рода раздвоение, - наставительно подумал он, по привычке самоанализируя, - есть характернейший признак шизофрении. Поднялся, отряхнул брюки на коленках, снова взглянул на Пень и перевел взгляд повыше: и - ничего между резко изломанным силуэтом верхушки Пня и ослепительно сияющим Небом, на которое сейчас было больно смотреть из-за его чуть металлического даже отблеска. И тут что-то словно взорвалось в его душе, и всем своим существом ощутив вдруг, что это Место - по-настоящему, он вдруг оскалил зубы в распахнутое небо и страшно, как застигнутый ясным днем волк-оборотень, со скрежетом завыл. И слова, что вдруг явились ему на язык (а обычно он был весьма молчалив и вовсе не склонен к упражнениям в красноречии!) поистине изверглись в беспощадную, равнодушную ясность неба с неудержимостью пьяной рвоты: -Ладно! Даже ты - есть, и ты достал меня, но я, - я понял твои дешевые трюки! С тех пор, как помню себя, я не понимал страшных сказок, кто бы их ни сочинял, - неграмотные деревенские бабки или отцы церкви! Сказать, - почему, ты?! Потому что никогда не мог себе представить ничего, что было бы для меня по-настоящему страшным! Что мне все твои страшные места, если я плюю на свою смерть?! Душа в вечном рабстве и бесконечных страданиях у какой-нибудь мерзкой твари, что есть в запасе у Тебя? Моя душа, - ха!!! В жизни не слыхал ничего смешнее! Если она и есть у кого-то или кое у кого, то только не у меня!!! Я не хвастаюсь, я действительно никогда в жизни не ощущал ни благ от ее присутствия и ни невзгод, и вовсе это не вызов, не богохульство, потому что даже для того, чтобы стать преступником, надо иметь, что преступать! А мне преступать нечего! И всегда было нечего! Кто же знал, что все окажется так элементарно и дешево в своем коварстве?! Кто знал, что смысл твоих страшных мест - это снятие давления?! Чтобы я взорвался, как вытащенная на воздух глубоководная рыба?! Чтобы меня вывернуло наизнанку, как п-пустой мешок?! Чтобы потроха мои, наконец, сожрали твои дьяволы?! Как это остроумно, как изящно, как благородно, - протащить человека через узость и потом враз поставить перед твоей проклятой пустотой, чтобы в ней он как в зеркале увидал свою суть и лопнул бы, как кровавый пузырь? Вот ты, значит, как?! Вот так, да?! Да чего же тебе, хоть ты и не Тот, нужно-то от меня? А-а-а... Он замолчал, чувствуя тем не менее, что убийственно-стремительное истечение взрывных газов, в которые только что так просто и без натуги превратился он сам, продолжается, перевел дыхание и продолжил: -И не думай, что этот блестящий жестяной лист наверху хоть как-то может меня обмануть! Я - из тех, кто даже днем видит черную пустоту над головой и все эти зве-озды! Ясно, как видят их из черноты бездонного колодца все остальные! Я из тех, кто всегда смотрит на мир из черного колодца, можешь себе представить такое, ты?! Кто бы ты там ни был!!! А чистенькое здесь местечко, - он медленно огляделся, - и сверху, и снизу, и по краям. Увы, - он развел руками, - после меня это навсегда останется ис-спачкано, потому что здесь навсегда останется мой след, мой отпечаток. Моя Печать. Как тебе такое, а? Или подобные мест у тебя - что патронов на Лахновском складе и они такие же одноразовые? Но это все-таки, наверное, второй сорт: и дуб дохлый и газон какой-то нестриженый... Смутно чувствуя, что во спасение избрал привычный свой тон и убедившись, что коронный, в плоть и кровь въевшийся прием не помогает, он вдруг замолк, хитро улыбнулся, погрозил пальцем Пню, опустил руку, подождал малость неизвестно чего, погрозил пальцем небу и медленно, постепенно ускоряясь, двинулся боком к устью своего лаза, но чем быстрее он двигался, тем сильнее шатался. А когда, на середине пути, в окончательной уже панике, он осмелился, наконец, повернуться к Средоточию спиной, то бежал уже, спотыкаясь на каждом почти что шагу, ничего перед собой не видя и не соображая. Пока вдруг не упал у самой своей цели, - мягко, словно из тела его разом вытащили все кости, - и не остался лежать. Очевидно, - беспамятство его постепенно перешло в сон, потому что он не пришел в себя, а именно что был разбужен бодрым, не то, чтобы громким, но очень каким-то целеустремленным, деловым треском. Треском, - и запахом дыма. Он осторожно поднял голову, - день заметно клонился к вечеру, а Пень посередине замкнутого круга пылал жарким, гудящим, почти бездымным пламенем. Рядом виднелась зловещая, неподвижная, затянутая в черный плащ фигура Поджигателя. Наверное, именно так приходили в себя оглушенные во время артобстрела взрывом и видели, открыв глаза, неподвижные черные фигуры победителей в своем захваченном городе. В этом проклятом месте, все было не по-людски, - сейчас он как-то всем телом вспомнил, что не враз потерял все сознание, а, наоборот, некоторое время катался по земле просто потому, что так было удобнее, а изо рта у него текли совсем уж незапоминаемые слова, что уподобились вдруг жидкости с прожилками, которые тоже были жидкими, но только на какой-то иной манер. Это обстоятельство сейчас вызывало у него определенные сомнения, но то, что он катался по земле, сомнения вызывать как раз не могло: колосящуюся травку здешнего нестриженого газона он помял, как пара хороших лошадей, выпущенных пастись на полную ночь. Так что не следует особенно рассчитывать на то, что неизвестный ему вандал не заметил его присутствия на этой заповедной поляне. Но сейчас он совершенно точно смотрел на огонь, а не на него... И, - то ли на самом деле, то ли так казалось из-за расстояния и Искажений, столь свойственных влиянию стихии огня, - но только показалось ему, что телосложения Поджигатель, скорее, легкого, ежели не сказать - хрупкого. Это немного, - промелькнула Хладная Мысль Труса, - но легче. И тогда он, для начала, сел, а потом, убедившись, что тело слушается его, бесшумно встал на ноги. Из самому ему неясных побуждений, он двинулся к незнакомцу крадучись, чтобы незаметно подойти сзади и неожиданно тронуть за плечо, и затея эта удалась как нельзя лучше, и человек в черном плаще ни разу не повернулся, пока он не тронул его за плечо, осведомившись охрипшим (не нарочно!) голосом: -Ты что это здесь делаешь? Но вандал повернул голову на удивление спокойно, как будто все время ждал чего-то подобного. А-а-а, вот в чем дело! Баба! Точнее, - особа приблизительно его возраста, и особенно хрупкой не назовешь, просто небольшая совсем. Русоволосенькая, глаза как молодая травка, и румянец до неприличия здоровый, что называется, - кровь с молоком. - Отпустили его, - деловито ответила она, указывая пальцем не гудящее неподалеку, исполинское кострище, - так для покою надо, чтобы огонь тело его мертвое, проклятое изъел. Это ты его отмолил? - Что? А-а, ну, можно сказать, что и отмолил... Я вообще-то говорил какие-то вещи, и даже с очень большой горячностью, но без особого смысла и неизвестно кому. До сих пор понять не могу, как это меня угораздило... Она едва заметно свела прямые, по летнему времени, - почти золотистого цвета брови: - Что-то и я тебя понять не могу. Вроде бы и вроде бы и людскими словами говоришь, а о чем - смысл смутен, как дорога туманным вечером. Как попал-то ты сюда, ежели не зван и не прислан? - Шел по тропинке, - пожал он плечами, - да так вот и вышел. - Именно в этот день? Похоже, ты и впрямь не ведаешь, что творишь, как то сказано в Книге Распятого... Или тобой ли творят? Только кому-то было сильно нужно, чтобы отпустили его, пожалел там или еще чего... - Кого его-то? - Да кто ж сейчас имя-то вспомнит? На то и проклят, чтобы тело и имя его померли, и быть бы ему через то дважды неприкаянным. Но ты, видать, добрый, отмолил, хоть и корысти тебе в том никакой быть не могло. - Я добрый?! - Проговорил он, чувствуя, что лицо его стягивает жуткая, вовсе не присущая ему улыбка. - Правду сказать, - первый раз слышу про себя что-то подобное. Если дело обстоит именно так, то я очень сильно в себе ошибался. Так что спасибо за информацию, мне было оч-чень интересно. Она помолчала, как будто стараясь повнимательнее к нему присмотреться. -Да, если правду говорить, то ты мало похож на предстателя. Но, как говорят, порой и свой глаз лукавит. -Предстатель? Это имеет какое-то отношение к предстательной железе? -Но, может быть, - она продолжала, будто и не слышала его просунутых между ее словами, аки жало - через щель, речей, - он как-то сумел сам привлечь тебя, да искупить бы делом свое проклятье? Может быть, у него еще оставалась толика силы? -Это - да, что касается пороха в пороховнице, то с этим все было в порядке, и это не шутка. Рассказать? -Как хочешь, - она медленно пожала плечами, - время гореть костру покамест еще немалое, а до той поры не уйти... Худо не поспеть к своим такой ночью к урочному часу, да, видно, ничего не поделаешь. -Он, имени которого ты не знаешь, сумел каким-то образом поставить меня перед самим собой, и пробил дырочку, но оттуда ничего такого не хлынуло, только пыль пошла, и все внутрь начало проваливаться, как на корню иструхшее, мертвое дерево. Я, сколько себя помню, ничего не боялся и никогда не жалел ни о чем, хотя и зла нарочно никому старался не делать, - просто мама так воспитала, не сам по себе, а тут... Не то, чтобы струсил, а - как себя потерял и заметался, как безголовая курица. Как НЕ Я был, - понимаешь? -Может, и не ты, как знать? Бывает. Но, так или иначе, искупление его взвешено и найдено угодным, сам ли он или за него кто... А ты попробуй, оглядись окрест, не переменилось ли что на твой глаз? Он оглянулся, и первое, что заметил и о чем с излишней поспешностью хотел сказать себе: ничего не изменилось. Но кольцо тонких стволов - как цветная гравюра того потрясающего японского художника, - как бишь его? - что он с год тому назад видел у Юрки, да начал мудрствовать вместо того, чтобы просто глядеть, и потому наверное и не понял ни хрена, Каждый ствол - как один мастерский удар кистью сверху-вниз, и кисть из того сорта, который делают тоже великие мастера, и дух захватывает при одном взгляде на гениальную самодостаточную простоту этой неизъяснимого изящества зеленой ограды под раскошной, набравшей к вечеру густоты синевой неба, по которому тот же гениальный мастер разбросал прозрачные мазки редких перистых облаков. Он разом ощутил, что волны, бегущие по кристаллически-правильным кистям колосьев, каждая ость которых казалась выписанной нечеловечески терпеливым пером в нечеловечески твердой руке и была видна в прозрачном воздухе с невероятной ясностью, пробегают и по чему-то, что находится внутри его. И он вдохнул воздух летнего дня к вечеру, который впору бы запечатать в бутылки со всеми запахами и оставить бы для собственного употребления на случай жестокой хандры, тяжелой зимы или же присущих Часу Быка ночных мыслей, и даже запах разломанной и раздавленной им травы - как нота Жертвы, падения в рассвете, через которое единственно и возможна на стоящая жизнь, и даже тонкая горечь дыма от сухого, как кость, грешного дерева каким-то образом оказалась уместной в этой мастерской, ничего лишнего не содержащей и все-таки всеобъемлющей композиции запахов. И... Да будь она трижды проклята, эта привычка все тут же переводить в слова, разнимая целое на части, аки труп в анатомическом театре! И кружилась голова, и сладко щемило сердце, и вдруг словно размягчилось лицо, что было извечно зажатым от излишней обособленности от всего, вокруг сущего. И еще ощутил он, - та, что пришла сюда поджигать, - напряженно следит за ним, даже если и не смотрит сейчас прямо, то прислушивается и настораживает сейчас спину. Чего-то она ждет, что-то ей нужно, этой поджигательнице. Он обернулся: -Ну? Что ты хочешь сказать, да все никак не можешь решиться? Она пристально, не говоря ни слова глядела на него, и зрачки ее сейчас казались огромными, как у ночной птицы. Очевидно, - у нее по какой-то причине сохли ее яркие, налитые губы (слишком яркие, слишком налитые темной, густой кровью), и она все время облизывала их. -Меня можно понять. Нынешнюю ночь без людей проводить - грех, да и сам себе не простишь. Но больно уж из тебя пара-то неподходящая, так что даже не знаю, как мне и быть-то? -А кто ж это тебя спрашивать-то собирается, - проговорил он, глядя ей в глаза и ощутив вдруг внезапную одышку, так что после каждого слова приходилось делать вдох, - а пока дело не сделано, тебе отлучаться не велено... Как быть-то нам обоим, ежели я уходить не захочу, а? Что скажешь? -Не захочешь, так не захочешь, - она пожала плечами, - мне-то что за дело? -Ой ли? - Проговорил он, прищуриваясь и чувствуя, что слова его - не без угрозы. - И надолго ли такое? Солнце ушло за ближний ряд деревьев, и тени, что давно уже тянулись к точке Востока на компасе Круга, - коснулись ее, и только редкие ярко-розовые блики от последних, пробившихся между листьями лучей еще горели на враз потемневших стволах. Дыхание его все не становилось реже, даже щеки начали неметь, будто от избытка хмельного, и загорелись ледяным огнем, и, одновременно, мышцы его начали наливаться сосредоточенной, тяжелой, какой-то свинцовой силой. Ноги сделались подобны сваям, намертво укореняющимся в любом грунте, так что лучше и не пытаться никому его с места стронуть, но он сдерживался, сдерживался от... От каких-то сокрушительных, - он сам не знал - каких, - проявлений этой силы, что рвалась наружу. -А ты-то сама, - проговорил он приглушенно, не отводя от нее упорного, бесстыжего взгляда, - ты сама-то здесь за какие грехи? Иль просто так тебя отправили жечь деревянные мощи? Кто ты? И почему так страшно, если ты такая красивая? -Подожди. Костру еще долго гореть, и время для таких разговоров еще не наступило. -Подожди. Я никогда здесь не был, но где-то здесь растут белые цветы. Прежде, чем зажгутся первые звезды, я хочу, чтобы они были здесь и светились бы во тьме призрачным серебром. Укажи мне путь, чтобы я не искал его слишком долго. -Иди. Костру еще долго гореть, и я буду танцевать для тебя, когда ты вернешься. Иди по ручью, и он приведет тебя в ложбину, заросшую колючей белой розой с цветами, которые как снег - днем, и ночью - как серебро. Он шел по ложбине, и отсюда, с ее дна, уже видны стали первые звезды. Собственные движения отчего-то казались ему сейчас необыкновенно плавными и замедленными, словно шел он по дну моря или ступил на почву мира с куда меньшим тяготением, не столь настойчиво приземляющим смертных, и даже воздух здесь казался тягучим, теплой струей вливаясь в грудь, когда он полу-шел, полу-парил над песчаным, к реке скатывающимся дном ложбины. И там, где она заворачивала, чуть поднимаясь по склону видна была более, чем все, ее окружающее темная зелень дикой розы, здесь и сейчас казавшаяся почти черной, и на этом фоне белые цветы светились фосфорным блеском и тянули вперед (он каким-то образом видел это) осторожные пальцы своего запаха. А потом он возвращался назад и сжимал челюсти в отчаянной попытке сдержать рвущийся из груди голос, и смотрел вверх, на темнеющее небо, и от всей той обыкновенности, которую он видел сейчас чувствовал, что сознание его опять становится опасно-зыбким, слишком легковесным, будто хозяин здешних мест, к освобождению которого он приложил каким-то образом руку, все еще не оставляет его без внимания. Но не сказать, чтобы сейчас это казалось очень уж страшным, и с внезапно обретенным знанием, что служить, принадлежа телом и духом тоже может быть сладостно, он ступил в залитый тенью круг. Посередине его золотом горела огненная пирамида погребального костра, оттеснившая Тень из середины - пообочь и бросавшая во тьму неожиданные блики. Он поглядел на букет у себя в руках так, будто в первый раз увидел его: -Где раньше росли вы, мои белые цветы? Почему прежде не сказали мне, что вдруг выходить с узкого места на просторное - опасно для меня, что в таких случаях я становлюсь обыкновенно не только собой, не вполне собой да и черт тогда со мной? Только п-потому, что раньше не знал просторных мест Я? А теперь с дымом и этими золотыми искрами, которым нет числа, улечу и составлю компанию проштрафившемуся Богу, потому только, что рухнула стена, что сдерживала меня? -Ты вернулся, и опять говоришь непонятное? Некоторое время он глядел на нее, будто не в силах узнать, о потом, скривя губы, произнес голосом ржавым и скрипучим, как у толстого гвоздя, насильственно извлекаемого из твердой древесины, в которой он пробыл достаточно долго: -А-а-а, похоронная команда... Интересно, а когда пенек прогорит, - то же какой-нибудь ритуал сыщется? Посадка желудя в теплый пепел с политием оного ключевой водицей и произнесением надлежащего Наговора или еще что-нибудь столь же символишное? Ты только не слушай меня, потому что скверные вещи я говорю, хотя вообще-то кажусь себе расколотым надвое, ровно клином. -Если захочешь, - сажай желудь, или же делай что-нибудь другое. Мне-то что? -Спасибо. Непременно. Прямо сейчас приступим? -Что!? -Да ничего, ничего... Ну тебя к черту. Хотя, - он вдруг усмехнулся этой своей новой, но даже самому себе неприятной ухмылкой, как будто за него кто-то глумливо кривил губы, - погоди покуда, можешь еще не идти... Ты, кажется, обещала мне станцевать? Так валяй, не стесняйся... Могу даже первым подать пример, - он с недоумением поглядел на материю рукава собственной куртки, - а это еще здесь к чему? Кажется, здесь достаточно тепло... И он, с треском отрывая пуговицы, потащил с себя через голову куртку вместе с рубахой. С кроссовками подобные номера не проходили, и он преувеличенно-аккуратно расшнуровал и снял их, после чего поднял, изящно оттопырив мизинец, кверху и шваркнул вдруг ни в чем не повинную обувку через плечо, так что она совершенно пропала из вида. Скоро он оказался совершенно гол, во всей красе показав незнакомке и Небу свое смуглое от природы тело. Худое, мосластое, оно обладало, тем не менее, железной, совершенно неожиданной тяжестью и железной же, тяжкой силой, что не то, чтобы радовало владельца, а - приносило ему в прежние времена смутное удовлетворение. А мужское его орудие, хоть и было сейчас в покое, даже ей, повидавшей всякое, показалось вдруг непристойным свыше всяческой меры, и в таком-то виде он нагнулся за светящимся среди темной травы на земле букетом, поднял его и с видом необыкновенной галантности преподнес его Прекрасной Даме правой рукою, - левую он, оскалившись в любезнейшей из улыбок, прижимал к тому месту, где предполагал у себя наличие сердца. -Примите, прошу вас... Только непременно пообещайте мне, что первый же танец сегодня - мой. И вообще, незнакомка, - возьмите меня с собою. Возьмите, где б вы ни жили, возьмите куда угодно. Если помыслить здраво, - чем же я вам не пара? Разве Несущей Пламя ­ не ровня Носитель Тлена? Разве считают лишним в пламени Ада - Шакала? -Нет, право, - продолжил он, поворачиваясь к собеседнице в пол-оборота, чувствуя очередной сегодняшним вечером прилив пьянящего безумия и облегчение, почти счастье от этого прилива, - я везде тебе пригожусь! Ты не смотри на мою худобу, я в пальцах своих могу сплести кружево из гвоздей! Железный лом складываю вдвое! Как-то раз на спор выпил две бутылки водки на вершине телевышки и спустился потом на землю, только было это - скучно! Если кто-то посмеет докучать тебе, - ты только скажи, и я сожру его с потрохами, кем бы он ни был при этом! Я с-с наслаждением сожру человека, бога, зверя, Луну в небе, а не в пруду, и пусть она даже и не рассчитывает отсидеться там, на верхотуре! Потому что я не прыгну, я взлечу, как взлетаю сейчас! Внезапно, - она поневоле ахнула от неожиданности, - он бесшумно сорвался с места, птицей взвился в воздух и враз перемахнул через усеченную пирамиду ярко рдеющих углей, хоть и было кострище - в поперечнике побольше пяти метров, а на далеких подступах к нему - начинали трещать, сворачиваясь, волосы. -И ты, - с головой, задранной кверху, с воздетыми руками кричал он в небо, - между прочим зря гордишься своей ложной бескрайностью, своим необъятным якобы простором, потому что я всегда, и сейчас например могу вместить тебя целиком, сколько бы тебя ни было в этот миг! Со в-всеми твоими звездами! С-со всеми т-твоими проклятыми з-звезда