ете. -- Читайте, Сережа! -- сказал он, словно очнувшись.--Читайте! Я кое-как дочитал газету, и в бараке сели ужинать. Собригадники Бушлова позвали его вниз, он нехотя слез, хлебнул две-три ложки и убрался на свою верхотуру. Пока он сидел за столом, я незаметно изучал его лицо. Если бы даже я сел напротив и уставился прокурорским взглядом, он не заметил бы, что я тут. Он был вне барака, вне нашего заполярного Норильска -- где-то там, на "материке". Никогда не думал, что люди способны так отрешаться от окружения. Я и не подозревал до этого, что человек за полчаса может постареть на десяток лет. Бушлов, не очень опрятный, угрюмый и раздражительный, был человек в расцвете сил, мужчина как мужчина. Сейчас за столом сидел старик с обвисшим, посеревшим лицом, с мутным взглядом и трясущимися руками -- он с трудом, не расплескивая, доносил руку ко рту. Перед сном я люблю почитать. В этот вечер я зачитался за столом, под тусклой лампочкой, и когда полез на нары, все давно уже храпели, свистели и сопели -- кто как любил. Против меня лежал Провоторов, подтянутый и спокойный даже во сне. Я знал, что он крепко спит. Он всегда крепко спал, когда лежал на спине. Он лежал так, не делая ни одного движения, часов семь или восемь, потом раскрывал глаза и сразу поднимался. Я завидовал его удивительному умению спать. Я не терпел двух дел -- засыпать и просыпаться, даже лагерь не сумел меня перевоспитать. Но хотя Провоторов спал, а я по обыкновению томил себя бессмысленными мечтами черт знает о чем, он вскочил раньше моего, когда с нар Бушлова вдруг донеслись рыдания. Бушлов метался на досках, прикрытых одним бушлатом -- это и была его постель,-- и душил соломенной подушкой вопли. Он именно вопил, словно от приступов боли, а не плакал, он корчился и исторгал из себя импульсивные дикие вскрики. Он совал в эти мгновения в рот кулаки, чтоб его не услышали, наваливался лицом на подушку, но вопли с каждым спазмом становились громче. Истерику у женщин я видел не раз, но истерика у здоровых мужчин -- явление не такое уж частое. Я вскочил, но Провоторов показал мне рукой, чтобы я не поднимался с нар. Он гладил и успокаивал Бушлова, кричал на него гневным шепотом: -- Возьми себя в руки! Стыдись, стыдись, разве можно так распускаться! Всего от тебя ожидал, этого -- нет! Бушлов немного успокоился. Справившись с приступом рыданий, он заговорил. Я слышал, неподвижно лежа на нарах, его тихий, быстрый, страстный голос. -- Пойми меня, нет, ты пойми меня, пойми! -- твердил он.-- Я же вижу их, пойми, вижу! Они гибнут, неотвратимо погибают, вот в эту самую минуту, а я тут -- ты понимаешь это, а я тут! Они гибнут, а я тут ем, сплю... Это же преступление, пойми меня, пойми! Он снова заметался на нарах, рыдая страшным воющим шепотом. Провоторов закричал на него еще сердитей: -- Нет здесь твоей вины, никогда не соглашусь! Несчастье -- да, но не вина! Ты не сам поехал сюда, тебя отправили под конвоем. Успокойся, я тебе приказываю! И с чего ты взял, что они гибнут? В сводке сказано.. Бушлов привскочил на нарах, как подброшенный. -- У меня спрашивай, а не сводку! -- закричал он, уже не сдерживая голоса.-- И слушай, что тебе скажу я! Их наступает много дивизий, целая армия -- они гибнут, нельзя же так, атаковать эти линии в лоб, без подготовки, а их посылают атаковать! Разве я допустил бы это? Но я тут, а не там, я ничего не могу сделать, лучше уж меня расстреляли бы, чем знать, что они погибают оттого, что я не с ними, а на этих проклятых нарах! Он снова глухо зарыдал. На этот раз и Провоторов заговорил не сразу, а когда он заговорил, я понял по его изменившемуся голосу, что и он страдает, может быть, не меньше Бушлова. -- Успокойся! -- повторил он.-- Нужно немедленно что-то предпринять. Завтра напишешь новое заявление на имя Сталина, другое -- Ворошилову, третье -- Мо-лотову. Я передам их знакомому летчику, он доставит без промедления в Москву. Не может быть, чтобы там, в конце концов, не взялись за ум! Не враги же они своему народу! Ну ошиблись, ну перезверствовали -- пора, пора поворачивать, пока не съели подлинные враги! Они долго еще шептались, потом Бушлов затих. Он заснул внезапно. Он лежал на боку, широко раскрыв рот, и во сне дергался и стонал. Провоторов устало сел на свои нары. Он закрыл глаза и покачал головой. Я молчал, зная, что он заговорит первый. - Да,-- сказал он,-- вот так и идет наша жизнь, Сережа. Так она и идет. Они без нас -- там, а мы здесь -- ни для чего, ни для кого... -- Кто этот человек? -- спросил я. - Бушлов? Видный работник Генштаба, знаток линии Маннергейма. Наши дивизии рвутся сейчас через цепи крепостей вслепую, не знают даже, обо что разбивают лбы... Нелегко ему, бедному... Всем нам нелегко, Сережа. Провоторов накинул на себя бушлат, закрыл глаза и вытянулся на нарах. Он спал или притворялся, что спит. Я думал о нем и о Бушлове. Я понимал теперь, почему тот так страстно твердил, что ему легче быть расстрелянным без вины, чем это предписанное насилием мирное нынешнее существование... Я тихо плакал. Меня сжигала та же страсть, что его, томило то же высокое человеческое чувство, благороднейшее из человеческих хотений -- жизнь свою отдать за други своя! Всем нам было нелегко. Что еще добавить к этому невеселому рассказу? Дней через десять Бушлов исчез из барака. Ходили слухи,что его отправили в Москву, чуть ли не специальный самолет пригоняли для этого. Еще через полгода, когда ввели генеральские звания, я увидел в "Правде" его фотографию: среди прочих генерал-майоров и он глядел на меня угрюмо и настороженно. На этот раз он был гладко выбрит. ПОВЕСТЬ НИ О ЧЁМ На несколько лет нашей жизнью стала работа. Опытный металлургический цех -- ОМЦ,-- куда меня перевели с площадки Металлургстроя, приткнулся к подножью Шмидтихи, закрывшей всю южную часть горизонта. Нижняя половина горы заросла лесом, выше вздымалась голая вершина, как лысый череп над бородатым лицом. На западе -- "валялся Зуб" -- невысокая удлиненная гора, в самом деле похожая на выпавший клык. На север, до хмурой цепи Хараелаха, тянулся разреженный лесок, и лишь в провале между Зубом и Хараелахом открывался простор в холодную тундровую даль -- великая моховая равнина до самого Полярного океана, болота и камни, камни и болота. Таким предстал мне в сентябре этот сумрачный мир -- унылые горы, сдавившие клочок земли, изъязвленный топями, покрытый озерками, как паршою, вечные тучи над горами и землей, стиснутый низким небом воздух -- он забивал легкие, как песок, этот сырой холодный воздух... Я не порадовался новому месту обитания. Сгоряча оно показалось мне мрачным, как могила. Даже на площадке Металлургстроя было приятней, там хоть не так нависали над душою горы. Мы стояли с Тимофеем Кольцовым на холмике около нашего опытного цеха, и я сказал, с печалью оглядывая окрестность: "Северный рай, Тимоха: позади -- мох, впереди -- ох!" Прошло еще немного времени, и я увидел, что этот оштрафованный природой уголок планеты становится иногда по-праздничному нарядным. И еще была в нем одна отрадная особенность, мы сразу не оценили ее значения. Место нашей новой работы не опоясывали "типовые заборы", так в проектной документации "производственных зон" именовались колючие изгороди с вахтами и сторожевыми вышками. Правда, здесь не было и важных производственных объектов -- несколько складов для механического оборудования, гараж автобазы, кернохранилище геологов и наш опытный цех. И трудились на этом клочке земли всего две-три бригады, каждая со своим охранником -- вохровский стрелочек доставлял нас в цех и, прикорнув где-нибудь в затишке, только следил потом, чтобы мы не удалялись от цеха дальше выносной дощатой уборной. И следил, естественно, лениво, ибо вся бригада состояла из "пятьдесят восьмой" -- не уголовники, народ, конечно, государственно опасный, но не озорной, к попыткам бегства не склонный. Мы быстро научились использовать леность стража и часто совмещали выходы в уборную с прогулками в близкую тундру. Первым стал предаваться такому недозволенному занятию, пожалуй, именно я -- во всяком случае, всех дольше проводил время в местах, которые меж нас именовались многозначительно -- "за уборной". К каким последствиям привела практика таких кратковременных "убегов" -- мы предпочитали сравнительно нейтральное словечко "убег" грозному слову "побег" -- и являются рассказанные в этой главке события. Сам опытный цех разместился в большом помещении, бывшем складе -- с крохотной пристроечкой с одной стороны, кабинетом нашей начальницы. По штатному расписанию мы теперь значились печевыми, горновыми, обжиговщиками, электролитчиками, пирометристами, химиками-аналитчиками, механиками и энергетиками. Мы растерянно оглядывались. Где плавильные и обжиговые печи, химические плиты, вытяжные шкафы? Цеху отпустили должности, но не оборудование -- цеха не было. Было высокое запыленное помещение, холодный сарай с земляным полом-. Мы тесной кучкой стояли, как нас привели, посередине сарая, а перед нами прохаживалась, куря длинную папиросу, Ольга Николаевна. На этот раз она была в сапожках, а не в модельных туфлях, в тужурке, а не в бальном платье. Но от нее пахло теми же духами, она была такая же изящная в своей неизящной одежде. Ее рассмешило мое недоумение. -- Цех существует,-- сказала она.-- Цех -- это мы с вами. Недостающие помещения мы сами пристроим, печи возведем, а оборудование привезем. Через месяц займемся исследованием металлургического процесса, а пока будем набрасывать на бумаге эскизы новых комнат и копать котлованы для них и печей. В этот первый день мы всей бригадой взялись за ломы и лопаты. Я валил невысокие столетние лиственницы вокруг цеха, рядом со мной трудился сильный, как медведь, металлург Иван Боряев, нам помогал механик-конструктор Федор Витенз. Около стены здания возвышался столб электрической линии, он должен был попасть в центр пристраиваемой комнаты. -- Комната эта моя! Будущая пирометрическая и потенциометрическая,-- сказал я, очерчивая четырехугольник вокруг столба. -- Хочу комнату со столбом, на нем я устрою вешалку. Боряев ухмыльнулся. -- Цех не строится, а размножается почкованием. Для моей плавильной печи мы отпочкуем помещение с другой стороны, а электролизную разместим вот здесь. -- А какие глаза у нашей начальницы! -- сказал Витенз, вздохнув и опершись на лопату.-- Удивительные глаза. И вообще она хорошенькая. -- Глаза невредные,-- подтвердил Боряев.-- Большие, как фары, и так же светятся. Ночью сверкнет такими глазищами -- отшатнешься!.. -- И, кажется, она смотрела больше всего на вас,-продолжал Витенз, улыбаясь мне.--Чем-то вы ее по-особенному привлекали. -- А ведь правда! -- сказал Боряев, пораженный.-- Она часто поворачивалась в твою сторону. Как это я сразу не сообразил! Он нахмурился. Он не любил, когда кому-либо оказывалось предпочтение даже в том, чего он и не думал добиваться. Его устраивало только первое место, вообще первое место, все равно, чем ни придется заниматься, но непременно -- впереди других. Мы как-то прогуливались по зоне и увидали, что группа заключенных с усилием перетаскивает бревна. Боряев мигом растолкал их, один наворочал больше пятерых, высмеял работяг и, довольный, пошел дальше. Они тоже были довольны неожиданной помощью. -- Бросьте! -- сказал я с досадой.-- Вам померещилось. А если и смотрела по-особенному, так потому, что я хуже вас обмундирован. У меня украли в бараке хорошие брюки. Я вскоре отошел от них на другое место. Я боялся, что они снова заговорят об Ольге Николаевне. Куда бы я ни поворачивался, я видел ее глаза, огромные, нестерпимо блестящие, не светившие, но сжигавшие -- все во мне волновалось от их сияния. Говорить об этом было немыслимо. Вскоре я уже развешивал свои вещи на столбе, торчавшем посреди комнаты. Комната была великолепная -- узенькая, низенькая, с покатым потолком, в два окна, на одну дверь. Тимофей Кольцов прозвал ее гробиком, Иван Боряев -- логовом, а дядя Костя, забредший зачем-то в нашу зону -- он был бесконвойным,-- сказал с уважением: - Правильная ховирка! Скамейку пошире да столик повыше -- и в лагерь можно не заявляться. Столик вскоре привезли, скамейки мы сколачивали сами. Не хватало лишь батареи центрального отопления, но вскоре появилась и она. И тут обнаружилось, что батарея поставлена впустую. На базе нашему цеху не выдали котла Ольга Николаевна осмотрительно запаслась предписанием начальника комбината, но в Техснабе посмеялись и над ней, и над предписанием. -- У нас остался один котелок нужной вам небольшой производительности,-- разъяснили ей -- А на этот один котелок выдано четыре разрешения. Все разрешения подписывал начальник комбината. Возмущенная, она побежала в управление. Но Завенягин в это время был в Дудинке, где заканчивалась навигация, а его заместители отказались вмешиваться в такое щекотливое дело. Ольга Николаевна упала духом Она вызвала нас в свой крохотный кабинетик и объяснила, что с мечтой о центральном отоплении приходится распроститься. Это означало, что в наступающую зиму без интенсивного подогрева мы не сможем пустить электролиз и половина намеченных исследовательских тем останутся нереализованными. -- Будем выкладывать голландки,-- с грустью сказала наша начальница.-- От холода не умрем. Чего-чего, а угля в Норильске хватает. -- Подождем класть печи,--сказал Боряев.-- Разрешение начальника комбината у вас есть? Так в чем дело? Поедем на базу, отыщем этот котелок и, никому не докладываясь, уведем. Там охраняются одни склады, а он, конечно, лежит на земле в стороне от складов Ольга Николаевна любила рискованные предприятия. -- Вы, стало быть, предлагаете украсть котел? -- Увести! -- поправил Боряев.--У нас такие операции называются -- уводить. -- Правильно, уводить! -- подтвердил я. - У меня недавно стащили брюки и посуду и объяснили, что не украли, а увели. Согласитесь, это звучит благопристойней. Словечко "уводить" совсем утешило Ольгу Николаевну, оно и вправду звучало почти пристойно. Ольга Николаевна хохотала, когда мы стали развивать план "увода" котла. Мы лезли из кожи вон, разрабатывая операцию вторжения на базу Техснаба, каждому хотелось перещеголять всех в разумной отчаянности предложений. Первым, как обычно, оказался Боряев. Дня через два, под вечер, к цеху подкатила грузовая машина и мы всей бригадой полезли в кузов. Стрелочек, как самое важное лицо, поместился в кабине. Он не мог отпустить нас без охраны в далекую отлучку, его присутствие к тому же придавало делу облик законности Когда шофер собирался дать газ, из цеха, одеваясь на ходу, выбежала Ольга Николаевна. - Я с вами! -- закричала она. Стрелок, открыв дверцу, готовился уступить свое место в кабине, но она подбежала к кузову и протянула нам руки. Мы с Боряевым кинулись к борту и с такой силой рварули ее вверх, что она взлетела, как мяч. Боряев был сильнее меня, но в тот момент я пересилил: Ольга Николаевна, перелетев через борт, упала в мою сторону. С секунду я придерживал ее, покачнувшись на другой бок, потом мы выпрямились, и она подбежала к кабине. -- Поехали! -- крикнула она, постучав по кабине. Машина помчалась по Заводской, главной улице города. Еще недавно я два раза в день шагал по этой улице, проваливаясь в грязь, сгибаясь под дождем. Сейчас я ехал по ней как барин, в кузове грузовика, мог с жалостью и пренебрежением взирать на колонны пеших заключенных -- так изменилось мое положение. Мне было не до этих горделивых дум. Ольга Николаевна стояла рядом, ее плечо касалось моей груди, от нее шел запах дорогих духов. Я задыхался, трепетал каждой клеточкой, голова моя кружилась. При толчках нас бросало в стороны, я ухватывал ее, чтоб она не упала, она еще сильней упиралась в меня плечом. Потом она быстро взглянула на меня и отстранилась. Машина влетела на базу Техснаба, пронеслась мимо складов и остановилась на площадке, где лежали котлы, трансформаторы и другое крупное оборудование. Мы попрыгали из кузова. Соскочив, я обернулся к машине. Ольга Николаевна, видимо, решила на этот раз обойтись без помощи. Она прыгнула, как и все мы, с борта на землю, и я ее подхватил в воздухе. Я прижал ее к груди, жадно вдохнул запах ее волос и духов. Растерянная, она в первый момент даже не пошевельнулась. Это продолжалось всего несколько секунд, потом она с силой толкнула меня. - Сейчас же пустите! -- приказала она шепотом. Я поставил ее на землю, она проворно отбежала. Никто не видел, что произошло, наш котел, лежавший в стороне от другого оборудования, интересовал больше, чем то, как энергичная начальница выбирается из машины. Боряев подвел под котел крепкие канаты, мы опустили борта грузовика и укрепили сходни из трех досок. Боряев командовал: "Раз-два, взяли!" -- а мы тащили. Рассерженный, что дело продвигается медленно, он сам нажал на котел плечом. Я тянул с усердием, но Боряев вдруг крикнул мне: - Да что с тобой? Гляди, куда тянешь! Толку от тебя как от козла молока -- только мешаешь. Я постарался больше не давать повода для придирок. Минут через десять котелок разместился в кузове, и мы опять полезли наверх. Грузовик лихо вылетел на улицу. "Увод" котла состоялся при ясном свете лампочек, развешанных на всей территории базы, в присутствии работников Техснаба, равнодушно взиравших на наше занятие. Никому и в голову не приходило, что на их глазах происходит дерзкое ограбление. Ольга Николаевна счастливо хохотала, она любила смеяться. Она выражала смехом не только удовольствие от шутки или забавной ситуации, но и глубинные чувства -- радость, наслаждение жизнью, умиление, признательность, смех ее можно было слушать как музыку, так он был звонок и непроизволен. Она стояла в другом конце машины, мне ее не было видно из-за котла. Но я хорошо слышал ее голос. Я знал по смеху, что у нее пылают щеки, сияют глаза. У меня тоже пылали щеки, к тому же у меня путались мысли. Я закрывал глаза, чтобы снова пережить, что произошло... Это было единственное реальное. Все остальное -- толчки машины, голоса товарищей и даже этот котел -- было в ином мире. Витенз тронул меня за плечо. - Вам плохо? Вы очень бледны. Вы не надорвались, когда возились с котлом? Я сказал поспешно: - Мне хорошо! Мне никогда еще не было так хорошо, Федор Исаакович! Он посмотрел на меня с изумлением, но ничего не сказал. Ей не понравилось мое дерзкое поведение. Для заключенного я держал себя слишком вольно. Уже на другой день она еле кивнула на мой поклон. Она прошла мимо замкнутая, надменная и, остановившись около шахтной печи, где шла плавка, заговорила с Боряевым. Я повернулся, хотел уйти в свою комнату, хотя у меня были дела на только что пущенной плавильной печурке, похожей на маленькую ваграночку. Я ненавидел Боряева. Он позвал меня. -- Ольга Николаевна считает, что я выпускаю расплав слишком рано. Ну-ка замерь температуру в печи. Он поднял вверх стеклышко глазка. Я навел оптический пирометр на светящееся отверстие. Ольга Николаевна воскликнула: -- Тысяча сто градусов, Боряев, точно, как я говорила! А нужно тысячу двести или даже больше. У вас печь идет холодно. И тут Боряев поиздевался надо мной. Он знал, что я орудую пирометром так же искусно, как сам он -- металлургическим ломиком, Витенз -- рейсфедером, а химик Алексеевский реактивами и растворами. Он превратил мою умелость в предмет насмешки. -- Будет исполнено,-- пообещал он.-- Нужно лишь поточнее определять температуру, а поддерживать ее на заданном уровне я всегда сумею. Между прочим, Сергей способен и не глядя на жар, а просто взирая на стену, показать на приборе любую желанную температуру. Ольга Николаевна не поверила. Я держал в руке оптическую трубку, а измерительный прибор стоял в стороне, это была старая конструкция, выпуск которой я сам налаживал в Ленинграде перед арестом,-- первые наши отечественные оптические пирометры. -- Дайте тысячу двести шестьдесят градусов,-- приказала она. Они с Боряевым склонились над прибором. Я навел телескоп на темную стену, покрутил реостат и, когда лампочка, горевшая в оптической трубке, достигла нужной яркости, сказал: -- Готово, измеряйте! Тысяча двести шестьдесят пять градусов! Ольга Николаевна с изумлением глядела на Боряева, тот торжествовал. Я еще не понимал, отчего он радуется. Но когда он заговорил, я понял суть его торжества. -- Вот и работайте с таким ловкачом,-- сказал он.-- Он назовет вам любую цифру, а потребуйте проверки, тут же повторит ее. У меня нет уверенности, что температуры точно те, которые он называет. -- Договоритесь между собой, как измерять,-- сказала она сухо.-- Но держите строго предписанный режим. Она тут же ушла, а я с горечью сказал Боряеву. -- Скотина ты, Иван! Разве я когда-нибудь называл неверные цифры? -- Дурак! -- ответил он снисходительно.-- Чего яришься? Я же не ругал, а хвалил твое умение. Скажи лучше спасибо за похвалу. Я убрался от него подальше. В электролизной Тимофей Кольцов показывал двум ученицам, Фене и Оле, как налаживать на ванне циркуляцию раствора. Шел электролиз никеля. Первую пластиночку норильского никеля всего несколько дней назад получил старый электрохимик Семенов на сконструированной им настольной ванночке. Милый Николай Антонович безмерно гордился своим достижением, он признался мне, что этот тонкий листочек размером с папиросный коробок -- самый большой успех всей его электрохимической жизни И хоть он уже стар и не надеется на скорое освобождение, он теперь видит, что жизнь свою -- хоть и за колючей проволокой -- прожил недаром. Первый норильский никель Ольга Николаевна отнесла Завенягину, а в ОМЦ смонтировали электролизные ванны, почти не уступавшие по размерам ваннам бытовым -- на них планировали получить уже не крохотные листочки, а настоящие пластины никеля. Семенов определил в свои помощники моего друга Тимофея Кольцова, сам сидел у химиков, а Тимофей надзирал ванны. Я присел неподалеку от Кольцова. Работу свою я уже выполнил и не хотел идти к себе. Погода в этом странном краю была изменчива. Широты -- солидные, почти семьдесят градусов, Полярный круг терялся где-то на юге, но все остальное было несолидным -- так, по крайней мере, казалось до первых морозов. В августе нас томили ледяные дожди, когда они переставали, прорывалось яркое солнце. Первого сентября выпал большой снег, третьего возвратилось тепло и установилась солнечная осень. В середине месяца с океана наползли тучи, снова полили дожди и посыпался снег, на этот раз мы думали -- кончено, зима! Вот уже неделю от зимы не осталось и следа. Холодеющее солнце заливало подсушенную, подмораживаемую по ночам землю. Горы приблизились -- омытые, выскобленные, сумрачные и надрывные, как покаяние с горя. Я осмотрелся, нет ли поблизости конвоира, и торопливо нырнул в кусты за уборной. Пройдя метров сто по бережку Угольного ручья, я развалился на холмике. Это был тот самый ручей, что омывал нашу жилую зону, наше сбродное первое отделение. Он доносил сюда все наши отбросы -- не вода, раствор нечистот пенился в зоне на его камнях. Он и пахнул там, у бараков, чем-то нечистым, этот наш лагерный ручей, от него поднимались сладковатые ароматы гнилья. Но то было в трех километрах отсюда, на склоне горы, опутанной колючей проволокой. Здесь, на воле, на плоской долинке, щетинившейся низкорослым леском, он казался снова чистым, дышал водою, а не выгребными ямами. Холмик был усеян кустиками голубики и брусники. Сперва я поворачивался с боку на бок, объедая окрестности, потом стал переваливаться подальше, а вскоре мне надоела и синяя голубика и красная брусника. Я улегся на спину, заложив под голову руки. Земля была где-то внизу, я ее не видел. Меня со всех сторон окружило смиренное голубоватое небо, оно было очень низко, словно, как и все в этом краю, стояло над землей, покорно склонив голову. Мне стало до боли жалко, что небо такое униженное, я чуть не всхлипнул от сочувствия. Потом мысль моя унеслась к недавним товарищам Анучину, Липскому, Потапову, Хандомирову, Альшицу. Где они, что с ними? Вкалывают в котловане, собираются каждый час в кружок, чтоб обменяться новостями и слухами -- по-местному, "парашами",-- и снова рубят ломами неподатливую землю? Что ждет их вечером -- штрафной паек за невыполнение норм и новые, горячечные, как бред параноика, "параши", единственное их утешение? Я вспомнил насмешливые слова Журбенды: "Я верю "парашам" только собственного изготовления". Он умел изготавливать яркие известия, этот Журбенда! Но, боже мой, как жидок стал бы суп, как черен и тверд был бы урезанный кусок хлеба, не сдабривай мы его добрым слухом, надеждой, пусть и вздорной, но поддерживающей душу! Я снова жил с недавними друзьями, горевал их горестями, изнемогал их усталостью. Во мне рождались печально-иронические стихи, закованный в рифмы стон души: Нигде нет осени страстней и краше, Чем эта осень заполярных гор. Нигде так пышно не цветут параши, Как в недрах этих рудоносных нор. Над озером кружатся куропатки, Последний в тундре собирая корм. У бригадира -- желчные припадки И на доске - невыполненье норм. И, согнутый еще не ставшей стужей, Уныло вспоминая разный хлам, Я жадно жду уже привычный ужин Параш штук шесть и хлеба триста грамм. Я торопливо записал эти строфы в блокнот и повеселел. Теперь я мог спокойно возвращаться в цех. Я чуть ли не бегом кинулся назад. У наружной двери меня встретил Тимофей. Он в волнении замахал руками. -- Где ты пропадал? Я кричал, кричал тебя... В цех приехал Завенягин, он осматривает одно помещение за другим. Через несколько минут дойдут до твоей комнатушки. Торопись прибраться! Я поспешил к себе. В комнате уже было прибрано и пусто. Я раскрыл потенциометр, засунул в муфельную печь платиновую термопару и включил подогрев. Пусть они приходят, я смогу притвориться, что у меня важное занятие. В муфельной печи прокаливались порошки разных никелевых сплавов. Я ждал появления Завенягина с волнением. И не потому, что он был начальником комбината и лагеря, почти бесконтрольным владыкой надо мной и еще над тридцатью тысячами таких, как я. Во мне не воспитали особого почтения к начальству. Я уважал людей, а не должности, ум, а не положение, душу, а не чин. Но бывали случаи, когда человек сам определял свою должность, умом достигал положения, не разделял души и чина.. В этом прославленном имени "Завенягин" таилась немаловажная частица моей собственной души, оно дышало мне романтикой пока еще недавней моей юности. Я услышал о нем семь лет назад. В уральской степи воздвигался мощный комплекс металлургических заводов, чуть не каждый день в газетах печатались сводки о ходе строительства, мы пробегали их с жадностью, как фронтовые донесения. Тогда и прозвенела на весь мир фамилия директора Магнитогорского комбината, этого самого Авраамия Павловича Завенягина, который должен сейчас зайти в мою комнатушку. В те далекие годы он был худ, молод, с аккуратно подстриженными усиками. Каков он сейчас? В комнату вошла раскрасневшаяся Ольга Николаевна, за ней, согнувшись в дверях, проследовал широкоплечий мужчина со знакомыми усиками. Он вопросительно посмотрел на меня. Я поклонился, он ответил. -- А здесь у нас точные измерения,-- говорила Ольга Николаевна.-- Проверяются и налаживаются приборы, исследуются потенциалы растворов.-- Она быстро взглянула на разогревшуюся муфельную печь.-- Сейчас, например, в тиглях проходит обжиг порошков по строгому температурному графику. Повернувшись к ним спиной, я записал, что показывали мои термопары, чтобы подтвердить строгость температурного режима. Завенягин ходил по комнате, с любопытством осматривал приборы, брал их в руки. Потом он дотронулся до батареи, и на лице его появилось удивление. -- У вас центральное отопление? А где вы достали котел? -- Да вы же сами разрешили его взять с базы Техснаба. - Загадка решена! -- сказал Завенягин с облегчением. А ведь, а в Техснабе голову потеряли -- куда делся котел? Вот вы, значит, какая хищница. Буду, буду бояться вас. -- Да какая же хищница, Авраамий Павлович? А если и хищница, то с вашего благословения. Помните свою резолюцию? -- Помню, конечно. Но скажу по совести: знай я, что вы так легко его раздобудете, я бы поостерегся выдавать разрешение. Ожидали десяток этих котлов, пришло три, а визы на получение я накладывал заранее. Последний котел утащили из-под носа Металлургстроя, вот что вы сделали! Ну, владейте, владейте, раз удалось завладеть. Только не как начальнику, начальнику нельзя знать такие дела, просто как знакомому расскажите, как вы это проделали? -- Да нечего рассказывать, Авраамий Павлович. Приехали, погрузили и уехали! Он смеялся, она хохотала. Она еще никогда не была такой красивой, как сейчас. Завенягин встал и снова кивнул мне. -- Идемте, Ольга Николаевна, мне еще в три места надо поспеть до вечера. Между прочим, выговор вам за изъятие котла, хоть по моему разрешению, но без визы самого Норильскснаба, я вам запишу. А с ваших заключенных ИТР на месяц сниму дополнительный паек. Не так для вас, как для других -- острастка. Проходя мимо меня, Ольга Николаевна задержалась. Лицо ее сразу стало сухо и жестко. -- Никуда отсюда не уходите,-- приказала она тихо.-- Хочу поговорить. Она явилась обратно минут через пять. Я стоял у столика, она подошла к окошку. Мимо окошка прошелестела "эмка" начальника комбината. -- Уехал,-- сказала она, улыбаясь.-- Ну, все прекрасно. Ему понравился наш цех, особенно пристройки. Исследовательские работы он тоже одобрил. А что до выговора -- переживу. Вам, правда, месяц без дополнительного пайка. -- Месяц -- это недолго. А пристройки хорошие,-- ответил я безучастно.-- И исследования нужные. Ольга Николаевна швырнула в угол папиросу. Ее подвижное лицо снова изменилось, в глазах вспыхнул гнев. - Вы плохо ведете себя! Кто вам разрешил уходить в лесок? Стрелок намеревался объявить вас в побег, я еле отговорила. Вы забываете о своем положении! -- Да, я забыл о своем положении! -- сказал я. - Я забыл, что я заключенный, то есть нечеловек, вернее недочеловек или получеловек. Я забыл, что мне нельзя удаляться от места работы дальше, чем на десять метров. Я забыл, что полагается стоять перед вольным, особенно перед начальником, навытяжку, руки по швам, голову склонив. Я забыл, что мне запрещены все естественные человеческие чувства -- увлечение, радость.. -- Перестаньте! -- крикнула она, топнув ногой. -- Что за истерика? Слушать не хочу! Я отвернулся. Она закурила новую папиросу, прошлась по комнате. Она успокаивалась, я все больше кипел. -- Вести такие разговоры небезопасно, когда кругом столько ушей, как вы этого не понимаете? -- сказала она.-- Я начальник цеха, и на мне лежат... -- Права и обязанности,-- докончил я, кланяясь.-- Понимаю вас, Ольга Николаевна. Ваша обязанность -- не допускать, чтобы заключенные забывали о том, что они заключенные. А право -- наказывать заключенных карцером, если они все-таки забудутся. Интересно, во сколько суток кандея вы оцениваете мое поведение? -- Не будьте глупцом! -- сказала она, подходя вплотную.-- Слышите, не будьте глупцом! Она так разозлилась, что готова была влепить мне пощечину. Я замолчал. Она еще прошлась по комнате, не глядя на меня. - Ваша бригада сейчас уходит в зону,-- сказала она, останавливаясь.-- Вы останетесь в цехе на вторую смену. Я выдала конвоиру расписку, что задерживаю вас для окончания начатых работ. -- Слушаюсь,-- сказал я.-- Будет исполнено. Займусь окончанием еще не начатых работ. Я давно мечтал провести вечерок в полном одиночестве. Она наконец справилась с гневом и снова улыбнулась: -- Одиночество будет не полным. Я приду к вам вечером. Теперь все мои душевные помыслы свелись к одному: узнать, когда начинается вечер. Это перед закатом или после заката? Что отмечает наступление вечера - последний солнечный луч или первая звезда? Или, может, на мое несчастье, вечер приходит, когда самая тусклая завершающая звездочка выползет на дежурство? В старой жизни вечер наступал, если две стрелки на часах становились под заданным углом. В новой часы были утрачены, единственные в цеху ходики висели в закрытом кабинете начальницы. Я выбегал наружу и смотрел на небо. Небо не хотело темнеть. По нему, черт знает зачем, ползали красные полосы, они потихоньку превратились в северное сияние -- первое увиденное мною северное сияние. Я счел это добрым предзнаменованием и возвратился к себе. Ко мне в любую минуту могли прийти. Мне было не до сияния, даже первого! И, как почти всегда бывает в таких случаях, я пропустил, когда дверь отворили. Не знаю, о чем я задумался, но я вдруг потерял ощущение окружающего. Я очнулся, когда передо мной стоял молодой человек. Я растерянно вскочил, я не знал этого неслышно появившегося человека. Он был высок, очень строен и необыкновенно красив. Только на картинах старых итальянских мастеров я видал такие благородные мужские лица, матово-бледные, с нежной кожей, большими вдумчивыми глазами. Все это было так невероятно -- и его неожиданное появление, и его удивительная красота, что я непроизвольно сделал шаг назад. -- Здравствуйте, Сергей Александрович! - сказал посетитель улыбаясь и протянул руку.-- Я два раза стучался, но вы не услышали. Я муж Ольги Николаевны. В комнату вошла Ольга Николаевна. Она увидела, что мы обмениваемся рукопожатием. -- Ты, значит, справился без меня, Сережа? -- Она весело засмеялась моему смятению.-- Не удивляйтесь, моего мужа тоже зовут Сергеем, Сергеем Анатольевичем. Садитесь, друзья, что же вы стоите? -- Я знаю о вас уже давно,-- сказал он, ласково глядя на меня.-- А вернее, с того дня, когда Оля познакомилась с вами в кабинете у Федора Аркадьевича Ха-рина. Она так точно описала ваше лицо, походку и разговор, что я узнал бы вас и без знакомства при встрече на улице. -- Мы тоже запомнили Ольгу Николаевну,-- ответил я с трудом. Я с отчаянием собирал разлетевшиеся мысли, голова была темна и гулка, как перевернутый горшок. Я обратился к Ольге Николаевне: -- На вас были модельные туфли, чулки со стрелками, нарядное платье. Мы долго потом удивлялись, как вам удалось пробраться в такой одежде на завод под кромешным дождем. Сергей Анатольевич лукаво улыбнулся: - Я расскажу вам тайну ее появления на заводе. Оля знала, что ей предстоит увидеть очень интересных людей, в прошлом крупных работников, и готовилась к встрече целую неделю. А последние две ночи даже плохо спала. Она упросила Авраамия Павловича дать ей свою машину для поездки. Только это и спасло ее туфли и платье, а заодно и завивку, на которую тоже было потрачено немало трудов. Так мы болтали с час или немного больше. Я постепенно оправился от первого ошеломления. Сергей Анатольевич вежливо посмеивался нескольким моим вымученным шуткам. Он рассказал о себе, что как и она, инженер-металлург, они закончили одновременно Московский институт цветных металлов. Ей предлагали аспирантуру у профессора Ванюкова, но она не пожелала расстаться с мужем, получившим назначение на Крайний Север,-- так они появились в Норильске. Я в ответ поделился самыми важными событиями своей жизни, то есть разными пустяковыми происшествиями. Единственным по-настоящему важным в моей жизни было то, что я осужден, но это они знали и без меня и распространяться об этом заключенным строго воспрещалось: чтоб не выдать государственных тайн, как это называлось в подписанной нами бумажке, хоть в нашем несчастье была одна та тайна, что осудили нас без вины. Впрочем, именно это и следовало скрывать. Ольга Николаевна поднялась первой, за ней поднялся он. -- Как видите, одиночества у вас не получилось,-- сказала она, дружески протягивая руку.-- Мне очень хотелось познакомить вас с Сережей, я рада, что это наконец произошло. Я молча поклонился. Я не мог говорить. В моей руке лежала ее узкая теплая рука.Я проводил их до двери. Он вышел первый, она задержалась, запахивая пальто. - Как вам нравится мой муж? -- спросила она. - Ваш муж мне очень нравится. Мне не нравитоя только, что он ваш муж. Она с укором покачала головой. -- Вы неисправимы! Возьметесь ли вы когда-нибудь за ум? -- Никогда!-- сказал я,- Очевидно, у меня попросту не за что браться. Я возвратился в свою комнатушку и облокотился о подоконник. Была уже ночь, но в свете фонаря на верхушке столба, поднимавшегося над крышей, я видел, как они удаляются. Он поднял воротник и сгорбился, она запрокинула назад голову,-- видимо смеялась, она всегда так смеется, запрокидывая голову. Над ними играло неяркое полярное сияние, первое сияние, которое я видел в своей жизни. Мне хотелось плакать. Еще охотнее я бы с кем-нибудь подрался. СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ ТИМОФЕЯ КОЛЬЦОВА У Тимофея были две особые мечты. Особость их была не в природе этих мечтаний -- примерно того же хотели и все мы. Во всяком случае, никто не возражал бы, чтоб у него -- или с ним -- осуществились такие мечты. Тимофей отличался от нас тем, что хотел этого с очень уж большой силой. Он не тешился своими мечтами, а вкладывал в них душу. Первая состояла в том, что он желал любви. Он мечтал, чтобы в него влюбилась хорошая женщина, и по-хорошему влюбилась -- со слезами, с обмиранием при встрече, с горячими ласками наедине и с непременной готовностью ради всего этого пойти на любую жертву: на потерю свободы, здоровья, может быть, даже жизни. Величиной возможной жертвы измерялась сила его воображаемой любви. Что и говорить мечта неплохая, каждому бы ее. Вторая была попроще -- напиться. Когда мечты, накаливаясь в одиночестве, достигали непереносимой остроты, Тимофей приходил ко мне в потенциометрическую и садился на табурет -- Како веруешь? - спрашивал он, вздыхая. - Поклоняюсь лагерным святым, философам Канту и Филону, отвечал я. Это означало, что я кантуюсь и филоню, то есть увиливаю от работы. Я не кантовался и не филонил, а, наоборот, усердно трудился, но Тимофею нравилась моя острота, он хохотал минуты две или три. Он очень забавно смеялся, весело и душевно, смех его никого не обижал, даже если смеялись над кем-нибудь, а не вообще. Человек, услышавший, как Тимофей смеялся, еще не зная, в чем дело, тоже начинал хохотать. Самым же смешным в смехе Тимофея было то, что смех набегал приступами: заклокочет, запенится, понемногу ослабеет и затихнет, потом снова вырвется наружу громким клокотанием. Смотреть на эту веселую судорогу было всегда занятно. Отсмеявшись вдосталь, Тимофей говорил: -- Сережа, слыхал - на стройку приехали тысяча девчат из таежных сел. Молоденькие, хорошенькие... -- Не все хорошенькие,-- возражал я. -- Все, Сережа! Нехорошеньких девчат не бывает. В наш цех занаряжено человек десять. Ох и хорошо же будет! - Да чем же хорошо, Тимоха? -- Всем! Ну как ты не понимаешь? Девчата кругом -- рожицы же, смех... Воздух станет звонким, без глухоты, как сейчас... -- И какая-нибудь из этих смешливых рожиц влюбится в тебя? -- доканчиваю я. -- А что? Неужто в меня и влюбиться нельзя? Нет, ты скажи -- нельзя? Я отрывался от приборов и смотрел на него. Он сидел на табуретке, унылый и добрый, и с волнением ждал моего ответа. У него было сразу запоминающееся лицо типичного казака-кубанца (он