что произносит, - или произносит, потому что положено произносить, не вдумываясь, не углубляясь... Жизнь ребенка зависит от меня. От меня лично. Вдруг сейчас дверь начальника заперта, идет совещание - важное для этих людей, срочное. Сумею ли я пробиться? Найду ли убедительные слова? Достучусь ли до их сердец? Эдик, тот, я думаю, пролез бы в замочную скважину. Будь на моем месте тесть, твердый, спокойный, - его, конечно, стали бы слушать, он нашел бы что сказать. Как сказал Ценципер? "Трудная профессия - быть отцом". - Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста, вот стул, - вежливо сказал начальник смены, молодой, ясноглазый, с тонко очерченным, немного суховатым профилем, с прямыми темно-русыми волосами, которые он время от времени приглаживал двумя руками, чтобы они не распадались, лежали аккуратно. - Чем могу служить? Дверь его кабинета была открыта, и виден был цех. Девушки в низко, на самые брови надвинутых марлевых тюрбанах сидели за узкими столами и в тишине, под лампами дневного света, розовыми длинными пальцами собирали что-то тонкое и сложное, непонятное, какой-то клубок рычажков, пружинок, колесиков, - собирали то, что в конце конвейера должно стать сердцем. Да, сердцем ребенка. Лента конвейера посреди стола двигалась медленно, толчками. Зажигались белые, зеленые и красные сигналы. Размеренно работали девушки, все чем-то похожие одна на другую, строгие и чистые, как монахини, каждая с лупой во лбу, лапка которой была захлестнута на тюрбан. Ярко белел кафельный пол из мелких блестящих плиток. В стороне, за отдельным столиком, сидела маникюрша, ей привычно доверила свои руки одна девушка в марлевом тюрбане и с лупой, захлестнутой на щеку. Другая ждала очереди, а пока делала странные движения - поджимала и выкидывала пальцы: очевидно, гимнастика для рук. Сборка сердца. Как здесь важно все, любая мелочь, пушинка, пылинка, любое почти неуловимое движение этих розовых девичьих пальцев над узким сборочным столом. Немного не так, немного вкось поставила петельку, недостаточно тщательно проверила, прощупала крючок - сколько потом горя, слез, сколько человеческих трагедий, как далеко расходятся круги горя, задевая многих. А ведь было всего ничего - какая-то петелька, минутное движение, беглый взгляд в лупу... На качество сердца влияет все - как вчера провела вечер, в каком сегодня встала настроении, грубили или нет соседи по квартире в этот ранний час общих сборов на работу, потом соседи по троллейбусу, с которыми она стояла локоть к локтю, плечо к плечу, потом соседи по заводу, с которыми она шла в общем потоке к проходной, тоже локоть к локтю, тоже плечо к плечу, тесно, слитно. На качество сердца влияет качество человеческих отношений, - маленькое сердце, едва рождаясь, едва сойдя с конвейера сборки, уже зависимо, в нем слышатся ритмы времени, перебои и хрипы времени. Двое ругаются на улице - ты равнодушно проходишь мимо, а может быть, завтра это отдастся, отзовется в сердце твоего ребенка... - Чем могу служить? - повторил начальник смены, просеивая между пальцами пряди волос, встряхивая и укладывая их назад. - Слушаю вас. Я сел. И рассказал (в который раз за эти дни!) свою горькую историю. Начальник отнесся сочувственно. - Все дело в петельке? Надо поискать. Конечно, шансов мало, но кто знает... В первых числах каждого месяца у нас генеральная чистка, и я вам обещаю... - В первых числах? - Я ужаснулся. - Да что вы? Это же вопрос одного дня... вопрос часов. Как вы не понимаете, надо немедленно... Он продолжал - все так же неторопливо, рассудительно: - Вхожу в ваше положение. Но и вы войдите в мое. Не для того я получаю жалованье от государства, чтобы в рабочие часы исполнять личные просьбы, верно? Вы придете с личной просьбой - предположим, разумной, обоснованной, не спорю; за вами другой, потом третий. А когда дело делать? План у нас жесткий, качество требуется высокое, как вы сами понимаете... Он говорил ровно, монотонно, спокойно - это действовало. Говорил логично - и это тоже на меня действовало. В его словах была видимость правды. В самом деле, товарищ занят, работает, у него дел по горло, а я прихожу по своему личному вопросу, отрываю, беспокою... Обычная моя интеллигентская слабость: захотелось встать, извиниться и уйти. Ну что я тут сижу? На что рассчитываю? Он же русским языком сказал, что не может, не имеет возможности мне помочь. Уйти? А Мальчик там, дома? А Майка - промелькнуло ее заплаканное лицо... И, переламывая себя, свой характер, свои привычки, я все-таки не ушел. Остался сидеть в этой клетушке, не позволил себе встать со стула. - Вот вы сказали - один по личному вопросу, другой, третий. Но разве это так часто бывает? Не каждый день. И даже, наверное, не каждый месяц. - Я старался говорить так же размеренно, так же четко и логично, как он. - Мой приход к вам сюда - это не правило, скорее исключение. Совершенно особый случай. Он слушал меня с вежливым, немного скучающим выражением лица. Пожал плечами: - Для каждого его случай - совершенно особый случай. И тут я не выдержал. Стукнул со всего маху кулаком по столу, раз и другой, так что заплясала крышка чернильницы, рассыпались скрепки. - Ребенок умирает... задыхается, понимаете вы или нет, черт вас подери? Вот сейчас, сию минуту задыхается, хрипит... Что вы, деревяшка, как этот стол? Ничего не чувствуете, что ли? Да, вы не обязаны - по службе, по занимаемой должности. А по человечности? Да как вы... Да как вам... Кричал я, должно быть, бессвязно, а выглядел глупо. Тюрбанно-марлевые головки заглядывали в дверь. Но мне было решительно все равно, что обо мне подумают. - Позвольте, вы не имеете права, тут служебное помещение. И я не допущу... - начал было начальник смены. Я отодвинул его и пошел прочь из тихого белого цеха, который до этого казался мне таким мирным, таким уютным и безмятежным. Промелькнули длинные столы с пунктирными линиями ламп дневного света, наклоненные девичьи лица. Двери, еще двери. Закругляющийся коридор. Какие-то склады, стеллажи... Опомнился я в большом застекленном пролете, похожем на ангар, где вспыхивали огни электросварки, - сборочный цех остался далеко позади. Что же я натворил? Зачем погорячился? Надо было вести себя иначе - сдержаннее, умнее, политичнее. А как? Просить, клянчить? Я к этому не привык. Сроду никогда ничего не клянчил - ни жилплощадь, ни прибавку к жалованью. Если надо, дадут. Вот как я всегда рассуждал. Работал себе и работал, пороги у начальства не обивал. "Да, - говорил внутренний голос, - ты прав, если это зарплата или жилплощадь. Но если это жизнь твоего сына... Тогда как? Тут надо уметь и просить, и клянчить, и требовать, и за горло брать. Надо забыть, к чему ты привык и к чему не привык, что выносит твой характер и что он не выносит. Наплевать! Ты должен. Должен добиться, настоять на своем, получить, вырвать..." Открылась боковая дверь, и я увидел Андрея с его широкой грудью, облепленной свитером, и хорошо посаженной на плечах крупнокудрявой головой. - Что с вами? - опросил он, гася улыбку, приглядываясь ко мне. Выслушал. - И куда же вы теперь? Я сказал, что иду в партком. Расскажу все как есть, буду добиваться... - Так. - Андрей нахмурил темные брови. - Идем обратно на сборку. Он вошел в клетушку, причем как-то сразу заполнил ее всю. Сказал начальнику смены: - Ну, вот что, Каменский, ты дурака не валяй. Тот ответил холодно, размеренно: - Я принял правильное решение. Я не обязан. Никто не может меня заставить по требованию постороннего лица... - Не обязан. Но сделаешь. - В первых числах. - Сегодня. - Комитет комсомола тут вообще ни при чем. Ты не командуй! Это, в конце концов, чисто производственный вопрос. - Чисто производственных вопросов не бывает. Не встречал. Это вопрос человеческий. Они перебрасывались быстрыми короткими репликами. Разговор напоминал поединок. Я чувствовал себя лишним. - Новый состав комитета берет неверный тон. Диктат, давление... - Каменский покосился в мою сторону. - Ну, мы еще к этому вернемся. - Ты что, хочешь получить по шапке не от нас - от парткома? Я тебе это устрою, - пообещал Андрей. - Один придет с просьбой, другой, третий. А интересы государства... Андрей вспылил, сжал кулаки. - Интерес государства в том, чтобы дети росли здоровые и веселые. Ничего интереснее для него нет. А если ты этого не понимаешь... Румянец негодования совсем по-юношески окрасил его щеки. Вошла женщина, сказала, что Ценципер разыскивает меня по всему заводу, дозвонился в техчасть. Я поднялся за ней на антресоли, откуда хорошо был виден весь цех в его кафельном сиянии, с радиально расходящимися столами, обрамленными белыми тюрбанами. Взял телефонную трубку, услышал бодрый голос Ценципера. Ценципер интересовался, как у меня дела. - Каменский? Хм. Так вы попали на этого молодого людоеда? Смешное дело - человек делает сто сердец за смену, но позабыл сделать еще одно: для себя. Игра природы. Ну, есть люди кроме Каменского на сборке, вот я сейчас перезвоню... Ах, Андрей взялся? Андрей - это личность. Я со своей стороны тоже... Голос пропал. Когда я вернулся обратно, спор уже утих. Андрей, сидя в углу, читал "Советскую Россию". Каменский сказал мне очень вежливо, просеивая сквозь пальцы пряди своих ровных волос и укладывая их назад: "Я сейчас распоряжусь, чтобы поискали то, что вам нужно. Да вы сядьте. Вот стул..." Он ушел, подтянутый, аккуратный, в хорошо отглаженном белом халате, из-под которого выглядывал воротник сиреневой рубашки с узлом галстука. - Тяжелый случай. - Андрей отложил газету. - Тяжелый случай, говорю, этот Каменский... Его еще мало знали, выбрали с размаху в прошлый комитет комсомола. Ох, мы с ним намаялись. Как персональное дело, так у него особое мнение, просит занести в протокол. "Уже три года живет отдельно от жены? Полюбил другую? Да ведь он же расписан. И развод не оформил. Так какая же тут может быть любовь? Только аморалка. А за аморалку надо карать. Нечего с чувствами нянчиться". И все в таком роде... Был тут коллективный просмотр "Ромео и Джульетты", - Андрей усмехнулся, - так ребята рассказывают: после второго акта Каменский встал и говорит так это сквозь зубы: "Какая распущенность!" Байка, наверное, но выдумано неплохо. Каменский вернулся. Все обыскали, но нужную петельку не нашли. Оборачиваемость оборотных средств... строгие нормативы на хранение... - Люда искала? - подозрительно спросил Андрей. - Сама? Ну, Люде можно верить. - Он был расстроен. - Что ж, если так... Взгляд его упал на маленькую пепельницу, о дно которой Каменский в эту минуту гасил сигарету. Пепельницей служила какая-то негодная деталь, в свое время, должно быть, блестящая, а теперь облезлая, пятнистая. - Слушай, а это... это не петелька СК-2А? Ну, так и есть. Я тогда работал на револьверном станке, сам ее обрабатывал, как же мне не узнать. Точно, это она! Каменский взял пепельницу и стал рассматривать! Бракованная. Правда, брак исправимый. Но плохо, что полировка сошла. Даже ржавчина кое-где есть. Старье. Вряд ли такая деталь может пойти в дело. Тут сколько ни зачищай... - Жалко с пепельницей расстаться? - засмеялся Андрей, очень довольный исходом дела. Его уже тянуло к двери. - А как ее оформить на вынос? - спросил Каменский. - А вот так. - Андрей, вытряхнув окурок, сунул пепельницу ко мне в карман. - Вопрос исчерпан. Ну, я пошел. - Он встал и кивнул мне головой. - Встретимся у Ценципера, я туда зайду. Мы остались вдвоем с Каменским. Он все посматривал на мой оттопырившийся карман. - По-моему, она не годится. Ну, смотрите сами, дело ваше. - И, немного запинаясь, выговорил: - А я в-вот о чем хотел вас спросить. Вы бы написали мне расписку... Я не сразу понял, о какой расписке идет речь. А когда понял, взял ручку и написал по всей форме, разборчивым почерком: "Получена деталь СК-2А от товарища Каменского. Товарищ Каменский предупредил меня, что деталь старая, ржавая, бракованная и, по его мнению, к употреблению непригодная. Если мой Мальчик умрет в связи с применением этой детали, то товарищ Каменский не имеет к этому отношения и не несет за это ответственности". Я подписался и быстро вышел, не оборачиваясь. Черт с ним, с этим Каменским! Ведь больше я его не увижу. Цех жил своей жизнью, мелькали розовые танцующие пальцы сборщиц, они поворачивали колесики, кормили механизм маслом, что-то подправляли пинцетом. Я замедлил шаг у дальнего конца стола - и вдруг услышал тихое биение. Сердце, собранное, отлаженное, впервые для пробы было пущено в ход, впервые забилось, ожило. И что-то было в этом удивительное, торжественное. Забилось сердце! С этим последним светлым чувством я ушел из цеха сборки, проводившего меня белым мерцанием пола, в котором отражались черточки ламп дневного света. Но когда я уже спускался по узкой винтовой лестнице и слышал дальний глухой шум станков (казалось, тачка, полная камней, едет, громыхая, по ухабам), меня окликнули. Шел скорым шагом запыхавшийся Каменский. Длинные пряди его ровных волос растрепались и падали на лицо. Что ему надо? Хочет по-человечески проститься, пожать руку? Или извиниться за расписку? Неужели у молодых людоедов тоже бывают минуты просветления? - Извините, - сказал Каменский, обеими ладонями приглаживая волосы назад, - но вы забыли поставить число. Я бы вас попросил... Ручка у меня с собой. По тротуару плотным потоком шли люди в сторону станции метро. А я и не заметил за всеми этими хлопотами, что уже совсем стемнело, отчетливо светились желтые стрелы переходов и неоновые мелко дрожащие трубки вывесок. Город жил вечерней жизнью. В здании заводоуправления гасли окна - то на одном этаже, то на другом. Кончился рабочий день. Но многие окна продолжали светиться - не каждый ведь может оторваться от чертежной доски по звонку. Не без труда я разыскал нужную дверь. Ценципер, блестя лысиной, сидел в надежном кольце своих мраморных укреплений. Рядом стоял Андрей и, упрямо нагнув кудрявую голову, прижав к сильной груди кулаки, рассказывал о своей схватке с Каменским. - Разве это человек? Это... это... Горела настольная лампа, и за спиной Ценципера на светлой стене нахохлилась густо-черная тень с крючковатым клювом и венчиком торчащих перьев на голове - как будто большая птица оседлала спинку кресла. Я сел на диван и почувствовал страшную слабость. Ну, больше, кажется, ни на что не годен, ничего не мог бы сделать, даже пальцем шевельнуть, даже слово сказать. Хорошо, что все это осталось позади. Теперь только довезти петлю домой... А что там, дома? Надо позвонить. Надо позвонить, ты слышишь? Встань, сделай над собой это усилие. Возьми трубку! - Значит, достали. Предположим, - сказал Ценципер. - Покажите трофей. - Он повертел деталь, потом откинулся на спинку кресла и полузакрыл глаза. - Прекрасная вещь. Антикварная вещь. Какое бы ей найти применение? А вот такое. - Резким движением зашвырнул деталь в угол, за шкаф. - Вы идиоты или как? Это годится для рыбной ловли - отличное грузило. Или для старинной русской игры, называется: бабки. По буквам: Балда - Авансирование - Балда вторично - Китай - Индокитай. Но чтобы ребенку... Она же бракованная, ваша петля, все размеры смещены, на торце ржавчина. - Он подергал себя за серо-седые, торчащие вокруг лысины перья. - Сборка сердца - надо понимать! Первый класс точности... Микроны... Это не макароны, между прочим. Наступило молчание. - Не пойдет в сборку? Это точно? - спросил огорченный Андрей. - Просто смешно! Уж Ценципер знает ГОСТы, Ценциперу можете поверить. Я сказал каким-то новым для себя, резким тоном: - Ну и что же? Значит, на этом конец? Советуете сложить руки? Пусть уми... Андрей скривился как от боли. - Не надо. Прошу вас. - Какой же выход? - спросил Ценципер, не обращая на меня внимания, круто поворачиваясь к Андрею. - Эх, сколько времени потеряли! Андрей запустил пальцы в свои крупнокудрявые волосы. - Выход один. Попросить... - Гладких? - Да. Пусть выточит по чертежу. - Я уже сам думал о Гладких, - признался Ценципер. Он говорил как-то помягче обычного, не так пулеметно. - У нее может... должно получится. - Если ее попросить. Гладких не откажет, сделает. Вот только когда? - Андрей стал прикидывать. Она работала в утро. Сегодня четверг - день политучебы. После занятий у нее передача опыта: приехали украинцы. А с утра ей опять заступать. Значит, остается только ночь. Да, только ночь! - Спать, пожалуй, совсем не придется. - Ценципер покачал головой. - Тяжело, конечно. - Позвонил телефон. Он поднял трубку, подержал ее в руке и положил обратно на рычаг. - Тяжело... В наступившей тишине стало отчетливо слышно далекое, глухое, как будто подземное рокотание завода. На фоне приглушенных дальних звуков, стертых расстоянием, растворившихся в общем ровном тоне, выделялся один солирующий звук, выделялась звуковая струя потолще, погуще остальных, со своим особенным ритмом, - казалось, большое бревно сначала ползло с натугой по шероховатому полу, волоклось протяжно, медленно, с какими-то всхлипами и хрипами; потом, чуть помедлив, резким броском таранило железные ворота. И снова ползло, всхлипывало, шуршало. - Пойдем, Андрей. - Ценципер встал. - Разыщем Гладких. Чертежи? Беру на себя. - Он опять заговорил в обычной телеграфной манере. - Сталь? Наверное, 40Х. Проверишь! Теперь, на этом новом крутом повороте, все в моей жизни зависело от Гладких, какой-то Гладких, от ее решения, от того, захочет ли она, пробыв целый день на заводе, остаться еще на ночь - зная, что завтра в семь утра ей снова нужно стать к станку. И это ради незнакомого человека, ради чужой беды... Какую гирю надо положить на чашу весов, чтобы чужая беда перевесила, стала ее бедой? Какие привести доводы? - Достаньте мне пропуск, - крикнул я Ценциперу. - Я с вами! Ценципер отмахнулся короткой, похожей на крыло рукой. И черная птица на стене тоже отмахнулась. - Чушь! Гладких нечего уговаривать. Не из таких. Андрей, ты готов? - Он сердито посмотрел на меня своими круглыми ястребиными глазами и закричал: - Бодрее! Мы с вами сварим этот бульон, да, да. Сошьем этот костюмчик! И получится совсем неплохо, слово Ценципера! Слышали, как сказал один портной? Его спросили: "Сколько времени вам нужно, чтобы сшить брюки?" - "Шесть дней". - "Помилуйте, за шесть дней бог создал мир". Он ответил: "Так взгляните на этот мир - и на мои брюки!" Снова продолжительно, настойчиво зазвонил телефон. Машинально я снял трубку. - Юра? - Майкин голос, нежный и дрожащий, как серебряный луч, шел откуда-то издалека. - Это ты, Юра? У меня перехватило дыхание. - Как ты смогла... Кто тебе дал этот... - Эдик звонил - по твоему поручению. (Никакого поручения я Эдику не давал.) Оставил номер телефона. А я не могла дождаться... - Слышимость была плохая. Звук прерывался, пропадал. - Эдик сказал, что все идет как надо. Медленно, но идет! Юра! - Голос зазвенел на высокой ноте. - Юра, я так боюсь. Скорее, пожалуйста, скорее! Когда все это будет? Ксения Алексеевна тут, с нами. Она тоже спрашивает - когда... Ей надо все подготовить... Один укол за шесть часов до операции, другой за три часа... Я посмотрел на стоявших в дверях Ценципера и Андрея, - они прислушивались к разговору. И сказал Майке (я старался говорить как можно тверже, увереннее), что все идет как надо. Медленно, но идет. Люди делают что могут. Надо потерпеть. Деталь будет готова... - К пяти часам, - горячо бросил Андрей, и щеки его вспыхнули. - К семи утра, - сухо, деловито поправил Ценципер. Я сказал в черную гудящую трубку: - К полвосьмому. Деталь будет к полвосьмому! Вот так. Готовьте... готовьте его к операции. Ну не надо, ну, родная... Я как-то смутно, невнятно вспоминаю теперь события этой ночи. Путаюсь, сбиваюсь, когда хочу восстановить их последовательность. Меня отвели (кто отвел, не помню) в технический кабинет. Комнату Ценципера надо было запереть, а здесь мне разрешили оставаться до утра. Горела одна только лампочка, слабо освещая просторный зал, длинные ряды пустых скамеек и громоздкий пустой ящик для докладчика, с прислоненной к нему указкой, которая отбрасывала тонкую изломанную тень. Казалось, самый воздух тут еще не остыл, был насыщен гулом и жаром дневных дел, хранил долгое протяжное эхо многоголосых дневных разговоров - вместе с едва заметным привкусом папиросного дыма, который, наверное, сколько ни проветривай, никогда не улетучивался совсем. "Победим брак!" - кричали стенды. "Будем выпускать детей только первого и высшего сорта!" Стояла сильно увеличенная модель ребенка с опущенными пухлыми ручками и полузакрытыми глазами - на нее падал слабый неровный свет, и казалось, что ресницы иногда вздрагивают, шевелятся, лукавая полуулыбка морщит рот. Большие красные стрелы, остро нацеленные то на колено ребенка, то на плечо его, то куда-то под мышку, предостерегали: "Берегись дефектов при натяжке! В этом месте легко допустить грубую нахлестку стыков". Или: "По твоей вине тут может получиться перекос слоев и отклеивание кромки боковины". За окнами, запотевшими, с подтеками сырости, голубели снега переулка, ватные крыши каких-то приземистых заводских служб и расплывались, лучились редкие пятна фонарей. Изредка по переулку проходила одинокая машина, и красные огоньки, вспыхнув, прочертив изогнутую линию, исчезали за поворотом заводской ограды, как исчезает тлеющий уголек брошенной папиросы. Несколько раз прибегал разрумянившийся Андрей, в сбитой на затылок меховой шапке, принося с собой дыхание зимы, морозной свежести. - Гладких согласилась... Раскопали чертежи... Гладких уже приступила... Когда он уходил, я, оставшись один, снова вставал у окна и смотрел сквозь запотевшее, схваченное по краям ледком стекло на пустые плоские белые дворы, прямоугольно обрезанные, на пустые плоские белые крыши приземистых строений, теснящихся одно к другому, на тоскливо пустую и безнадежно плоскую кирпичную стену с покачивающимися тенями длинных голых веток. Звонил Ценципер - уже из дому. Звонила Майка - ее дрожащий голосок сменялся грубым командирским голосом докторши. Мальчик жил. Мальчик ждал. Мальчику делали уколы. Мальчику не давали уснуть - после уколов это опасно. Можно уснуть и не проснуться. С ним разговаривали, играли, шутили, Адель Марковна принесла свои драгоценные хрупкие статуэтки вьесакс. Тесть, присев на корточки, показывал кукольный театр. ...Помню, уже после двух я занимался с Андреем, доказывал в его клетчатой тетрадке все ту же теорему. Неожиданно он заснул, совсем по-детски уронив кудрявую голову на сложенные руки. Потом встряхнулся и, крепко протирая ладонью заспанное розовое лицо, стал торопливо извиняться: - Вот стал освобожденным работником комитета. В цеху, там легче было. Последнее время я был старшим контролером ОТК. Проверишь детали, выдалось окно - сиди занимайся. А на комсомольской работе окон не бывает. - Андрей наклонился над тетрадкой. - Нет, как вы это здорово все... Сложные формулы, и прямо из головы. Счастливый человек! И запнулся, смутился. Андрей не возвращался уже больше часа. Я все ходил по залу туда и обратно, туда и обратно, мимо макетов, стендов, плакатов, одних и тех же, настойчиво повторяющихся, неизменных. Мелькали обрывки мыслей, фраз, какие-то разрозненные картинки, как будто кадры плохо смонтированной любительской киноленты. Пальцы Каменского, просеивающие пряди волос... Сборщицы, строгие, чистые, святые. А ведь одна из них собирала сердце нашего Мальчика... Качество. Качество человеческих отношений... Ценципер в венчике из седых перьев... "не надо объяснять, у самого трое"... телеграфный Ценципер с его жестким профилем и мягким сердцем... А ведь кто-то, такой же, как Ценципер, в соседнем с ним кабинете, возможно, совсем не злой, возможно, хороший семьянин, взял и подписал бумажку: "Опытную партию детей типа Ж-3 - в продажу". Был, наверное, конец месяца... завод не выполнял план, не хватало какой-то ерунды, тысячных долей процента... Да. Он подписал. Он в своей жизни никогда не обидел, не ударил ребенка - ни своего, ни чужого. Он, возможно, мой сосед по квартире, по дому - сейчас, заспанный, звонит в нашу дверь и спрашивает у Майки, у тещи, не надо ли сходить в аптеку, чем можно помочь. Добрый, симпатичный... Забрел ко мне на огонек ночной сторож. Это был говорливый дед с небритым рыжеватым жнивьем на щеках, в поношенной гимнастерке без ремня и мягких, неслышных валенках. - Закурить нечего? Да ты поищи, пошарь по карманам, милок. Значит, не имеется? Так. - Он вздохнул. И извлек собственный "Беломор". - Посижу тут у тебя, все ж таки живая душа. Детальку ожидаешь? Я в курсе, предупрежденный. Поинтересовался, с кем я имел дело на заводе. - Каменский? Знаем, как не знать. Показательный человек. Его у нас завсегда гостям показывают. Не горячится, матом не ругается. Аккуратный, культурный. Что ж, оно неплохо. Только... - Дед прищурился, посасывая изжеванную, почти у самых губ дымящуюся папиросу. - Только наши комсомолы как думают? Раз мата не употребляет, хороший человек. Раз употребляет - плохой. Эх-хе-хе, если б так просто было плохих от хороших отличать! Быстро бы тогда царство небесное на земле устроилось. - Последний раз затянулся и с сожалением пригасил окурок. - Так нету у тебя, говоришь, папироски? Не завалялось? - Вздохнул. - Хорошие люди мерли на Волоколамском в сорок первом, кишки с кровью на снег валились. Святые люди! А мату было... Или в сорок втором, под Свердловском. Завод эвакуировался, считай, на голое место. Руки к железу примерзали, рукавиц нет, ватников нет, кранов и в помине. Ругнешься в бога-мать, вроде теплее стало, смотришь, балка, матушка, сама пошла... - Без мата лучше. Давно пора без мата. - Кто будет спорить? - Дед упрямо покачал головой. - Но скажу я тебе так, милок: иной хоть и матюгается, от горячки своей, от необразованности, но душа есть. За рисковое дело берется, в драчку идет. А Каменский - ему что? Внедряли пневматику, специально подгадал в отпуск идти. Или еще... Авдееву за полгода до пенсии уволить хотел. Мать его, говорят, плакала: стыдно в заводском доме жить, побоялся бы людей. - Он пожевал окурок, остро глянул на меня прищуренным глазом. - От начальства можно скрыться, дело известное. От людей не скроешься, люди все видят... Вошел Андрей. - Нету закурить? - спросил дед. - Ах, да, ты же показательный. - Махнул рукой и достал "Беломор". - На молочке живешь. А мы росли на молочке бешеной коровки. Эх-хе-хе, пережито! Чтобы вы, черти, чисто жили, ходили праведниками... Андрей присел на валик кожаного дивана и, не раздеваясь, сдвинув ушанку на затылок, стал записывать какие-то неполадки, которые он обнаружил в столовых. Лицо у него было озабоченное, усталое. - Что у Гладких? - спросил я напрямик. - Там еще есть термическая обработка - на вашей детали. Это в другом цеху. Совсем упустили из виду. - Значит... - Ничего не значит, - Андрей встал. - Пойду сейчас в термичку, попытаюсь договориться, чтобы сделали. - Он сказал нарочито бодрым голосом: - Обязательно получится. Неудача? Опять неудача? Сердце мое сжалось от недоброго предчувствия. Когда Андрей вышел, дед засмеялся ему вслед, показывая подгнившие, темные зубы: - Какой храбрый! "Пойду попытаюсь!" Небось Гладких и без тебя договорится. Наше жилье не хотели признать полуподвалом - а как же не полуподвал, когда окна вот так, - он показал, - от земли. На учет не ставили, ну, мы со старухой чин чином к Гладких на депутатский прием... Что помогало мне в ту ночь? Что меня поддерживало? В техническом кабинете тоже слышался непрерывный гул завода. Слышалось ночное полусонное его дыхание, бормотание спросонок, теплое, доброе. "Ты не спишь, и я не сплю, - повторял завод, - да, не сплю. Я тружусь. Я тороплюсь помочь". И от этого дружеского невнятного бормотания как-то легче становилось на душе. Снег был розовый. В этот ранний утренний час снежный покров был ярко-розовый, как пастила или зефир, и затвердевшие мелковолнистые гребни, которые намел ветер, тоже делали его похожим на зефир, тот самый, что покупают в метро за двенадцать копеек - три штуки в блестящей прозрачной упаковке. Наш Мальчик очень его любил - и ел совершенно как свиненок: натыкивал эту круглую розовую бульбу на свой короткий пальчик и... Но дальше думать не следовало. Мы стояли с Эдиком у проходной завода, откуда выходил народ после ночной смены (Эдик заехал за мной на машине шефа). Девчата, выбежав из проходной, кидались снежками. Что они, после ночной работы? Или, наоборот, пришли слишком рано на утреннюю смену? Снег, лежалый, нерыхлый, хорошо лепился, весело поскрипывал под их пестрыми рукавичками. Заводилой была одна девушка с нежным акварельным лицом, в голубом пуховом платочке, сзади высоко приподнятом толстым узлом волос. Ее снежки, нацеленные сильной рукой, попадали точно. Подошел мой ночной знакомый, старик сторож, - ватник внакидку, в руке связка ключей. - Дожидаете? Ну правильно. - Прищурился на девчат: - Ишь, плясуньи... Все бы скакать, волейболить. Эдик галантно приподнял свою меховую шапку пирожком: - Приятно познакомиться, отец. Не знаете, скоро ли нам освобожденье выйдет? - Надо спросить у Гладких. - Дед позвенел ключами, окликнул девушку в голубом платочке. Та подошла, вся осыпанная снежной пылью, отряхивая полы складно сшитого, ловко схваченного в талии зимнего пальтеца. Я удивился. Мне почему-то казалось, что Гладких должна быть обязательно немолодой, солидной женщиной, чем-то вроде "матери завода". А тут... Эдик сделал охотничью стойку. Сдвинул на ухо ушанку-пирожок, поправил узел шарфа. - Гладких? Какая очаровательная фамилия... Она приподняла одну бровь, умно усмехнулась: - Ну, не такая уж я Гладких. Помнишь, Марина, - она оглянулась через плечо, - как Павлов в свое время орал? "Уберите эту Шершавых, она мне весь цех мутит". А все-таки полетел из мастеров! Хотя мы были тогда совсем зеленые. - Свалили, - густо оказала рослая Марина. - За приписочки. С нашей деталью, как объяснила Гладких, все было в порядке. Петля в термичке проходила последнюю закалку. Сейчас ее должны были вынести. Дед, очень довольный, подталкивал локтем то меня, то Эдика: - Какая у нас Галина Гладких? Краля... И язычок привешен... А работает - дай боже! Бригадир самой что ни на есть... - Какая наша работа, - лениво, басовито протянула Марина. - Круглое катаем, квадратное таскаем. Водки, правда, не пьем. - А я ее тоже не пью, - огрызнулся дед. - Я ее на хлеб мажу. А между прочим, в первую пятилетку вас, грамотных да чистеньких, что-то не видно было. Возить на грабарке да грязь ковырять лопатой - это и я был хорош. Эдик как бы невзначай деликатно поддержал Гладких за локоть. - Хотелось бы подробнее ознакомиться... Она захохотала ему в лицо: - Да у меня дочка трех с половиной лет. Уже в садик пошла. - А муж летчик, жутко ревнивый, - загудела на самых низких нотах Марина. - И он мне поручил... У Эдика был вид побитой собаки. - Ну, что вы скажете? Как хороший товар, так обязательно уже оплачен и упакован. До чего не везет. Женщина прокатила мимо нас в коляске закутанного младенца - видны были только торчащие бураково-красные щеки, тесно стиснутые капором. - Наш, - пробасила Марина. - Да, выпуск нашего завода, - Гладких задумчиво смотрела вслед коляске. - Ошибиться нельзя. Что прошло через твои руки... Голубоватые тени лежали у нее под глазами, - должно быть, после бессонной ночи. А сейчас опять вставать к станку... - Галю-у! - звали девушки от проходной. - Пора. Я наконец собрался с духом и пожал Гладких руку. - Нету слов... Не знаю, как выразить... Я отец ребенка. И то, что вы остались... Она подняла тоненькую бровь: - Ну осталась. Сегодня я для вас, завтра вы для меня, - может, и не зная того. Нормальное кровообращение человечества... Иду-у, девочки! - Задумалась. - А все-таки неправильно: раз есть опытная партия - должны быть и запчасти. Или не надо было пускать в продажу. Вы напишите домой... жалобу... да, напишите жалобу мне как депутату райсовета. А уж я... Сказала, по какому адресу послать. Упрекнула: - Что ж вы только о себе? Только за себя воюете? Ведь могут быть и еще такие случаи. И заспешила к проходной, догоняя своих. Полы ее пальто, ловко обтягивающего талию, разлетались. Обернулась, махнула голубой рукавичкой: - Позвоните Ценциперу, как прошла операция! Пусть передаст в цех. Эдик догнал ее. - Можно мне вас... поцеловать? - сказал он с непривычно серьезным лицом. Сказал небойко, как-то тяжеловесно, с усилием. Повисло маленькое неловкое молчание. - Ну, просто как передовую... - заторопился Эдик, краснея и от смущения бормоча не то. - Как представительницу... - Как представительницу? - Она умненько усмехнулась. - Ну, если так... - Оглядела Эдика с ног до головы быстрым женским взглядом. - Целуйте, только скорее. Пока Марина стоит спиной. Деталь, блестящая, новенькая, только что рожденная, была завернута в промасленную бумагу. В машине я то и дело разворачивал бумагу, чтобы убедиться, что все в порядке, что петля действительно тут, при мне. Дверь открыла Майка. Милые шоколадные глаза глянули на меня сквозь слезы, и у меня у самого комок встал в горле. - М? - это спросила Майка. - Мгм. - Это означало: "Да, привез". На одну малую, совсем малую минуту ее голова прижалась к моему плечу. - М? - это спросил я. - Да. - Это означало: "жив". Только теперь я понял, как страшно мне было спрашивать. В первой комнате было много народу: соседи, дядя Саша, Денис, еще кто-то знакомый. Некогда было разглядывать. Ко мне бросился Гоша, почему-то в заводском комбинезоне и весь измазанный красками. Из второй комнаты выглянула молоденькая медсестра. - Скорее! Я вошел, стараясь не шуметь. Окна были занавешены. Ксения Алексеевна наклонилась над кроваткой. Я ожидал увидеть что-то ужасное. Но Мальчик был в сознании. Почти такой же, как всегда. Даже улыбался. Только сесть он, кажется, не мог - лежал, откинувшись на подушку, как-то беспомощно завалившись назад, в неудобном положении. Ему не давали уснуть. Его тормошили, развлекали. - А ну, скажи: деда. Де-да, - настойчиво повторяла Ксения Алексеевна. Мальчик увидел меня. Что-то родное, теплое, чтото по-старому хитренькое мелькнуло в его глазах. И он сказал своим хриплым шепотом, сказал почти беззвучно, чуть шевеля губами: - Па-па! И двумя согнутыми пальцами - костяшками пальцев - совсем слабо ухватил меня за нос. Я хотел поправить ему подушку, что-то сказать... Но Ксения Алексеевна уже толкала меня к двери и твердым командирским голосом отдавала распоряжения: - Посторонних вон! Люся, большой шприц! Где стерильные материалы? И дверь за мной захлопнулась.