Аркадий Аверченко. Рассказы --------------------------------------------------------------- OCR: Евгений --------------------------------------------------------------- Два преступления господина Вопягина - Господин Вопягин! Вы обвиняетесь в том, что семнадцатого июня сего года, спрятавшись в кустах, подсматривали за купающимися женщинами... Признаете себя виновным? Господин Вопягин усмехнулся чуть заметно в свои великолепные, пушистые усы и, сделав откровенное, простодушное лицо, сказал со вздохом: - Что ж делать... признаю! Но только у меня есть смягчающие вину обстоятельства... - Ага... Так-с. Расскажите, как было дело? - Семнадцатого июня я вышел из дому с ружьем рано утром и, бесплодно прошатавшись до самого обеда, вышел к реке. Чувствуя усталость, я выбрал теневое местечко, сел, вынул из сумки ветчину и коньяк и стал закусывать... Нечаянно оборачиваюсь лицом к воде - глядь, а там, на другом берегу, три каких-то женщины купаются. От нечего делать (завтракая в то же время - заметьте это г. судья!) я стал смотреть на них. - То, что вы в то же время завтракали, не искупает вашей вины!.. А скажите... эти женщины были, по крайней мере, в купальных костюмах? - Одна. А две так. Я, собственно, господин судья, смотрел на одну - именно на ту, что была в костюме. Может быть, это и смягчит мою вину. Но она была так прелестна, что от нее нельзя было оторвать глаз... Господин Вопягин оживился, зажестикулировал. - Представьте себе: молодая женщина лет двадцати четырех, блондинка с белой, как молоко, кожей, высокая, с изумительной талией, несмотря на то что ведь она была без корсета!.. Купальный костюм очень рельефно подчеркивал ее гибкий стан, мягкую округлость бедер и своим темным цветом еще лучше выделял белизну прекрасных полных ножек, с розовыми, как лепестки розы, коленями и восхитительные ямоч... Судья закашлялся и смущенно возразил: - Что это вы такое рассказываете... мне, право, странно... Лицо господина Вопягина сияло одушевлением. - Руки у нее были круглые, гибкие - настоящие две белоснежных змеи, а грудь, стесненную материей купального костюма, ну... грудь эту некоторые нашли бы, может быть, несколько большей, чем требуется изяществом женщины, но, уверяю вас, она была такой прекрасной, безукоризненной формы... Судья слушал, полузакрыв глаза, потом очнулся, сделал нетерпеливое движение головой, нахмурился и сказал: - Однако там ведь были дамы и... без костюмов? - Две, г. судья! Одна смуглая брюнетка, небольшая, худенькая, хотя и стройная, но - не то! Решительно не то... А другая - прехорошенькая девушка лет восемнадцати... - Ага! - сурово сказал судья, наклоняясь вперед. - Вот видите! Что вы скажете нам о ней?.. Из чего вы заключили, что она девушка и именно указанного возраста? - Юные формы ее, г. судья, еще не достигли полного развития. Грудь ее была девственно-мала, бедра не так широки, как у блондинки, руки худощавы, а смех, когда она засмеялась, звучал так невинно, молодо и безгрешно... В камере послышалось хихиканье публики. - Замолчите, г. Вопягин! - закричал судья. - Что вы мне такое рассказываете! Судье вовсе не нужно знать этого... Впрочем, ваше откровенное сознание и непреднамеренность преступления спасают вас от заслуженного штрафа. Ступайте! Вопягин повернулся и пошел к дверям. - Еще один вопрос, - остановил его судья, что-то записывая. - Где находится это... место? - В двух верстах от Сутугинских дач, у рощи. Вы перейдете мост, г. судья, пройдете мимо поваленного дерева, от которого идет маленькая тропинка к берегу, а на берегу высокие, удобные кусты... - Почему - удобные? - нервно сказал судья. - Что значит - удобные? Вопягин подмигнул судье, вежливо раскланялся и, элегантно раскачиваясь на ходу, исчез. Ихневмоны Редактор сказал мне: - Сегодня открывается выставка картин неоноваторов, под маркой "Ихневмон". Отправляйтесь туда и напишите рецензию для нашей газеты. Я покорно повернулся к дверям, а редактор крикнул мне вдогонку: - Да! забыл сказать самое главное: постарайтесь похвалить этих ихневмонов... Неудобно, если газета плетется в хвосте новых течений и носит обидный облик отсталости и консерватизма. Я приостановился. - А если выставка скверная? - Я вас потому и посылаю... именно вас, - подчеркнул редактор, - потому что вы человек добрый, с прекрасным, мягким и ровным характером... И найти в чем-либо хорошие стороны - для вас ничего не стоит. Не правда ли? Ступайте с Богом. Когда я, раздевшись, вошел в первую выставочную комнату, то нерешительно поманил пальцем билетного контролера и спросил: - А где же картины? - Да вот они тут висят! - ткнул он пальцем на стены. - Все тут. - Вот эти? Эти - картины? Стараясь не встретиться со мной взглядом, билетный контролер опустил голову и прошептал: - Да. По пустынным залам бродили два посетителя с испуганными, встревоженными лицами. - Эт-то... забавно. Интер-ресно, - говорили они, пугливо косясь на стены. - Как тебе нравится вот это, например? - Что именно? - Да вот там висит... Такое, четырехугольное. - Там их несколько. На какую ты показываешь? Что на ней нарисовано? - Да это вот... такое зеленое. Руки такие черные... вроде лошади. - А! Это? Которое на мельницу похоже? Которое по каталогу называется "Абиссинская девушка"? Ну, что ж... Очень мило! Один из них наклонился к уху другого и шепнул: - А давай убежим!.. Я остался один. Так как мне никто не мешал, я вынул записную книжку, сел на подоконник и стал писать рецензию, стараясь при этом использовать лучшие стороны своего характера и оправдать доверие нашего передового редактора. - "Открылась выставка "Ихневмон", - писал я. - Нужно отдать справедливость - среди выставленных картин попадается целый ряд интересных удивительных вещей... Обращает на себя внимание любопытная картина Стулова "Весенний листопад". Очень милы голубые квадратики, которыми покрыта нижняя половина картины... Художнику, очевидно, пришлось потратить много времени и труда, чтобы нарисовать такую уйму красивых голубых квадратиков... Приятное впечатление также производит верхняя часть картины, искусно прочерченная тремя толстыми черными линиями... Прямо не верится, чтобы художник сделал их от руки! Очень смело задумано красное пятно сбоку картины. Удивляешься - как это художнику удалось сделать такое большое красное пятно. Целый ряд этюдов Булюбеева, находящихся на этой же выставке, показывает в художнике талантливого, трудолюбивого мастера. Все этюды раскрашены в приятные темные тона, и мы с удовольствием отмечаем, что нет ни одного этюда, который был бы одинакового цвета с другим... Все вещи Булюбеева покрыты такими чудесно нарисованными желтыми волнообразными линиями, что просто глаз не хочется отвести. Некоторые этюды носят удачные, очень гармоничные названия: "Крики тела", "Почему", "Который", "Дуют". Сильное впечатление производит трагическая картина Бурдиса "Легковой извозчик". Картина воспроизводит редкий момент в жизни легковых извозчиков, когда одного из них пьяные шутники вымазали в синюю краску, выкололи один глаз и укоротили ногу настолько, что несчастная жертва дикой шутки стоит у саней, совершенно покосившись набок... Когда же прекратятся наконец издевательства сытых, богатых самодуров-пассажиров над бедными затравленными извозчиками! Приятно отметить, что вышеназванная картина будит в зрителе хорошие гуманные чувства и вызывает отвращение к насилию над слабейшими..." Написав все это, я перешел в следующую комнату. Там висели такие странные, невиданные мною вещи, что если бы они не были заключены в рамы, я бился бы об заклад, что на стенах развешаны отслужившие свою службу приказчичьи передники из мясной лавки и географические карты еще не исследованных африканских озер... Я сел на подоконник и задумался. Мне вовсе не хотелось обижать авторов этих заключенных в рамы вещей, тем более что их коллег я уже расхвалил с присущей мне чуткостью и тактом. Не хотелось мне и обойти их обидным молчанием. После некоторого колебания я написал: "Отрадное впечатление производят оригинальные произведения гг. Моавитова и Колыбянского... Все, что ни пишут эти два интересных художника, написано большей частью кармином по прекрасному серому полотну, что, конечно, стоит недешево и лишний раз доказывает, что истинный художник не жалеет для искусства ничего. Помещение, в котором висят эти картины, теплое, светлое и превосходно вентилируется. Желаем этим лицам дальнейшего процветания на трудном поприще живописи!" Просмотрев всю рецензию, я остался очень доволен ею. Всюду в ней присутствовала деликатность и теплое отношение к несчастным, обиженным судьбою и Богом людям, нигде не проглядывали мои истинные чувства и искреннее мнение о картинах - все было мягко и осторожно. Когда я уходил, билетный контролер с тоской посмотрел на меня и печально спросил: - Уходите? Погуляли бы еще. Эх, господин! Если бы вы знали, как тут тяжело... - Тяжело? - удивился я. - Почему? - Нешто ж у нас нет совести или что?! Нешто ж мы можем в глаза смотреть тем, кто сюда приходит? Срамота, да и только... Обрываешь у человека билет, а сам думаешь: и как же ты будешь сейчас меня костить, мил-человек?! И не виноват я, и сам я лицо подневольное, а все на сердце нехорошо... Нешто ж мы не понимаем сами - картина это или што? Обратите ваше внимание, господин... Картина это? Картина?! Разве такое на стенку вешается? Чтоб ты лопнула, проклятая!.. Огорченный контролер размахнулся и ударил ладонью по картине. Она затрещала, покачнулась и с глухим стуком упала на пол. - А, чтоб вы все попадали, анафемы! Только ладонь из-за тебя краской измазал. - Вы не так ее вешаете, - сказал я, следя за билетеровыми попытками снова повесить картину. - Раньше этот розовый кружочек был вверху, а теперь он внизу. Билетер махнул рукой: - А не все ли равно! Мы их все-то развешивали так, как Бог на душу положит... Багетщик тут у меня был знакомый - багеты им делал, - так приходил, плакался: что я, говорит, с рамами сделаю? Где кольца прилажу, ежели мне неизвестно, где верх, где низ? Уж добрые люди нашлись, присоветовали: делай, говорят, кольца с четырех боков - после разберут!.. Гм... Да где уж тут разобрать! Я вздохнул: - До свиданья, голубчик. - Прощайте, господин. Не поминайте лихом - нету здесь нашей вины ни в чем!.. - Вы серьезно писали эту рецензию? - спросил меня редактор, прочтя исписанные листки. - Конечно. Все, что я мог написать. - Какой вздор! Разве так можно трактовать произведения искусства? Будто вы о крашеных полах пишете или о новом рисуночке ситца в мануфактурном магазине... Разве можно, говоря о картине, указать на какой-то кармин и потом сразу начать расхваливать вентиляцию и отопление той комнаты, где висит картина... Разве можно бессмысленно, бесцельно восхищаться какими-то голубыми квадратиками, не указывая - что это за квадратики? Для какой они цели? Нельзя так, голубчик!.. Придется послать кого-нибудь другого. При нашем разговоре с редактором присутствовал неизвестный молодой человек, с цилиндром на коленях и громадной хризантемой в петлице сюртука. Кажется, он принес стихи. - Это по поводу выставки "Ихневмона"? - спросил он. - Это трудно - написать о выставке "Ихневмона". Я могу написать о выставке "Ихневмона". - Пожалуйста! - криво улыбнулся я. - Поезжайте. Вот вам редакционный билет. - Да мне и не нужно никакого билета. Я тут у вас сейчас и напишу. Дайте-ка мне вашу рецензию... Она, правда, никуда не годится, но в ней есть одно высокое качество - перечислено несколько имен. Это то, что мне нужно. Благодарю вас. Он сел за стол и стал писать быстро-быстро. - Ну вот, готово. Слушайте: "Выставка "Ихневмон". В ироническом городе давно уже молятся только старушечья привычка да художественное суеверие, которое жмурится за версту от пропасти. Стулов, со свойственной ему дерзостью большого таланта, подошел к головокружительной бездне возможностей и заглянул в нее. Что такое его хитро-манерный, ускользающе-дающийся, жуткий своей примитивностью "Весенний листопад"? Стулов ушел от Гогена, но его не манит и Зулоага. Ему больше по сердцу мягкий серебристый Манэ, но он не служит и ему литургии. Стулов одиноко говорит свое тихое, полузабытое слово: жизнь. Заинтересовывает Булюбеев... Он всегда берет высокую ноту, всегда остро подходит к заданию, но в этой остроте есть своя бархатистость, и краски его, погашенные размеренностью общего темпа, становятся приемлемыми и милыми. В Булюбееве не чувствуется тех изысканных и несколько тревожных ассонансов, к которым в последнее время нередко прибегают нервные порывистые Моавитов и Колыбянский. Моавитов, правда, еще притаился, еще выжидает, но Колыбянский уже хочет развернуться, он уже пугает возможностью возрождения культа Биллитис, в ее первоначальном цветении. Примитивный по синему пятну "Легковой извозчик" тем не менее показывает в Бурдисе творца, проникающего в городскую околдованность и шепчущего ей свою напевную, одному ему известную, прозрачную, без намеков сказку..." Молодой человек прочел вслух свою рецензию и скромно сказал: - Видите... Здесь ничего нет особенного. Нужно только уметь. Редактор, уткнувшись в бумагу, писал для молодого господина записку на аванс. Я попрощался с ними обоими и устало сказал: - От Гогена мы ушли и к Зулоаге не пристали... Прощайте! Кланяйтесь от меня притаившемуся Моавитову, пожмите руку Бурдису и поцелуйте легкового извозчика, шепчущего прозрачную сказку городской околдованности. И передайте Булюбееву, что, если он будет менее остро подходить к бархатистому заданию - для него и для его престарелых родителей будет лучше. Редактор вздохнул. Молодой господин вздохнул, молча общипывая хризантему на своей узкой провалившейся груди... Двойник Молодой человек Колесакин называл сам себя застенчивым весельчаком. Приятели называли его забавником и юмористом, а уголовный суд, если бы веселый Колесакин попал под его отеческую руку, разошелся бы в оценке характера веселого Колесакина и с ним самим и Колесакиновыми приятелями. Колесакин сидел на вокзале небольшого провинциального города, куда он приехал на один день по какому-то вздорному поручению старой тетки. Его радовало все: и телячья котлета, которую он ел, и вино, которое он пил, и какая-то заблудшая девица в голубенькой шляпке за соседним столиком - все это вызывало на приятном лице Колесакина веселую, благодушную улыбку. Неожиданно за его спиной раздалось: - А-а! Сколько зим, сколько лет!! Колесакин вскочил, обернулся и недоумевающе взглянул на толстого красного человека, с лицом, блестевшим от скупого вокзального света, как медный шар. Красный господин приветливо протянул Колесакину руку и долго тряс ее, будто желая вытрясти все колесакинское недоумение: - Ну как же вы, батенька, поживаете? "Черт его знает, - подумал Колесакин, - может быть, действительно где-нибудь познакомились. Неловко сказать, что не помню". И ответил: - Ничего, благодарю. Вы как? Медный толстяк расхохотался. - Хо-хо! А что нам сделается?! Ваши здоровеньки? - Ничего... Слава Богу, - неопределенно ответил Колесакин и, из вежливого желания поддержать с незнакомым толстяком разговор, спросил: - Отчего вас давно не видно? - Меня-то что! А вот вы, дорогой, забыли нас совсем. Жена и то спрашивает... Ах, черт возьми, - вспомнил! Ведь вы меня, наверное, за это ругаете? - Нет, - совершенно искренно возразил Колесакин. - Я вас никогда не ругал. - Да, знаем... - хитро подмигнул толстяк. - А за триста-то рублей! Куриозно! Вместо того чтобы инженер брал у поставщика, инженер дал поставщику! А ведь я, батенька, в тот же вечер и продул их, признаться. - Неужели? - Уверяю вас! Кстати, что вспомнил... Позвольте рассчитаться. Большое мерси! Толстяк вынул похожий на обладателя его, такой же толстый и такой же медно-красный бумажник и положил перед Колесакиным три сотенных бумажки. В Колесакине стала просыпаться его веселость и юмор. - Очень вам благодарен, - сказал он, принимая деньги. - А скажите... не могли бы вы - услугу за услугу - до послезавтра одолжить мне еще четыреста рублей? Платежи, знаете, расчет срочный... послезавтра я вам пришлю, а? - Сделайте одолжение! Пожалуйте! В клубе как-нибудь столкнемся - рассчитаемся. А кстати: куда девать те доски, о которых я вам писал? Чтобы не заплатить нам за полежалое. - Куда? Да свезите их ко мне, что ли. Пусть во дворе полежат. Толстый господин так удивился, что высоко поднял брови, вследствие чего маленькие заплывшие глазки его впервые как будто глянули на свет Божий. - Что вы! Шутить изволите, батенька? Это три-то вагона? - Да! - решительно и твердо сказал Колесакин. - У меня есть свои соображения, которые... Одним словом, чтобы эти доски были доставлены ко мне - вот и все. А пока позвольте с вами раскланяться. Человек! Получи. Жене привет! - Спасибо! - сказал толстый поставщик, тряся руку Колесакина. - Кстати, что Эндименов? - Эндименов? Ничего, по-прежнему. - Рипается? - Ого! - А она что? Колесакин пожал плечами. - Что ж она... Ведь вы сами, кажется, знаете, что своего характера ей не переделать. - Совершенно правильно, Вадим Григорьич! Золотые слова. До свиданья. Это был первый веселый поступок, совершенный Павлушей Колесакиным. Второй поступок совершился через час в сумерках деревьев городского чахлого бульвара, куда Колесакин отправился после окончания несложных теткиных дел. Навстречу ему со скамейки поднялась стройная женская фигура, и послышался радостный голос: - Вадим! Ты?! Вот уж не ждала тебя сегодня! Однако как ты изменился за эти две недели! Почему не в форме? "А она прехорошенькая! - подумал Колесакин, чувствуя пробуждение своего неугомонного юмора. - Моему двойничку-инженеру живется, очевидно, превесело". - Надоело в форме! Ну, как ты поживаешь? - любезно спросил веселый Колесакин, быстро овладевая своим странным положением. - Поцелуй меня, деточка. - Ка-ак? Поцелуй? Но ведь тогда ты говорил, что нам самое лучшее и честное расстаться? - Я много передумал с тех пор, - сказал Колесакин дрожащим голосом, - и решил, что ты должна быть моей! Сядем вот здесь... Тут темно. Садись ко мне на колени... - А знаешь что, - продолжал он потом, тронутый ее любовью, - переезжай послезавтра ко мне! Заживем на славу. Девушка отшатнулась. - Как к тебе?! А... жена? - Какая жена? - Твоя! - Ага!.. Она не жена мне. Не удивляйся, милая! Здесь есть чужая тайна, которую я не вправе открыть до послезавтра... Она - моя сестра! - Но ведь у вас же двое детей! - Приемные! Остались после одного нашего друга. Старый морской волк... Утонул в Индийском океане. Отчаянию не было пределов... Одним словом, послезавтра собирай все свои вещи и прямо ко мне на квартиру. - А... сестра? - Она будет очень рада. Будем воспитывать вместе детей... Научим уважать их память отца!.. В долгие зимние вечера... Поцелуй меня, мое сокровище. - Господи... Я, право, не могу опомниться... В тебе есть что-то чужое, ты говоришь такие странные вещи... - Оставь. Брось... До послезавтра... Мне теперь так хорошо... Это такие минуты, которые, которые... В половине одиннадцатого ночи весельчак Колесакин вышел из сада утомленный, но довольный собой и по-прежнему готовый на всякие веселые авантюры. Кликнул извозчика, поехал в лучший ресторан и, войдя в освещенную залу, был встречен низкими поклонами метрдотеля. - Давненько не изволили... забыли нас, Вадим Григорьич. Николай! Стол получше господину Зайцеву. Пожалуйте-с! На эстраде играл какой-то дамский оркестр. Решив твердо, что завтра с утра нужно уехать, Колесакин сегодня разрешил себе кутнуть. Он пригласил в кабинет двух скрипачек и барабанщицу, потребовал шампанского, винограду и стал веселиться... После шампанского показывал жонглирование двумя бутылками и стулом. Но когда разбил нечаянно бутылкой трюмо, то разочаровался в жонглировании и обрушился с присущим ему в пьяном виде мрачным юмором на рояль: бил по клавишам кулаком, крича в то же время: - Молчите, проклятые струны! В конце концов он своего добился: проклятые струны замолчали, за что буфетчик увеличил длинный и печальный счет на 150 рублей... Потом Колесакин танцевал на столе, покрытом посудой, грациозный танец неизвестного наименования, а когда в соседнем кабинете возмутились и попросили вести себя тише, то Колесакин отомстил за свою поруганную честь тем, что, схвативши маленький барабан, прорвал его кожу и нахлобучил на голову поборника тишины. Писали протокол. Было мокро, смято и печально. Все разошлись, кроме Колесакина, который, всеми покинутый, диктовал околоточному свое имя и фамилию: - Вадим Григорьич Зайцев, инженер. Счет на 627 рублей 55 коп. Колесакин велел отослать к себе на квартиру. - Только, пожалуйста, послезавтра! Уезжал Колесакин на другой день рано утром, веселый, ощущая в кармане много денег и в голове приятную тяжесть. Когда он шел по пустынному перрону, сопровождаемый носильщиком, к нему подошел высокий щеголеватый господин и строго сказал: - Я вас поджидаю! Мы, кажется, встречались... Вы - инженер Зайцев? - Да! - Вы не отказываетесь от того, что говорили на прошлой неделе на журфиксе Заварзеевых? - У Заварзеевых? Ни капельки! - твердо ответил Колесаюш. - Так вот вам. Получите! Мелькнула в воздухе холеная рука, и прозвучала сильная глухая пощечина. - Милостивый государь! - вскричал Колесакин, пошатнувшись. - За что вы деретесь?.. - Я буду бить так всякого мерзавца, который станет утверждать, что я нечестно играю в карты! И, повернувшись, стал удаляться. Колесакин хотел догнать его и сообщить, что он - не Зайцев, что он пошутил... Но решил, что уже поздно. Когда ехал в поезде, деньги уже не радовали его и беспечное веселье потускнело и съежилось... И при всей смешливости своей натуры, - веселый Колесакин совершенно забыл потешиться в душе над странным и тяжелым положением инженера Зайцева на другой день. Ложь Трудно понять китайцев и женщин. Я знал китайцев, которые два-три года терпеливо просиживали над кусочком слоновой кости величиной с орех. Из этого бесформенного куска китаец с помощью целой армии крохотных ножичков и пилочек вырезывал корабль - чудо хитроумия и терпения: корабль имел все снасти, паруса, нес на себе соответствующее количество команды, причем каждый из матросов был величиной с маковое зерно, а канаты были так тонки, что даже не отбрасывали тени, - и все это было ни к чему... Не говоря уже о том, что на таком судне нельзя было сделать самой незначительной поездки, - сам корабль был настолько хрупок и непрочен, что одно легкое нажатие ладони уничтожало сатанинский труд глупого китайца. Женская ложь часто напоминает мне китайский корабль величиной с орех - масса терпения, хитрости - и все это совершенно бесцельно, безрезультатно, все гибнет от простого прикосновения. Чтение пьесы было назначено в 12 часов ночи. Я приехал немного раньше и, куря сигару, убивал ленивое время в болтовне с хозяином дома адвокатом Лязговым. Вскоре после меня в кабинет, где мы сидели, влетела розовая, оживленная жена Лязгова, которую час тому назад я мельком видел в театре сидящей рядом с нашей общей знакомой Таней Черножуковой. - Что же это, - весело вскричала жена Лязгова. - Около двенадцати, а публики еще нет?! - Подойдут, - сказал Лязгов. - Откуда ты, Симочка? - Я... была на катке, что на Бассейной, с сестрой Тарского. Медленно, осторожно повернулся я в кресле и посмотрел в лицо Серафимы Петровны. Зачем она солгала? Что это значит? Я задумался. Зачем она солгала? Трудно предположить, что здесь был замешан любовник... В театре она все время сидела с Таней Черножуковой и из театра, судя по времени, прямо поехала домой. Значит, она хотела скрыть или свое пребывание в театре, или встречу с Таней Черножуковой. Тут же я вспомнил, что Лязгов раза два-три при мне просил жену реже встречаться с Черножуковой, которая, по его словам, была глупой, напыщенной дурой и имела на жену дурное влияние... И тут же я подивился: какая пустяковая, ничтожная причина может иногда заставить женщину солгать... Приехал студент Конякин. Поздоровавшись с нами, он обернулся к жене Лязгова и спросил: - Ну, как сегодняшняя пьеса в театре... Интересна? Серафима Петровна удивленно вскинула плечами. - С чего вы взяли, что я знаю об этом? Я же не была в театре. - Как же не были? А я заезжал к Черножуковым - мне сказали, что вы с Татьяной Викторовной уехали в театр. Серафима Петровна опустила голову и, разглаживая юбку на коленях, усмехнулась: - В таком случае я не виновата, что Таня такая глупая; когда она уезжала из дому, то могла солгать как-нибудь иначе... Лязгов, заинтересованный, взглянул на жену: - Почему она должна была солгать? - Неужели ты не догадываешься? Наверное, поехала к своему поэту! Студент Конякин живо обернулся к Серафиме Петровне. - К поэту? К Гагарову? Но этого не может быть! Гагаров на днях уехал в Москву, и я сам его провожал. Серафима Петровна упрямо качнула головой и с видом человека, прыгающего в пропасть, сказала: - А он все-таки здесь! - Не понимаю... - пожал плечами студент Конякин. - Мы с Гагаровым друзья, и он, если бы вернулся, первым долгом известил бы меня. - Он, кажется, скрывается, - постукивая носком ботинка о ковер, сообщила Серафима Петровна. - За ним следят. Последняя фраза, очевидно, была сказана просто так, чтобы прекратить скользкий разговор о Гагарове. Но студент Конякин забеспокоился: - Следят??! Кто следит? - Эти вот... Сыщики. - Позвольте, Серафима Петровна... Вы говорите что-то странное: с какой стати сыщикам следить за Гагаровым, когда он не революционер и политикой никогда не занимался?! Серафима Петровна окинула студента враждебным взглядом и, проведя языком по запекшимся губам, раздельно ответила: - Не занимался, а теперь занимается. Впрочем, что мы все: Гагаров да Гагаров. Хотите, господа, чаю? Пришел еще один гость - газетный рецензент Блюхин. - Мороз, - заявил он, - а хорошо! Холодно до гадости. Я сейчас часа два на коньках катался. Прекрасный на Бассейной каток. - А жена тоже сейчас только оттуда, - прихлебывая чай из стакана, сообщил Лязгов. - Встретились? - Что вы говорите?! - изумился Блюхии. - Я все время катался и вас, Серафима Петровна, не видел. Серафима Петровна улыбнулась. - Однако я там была. С Марьей Александровной Шемшуриной. - Удивительно... Ни вас, ни ее я не видел. Это тем более странно, что каток ведь крошечный, - все как на ладони. - Мы больше сидели все... около музыки, - сказала Серафима Петровна. - У меня винт на коньке расшатался. - Ах так! Хотите, я вам сейчас исправлю? Я мастер на эти дела. Где он у вас? Нога нервно застучала со ковру. - Я уже отдала его слесарю. - Как же это ты ухитрилась отдать слесарю, когда теперь ночь? - спросил Лязгов. Серафима Петровна рассердилась. - Так и отдала! Что ты пристал? Слесарная по случаю срочной работы была открыта. Я и отдала. Слесаря Матвеем зовут. Наконец явился давно ожидаемый драматург Селиванский с пьесой, свернутой в трубку и перевязанной ленточкой. - Извиняюсь, что опоздал, - раскланялся он. - Задержал прекрасный пол. - На драматурга большой спрос, - улыбнулся Лязгов. - Кто же это тебя задержал? - Шемшурина, Марья Александровна. Читал ей пьесу. Лязгов захлопал в ладоши. - Соврал, соврал драматург! Драматург скрывает свои любовные похождения! Никакой Шемшуриной ты не мог читать пьесу! - Как не читал? - обводя компанию недоуменным, подозрительным взглядом, вскричал Селиванский. - Читал! Именно ей читал. - Ха-ха! - засмеялся Лязгов. - Скажи же ему, Симочка, что он попался с поличным: ведь Шемшурина была с тобой на катке. - Да, она со мной была, - кивнула головой Серафима Петровна, осматривая всех нас холодным взглядом. - Когда?! Я с половины девятого до двенадцати сидел у нее и читал свою "Комету". - Вы что-нибудь спутали, - пожала плечами Серафима Петровна. - Что? Что я мог спутать? Часы я мог спутать, Шемшурину мог спутать с кем-нибудь или свою пьесу с отрывным календарем?! Как так - спутать? - Хотите чаю? - предложила Серафима Петровна. - Да нет, разберемся: когда Шемшурина была с вами на катке? - Часов в десять, одиннадцать. Драматург всплеснул руками. - Так поздравляю вас: в это самое время я читал ей дома пьесу. Серафима Петровна подняла язвительно одну бровь. - Да? Может быть, на свете существуют две Шемшуриных? Или я незнакомую даму приняла за Марью Александровну? Или, может, я была на катке вчера. Ха-ха!.. - Ничего не понимаю! - изумился Селиванский. - То-то и оно, - засмеялась Серафима Петровна. - То-то и оно! Ах, Селиванский, Селиванский... Селиванский пожал плечами и стал разворачивать рукопись. Когда мы переходили в гостиную, я задержался на минуту в кабинете и, сделав рукой знак Серафиме Петровне, остался с ней наедине. - Вы сегодня были на катке? - спросил я равнодушно. - Да. С Шемшуриной. - А я вас в театре сегодня видел. С Таней Черножуковой. Она вспыхнула. - Не может быть. Что же, я лгу, что ли? - Конечно, лжете. Я вас прекрасно видел. - Вы приняли за меня кого-нибудь другого... - Нет. Вы лжете неумело, впутываете массу лиц, попадаетесь и опять нагромождаете одну ложь на другую... Для чего вы солгали мужу о катке? Ее нога застучала по ковру. - Он не любит, когда я встречаюсь с Таней. - А я сейчас пойду и скажу всем, что видел вас с Таней в театре. Она схватила меня за руку, испуганная, с трясущимися губами. - Вы этого не сделаете! - Отчего же не сделать?.. Сделаю! - Ну, милый, ну, хороший... Вы не скажете... да? Ведь не скажете? - Скажу. Она вскинула свои руки мне на плечи, крепко поцеловала меня и, прижимаясь, прерывисто прошептала: - А теперь не скажете? Нет? После чтения драмы - ужинали. Серафима Петровна все время упорно избегала моего взгляда и держалась около мужа. Среди разговора она спросила его: - А где ты был сегодня вечером? Тебя ведь не было с трех часов. Я с любопытством ждал ответа. Лязгов, когда мы были вдвоем в кабинете, откровенно рассказал мне, что этот день он провел довольно беспутно: из Одессы к нему приехала знакомая француженка, кафешантанная певица, с которой он обедал у Контана, в кабинете; после обеда катались на автомобиле, потом он был у нее в Гранд-Отеле, а вечером завез ее в "Буфф", где и оставил. - Где ты был сегодня? Лязгов обернулся к жене и, подумав несколько секунд, ответил: - Я был у Контана. Обедали. Один клиент из Одессы с женой-француженкой и я. Потом я заехал за моей доверительницей по Усачевскому делу, и мы разъезжали в ее автомобиле - она очень богатая - по делу об освобождении имения от описи. Затем я был в Гранд-Отеле у одного помещика, а вечером заехал на минутку в "Буфф" повидаться с знакомым. Вот и все. Я улыбнулся про себя и подумал: "Да. Вот это ложь!" Поэт - Господин редактор, - сказал мне посетитель, смущенно потупив глаза на свои ботинки, - мне очень совестно, что я беспокою вас. Когда я подумаю, что отнимаю у вас минутку драгоценного времени, мысли мои ввергаются в пучину мрачного отчаяния... Ради Бога, простите меня! - Ничего, ничего, - ласково сказал я, - не извиняйтесь. Он печально свесил голову на грудь. - Нет, что уж там... Знаю, что обеспокоил вас. Для меня, не привыкшего быть назойливым, это вдвойне тяжело. - Да вы не стесняйтесь! Я очень рад. К сожалению, только ваши стишки не подошли. - Э? Разинув рот, он изумленно посмотрел на меня. - Эти стишки не подошли?! - Да, да. Эти самые. - Эти стишки?! Начинающиеся: Хотел бы я ей черный локон Каждое утро чесать И, чтоб не гневался Аполлон, Ее власы целовать... Эти стихи, говорите вы, не пойдут?! - К сожалению, должен сказать, что не пойдут именно эти стихи, а не какие-нибудь другие. Именно начинающиеся словами: Хотел бы я ей черный локон... - Почему же, господин редактор? Ведь они хорошие. - Согласен. Лично я очень ими позабавился, но... для журнала они не подходят. - Да вы бы их еще раз прочли! - Да зачем же? Ведь я читал. - Еще разик! Я прочел в угоду посетителю еще разик и выразил одной половиной лица восхищение, а другой - сожаление, что стихи все-таки не подойдут. - Гм... Тогда позвольте их... Я прочту! "Хотел бы я ей черный локон..." Я терпеливо выслушал эти стихи еще раз, но потом твердо и сухо сказал: - Стихи не подходят. - Удивительно. Знаете что: я вам оставлю рукопись, а вы после вчитайтесь в нее. Вдруг да подойдет. - Нет, зачем же оставлять?! - Право, оставлю. Вы бы посоветовались с кем-нибудь, а? - Не надо. Оставьте их у себя. - Я в отчаянии, что отнимаю у вас секундочку времени, но... - До свиданья! Он ушел, а я взялся за книгу, которую читал до этого. Развернув ее, я увидел положенную между страниц бумажку. Прочел: Хотел бы я ей черный локон... Каждое утро чесать И, чтобы не гневался Аполл... - Ах, черт его возьми! Забыл свою белиберду... Опять будет шляться! Николай! Догони того человека, что был у меня, и отдай ему эту бумагу. Николай помчался вдогонку за поэтом и удачно выполнил мое поручение. В пять часов я поехал домой обедать. Расплачиваясь с извозчиком, сунул руку в карман пальто и нащупал там какую-то бумажку, неизвестно как в карман попавшую. Вынул, развернул и прочел: Хотел бы я ей черный локон Каждое утро чесать И, чтоб не гневался Аполлон, Ее власы целовать... и т. д. Недоумевая, как эта штука попала ко мне в карман, я пожал плечами, выбросил ее на тротуар и пошел обедать. Когда горничная внесла суп, то, помявшись, подошла ко мне и сказала: - Кухарка чичас нашла на полу кухни бумажку с написанным. Может, нужное. - Покажи. Я взял бумажку и прочел: - "Хотел бы я ей черный ло..." Ничего не понимаю! Ты говоришь, в кухне, на полу? Черт его знает... Кошмар какой-то! Я изорвал странные стихи в клочья и в скверном настроении сел обедать. - Чего ты такой задумчивый? - спросила жена. - Хотел бы я ей черный ло... Фу-ты черт!! Ничего, милая. Устал я. За десертом - в передней позвонили и вызвали меня... В дверях стоял швейцар и таинственно манил меня пальцем. - Что такое? - Тсс... Письмо вам! Велено сказать, что от одной барышни... Что оне очень, мол, на вас надеются и что вы их ожидания удовлетворите!.. Швейцар дружелюбно подмигнул мне и хихикнул в кулак. В недоумении я взял письмо и осмотрел его. Оно пахло духами, было запечатано розовым сургучом, а когда я, пожав плечами, распечатал его, там оказалась бумажка, на которой было написано: Хотел бы я ей черный локон... Все от первой до последней строчки. В бешенстве изорвал я письмо в клочья и бросил на пол. Из-за моей спины выдвинулась жена и в зловещем молчании подобрала несколько обрывков письма. - От кого это? - Брось! Это так... глупости. Один очень надоедливый человек. - Да? А что это тут написано?.. Гм... "Целовать"... "каждое утро"... "черты... локон..." Негодяй! В лицо мне полетели клочки письма. Было не особенно больно, но обидно. Так как обед был испорчен, то я оделся и, печальный, пошел побродить по улицам. На углу я заметил около себя мальчишку, который вертелся у моих ног, пытаясь всунуть в карман пальто что-то беленькое, сложенное в комочек. Я дал ему тумака и, заскрежетав зубами, убежал. На душе было тоскливо. Потолкавшись по шумным улицам, я вернулся домой и на пороге парадных дверей столкнулся с нянькой, которая возвращалась с четырехлетним Володей из кинематографа. - Папочка! - радостно закричал Володя. - Меня дядя держал на руках! Незнакомый... дал шоколадку... бумажечку дал... Передай, говорит, папе. Я, папочка, шоколадку съел, а бумажечку тебе принес. - Я тебя высеку, - злобно закричал я, вырывая из его рук бумажку со знакомыми словами: "Хотел бы я ей черный локон"... - ты у меня будешь знать!.. Жена встретила меня пренебрежительно и с презрением, но все-таки сочла нужным сообщить: - Был один господин здесь без тебя. Очень извинялся за беспокойство, что принес рукопись на дом. Он оставил ее тебе для прочтения. Наговорил мне массу комплиментов (вот это настоящий человек, умеющий ценить то, что другие не ценят, меняя это то - на продажных тварей) и просил замолвить словечко за его стихи. По-моему, что ж, стихи как стихи... Ах! Когда он читал о локонах, то так смотрел на меня... Я пожал плечами и пошел в кабинет. На столе лежало знакомое мне желание автора целовать чьи-то власы. Это желание я обнаружил и в ящике с сигарами, который стоял на этажерке. Затем это желание было обнаружено внутри холодной курицы, которую с обеда осудили служить нам ужином. Как это желание туда попало - кухарка толком объяснить не могла. Желание чесать чьи-то волосы было усмотрено мной и тогда, когда я откинул одеяло с целью лечь спать. Я поправил подушку. Из нее выпало то же желание. Утром после бессонной ночи я встал и, взявши вычищенные кухаркой ботинки, пытался натянуть их на ноги, но не мог, так как в каждом лежало по идиотскому желанию целовать чьи-то власы. Я вышел в кабинет и, севши за стол, написал издателю письмо с просьбой об освобождении меня от редакторских обязанностей. Письмо пришлось переписывать, так как, сворачивая его, я заметил на обороте знакомый почерк: Хотел бы я ей черный локон... Мозаика - Я несчастный человек - вот что! - Что за вздор?! Никогда я этому не поверю. - Уверяю тебя. - Ты можешь уверять меня целую неделю, и все-таки я скажу, что ты несешь самый отчаянный вздор. Чего тебе недостает? Ты имеешь ровный, мягкий характер, деньги, кучу друзей и, главное, - пользуешься вниманием и успехом у женщин. Вглядываясь печальными глазами в неосвещенный угол комнаты, Кораблев тихо сказал: - Я пользуюсь успехом у женщин... Посмотрел на меня исподлобья и смущенно сказал: - Знаешь ли ты, что у меня шесть возлюбленных?! - Ты хочешь сказать - было шесть возлюбленных? В разное время? Я, признаться, думал, что больше. - Нет, не в разное время, - вскричал с неожиданным одушевлением в голосе Кораблев, - не в разное время!! Они сейчас у меня есть! Все! Я в изумлении всплеснул руками: - Кораблев! Зачем же тебе столько? Он опустил голову. - Оказывается, - меньше никак нельзя. Да... Ах, если бы ты знал, что это за беспокойная, хлопотливая штука... Нужно держать в памяти целый ряд фактов, уйму имен, запоминать всякие пустяки, случайно оброненные слова, изворачиваться и каждый день, с самого утра, лежа в постели, придумывать целый воз тонкой, хитроумной лжи на текущий день. - Кораблев! Для чего же... шесть? Он положил руку на грудь. - Должен тебе сказать, что я вовсе не испорченный человек. Если бы я нашел женщину по своему вкусу, которая наполнила бы все мое сердце, - я женился бы завтра. Но со мной происходит странная вещь: свой идеал женщины я нашел не в одном человеке, а в шести. Это, знаешь, вроде мозаики. - Мо-за-ики? - Ну да, знаешь, такое из разноц