нтоны? Котович поручил справиться об этом полковнику Палею, и тот через четверть часа сообщил, что понтоны решено дать: перед главной атакой даже и главное начальство явно становилось добрее. Донесений, подобных тому, какое послано было запьянцовским командиром четвертого батальона Кадомского полка, главное начальство получило в конце первого дня много. Точно у всех сплошь оказались одни только успехи, и все успехи достались самой дешевой ценой. Только один Ковалевский донес о своих пятидесяти "пропавших без вести", как принято было называть сдавшихся в плен, и этого ему не простили в штабе армии. Напротив, там очень хвалили полковника Фешина, который с потерей всего нескольких десятков человек взял "очень сильно" будто бы укрепленную деревню Пиляву, - взял и не двинулся оттуда ни на шаг за целый день, неизвестно зачем собрав около себя две батареи гаубиц. Окрыленный этими общими "успехами" войск и приписав, конечно, все эти успехи хорошо задуманной и еще лучше проведенной внезапности наступления, главный штаб наступающей армии уже видел, как перешагнет она одним мощным ударом через столпившиеся за досадным Ольховцем высоты - в богатую долину Стрыпы и вышвырнет австрийские войска в снежную пустыню за этой долиной, - туда, далеко на запад. В этот день должны были во всей красе показаться тяжелые орудия, наиболее могучие машины войны, - поэтому артиллерийские дивизионы проявили большую деятельность с раннего утра. Тяжелые орудия подтягивались ближе к фронту, перемещались и, наконец, устанавливались прочно. К тяжелым орудиям тяжкие грузовики ревностно по тяжелому бездорожью подвозили из тыла снаряды. Артиллерийские офицеры в спешном порядке ретиво выбирали наблюдательные пункты. Вся длинная линия обстрела разбита была на номера; и каждый дивизион получил задачу засыпать снарядами свой номер... Самые мощные машины войны требовали математической точности предписаний, и штабами выработан был точнейший распорядок их действий. Ровно в одиннадцать часов одновременно все батареи должны были открыть огонь ураганного напряжения; этот разрушительнейший огонь должен был длиться ровно двадцать минут, чтобы за это время все в неприятельских укреплениях было разбито в мелкие щепки. Затем должно было наступить десятиминутное торжественное молчание, необходимое для того, чтобы оставшиеся в живых люди, там, в разбитых редутах, пришли несколько в себя и вздумали бы спасаться бегством. На этот случай, - для истребления не добитой еще живой силы врага, - открывался новый десятиминутный огонь такой же силы, как и прежний. И чуть только он смолкал, то есть ровно в одиннадцать часов сорок минут, вся пехота должна была стремительно и равномерно двигаться в атаку, артиллерия же - прокатывать постепенно все дальше и дальше огневой вал в глубь австрийских позиций, чтобы остановить всякий порыв противника придвинуть к атакованным пехотой участкам помощь из тыла. Наибольшую ученость в распорядок обстрела вносил присланный, как инструктор, из штаба Юго-западного фронта артиллерийский генерал Вессель, коротенький человечек, полный неистощимой энергии, почтительного уважения к орудиям крупнейших калибров и самых розовых надежд на полный успех атаки. На огневой вал полагалось истратить по семи снарядов на орудие: поддерживать штурм пехоты должна была уже легкая артиллерия, стреляющая в замедленных темпах шрапнелью. Кроме всего этого, для решительной минуты, когда нужно было поддержать сосредоточенным огнем прорвавшиеся уже части, обусловлена была команда: "Навались!" По этой команде тяжелая должна была заговорить снова во всю мощь своего голоса, чтобы разгром неприятельских тылов был окончательный и полный. Как узнал Ковалевский, эта команда "навались!" была подана накануне, и подана совершенно неожиданно для штаба армии. Тогда еще не только ничего не было приготовлено для обстрела с дальних артиллерийских позиций, но, по замыслу командующего фронтом, в силу точного выполнения его же приказа: "Остерегайтесь! Молчите!", тяжелые батареи должны были затаенно молчать, как будто их и нет совсем, и только в день главной атаки надлежало им изумить, ошеломить врага своим присутствием и потом раздавить его. Виновником, - весьма отдаленным, правда, - этой команды оказался, как теперь выяснилось, все тот же прапорщик Ливенцев с его донесением, что он занял высоту 370. Успеха немедленного и решительного ожидали тогда все, от генералов до последнего полкового телефониста, и скромное донесение это на экономном клочке бумаги попало будто в рупор огромнейшего раструба. Телефонисты передавали его друг другу настолько раздутым, насколько могла раздуть их воспаленная и досужая фантазия; и у десятого или двадцатого из них получился уже полный прорыв австрийских позиций полком Ковалевского, который будто бы ушел уже верст на шесть в глубину их и гонит к Стрыпе австрийцев, у которых паника и дикое бегство. Тогда-то и была подана по телефону на батареи кем-то и как-то, должно быть, темпераментным Весселем, эта взволнованная, подъемная команда, и совершенно беспорядочно зарокотала тяжелая, вопреки предуказаниям высшего начальства. Ковалевский не пытался узнавать, насколько и кто из его телефонистов постарался так неумеренно расхвалить свой полк. Он доволен был уже и тем, что задача его в этот новый день, в день решительной и главной атаки, была вполне второстепенной: следить за успехом соседнего, Кадомского полка и в нужную минуту этот успех развить. Правда, несколько удивлен он был, как могли в штабе корпуса назначить при главной атаке тараном полк, так нелепо потерявший целый батальон накануне, но он не знал, что командир Кадомского полка не доносил еще об этой потере по начальству, а молодецкие дела полка при занятии "сильно укрепленных" деревень Петликовце и особенно Хупалы очень высоко поставили боевую репутацию полка в глазах штаба. Наступление должно было вестись теперь на высоту 384, - правее той, на которой сидели в занятых и заново вырытых окопах пять рот полка Ковалевского. Для того чтобы осмотреть как следует и поближе эту высоту, Ковалевский после похорон убитых поехал на позиции своего полка. Кстати, к девяти утра переправились, наконец, кое-как походные кухни и подводы с хлебом, и та же музыкантская команда, которая работала ночью на переправе, назначена была сопровождать хлеб и раздать его на позициях ротам. Снова, как и накануне, держался с утра плотный, желтый, ползучий туман. В этом тумане, когда Ковалевский проезжал верхом улицей деревни, очень поразила его зеленолицая и белоглазая какая-то девчонка лет тринадцати, глядевшая на него исподлобья, но в упор таким сосредоточенно-ненавидящим и презрительным даже взглядом, что он отвернулся. Если бы он был суеверен, то мог бы считать встречу с такой малолетней сивиллой дурным для себя знаком. Перестрелка пока еще не начиналась: готовились к ней и здесь, и там, подтягивались резервы, устанавливались машины войны. Когда Ковалевский ехал по шоссе за деревней, он сказал сопровождавшему его поручику Гнедых, кивая на высоту, с которой оборвались и кадомцы и его две роты: - Эх, сюда бы нам парочку броневиков с пулеметами! - Большая все-таки дистанция для пулеметов, - отозвался Гнедых. - Порядочная, верно, однако не предельная. Вон с того загиба броневики отлично могли бы действовать, только лиха беда, что их нет у нас. - Но они могут найтись у австрийцев. - Ну еще бы, - конечно, могут. А что сделали у нас на этот скверный случай? Даже и трехдюймовки увезли куда-то. Это все мерзавец Плевакин! Но трехдюймовки стояли несколько дальше, в стороне от шоссе, уже замаскированные и потому едва заметные в тумане. Ковалевский удовлетворенно сказал: "Ага! Это все-таки хоть что-нибудь" - и проехал, не задержавшись ни на секунду, хотя около орудий был уже не Плевакин, а другой офицер, - прапорщик с широким, весьма недоспавшим лицом. - Вот если бы заложить фугасы на шоссе против броневиков австрийских, - мечтательно предложил Ковалевский, искоса взглянув на поручика Гнедых, но тот отозвался угрюмо: - Штука неплохая, только если свои не взорвутся на этих фугасах. - Это можно уладить... Мы попробуем. Высота 384, на которую должны были сегодня наступать известные в штабе армии своею доблестью кадомцы, иногда темно-сине прорывалась из ползучего желтого тумана, и тогда можно было разглядеть на ней в бинокль тускло поблескивавшие очень густые сети проволоки, мощные редуты и за редутами однообразные шапки сырой черной земли, наподобие муравьиных куч, - блиндажи. - Чудесная цель для наших чемоданов, чудесная, - потер руки Ковалевский. - Лучше нечего и желать... Только бы к одиннадцати поднялся этот чертов туман. Но туман был пока очень плотен, хотя и двигался быстро. Зато он позволил безнаказанно подобраться к незатейливому шалашу капитана Струкова, в котором ютился тот с двумя связными, - своим полевым штабом. - Ну, как провели ночь? - спросил его Ковалевский, хотя уже спрашивал об этом из штаба полка по телефону. - Жутко было, признаться, хотя мы все-таки спали по очереди, - кивнул на связных Струков. Он хотел казаться добродушным, пытался даже улыбнуться, но не вышло. Вид у него был пришибленный, болезненный, под глазами - сизые набрякшие мешки; лицо желтое, острые скулы. Чтобы его взбодрить, Ковалевский сказал: - Завтра выспитесь как следует: сегодня прорвем фронт и будем на Стрыпе. - Прорвем, вы думаете? - усомнился Струков. - Непременно. В одиннадцать загремит тяжелая... И тогда мы шагнем, как боженьки!.. А пока что хочется проведать роты. Хорошо, что проволоку удалось перенести, прекрасно! Проволоки, на которой вчера висел труп Малинки, уже не было, - ее смотали и перетащили еще вечером, после разгрома кадомцев. Ее увидел Ковалевский на кольях впереди блиндажа, занятого десятой ротой, когда пробрался к прапорщику Ливенцеву. Если бы кто посторонний присутствовал при этом, он мог бы подумать, что это - встреча двух закадычных друзей, очень давно не видавшихся, а совсем не начальника со своим подчиненным, которого послал он по небольшому делу всего день назад. - Ну, знаете ли, Николай Иваныч, - вам хвала и честь! Вы реноме прапорщика подняли на большую высоту, - сияя и ласково хлопая его по плечу, говорил Ливенцеву Ковалевский. - Очень смелую проделали штуку... мною совсем не предуказанную хотя, - но, как говорится, победителей не судят, - а к награждению я вас непременно представлю... И что тут не дали никому зарваться, - прекрасно сделали, чудесно. Могли бы австрийцы перестрелять, как перепелок. А теперь им сунуться сюда не так просто. Вошло пудами, а выйти может только золотниками. Однако не видать им этого блиндажа больше, как не видать Ташкента, если только не попадут к нам в плен. А попадут! Сегодня мы их загребем... Сегодня мы их будем гнать, как баранов!.. А здорово все-таки сделали блиндаж, надо сказать правду. Накат из таких толстенных бревен, а? - Двойной накат, - сказал Ливенцев. - Двойной? Вот видите! И земли насыпано сверху аршина два... - Три аршина, - я мерил. - Три аршина? Ого! Хотя чернозем в данном случае хуже, чем песок, например, все-таки... три аршина земли и два ряда толстых бревен, - такая крыша шестидюймовому снаряду не сдастся, - а бери выше! Гм, - здорово укрепились. Ну, ничего. Артиллеристы наши обещают все разнести. - Только бы не нас, из лишнего усердия, - заметил Ливенцев. - Что вы, что вы! Я ведь предупредил, что триста семьдесят занята нами, то есть передняя зона наша, а заднюю... пусть лупят в хвост и в гриву... Предупредил, как же, - будьте благонадежны. Ну, храни вас бог! И как в хате на Мазурах, уходя от Ливенцева, Ковалевский обнял его и чмокнул в подбородок. Но на фельдфебеля Титаренко, так же как и на стоявшего рядом с ним фельдфебеля девятой роты, расположившейся около десятой, он прикрикнул, что очень мелки и широки получились у них окопы. - Как копали, то вполне было по уставу, ваше высокобродие, - раздумчиво ответил ему Титаренко. - Ну, что же сделаешь, когда земля оползает? Все одно, как по киселю бадиком борозду делать, так и это... Это же чистый кисель, а не земля. - Углубить! - приказал Ковалевский и спустился с гребня, едва успев пожать руку Урфалову и кое-кому из младших офицеров, потому что над головой пролетела, визжа, австрийская шрапнель, а за ней другая, так что могло явиться подозрение, не узнали ли австрийцы о готовящейся атаке и не хотят ли они показать, что к ней готовы. А между тем надо было окончательно установить свои свободные роты уступом за Кадомским полком и следить за несомненным успехом этого полка, чтобы не упустить подходящего момента расширить этот успех. Незадолго перед одиннадцатью часами он был на месте, где стояли в готовности роты второго и первого батальонов. Вынул часы, смотрел на минутную стрелку. Все уже было сказано командирам рот, - нечего было приказать больше. Пролетали иногда, то визжа, то мяукая, то лязгая, снаряды австрийцев. - Погодите, голубчики, погодите, - говорил Ковалевский, кивая капитану Широкому. - Сейчас и мы вам всыпем, до новых веников не забудете! Но вот минутная стрелка дошла до одиннадцати. Все напряглось в Ковалевском в ожидании оглушительного залпа своей тяжелой. Он ждал полминуты, минуту, две... Наконец, пробормотал: - Что за черт! Так ушли вперед часы, а только два часа назад поставил по часам Палея... Через четверть часа он уже звонил в штаб полка, чтобы узнать, в чем дело. Сыромолотов справился и ответил, что атака отложена на два часа из-за тумана. - Ну вот тебе на! Отложена. Из-за тумана ли, или все эти Плевакины не изволили еще найти наблюдательных пунктов? Ох, начинается какая-то абракадабра. Чувствую, что начинается! Все-таки довольно терпеливо Ковалевский прождал еще два часа. За это время ему доложили из штаба полка, что одна из австрийских шрапнелей ворвалась в халупу, занятую музыкантской командой, в то время, когда музыканты еще не вернулись с позиций, куда отправляли хлеб; поэтому никто из них и не пострадал, но инструменты все исковерканы, изувечены, приведены в полную негодность. - Ну вот, небось ругали меня в "до мажоре" за то, что я их с хлебом послал, выспаться им не дал, а теперь пусть за это мне спасибо скажут, что живы остались, - протелефонировал Сыромолотову Ковалевский. - На войне так: не знаешь, где найдешь, где потеряешь. В тринадцать часов его известили, что артиллерийская подготовка назначена на пятнадцать часов. Ковалевский выругался и уехал в штаб. Но к пятнадцати часам он все-таки был на месте. В штабе узнали, что наступление должно было развернуться от деревни Доброполе, - с большими потерями взятой накануне той дивизией, к которой принадлежал Кадомский полк, - и к северу от нее; так что на высоту 370 никто не наступал, и роты, сидящие там, оставались, значит, без всякой поддержки на случай контратаки австрийцев. Еще что он окончательно уяснил, будучи в штабе, это то, что артиллерийский обстрел, на который возлагали такие большие надежды, будет вестись вслепую, что орудия не пристреляны, что командирам тяжелых батарей совершенно неизвестно расположение австрийских блиндажей, фланкирующих участков, пулеметных гнезд, мест скопления резервов, - вообще решительно ничего, что приготовлено австрийцами за трехмесячное сидение их здесь на одном месте. Фотографических снимков австрийских позиций не было и в помине. Три неповрежденных самолета, прибывшие для этой цели, еще не пытались летать ввиду тумана. После того как Ковалевский увидел утром, что собой представляет блиндаж, захваченный Ливенцевым, он теперь, в пятнадцать часов, когда надвигались уж сумерки, отчетливо начал понимать, что замыслы высшего командования по-детски просты: вполне бессистемной затратой какой-нибудь тысячи чемоданов потрясти до ужаса австрийских солдат и обратить их в неудержимое бегство, к которому они так привыкли. Канонада началась, наконец, на этот раз точно в пятнадцать часов. Неумолкающий гром выстрелов сзади и гул высоко пролетавших снарядов были действительно так жестоки и ни с чем в природе не сравнимы, что потрясенными оказались свои же солдаты. Они стояли, пригнув головы и переглядываясь исподлобья. Но вот кончилось, как отрезало. Упала тишина, и третий батальон кадомцев пошел в атаку на высоту 384. Упала тишина только сзади, а спереди австрийцы продолжали выпускать снаряды, неторопливо, размеренно, методически, как делали они это весь этот день и до ураганного огня русских. Казалось бы, все там должно быть исковеркано, изувечено, как медные трубы полка Ковалевского, - но нет: по-прежнему визжа, и мяукая, и лязгая, продолжали лететь шрапнели и гранаты, и Ковалевский вдруг понял, что атака, в успехе которой он не сомневался еще утром, обречена на провал... Но вот огневой вал русских чемоданов снова покатился уже по тылам австрийских позиций. Кадомцы шли, тяжело ступая, с трудом выдирая ноги из пахоты. Как они были непохожи на бравых вчерашних кадомцев! Зеленые от сумерек лица их были сосредоточенно-угрюмы. У всех очень резко запали щеки и глаза, выперли нижние челюсти и скулы. Темнота между тем наступала на них в то время, как они наступали на совершенно неизвестную им гору, на гребне которой, может, было даже и не девять рядов проволоки, в порыве вдохновения придуманных командиром их четвертого батальона для несуществующей Хупалы, а гораздо больше. Кто мог поручиться, что проволочные сети разорваны нашей канонадой? Прошло с полчаса, как ушли кадомцы. Стало совсем темно. - Знаете что, - говорил Ковалевский капитану Широкому, - мы ведь призваны развить успех кадомцев, но успеха, кажется, никакого не будет. На всякий случай пошлите цепь дозоров для связи с ними, а я поеду в штаб полка. Мне здесь совершенно нечего делать. Сообщите мне потом, что и как, но должен вас предупредить, что если даже вы мне донесете об успехе, я вам отвечу так: прошу проверить сведения лично!.. По-моему, нет ничего гнуснее и подлее втирания очков начальству. И он уехал. Ваня Сыромолотов совсем не ждал его. Он сидел в шинели внакидку, так как в штабе было довольно прохладно, и зарисовывал карандашом в свой альбом группу: Шаповалова, тоже сидевшего в шинели внакидку, обхватив колени руками и беспечно насвистывая вальс "Дунайские волны"; Добычина, очень подавшегося за последние дни, хмурого от большой усталости и в шинели, плотно застегнутой на все крючки, и казначея Татаринова, который был в легком коротком полушубке, оставаясь пока таким же округлолицым, каким был и раньше. Когда вошел Ковалевский, все посмотрели на него изумленно, а Ваня сложил альбом. Но Ковалевский сказал, стараясь быть спокойным: - Продолжайте, господа, продолжайте: это нашим наступательным операциям не помешает. И даже сам открыл альбом Вани - посмотреть на его рисунок. Так же неожиданно, как он вошел, он спросил Ваню, разглядывая, что он успел набросать: - Как вы думаете, Иван Алексеич, что нужно иметь командиру корпуса, чтобы... чтобы хорошо управлять корпусом в бою? - Художественное воображение? - полувопросительно ответил Ваня, подумав. - Гм... мнение специалиста в своей области искусства, - улыбнулся Ковалевский. - Так же точно, если бы спросить фабриканта обуви, он бы ответил: "Хорошие сапоги для солдат". - Однако без большого воображения управлять большой армией нельзя, - упорствовал Ваня. - Взять хотя бы паршивую эту речку Ольховец... Если бы начальство представило себе переправу через нее во всех деталях, тогда бы оно... - Тогда бы оно сказало, как и сказало нам: "Используйте для переправы местные средства". Вот и весь разговор... Нет-c! Надо мыслить войну чисто прагматически: причина - следствие, причина - следствие... цепь логических посылок и выводы. На войне есть минимум здравого смысла, из пределов которого выскакивать нельзя, и знать его надо, как пятью пять, но именно его-то у нас и не знают... И не хотят знать, вот что главное. Самое важное - это в каждый ответственный момент до точки знать свои силы, и хотя бы процентов на семьдесят знать силы противника. А у нас знания только вчерашние, а сегодняшних - никогда не бывает. Так как в это время зевнул, всячески сдерживая зевоту и делая поэтому неестественно страшное лицо, Добычин, то Ковалевский очень живо обратился к нему: - Лев Анисимыч! Хотите спать? Ложитесь, голубчик, и спите. Копите энергию. Она нам сегодня уж не понадобится, а завтра будет нужна. Покойной ночи! А Шаповалову Ковалевский сказал: - Сейчас, должно быть, будет говорить капитан Широкий, но-о... хорошего ничего он нам не скажет. - Как так? Думаете, что атака наша... крахнет? - Захлебнется. Это ясно, как фельдфебельский сапог. - Неужели, Константин Петрович, захлебнется? - испуганно пробасил Ваня. - Как она была подготовлена, так она и пройдет. Вот это и называется предвидеть... Стреляли громко, а что толку? В белый свет. Незачем было снаряды тратить. Много труда затратить пришлось, пока их доставили, а какое впечатление они произвели на противника? Сегодня же мы с вами узнаем, что никакого... А командир корпуса сейчас десятый робер в винт играет у себя в Хомявке. В имении очаровательнейшей, черт ее дери, польки Богданович!.. Мы тут не знаем, где кусок дерева взять для переправы, а пошли-ка солдат нарубить бревен в ее лесу, что вам запоет наш корпусный командир!.. И какой же может быть у него винт без корпусного инженера? А мы с вами этого полубога можем увидеть только во сне. Зачем же он существует, скажите? Часов в девять капитан Широкий сообщил по телефону, что высланные им дозоры донесли что-то совсем несообразное: будто никаких рот кадомцев в том направлении, в каком они шли, уже не осталось, - часть их отошла назад и вправо, к фольварку Михалполе, а большая часть разбежалась. - Ну, вот видите, вот видите! Вот вам и успех, который мы должны были развить... Но все-таки надо же установить связь с ними, чтобы при контратаке австрийцы не зашли нам в тыл. Вы понимаете? Пошлите конных разведчиков - пять-шесть разъездов, - приказал Ковалевский и, положив трубку, обернулся к Ване и Шаповалову: - Вот вам и главная атака... А сколько было на нее надежд! Через час капитан Широкий звонил снова. Оказалось, что два из посланных разъездов наткнулись на несколько австрийских команд, которые высланы были для улова пленных и сбора оружия убитых и раненых кадомцев. - Ну, вот видите, вот видите!.. Логика вещей подскажет им еще и контратаку, как это было вчера, а у нас легкие орудия стоят без прикрытия! - прокричал Ковалевский Широкому. - Они могут свободно захватить наши орудия... Сейчас же выделите прикрытие! Если мы, даже не зная местности, вздумали наступать ночью, то что им мешает при отличном их знании местности сделать то же? Нужно готовиться ко всему теперь же, - потом будет поздно! Отдав этот приказ, Ковалевский позвонил в штаб дивизии. Но в ответ на его доклад о положении на высоте 384 полковник Палей сказал насмешливо: - Вот уж действительно у страха глаза велики! У вас неверные сведения, Константин Петрович! Кадомцы высоту взяли и идут сейчас дальше. Вообще атака развивается превосходно. Ковалевский спросил ошеломленно: - А у вас, у вас откуда такие сведения? - Я только что говорил со штабом корпуса. - Ну, знаете ли, я своим разведчикам больше верю, чем штабу корпуса! - совершенно несдержанно крикнул Ковалевский. - А так как не хочу потерять ни орудия, ни деревню Петликовце, то приму меры для их охранения, насколько это в моих скромных силах... Это и будут мои действия в развитие успеха атаки! И он действительно из двух рот первого батальона, оставшихся в резерве в Петликовце, приказал выделить полуроту в заставу на шоссе с западной стороны деревни. Австрийской контратаки не было в эту ночь, были только обычные поиски разведчиков; но штабы убедились наутро, что целую ночь к ним, в ближайший тыл, с боевого фронта поступали донесения об успехах, которых не было, и о стремительном движении вперед в то время, когда полки откатывались назад, на те же позиции, с которых начинали атаку. Это вызвало наутро негодующий приказ по армии, которым строжайше воспрещались ложные донесения, мягко названные "непроверенными слухами". Так как уничтожающее действие самых мощных машин войны не могло быть, конечно, взято под подозрение, то в штабе армии усомнились в уменье артиллеристов владеть ими и усиленно начали искать германских руководств для стрельбы из тяжелых орудий. Скромно и далеко не полно потери армии за эту ночь были исчислены в пять с лишним тысяч. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Третий день наступления выдался неожиданно для всех ясный, тихий и теплый. Эта неожиданная ясность декабрьского галицийского неба неминуемо должна была отразиться в мозгу армии, - в штабах генерала Щербачева и корпусных командиров Истопина и Флуга. Пожертвовав всем для внезапности атаки и все-таки не добившись заметных успехов, новая армия, явившаяся тайно на этот фронт, показала уже противнику, что явилась она не с пустыми руками, и больше ей нечего уж было таить. И с утра в этот ясный день все старшие генералы армии пришли к счастливо-ясной мысли, что наступавшим частям, три дня проведшим без крыши, три ночи не спавшим и почти ничего не евшим, необходимо дать отдых. Об этом решении Ковалевский узнал, встретив на улице деревни генерала Весселя в сопровождении двух полковников, командиров дивизионов: тяжелого - Герасимова и легкого - Гриневича. - Скажите мне спасибо, полковник, - весело заговорил инструктор артиллерии, несколько задержав руку Ковалевского. - Флуг сидит на горе Бабе, Флуг лежит на Бабе, Флуг спит на Бабе, Флуг, словом, большой бабник, а все донжуаны воинственны, и он тоже. Знаете ли, что он непременно хотел, чтобы наступали и сегодня, но я представил на совещании все резоны за отдых, и вы с вашим геройским полком можете, наконец, выспаться, с чем вас и поздравляю! - Спасибо, если это сделали вы. Но хотел бы я очень знать, почему так скверно стреляла вчера тяжелая? - спросил Ковалевский. - А когда же она могла пристреляться? Вчера совсем не нужно было стрелять, - я говорил это, но восторжествовало мнение все того же Флуга: вызвать если не разрушение всех позиций, то сильнейшее моральное потрясение. Вышла напрасная трата снарядов. Кстати, ваш полк занимает высоту... - Высоту триста семьдесят. - Гм... Высоту триста семьдесят... - Вессель развернул карту. - Мы наблюдаем ее, - она теперь отлично видна, - однако, по всем видимостям, ее занимают австрийцы, и занимают очень прочно. - Пять моих рот, а не австрийцы, - я это несколько раз передавал и полковнику Герасимову и полковнику Гриневичу, - рассерженно отозвался Ковалевский. - И всячески просил не перестрелять моих солдат. Седобородый, старчески худой, но старающийся держаться прямо, Герасимов прищурил выцветшие глаза и заговорил неожиданно твердо: - А мне все-таки кажется, извините, что ваших солдат на высоте триста семьдесят нет, а есть австрийцы. По крайней мере только что вернулся оттуда мною посланный один младший офицер и донес, что его там жестоко обстреляли, что он едва унес ноги. - Непостижимо, - кто его мог обстрелять? - насмешливо ответил Ковалевский. - Может быть, он был в австрийской шинели? Вот высота триста семьдесят, - указал он рукой, - там пять моих рот. - Гм... Эта, по-вашему, триста семьдесят? - спросил Вессель. - Почему же, по-нашему, это - триста семьдесят пять?.. А триста семьдесят - вот эта, левее. - Как так триста семьдесят пять? Как левее? - Мы руководствуемся картой... Взгляните. Вот шоссе. Вот высота триста шестьдесят шесть, вот триста восемьдесят четыре, вот триста восемьдесят два, - это на север, а на юг от шоссе - триста семьдесят пять и... триста семьдесят, о которой мы с вами спорим. Ковалевский присмотрелся к карте, мгновенно понял, что он ошибался эти два дня, и забормотал сконфуженно: - Абракадабра!.. Это один из моих ротных командиров сбил меня с толку. Он занял триста семьдесят пять, а прислал донесение, что триста семьдесят! Конечно, большая вина на мне, - я оказался излишне доверчив. Он даже покраснел, до того смутила его такая явная ошибка. Но Вессель сделал вид, что не замечает этого смущения. Он только погрозил в сторону высоты триста семьдесят кулаком, добавив к этому: - По-го-ди-те, голубчики! Теперь мы вам покажем кузькину мамашу! Раз интердикт с вас снят, мы вам пропишем... Мы вам дадим пфеферу в количестве, вами непредвиденном. Он был так доволен, что недоразумение с этой высотой наконец разъяснилось, что готов был, кажется, пуститься в пляс. И Ковалевский, который все еще был угнетен допущенной ошибкой, сказал вдруг с подъемом: - Вот пропишите им в самом деле, и я вам даю слово, что хотя остался у меня в резерве всего один батальон, я возьму ее этим одним батальоном, высоту триста семьдесят. - Эту вашу мысль я буду всячески поддерживать, - сказал, откланиваясь, Вессель, крепко пожимая его руку; Герасимов был тоже, видимо, доволен тем, что оказался прав, а Гриневич, несколько излишне полный и с несколько надменным взглядом красивых карих глаз, намеренно отстав от остальных, сказал Ковалевскому недовольно: - Я получил жалобу на вас от одного из своих офицеров, - Плевакина, штабс-капитана. - О да, да, - Плевакин, да, - все еще не простивший себе своей оплошности с высотой 370, очень живо отозвался Ковалевский. - Я, конечно, не мог не верить своему офицеру, но, знаете, он написал мне что-то совершенно невероятное. - Что я его арестовал? - Действительно? Это было? - Да, да. И если он сделает то же, что сделал, я снова сделаю то же, что я сделал. - Но я... я должен буду передать его жалобу по команде, - потому что, согласитесь сами... - Сделайте одолжение, - перебил Ковалевский. - Пожалуйста, делайте, как находите нужным. Расстались они неприязненно, но Ковалевский тут же забыл об этом, потому что, если бы даже его и признали виновным в превышении власти, сам он чувствовал за собою гораздо большую вину: высоту 370 считал он ключом ко всем австрийским позициям на этом участке фронта, и в то же время, благодаря только его настойчивым требованиям, тяжелая артиллерия ее не обстреляла ни вчера, ни третьего дня! Он сейчас же пошел говорить о своей ошибке по телефону со штабом дивизии. Полковник Палей был как будто даже доволен, - это уловил по его несколько насмешливому тону Ковалевский, - что самый заносчивый и самоуверенный из командиров полка дивизии так опростоволосился, - но большого значения его ошибке не придавал, потому что о высоте 370 был более скромного мнения, чем Ковалевский. - Каждая высота тут укреплена одинаково, - система укреплений одна и та же, - зевая в трубку, говорил Палей. - Может быть, хотя едва ли так... Но высота триста семьдесят выдвинута вперед и фланкирует все наступающие наши части, - как же можно, что вы! Ее именно и надо взять в первую голову! - горячился Ковалевский. - Я предлагаю взять ее своим полком, конечно, после основательного обстрела. - Перед каждой головной частью та или иная высота, и она-то и кажется каждой части ключом ко всем тут позициям, - снова зевнул в трубку Палей. - Генерал Флуг настаивает на том, чтобы взять триста восемьдесят четыре. В этом есть смысл, и когда триста восемьдесят четыре будет взята, то мы зайдем австрийцам в тыл, и высоту триста семьдесят совсем не нужно будет брать, - ее и так очистят. - Вашими бы устами мед пить. А когда же Флуг собирается брать триста восемьдесят четыре? - Сегодня после обеда. - Ка-ак так сегодня? Сегодня же решенный отдых. - Да-а, об отдыхе говорилось, но... получено сообщение, что граф Ботмер подводит из своего тыла сюда большие подкрепления, - решено его предупредить. - А как же с отдыхом? Ведь так можно вымотать всех - и нижних чинов и офицеров? Куда же к черту будут они годны через два-три дня? - Да ведь вашему полку придется только поддерживать атакующих кадомцев, как вчера было. - Куда же годятся кадомцы для новой атаки? - Это уж дело Флуга и командира Кадомского полка, а не наше с вами. - Палей снова зевнул в трубку, так что слышно было, как хряснули его челюсти. - Приятного сна! - крикнул ему Ковалевский и, соединившись со Струковым, с которым уже говорил раньше о том, как провел он ночь, Ковалевский приказал ему передать выговор прапорщику Ливенцеву за то, что своим донесением сбил его с толку: заняв, - и то лишь на гребне, - высоту 375, вполне второстепенного значения, назвал ее высотою 370 и тем ввел в заблуждение весь командный состав армии. - Оповестить прапорщика Ливенцева, что... - начал было переспрашивать Струков, но Ковалевский перебил его резко: - Не оповещение, - какое там к черту оповещение! - а строгий выговор с предупреждением вперед более внимательно относиться к тому, что доносит, и непроверенных сведений мне не доносить, чтобы в глупое положение меня не ставить! Впрочем, минут через двадцать он звонил ему снова и спрашивал, передал ли он выговор Ливенцеву, а когда Струков начал извиняться, что еще не успел этого сделать, но сейчас сделает, Ковалевский прокричал ему: - Знаете ли, отлично, что не успели, - я скажу ему об этом сам, когда зайду навестить батальон. А то эти штатские люди, эти студенты, они... они так воспитаны, что он может еще обидеться, а во время боя это нехорошо. - Предполагается разве бой сегодня, под австрийский Новый год? - Наступление будет вестись там же, где и вчера, - на всякий случай будьте готовы. Я вам потом сообщу, как и что. Храни вас бог! Генерал Флуг, бывший во время японской войны начальником штаба медлительного Куропаткина, теперь, будучи корпусным командиром, проявлял большое упорство в атаке австрийских позиций. Артиллеристы под руководством Весселя еще только занимались перегруппировкой орудий, когда им приказано было в тринадцать часов открыть огонь. Однако к этому времени командиры батарей не успели еще вернуться с наблюдательных пунктов, так что даже и в четырнадцать часов обстрел начаться не мог. Артиллерийская подготовка атаки началась позже пятнадцати, но снарядов оставалось уже мало, обстрел был медленный, с поправкой каждого выстрела. Ковалевский был снова у своих рот второго батальона, и мимо него снова шли в атаку кадомцы - остатки тех, которые ходили накануне. Но теперь лица их были страшны. Ночью они под огнем пулеметов лежали, вдавив головы в грязь, умываться же днем им, видимо, не пришлось, и теперь они проходили черные, как эфиопы, - только поблескивали глаза, иногда зубы в открытых от быстрого шага ртах. Еще с дальних дистанций их встретил вновь сильный пулеметный огонь австрийцев: количество пулеметов на высоте 384 явно выросло за этот день. Не один только Ковалевский видел уже по самому началу атаки, что она будет так же безуспешна, как и вчера; это говорили командиры и других полков, выдвигавших поддержки кадомцам. Двигавшийся уступом за кадомцами батальон капитана Широкого был обстрелян с дистанции в две тысячи шагов и, потеряв до ста человек, остановился: идти дальше значило просто идти на расстрел. В эту ночь дивизия, к которой принадлежал Кадомский полк, понесла такие большие потери, что совершенно потеряла боеспособность, и остатки ее на другой день были отправлены в тыл. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Генерал Щербачев, этот невысокий и сухой, узкоплечий человек, плешивый со лба, с очень близко к длинному хрящеватому носу посаженными глазами и глухим голосом, был очень удивлен и раздосадован бесплодностью трехдневных атак. Новому верховному главнокомандующему - царю и новому начальнику его штаба - генералу Алексееву непременно нужна была крупная победа, иначе зачем же было сменять неудачника, великого князя Николая, и отсылать его, вместе с его начальником штаба Янушкевичем, на Кавказский фронт? Крупная победа нужна была и для того, чтобы поднять русские фонды в глазах богатых деньгами и военным снаряжением союзников - французов и англичан, и для того, чтобы оттянуть с их фронта на свой, русский, значительные германские силы. Наконец, крупная победа нужна была и для того, чтобы внутри России несколько успокоить всех недовольных затянувшеюся и совершенно беспросветной, неслыханно несчастной войной. Но было в то время и еще одно обстоятельство, властно требовавшее крупной победы. Обстоятельство это, ввиду своей крайней деликатности, скрывалось от нескромных взглядов грубой толпы и известно было только во дворце: из Вены приехала в Петроград бывшая фрейлина двора Васильчикова с очень важным письмом от брата царицы, принца Эдди, с изложением возможных условий сепаратного мира. Это скрытое обстоятельство требовало крупной победы на галицийском фронте потому, что и подлинный правитель России - Распутин и царица Александра очень крепко ухватились за возможность мира, но мириться хорошо, когда ты силен, а сила выявляется в победе. У генерала Щербачева был мозг математика. Он точно вычислил все, что необходимо было для победы, он шел к этой победе не ощупью, а наверняка, он не забыл даже и внезапности нападения, способного иногда удесятерить силы, но, сделав все нужное для победы, он вдруг увидел, что победы нет, и лучшему из своих корпусных командиров, ученейшему, и опытнейшему, и упорнейшему генералу Флугу он прислал из Городка приказ, которым требовал: "Принять самые решительные меры к успеху... сменить всех лиц, которые оказались не на своих местах... Сильная артиллерия и большой расход патронов должны были бы обеспечить победу... Видимо, не было строгого плана и строгой системы, не говоря уже про отсутствие связи. Успеха, которого не добились на широком фронте, необходимо добиться на более узком..." Однако даже и для упорнейшего Флуга, прочно сидящего на облюбованной им Бабе в нескольких верстах от фронта, на четвертый день наступления стало ясно, что войскам его корпуса, так же как и войскам соседнего, к которому принадлежала дивизия Котовича, необходимо дать прежде всего отдых уже по одному тому, что для нового наступления не было снарядов. Снаряды подвозились, правда, все время, поезд за поездом на станцию Ярмолинцы и дальше - на Проскуров, но оттуда доставить их на фронт представлялось почти неразрешимой задачей. Тяжелые грузовики артиллерийских парков совершенно утопали на окончательно размолотом шоссе. Приходилось перегружать снаряды на более легкие машины, но и те часто ломались и выходили из строя. Щербачев неустанно трудился, отыскивая средства, чтобы сделать проезжими дороги: мобилизовал население на работы по замощению шоссе, привлекал к работам даже конный гвардейский корпус, стоявший в тылу в видах развития будущего успеха пехотных атак, но все это мало помогало делу, - снарядов на фронте было, по мнению Весселя, недостаточно даже для защиты, не только для наступления. Кроме того, Вессель теперь уже не хотел ни за что уступить Флугу, если бы даже тот и потребовал от него нового обстрела: он требовал теперь сам по крайней мере сутки для пристрелки батарей. Он сумел убедить и Щербачева, что драгоценные по своему действию и по трудности их доставки тяжелые снаряды нелепо было бы тратить как попало, что каждый снаряд должен быть послан в ту именно точку неприятельских позиций, какая от него больше всего пострадает, как пуговицы на брюках пришиваются только там, где они нужны для подтяжек и прочих серьезных цел