вдруг самой радостной нотой. Его "слова" действовали на всех, как освежающий душ. -- Не здесь бы, на чужой стороне, и не с иностранным солдатом, хотел бы я повенчать тебя, последняя дочь угасшей русской благородной семьи,-- так начал он.-- Не вижу вокруг тебя ни родителей твоих, ни братьев, ни сестер, ни родных, ни друзей детства. Стоишь ты перед алтарем круглая сирота. А отсюда поедешь с мужем-иностранцем в чужие, далекие края и даже говорить забудешь по-русски. Как тебя встретят там? Кто выбежит обнять тебя при встрече? Кто назовет ласковым именем? Возможно, ты встретишь только вражду да насмешку. Не нашлось тебе места на родине! Мачехой тебе стала Россия, и ты -- сирота -- бежишь от нее к другой мачехе. Это ли счастье? Русские женщины вокруг Ирины уже все потихоньку плакали. Слезы стояли и в глазах Ирины, и плечи ее дрожали от усилий сдержать эти слезы. Гарри и его друзья недоумевали и, казалось, были даже слегка испуганы этим всеобщим выражением горя. -- Это ли счастье? -- еще раз горько спросил отец Петр, и вдруг сам себе громогласно ответил: -- Да, это и есть счастье! Ты выходишь замуж по любви, по свободному выбору. Это -- главное счастье для женщины. Ничего нет в семейной жизни, что могло бы заменить любовь. В городе, где только горе, нужда, страх, ты нашла любовь, мужа, защитника и друга -- и он, взяв твою руку, уводит тебя в страну, где нет войны, где на углах улиц не лежат трупы замерзших за ночь людей. У тебя есть теперь и отчизна, и свобода, и паспорт. С любовью -- везде дом, везде уют. И поезжай, и живи, и радуйся! Благословляю тебя и мужа твоего на долгую, долгую счастливую жизнь. Будь достойной дочерью твоей новой страны. Служи ей и чти ее, как ты чтила бы родную. И вы, друзья невесты, веселитесь и радуйтесь! Была среди вас сирота -- и что сталось с нею? Кто она теперь? Счастливая жена любящего мужа. Привет и от нас всех американцам и спасибо: в эти трудные дни они удочерили нашу сиротку! "Слово" закончилось. Все чувствовали себя радостно. Гарри не понял ничего, но был очень доволен счастливым видом невесты и гостей. Во время речи, всякий раз, когда отец Петр произносил "Америка", Гарри слегка кланялся, так как чувствовал, что каким-то образом представляет всю свою страну. Черновы встретили молодых на пороге и осыпали их хмелем. Уже забыв о Кане Галилейской, профессор говорил совсем другое: -- Уступим материалистам фабрики, ружья, машины, их торговлю, их промышленность, их деньги. Нашим пусть будет царство высоких мыслей и красоты. Молодые супруги! Стройте мир, где мужчина -- рыцарь, где женщина -- фея, где любовь вечна -- и жизнь ваша будет сладкой! При слове "сладкой" Дима вспомнил о двойной порции мороженого. Он крикнул "ура!" и кинулся в столовую. Его "ура" было подхвачено всеми, и это явилось прекрасным заключением речи профессора. 17 -- Аня,-- с упреком сказал профессор, останавливаясь позади ее стула и через ее плечо глядя на письмо, которое она для него переписывала,-- я положительно не понимаю, что с тобой. Где же твой прекрасный почерк? Почему ты стала вдруг так скверно писать? -- Я становлюсь старой,-- тихо ответила Анна Петровна,-- и руки дрожат от слабости. -- Глупости. Кому ты это говоришь? Я живу с тобою почти полстолетия и не вижу в тебе никакой перемены. Тут должна быть другая причина. Не такая ты старая, чтобы так скверно писать. В чем дело? -- Право, ни в чем, кроме тога, что я сказала. Иначе она и не могла ответить. Возможно ли было сказать, что его письма были всему причиной. Они пугали ее, и из глаз ее текли слезы, и руки начинали дрожать. Она переписывала еще раз это письмо к "брату Каину" от Авеля, еще живого, простирающего руки к жестокому брату с мольбой о примирении. Было ли, могло ли быть подобное письмо делом рук и мысли здорового человека? Не являлось ли оно продуктом больного воображения, невозвратно потрясенного ума и сердца? Могла ли она ему сказать, что уже не отправляет его писем, не втайне там же, на почте, разрывает их на кусочки. И, придя домой, она находит его углубленным в расчеты, когда -- при настоящей почтовой разрухе -- можно ожидать скорейшего ответа на отправленное ею письмо, и затем отмечающим в календаре: ответ из Вашингтона, ответ из Мадрида, ответ из Рима. В это утро Анна Петровна решилась наконец сделать то, о чем она долго думала, что откладывала, на что никак не могла отважиться: откровенно поговорить с доктором. Этот шаг казался ей почти преступлением, как будто она выдавала профессора врагу. Но идти было нужно. И она в уме "собирала весь материал", по выражению мужа, "для выяснения своей идеи": его подозрения, страхи, припадки беспричинного гнева, которые повторялись все чаще, странные речи, нелогичные поступки, внезапная веселость и все растущая рассеянность и забывчивость. Он как бы летел куда-то, и летел все быстрее, и не мог остановиться; пространство между ними все увеличивалось, они часто не понимали один другого. Если она здорова -- он болен. Или наоборот. Анна Петровна знала, что он не станет добровольно лечиться. Ей приходилось действовать по секрету: идти к доктору самой и просить совета. Конечно, не могло быть лучшего доктора в данном случае, чем доктор Айзик. Он принял ее немедленно и выслушал ее рассказ очень внимательно. -- Понимаю,-- сказал доктор.-- Я приду к вам сегодня вечером как гость. Приведите мужа в столовую немедленно, как я приду. Когда мы с ним разговоримся, оставьте нас наедине. Остальное предоставьте мне. Завтра утром придите сюда, и я сообщу вам мое мнение. -- Доктор,-- начала Анна Петровна сконфуженно и смиренно,-- я не знаю, когда и как мы сумеем вам заплатить. Возможно, что никогда не заплатим. -- Последнее будет самое лучшее,-- ответил доктор.-- Я себя чувствую должником профессора. Я читал его труды по геологии. Зная, как бескорыстно трудится ученый, я считаю, что общество -- его должник. Вернувшись от доктора, Анна Петровна сообщила Матери, что вечером придет доктор Айзик, и хорошо бы этому придать вид посещения гостя. -- Как это кстати,-- ответила Мать,-- сегодня последний вечер, что Ирина проводит с нами. Завтра она уезжает. Осталось и кое-что к чаю от свадьбы. Мы также сварим шоколад леди Доретеи. Выйдет званый вечер. Профессор ни о чем не догадается. С большим волнением и беспокойством ожидала Анна Петровна вечера. Вечер начался хорошо. Профессор был душою собрания: многоречив, галантен, весел. Особое внимание он уделял именно доктору, придерживаясь интересов его профессии. -- Вы не думаете, доктор, что мир идет к безумию? Понаблюдайте хотя бы этот город. Чья это земля? Китайцев. Кто управляет ею? Японцы. Кому принадлежит кусок земли, на котором мы сейчас сидим? Англии. Кто я? Русский, от которого отказалась и советская и эмигрантская Россия. Что я сделал преступного? Ничего. Чей я? Ничей. У меня нет на земле хозяина. И все же все вышеупомянутые страны гонят и преследуют меня, словно я поступил в исключительную собственность каждой. Более того, каждая из них издает законы, противоречащие один другому, но я каким-то образом должен все сразу их исполнять. Если я и захотел бы стать лояльным, в каком порядке я должен начать исполнять эти противоречивые законы? Кому первому поклониться? Вы знаете это, доктор? -- Не знаю. -- Пойдем далее. Не исполняя законов, я тем самым делаюсь преступником. Подумайте -- перед несколькими мировыми державами! Просто сидя здесь и распивая чай, я оскорбляю и нарушаю права и законы трех держав: Японии, Китая и России. Если я появлюсь в России -- меня посадят в советскую тюрьму; если я переступлю границу концессии -- меня посадят в японскую тюрьму. Мои несколько шагов по твердой земле поднимают против меня целые государства. Но я сижу здесь и даже этот факт каким-то таинственным образом оскорбляет Японию и несносен кое-кому из русских эмигрантов. Я еще жив только потому, что эта британская концессия защищает всех своих резидентов от внешних преследований, точнее, она защищает не человека, а свои суверенные права. Не из человеколюбия или жалости она дает мне свое покровительство, не потому, что я--стар или я -- ученый, труды которого по геологии Англия имеет во всех университетских библиотеках,-- нет, они защищают меня потому, что мне случилось нанять здесь комнату, на земле их концессии. Будь я темная личность, грубый и вредный человек, они поступали бы со мной точно так же. Они меня защищают на том же основании, как мы все защищали бы эту нашу собаку, потому что она живет в нашем доме. Кто же делает жизнь такой нестерпимой для среднего человека? Правительства? Но не является ли их задачей, для которой они, собственно, и придуманы, облегчать, именно облегчать жизнь и именно среднего человека. И еще: почему они все действуют по отношению ко мне одинаково, если они существуют на разных базисах и руководствуются противоположными доктринами? Вам не кажется, доктор, что правительства уже сошли с ума? -- На это трудно ответить. -- Продолжаю. Если какое-либо правительство -- с очевидностью для всех -- сошло с ума, почему его коллективно не запереть бы в дом умалишенных, как это делают со средним человеком. Это ваше дело, доктора психопатологии! Что говорит ваша наука? Какой ваш критерий, чтобы или отпустить человека гулять по свету, или запереть его на замок? Как вы узнаете, кто из сидящих перед вами уже опасен для общества? Как вы, доктор, знаете, что вы сами в этот момент вполне нормальны и имеете право произносить суждение о другом? Доктор ничего не ответил на это. -- Перейдем к вам лично, дорогой доктор. Я преклоняюсь пред вами,-- и профессор ему действительно поклонился,-- слыхал о ваших талантах, о замечательных хирургических операциях, о вашей доброте и любви к человечеству. И что же? Человек, скажем, Сталин, вздумает преследовать вас почему-то, и вы, человек вообще большого мужества, бежите к другому хозяину, скажем, к Гитлеру. Потом Гитлер вздумал вас преследовать, и вы -- с еще большим мужеством -- бежите сюда, где всякий японский полицейский, на минутку вообразивший себя Наполеоном или Чингисханом, может безнаказанно убить вас, если пришел такой момент вдохновения, и в его револьвере есть пуля. Вы -- нормальный человек, он -- сумасшедший, но это он убивает вас, а не наоборот. Вы держите его на воле, чтобы он убрал вас с земли. И все же вы считаете, что честно служите и науке и человечеству. Считаете? -- Мм...-- произнес наконец доктор. -- Допустим, вы начали догадываться, что местное правительство, войска, полиция и часть населения уже сошли с ума. Что делаете вы? Вы отсылаете жену в совершенно фантастическую страну, где публика бегает в припадке "амок" (беспричинная ярость с готовностью убить) между обедом и вечерним чаем, чтобы ваша жена поискала там уголок для мир ной и спокойной жизни. Если вы позволяете так обращаться с вами -- прекрасным, благородным, образованным и добрым человеком,-- с вами, а значит, и с частью человечества, подобной вам,-- и молчите и будете молчать до смерти, то есть пока вас все-таки убьют, то, скажите же мне, доктор, кто тут сумасшедший -- вы или ваши преследователи? -- Если вы так ставите вопрос,-- начал было доктор и опять замолчал. -- Ну вот,-- уже весело подхватил профессор,-- научно вы знаете все о человеческом мозге, а вот не ответили мне ни на один вопрос. Это и есть участь точных наук: точно они не приложимы к фактам жизни. Ну, поставьте все это на базис здравого смысла, как вы знаете, не оправдываемого научной философией. Что происходит? Вы самоотверженно живете для того, чтоб сохранять гибнущему миру его безумцев. Они же хотят вас уничтожить. Они не понимают. что вы -- специалист по нервным и мозговым болезням -- нужны им больше, чем хлеб и воздух. Видите, до какой степени они уже помешались? Можно, конечно, молиться, скажем, на Гитлера, но кто же захочет предоставить ему для трепанации свой собственный череп? И хотя Гитлера нетрудно найти, потенциально их много, и делается все больше, на Гитлера не учатся по десять лет и не сдают экзамена,-- такого же хирурга, как вы, надо ждать лет двадцать, пока он выучится и приобретет опыт. Вы, доктор, вы делаетесь необходимейшим человеком во всяком нынешнем обществе. Но вас гонят те, которых вы уже лечили или еще будете лечить. Доктор, доктор, хорошо ли вы поступаете в отношении здоровой и несчастной части человечества? Доктор Айзик чувствовал себя неловко -- Предположим,-- сказал он.-- мы не станем уделять так много внимания моей особе. Тут произошло событие, прервавшее разговор. Зная, как трудно иногда избавиться от присутствия мадам Климовой, и зная к тому же, что она не оставила своей мысли "подлечиться" у доктора Айзика от нервов, которые "расшалились" по причине материнского беспокойства об Алле, Анна Петровна и Мать решили скрыть от нее предполагавшийся "званый вечер". Она к тому же уходила на какое-то дамское заседание с чаем и печеньем. Вернувшись и узнав от Кана, что в столовой гости и пьют чай, она заподозрила, что "журфикс" был скрыт от нее, и ею "неглижировали". Однако же она решила "появиться невзначай". В таких случаях она входила, шутливо декламируя: "Она идет, легка, как греза". И тут она произнесла эту любимую фразу и весело заключила: "Всем здравия желаю!" Как только она вошла, миссис Парриш поднялась, чтобы уйти. Теперь всегда так и было: миссис Парриш немедленно покидала ту комнату, куда входила мадам Климова. Это поведение по отношению к себе, да еще и от кого? -- от бывшей запойной пьяницы -- было ударом кинжала в "деликатное" сердце мадам Климовой. Не зная по-английски, она не могла даже пустить вслед подходящей реплики. Пришлось заметить по-русски: -- Англия ретировалась. Никто ничего не сказал на это, и вдруг мадам Климова страшно рассердилась. Что они тут сидят :так весело? Подумаешь тоже, наслаждаются жизнью! И ей захотелось тут же сразу разрушить их уютный вечер, поставить их всех на место, чтоб вспомнили, кто они, что им надо трепетать от уважения и страха, а не так вот рассесться вокруг стола и радоваться чему-то. Подумаешь, миллионеры! Да она одна может всех их уничтожить! -- Где ваш новенький муженек? -- сладким голосом спросила она Ирину.-- Неужели уже не дорожит вашим обществом? -- И зная, что Ирина, пожалуй, ничего не ответит и будет неловко ей же, Климовой, она вдруг накинулась на Диму: -- Ну-ка подвинься! Ты уже большой мальчишка, мог бы учиться манерам. Беги отсюда, тебе, наверное, уже пора ехать в Англию. Облачко прошло по лицу Димы, носик сморщился. При слове "Англия" слеза блеснула в глазах Матери. Петя заговорил, чтобы переменить тему: Профессор, вы нарисовали нам интересную картину политического положения в мире... -- В мире! -- перебила мадам Климова.-- Вам всем тут надо бы подумать о положении в Тянцзине, именно о вашем собственном политическом положении. Хотите новость? Скоро Япония возьмет себе все иностранные концессии Тянцзина. Вы понимаете, что это значит для тех, кто бегает в советское консульство сотрудничать? Да и для тех англичанок, перед которыми тут пресмыкаются, которым безнаказанно позволяют оскорблять вдову покойного героя Климова, чье имя и не забылось и не забудется. -- Вы должны извинить миссис Парриш,-- мягко начала Мать.-- Она не имеет в виду оскорблять кого-либо. Она избегает незнакомого общества по английской манере... -- Манере? -- закричала мадам Климова.-- Ее надо бы научить и другим манерам. Не беспокойтесь, не долго ждать. Япония поставила Китай на колени, поставит и Англию. -- Позвольте, позвольте,-- вскричал профессор.-- Зачем же именно ставить всех на колени? Япония обещает братскую любовь и содружество. И вдруг самообладание покинуло Петю. -- Китай еще встанет с колен и поставит на колени Японию. И поделом ей за ее жестокость! -- Жестокость?! -- взвизгнула мадам Климова. Она сузила глаза и смотрела на Петю взглядом пантеры: куда вонзить, когти.-- Конечно, вам, как битому по физиономии японским офицером в присутствии сотни людей и молча проглотившему пощечину... Все ахнули. Никто, кроме Матери, не знал о пощечине. Мать поднялась и дрожащим голосом начала: -- Мадам Климова... я прошу вас... пожалуйста... По ее тону все поняли, что сказанное Климовой было правдой. Петю бил японец. -- Петя, Петя! -- закричал Дима.-- Они тебя били? Тебе было больно? -- И он зарыдал. Мать обняла Диму, стараясь его успокоить. Лида тоже поднялась с места и как-то странно взмахивала руками, как бы отгоняя что-то. Потом она кинулась к Пете, положила голову ему на плечо и заплакала. Анна Петровна в своем углу сжалась в комочек и прижимала руки ко рту, как бы удерживая себя от желания закричать. Петя поднял голову и смотрел на мадам Климову все более и более темнеющими глазами. -- Вы уже оскорбили всех находящихся в этой комнате. Может быть, вы согласитесь выйти отсюда? Вы все сказали, что намеревались? -- Все? -- захлебнулась мадам Климова от ярости.-- О, нет! Не все. Далеко не все! Я хочу добавить, что сейчас же съеду из дома, полного пороков и государственной измены. Что это вы выпучили глаза на меня? -- вдруг накинулась она на Ирину.-- Это на вас надо пучить глаза, содержанка американской армии! Хорошо пахнет доллар? Лети в Америку, освобождай место -- уже вторая кандидатка на доллар подрастает в доме. Так нет обручального кольца, Лида? А нежная всеобщая мамочка собирает и мальчика в Англию, отдает пьянице, лишь бы избавиться от племянничка. Тут и гадалка, тут и профессор -- да такой умный, что ему пора в дом сумасшедших. И еврейский доктор -- ничьей страны, но с шестью паспортами в кармане. Ну и публика! Ну и компания! Весело пить чай с тортом? Кто платил за торт? Советский консул? Чья кровь на этом торте? Вдруг Анна Петровна крикнула: -- Остановитесь! Ужасно вас слушать. Петя сорвался с места, распахнул дверь и сказал: -- Пошла вон! -- голос его был страшен в своем спокойствии. Мадам Климова поняла, что дальше оставаться опасно. Она поспешила к двери, прошипев в лицо Пети "ужасное" слово, значения которого она и сама не знала: -- Шизофреник! И дверь громко хлопнула. Один момент стояла тяжелая тишина. Вдруг, как молния разрезает тучу, раздался звонкий смех Ирины. И все они сделали то, чего именно не прощала мадам Климова,-- вместо того, чтобы щелкать зубами от страха, они стали смеяться. Ирина и Лида смеялись весело, громко, захлебываясь и задыхаясь, до слез. Басом засмеялся доктор, фальцетом -- профессор. Закачалась в углу Анна Петровна, и ее смех звучал и обрывался, как маленький разбитый колокольчик. Мать смеялась беззвучно, Дима визжал, Петя смеялся приступами, как будто кашлял. Кан, как луна, взошел над компанией и, раздвинув рот до ушей, смеялся тонким китайским смехом. Все смеялись до изнеможения. -- Представьте,-- воскликнул вдруг профессор,-- почти все, что она нам сказала о нас самих -- правда. -- Что? -- изумились все. -- Все, что она о нас сказала -- правда, то есть все основано на факте, но в ее интерпретации. Станем выше личных самолюбии и великодушно отдадим должное истине. Эта дама держалась фактов. И то, из чего мы создаем картину нашей жизни, как чего-то полного благородных стремлений и незаслуженных страданий, короче, из чего мы творим нашу поэзию, из этого же материала она создала нечто морально нетерпимое. Все замолкли и смущенно смотрели друг на друга. -- Друзья мои! -- воскликнул профессор.-- Не будем бояться слов. Мы -- жалкие обломки уже не существующего общества. Пусть каждый вспомнит, что сказала о нем эта дама, и честно поищет, какая в ее словах есть доля правды. -- Что касается меня,-- начал доктор,-- я, конечно, и еврей и доктор. Что же касается шести паспортов, то это-- неправда, у меня нет ни одного. Но профессор перебил его: -- Нет, какая женщина! Умеет наблюдать факты, классифицировать их. имеет жар и воображение. Из нее мог бы выйти ученый. -- Знаете,--вмешалась Ирина,--я думаю, на сегодня уже достаточно Климовой. Закончим наш вечер мирно, как мы его начали. -- Аня, Аня,-- вдруг в большой тревоге обратился профессор к жене.-- Ты слышала, что она обо мне сказала: "Готов для помещения в дом умалишенных".. Ты заметила что-нибудь? Разве я помешан? Странно, эта идея никогда не приходила мне в голову -- и это плохой признак. Был же у нее какой-то повод так сказать обо мне. Какой-нибудь именно факт. Аня, скажи: я помешан? Ты замечала что-либо странное во мне? -- Ты преувеличиваешь значение ее слов. Она просто бросала каждому в лицо первое попавшееся на язык злое слово. -- Нет, Аня, нет. Не то. Она не говорила наугад. Доктор! -- он обернулся к доктору.-- Скажите мне честно, есть ли во мне хотя бы малейшие признаки помешательства? Самые отдаленные, самые малюсенькие? -- О,-- отвечал доктор, смеясь,-- я не могу вам сказать этого так сразу. Очевидно, вы еще недостаточно сошли с ума, чтоб это было заметно сейчас же, даже и доктору. Но если вас этот вопрос интересует, зайдите ко мне как-нибудь. Исследуем ваш вопрос и дадим вам ответ научно. -- Благодарю вас,-- сказал профессор, видимо, очень довольный.-- Это будет интересно узнать. Но давайте начнем сейчас, не с научной, а с обывательской точки зрения. Почему я мог показаться сумасшедшим этой даме? Что странно во мне? Моя любовь к человечеству? Жалость к тем, кто страдает? Неужели это кажется странным в наше время? Это нынче неестественно, ненормально? Тот ли факт, что, видя жестокость, я возмущаюсь и готов бороться за справедливость -- это ли есть признак сумасшествия? Или же другой факт: поняв, что человечество идет к гибели, я бросил мою научную карьеру и посвятил жизнь исканию путей к спасению народов от столкновений? То, что я пишу книги против суеверий? Или то, что я призываю имеющих власть облегчить жизнь гибнущих от насилий? Это странно, неестественно, ненормально? Или же то, что я чувствую личную ответственность, не сложил рук и не отошел мирно в сторону, при виде происходящего в мире? Или же потому я сумасшедший, что, несмотря на все пережитое, я продолжаю любить жизнь и верить в лучшее будущее для всех? Что же делает меня готовым для дома умалишенных, скажите мне, доктор? -- Здоровый человек имеет определенную умеренность и границу во всем,-- осторожно ответил доктор. -- Что ж,-- возразил профессор,-- вы хотите сказать, что если бы я, с одной стороны, умеренно любил человечество, а с другой -- умеренно делал на его страданиях деньги, балансируя одно другим, если бы я проливал над ним слезы и получал за это жалованье,-- я был бы нормальным человеком? Почему же вы, дорогой доктор, не поступаете так сами? Почему и вас я вижу тоже бедным и тоже гонимым? Почему и вас не искушает личный покой и комфорт, приобретаемый равнодушием к чужим страданиям? Вы не находите, доктор, что вы и я -- доктор и пациент -- больны, и оба одной и той же болезнью? -- Петя,-- забормотал вдруг засыпающий Дима.-- Какое слово сказала тебе мадам Климова, когда уходила? Оно было ужасное, ужасное! Я его очень боюсь. 18 Ранним холодным утром четвертого марта американская армия покинула Тянцзин. Хотя ее так и называли всегда в городе "американская армия", это был всего-навсего один батальон. Но он тратил сто семьдесят пять тысяч китайских долларов в месяц, и это давало работу и хлеб огромному количеству -- действительно равному армии -- работников с их семьями, на это жили рикши, прачки, парикмахеры, портные, сапожники, прислуга, чернорабочие. Американцы платили всегда вовремя и всегда честно -- и все их любили за это. В них не было ни английского высокомерия, ни французского скряжничества, ни итальянской бедности, ни немецкой требовательности. Американцы жили весело и открыто, и около них веселее жилось и всем другим. К тому же они были со всеми приветливы. Работать на американца являлось большой удачей для китайца-бедняка. И вот эти американцы уходили, а с ними и то, на что жили многочисленные китайские семьи. Для многих из них это был конец: угроза безработицы и голодной смерти. Слезы полились во многих лачугах. Любители уличных зрелищ, китайцы никак не пропустят ни религиозной процессии, ни военного парада. К уходу американской армии готовился весь китайский Тянцзин. День и час были объявлены в газетах. "Армия" должна была покинуть свои бараки в семь утра и маршировать на вокзал железной дороги. С первыми лучами света уже стеной стояли китайцы от бараков до вокзала. Позднее стали подходить и некитайцы. Толпа состояла из лиц разных рас, племен, классов и профессий. Также были и толпы благодарных нищих, кто доселе жил американским подаянием, а теперь совсем не знал, как жить дальше. Так как не ожидалось ничего, кроме зрелища уходящих солдат и, возможно, музыки, толпа пришла бескорыстно, движимая сердцем, не расчетом. Конечно, японцы косо смотрели на эти сердечные отношения, и поэтому присутствие всего китайского населения рано утром в холодный день, ожидавшего только возможности увидеть уходящих и крикнуть им вслед добрые пожелания, было еще более показательным. День этот был знаменательным и в доме 11. Все были на ногах с Шести часов утра. Во время завтрака Кан торжественно явился с большим блюдом китайского кушанья -- его прощальный дар Ирине. Счастливая Ирина все же горько плакала при прощании с Семьей. Провожали ее с соблюдением всех старинных русских обычаев. Когда все было готово, все сели и в глубоком спокойном молчании обратили свои мысли к Ирине и ее отъезду. В душе пожелали ей и спокойной дороги, и радостного прибытия, и всех вообще земных благ. Затем Мать, как глава и старшая Семьи, медленно встала, подошла к иконе и начала молиться. За нею встала. Ирина, затем все остальные -- и все стояли в полной тишине и молились. Затем Мать взяла икону Святителя Николая, покровителя и сирот, и бездомных, и бедных невест, и плавающих и путешествующих, то есть всего, чем была и стала Ирина. Ирина опустилась на колени, и Мать трижды перекрестила ее, благословила и поцеловала, то есть они собственно не целовались, а по старинному обычаю "ликовались". Затем к Ирине стали подходить и все остальные, прощаясь и "ликуясь" с нею. Собака не была допущена к церемонии и даже в столовую -- тоже русский старинный обычай. Уходя, Ирина вышла первой, за нею -- Мать, затем и все остальные. Они предполагали все отправиться на вокзал и быть с Ириной до самой последней минуты, но толпа была так велика, что их остановили на первом же углу улицы, по которой должна была пройти "армия". Полиция проверила документы Ирины, и так как она одна только уезжала, то ее одну и пропустили на вокзал, остальные же остались на месте ожидать армию и крикнуть: "Прощай, Гарри!" Утро было холодное, но бодрое. Стоять в смешанной толпе белых и желтых было делом необычайным для обитателей британской концессии. Возможно, это именно и придавало настроению толпы что-то веселое и дружественное. За последнее время жители Тянцзина собирались лишь во враждебные толпы. В восемь часов, на том углу, где стояли обитатели дома 11, послышалась музыка и тяжелый военный шаг. Со своим знаменем прошел батальон -- шел молодецки. Солдаты -- здоровый народ -- были и сыты, и веселы. Толпа единодушно кричала им приветствия. -- Гарри! Гарри! -- кричал изо всех сил Дима.-- Привет тебе и всей твоей армии! И Гарри их заметил. Петя держал Диму высоко на руках, чтобы лучше было видно. Лида стояла, прижавшись к Матери. Профессор был тут же, он, видимо, говорил. Ясно было, что никто его не слушал, да и не мог бы слышать. Что же говорил профессор? -- Друзья! -- говорил он, обращаясь к миру вообще.-- Это -- проводы, но мы слышим только радостные крики, тогда как мы ведь искренне сожалеем об их отъезде. Почему же мы радуемся? Не привыкли ли мы провожать армии рыданиями и слезами? Сегодня мы видим армию, ведомую не убивать и не на то, чтоб ее убивали, и смотрите, как мы все радуемся! Не учит ли нас это зрелище кое-чему, друзья мои? Давайте никому не позволим уводить детей ни в какие крестовые походы! Но "армия" прошла, звуки музыки и приветствий затихли в отдалении, и настроение круто изменилось. И утро затуманилось, и в воздухе похолодело. Кто был плохо одет, расталкивая толпу, побежал домой. Лица приняли теперь обычное для всех настороженное выражение. Потекли грустные мысли: японцев приезжает все больше. Иностранцы выезжают. И китаец с грустью думал о своей грядущей судьбе-- или безгласного раба, или бесстрашного воина. 19 -- Письма! Мама, письма! -- кричала Лида. вбегая в столовую с пачкой писем. Теперь почтовые порядки уже явно нарушались японцами. Цензура задерживала все письма, идущие по одному какому-либо адресу, и цензор читал их все сразу, коллективно, чтобы иметь более полную картину корреспонденции этого дома. Затем письма доставлялись тоже все сразу, иные месяцы спустя после прибытия их в Тянцзин. Одно письмо было от Джима. Толстое письмо. Лида начала читать, и для нее перестал существовать остальной мир. Она прыгнула через Великий океан и очутилась в Берклее, в университете, где с Джимом пережила тяжелый экзамен. Потом они пошли смотреть игру в футбол. Выиграла та команда, за которую стоял Джим, и Лида праздновала с ним, сидя рядом в автомобиле. Он правил, и двигались медленно, так как это было парадное победное шествие. И Джим все это время думал о Лиде и любил ее. Мать просматривала остальные письма. Одно было от мадам Милицы, но с ним надо было ждать до возвращения профессора; он один легко читал загадочные письменные знаки Милицы. Открытка -- китайская поздравительная карточка, красная с золотом,-- поздравление с Новым годом, на адрес Матери. Обычно Тянцзин праздновал Новый год в четыре приема. Серия новогодних празднеств открывалась ранней осенью. Евреи праздновали свой Новый год. Это был шумный и нарядный праздник, но он не подымал на ноги всего города, так как евреи были немногочисленны в Тянцзине. Они ходили в гости большими группами, окликали знакомых и приветствовали их, крича через всю улицу, говорили оживленно и очень долго и очень много. Но все же их праздник Нового года оставался их личным делом. Следующим был Новый год первого января; приготовления и празднование занимали около недели, когда все оживало, покупая и продавая, угощая и угощаясь, танцуя и глазея на танцующих. Его праздновали все иностранные концессии и только официально-административная часть населения среди китайцев и японцев. Четырнадцатого января праздновался старый русский Новый год, ибо эмигранты, в большинстве, считали Новый год первого января революционным; к тому же он и падал на рождественский пост, а кое-кто и постничал, в общем, были причины для непризнания. Этот русский Новый год по старому стилю протекал больше в разговорах. Угощали не столько "вином и елеем", сколько прекрасными воспоминаниями, но и в них, как известно, есть своего рода опьянение. Наконец наступал китайский Новый год. Он, как известно, не имеет определенной даты. Только астрономы и знают, когда ему приходит время наступить. Население принимает эту все меняющуюся дату на веру. Этот Новый год начинается в один из дней в промежутке между концом нашего января и началом нашего марта. Рождается он от движения небесных светил и существует специально для агрикультурных целей. Астрономия, Весна, Религия, Традиция и Суеверие определяют, когда ему можно родиться на свет. Этот праздник, живописный, шумный, со множеством старинных обычаев, можно сказать, потрясает Китай ежегодно. Пирует китаец, обычно очень экономный, прилежный, на редкость трудолюбивый, как муравей. Для многих -- это единственный праздник в году. Празднуют его сразу все 450 000 000 китайцев, которым обычай предписывает производить возможно более шума в целях отогнания злых духов. Продолжительность празднования зависит от средств: бедняк празднует от одного до трех дней, богач же два-три месяца. И вот Мать держала в руках китайскую красную с золотом поздравительную новогоднюю карточку. Но празднества кончились, да и посылают такие карточки до Нового года, никак не после. В уголку было что-то написано, она сначала приняла это за виньетку рисунка. Нет, это была подпись -- и чья же? -- мистера Суна. Штемпель указывал провинцию Юнан, находившуюся вне сферы японской власти. Мать заулыбалась от радости: это мистер Сун давал понять, что он жив и в безопасности. Другое письмо имело странный адрес, написанный к тому же рукой, очевидно, не привыкшей писать и презиравшей каллиграфию: "Тинзин, улица длинная, номер одинцать. Англичанке". Тут же был адрес и по-английски, написанный детской рукой. "Странное письмо! -- подумала Мать.-- Очевидно, для миссис Парриш. Пишет кто-нибудь из торговцев или ремесленников, она заказывала много вещей". И она с Каном отослала письмо наверх миссис Парриш. Миссис Парриш была не менее удивлена, увидев письмо. Она вскрыла конверт. Письмо гласило по-английски: "Подлая кошка: что прячешься от меня? Если, воровка, гоняешься за Васяткой Булатом, скажи прямо. Выходи на бой, а то, может, сговоримся и без драки. Заходи, как будешь опять в Шанхае. Нюра Гусарова, Несчастная Русская Женщина". Миссис Парриш сидела, как пораженная горем. Она никогда не слыхала полной истории леди Доротеи, и имя Васятки Булата было совершенно ей незнакомо. Таким образом, она не могла догадаться, что письмо было адресовано другой "англичанке", имевшей отношение к дому 11. "Нюра Гусарова",-- шептала она в ужасе. Никакой образ не вставал за этими словами; "Васятка Булат" -- того меньше. "Боже, что это? воровка!" Но чего же боялась миссис Парриш? В те дни, о которых не хотелось ей вспоминать, она, возможно, встречалась и с Васяткой и с Нюрой, но могла ли она у них что-нибудь украсть? Пожалуй, могла, не понимая, что крадет. Предлагается драка или соглашение -- конечно, за деньги -- шантаж. Но что украл Васятка, если предполагается, что миссис Парриш "гоняется" за ним? "Как неприятно, Боже, как неприятно!" -- думала новая корректная миссис Парриш. Старалась успокоить себя: "Возьму адвоката". Но являлась неприятная мысль: "Придется сказать, что были дни, о которых я не помню... Ах, как неприятно!" Взглянув еще раз на письмо, она вдруг холодно улыбнулась и сразу успокоилась: "Без адвоката обойдется. Обращусь просто к полиции, и их успокоят". Она все же разорвала письмо на мелкие кусочки и сожгла в пепельнице. Вечером читали письмо Милицы. Оно, как всегда, было очень длинное, в торжественном тоне и, как всегда, сообщало самые неожиданные новости. Обе -- леди Доротея и она, Милица,-- прибыли в Шанхай первым классом и с полным комфортом. Теперь, когда имелись уже верные следы поручика Булата, леди Доротея подъезжала к Шанхаю в состоянии большого возбуждения. Карты указывали, что она близка к цели, и ей предстоит знаменательная встреча с королем в большом, но не казенном доме. Приехали в Шанхай вечером и поместились в том же отеле, в тех же трех комнатах, как и прежде. Пре- 327 красный ужин из многих блюд длился час, а потом пили кофе, на этот раз -- турецкий, так как отель приобрел специального турка -- беженца из Дамаска, чтобы готовить этот кофе, и, надо сказать, попробовав этого кофе, не захочешь другого, и как жаль, что дорогая Бабушка умерла, не попробовав. Пили его до полуночи, потом легли спать, каждая в своей пространной комнате в роскошной постели с несколькими одеялами на человека. Только леди Доротея не могла никак заснуть. Последняя раскладка карт уже настолько была определенной, что мадам Милица просила леди Доротею рассматривать поручика Булата, как найденного, а себя самое -- как уже обрученную с ним. В шесть утра выпили по чашечке кофе, и через час уже были готовы покинуть отель и идти по адресу, данному генералом с картами в самый последний момент, когда тянцзиньский поезд уже двинулся, и генерал, подбадриваемый криками леди Доротеи, высунувшейся из окна вагона, все же поезд догнал и адрес вручил. Итак, они вышли в семь часов утра, но идти пришлось недалеко: у парадного входа, на ступенях, ведущих на улицу, стоял поручик Булат с метлой и усердно подметал крыльцо. Леди Доротея узнала его тотчас же: узнала скорее сердцем, чем глазами, потому что, повинуясь общему закону, и поручик Булат сильно переменился за последние двадцать пять лет. Леди Доротея побежала к нему и обвила его руками. Его первым чувством был испуг. Подняв лицо вверх и узнав леди Доротею, он хотел было ей улыбнуться, но вместо этого разразился рыданиями, как дитя. В последний раз он плакал, когда у него была корь, и он, сидя на коленях у матери, оплакивал те дни своей жизни. Возможно, та картина материнского участия вновь встала перед ним: он положил голову на грудь Доротеи и рыдал, и рыдал, держа свою метлу, а она, уже уронив зонтик, сильными руками своими держала его, чтобы он не упал. Ничто не может удивить шанхайца, поэтому раздирающая сердце сцена свидания после двадцатипятилетней разлуки не только не собрала толпы, но даже и не остановила ни одного прохожего. Судьба избрала мадам Милицу как единственного зрителя этой драмы до самого ее заключения. Леди Доротея пришла в себя первая. Она вырвала метлу из рук поручика и швырнула ее в вестибюль отеля, в лицо клерку за конторкой, и объявила во всеуслышание всех бывших в отеле, чтоб не рассчитывали больше на труд поручика Булата и чтоб отныне владелец отеля сам мел свои лестницы. Взяв под руку поручика, она провела его в свои комнаты, приказав Милице следовать. Ему был дан утренний кофе с коньяком и предложено высказать все свои пожелания. Леди Доротея обещала все их исполнить. Он желал бифштекс, табаку и еще кофе. Когда он покончил с этим и ему был повторен тот же вопрос, он почти повторил ответ: бифштекс и кофе. Табак у него еще оставался. Но когда и с этим было покончено, начался "великий аргумент". Оправившись от слез, покурив и покушав, поручик Булат почувствовал, что не хочет жениться. Новых аргументов он не припас, не ожидая, очевидно, получить вновь это предложение. Старые же -- что он молод и игрок -- отпадали сами собой при одном взгляде на поручика. Долгов у него теперь тоже не было, потому что никто ничего не давал ему в долг. К тому же не было и Ивана, чтоб постоять за своего барина: Иван давно лежал под одним из тех холмиков с крестом из камешков в пустыне Монголии, мимо которых с караваном верблюдов проходила леди Доротея. Итак, силы были не равны. Всего понадобилось два часа убеждений -- и поручик сдался. Он поставил одно только условие: здесь же, в Шанхае, жила некая Нюра Гусарова, несчастная русская женщина, так для нее он выговорил от леди Доротеи ежегодную пенсию в 600 шанхайских долларов. Поручику Булату разрешено было удалиться с тем, чтоб он вернулся к обеду в приличном костюме. Ему было дано всего 7 часов и 500 долларов, чтоб покончить с прошлым, принять ванну, побриться, одеться во все новое и прийти уже "новым человеком" и женихом. Она осталась в состоянии большого возбуждения, и оно не утихало, а как будто бы даже все возрастало. Она налила себе стакан коньяку и выпила его сразу, что совершенно было не в ее характере. Но и коньяк ее не успокоил. Мадам Милица предложила попробовать кофе, но и это не помогло. Вдруг страшная дрожь охватила все тело леди Доротеи. Она не могла стоять на ногах и с помощью Милицы улеглась в постель. Там она лежала, др