то туда ни привозилось и ни приносилось,-- от серебряной ложки до самовара и от фарфоровой чашки до надгробного памятника... Как-то полиции удалось разыскать здесь даже медную десятипудовую пушку, украденную из Кремля. Днем лавочки принимали розницу от карманников и мелких воришек--от золотых часов до носового платка или сорванной с головы шапки, а на рассвете оптом, узлами, от "иванов" -- ночную добычу, иногда еще с необсохшей кровью. Получив деньги, "иваны" шли пировать в свои притоны, излюбленные кабаки и трактиры, в "Ад" на Трубу или "Поляков трактир". Мелкие воры и жулики сходились в притоны вечером, а "иваны" -- к утру, иногда даже не заходя в лавочки у стены, и прямо в трактирах, в секретных каморках "тырбанили слам" -- делили добычу и тут же сбывали ее трактирщику или специальным скупщикам. В дни существования "Шиповской крепости" главным разбойничьим притоном был близ Яузы "Поляков трактир", наполненный отдельными каморками, где производился дележ награбленного и продажа его скупщикам. Здесь собирались бывшие люди, которые ничего не боялись и ни над чем не задумывались... В одной из этих каморок четверо грабителей во время дележа крупной добычи задушили своего товарища, чтобы завладеть его долей... Здесь же, на чердаке, были найдены трубочистом две отрубленные ноги в сапогах. После дележа начиналось пьянство с женщинами или игра. Серьезные "иваны" не увлекались пьянством и женщинами. Их страстью была игра. Тут "фортунка" и "судьба" и, конечно, шулера. Трактир Полякова продолжал процветать, пока не разогнали Шиповку. Но это сделала не полиция. Дом после смерти слишком человеколюбивого генерала Шилова приобрело императорское человеколюбивое общество и весьма не человеколюбиво принялось оно за старинных вольных квартирантов. Все силы полиции и войска, которые были вызваны в помощь ей, были поставлены для осады неприступной крепости. Старики, помнящие эту ночь, рассказывали так: -- Нахлынули в темную ночь солдаты--тишина и мрак во всем доме. Входят в первую квартиру--темнота, зловоние и беспорядок, на полах рогожи, солома, тряпки, поленья. Во всей квартире оказалось двое: хозяин да его сын-мальчишка. В другой та же история, в третьей -- на столе полштофа вина, куски хлеба и огурцы--и ни одного жильца. А у всех выходов--солдаты, уйти некуда. Перерыли сараи, погреба, чуланы--нашли только несколько человек, молчаливых как пни, и только утром заря и первые лучи солнца открыли тайну, осветив крышу, сплошь усеянную оборванцами, лежащими и сидящими. Их согнали вниз, даже не арестовывали, а просто выгнали из дома, и они бросились толпами на пустыри реки Яузы и на Хитров рынок, где пооткрывался ряд платных ночлежных домов. В них-то и приютились обитатели Шиповки из первой категории, а "иваны" первое время поразбрелись, а потом тоже явились на Хитров и заняли подвалы и тайники дома Ромейко в "Сухом овраге". Человеколюбивое общество, кое-как подремонтировав дом, пустило в него такую же рвань, только с паспортами, и так же тесно связанную с толкучкой. Заселили дом сплошь портные, сапожники, барышники и торговцы с рук, покупщики краденого. Целые квартиры заняли портные особой специальности -- "раки". Они были в распоряжении хозяев, имевших свидетельство из ремесленной управы. "Раками" их звали потому, что они вечно, "как раки на мели", сидели безвыходно в своих норах, пропившиеся до последней рубашки. Шипов дом не изменил своего названия и сути. Прежде был он населен грабителями, а теперь заселился законно прописанными "коммерсантами", неусыпно пекущимися об исчезновении всяких улик кражи, грабежа и разбоя, "коммерсантами", сделавшими из этих улик неистощимый источник своих доходов, скупая и перешивая краденое. Смело можно сказать, что ни один домовладелец не получал столько верных и громадных процентов, какие получали эти съемщики квартир и приемщики краденого. В этом громадном трехэтажном доме, за исключением нескольких лавок, харчевен, кабака в нижнем этаже и одного притона-трактира, вся остальная площадь состояла из мелких, грязных квартир. Они были битком набиты базарными торговками с их мужьями или просто сожителями. Квартиры почти все на имя женщин, а мужья состоят при них. Кто портной, кто сапожник, кто слесарь. Каждая квартира была разделена перегородками на углы и койки... В такой квартире в трех-четырех разгороженных комнатках жило человек тридцать, вместе с детьми... Летом с пяти, а зимой с семи часов вся квартира на ногах. Закусив наскоро, хозяйки и жильцы, перекидывая на руку вороха разного барахла и сунув за пазуху туго набитый кошелек, грязные и оборванные, бегут на толкучку, на промысел. Это съемщики квартир, которые са- ми работают с утра до ночи. И жильцы у них такие же. Даже детишки вместе со старшими бегут на улицу и торгуют спичками и папиросами без бандеролей, тут же сфабрикованными черт знает из какого табака. Раз в неделю хозяйки кое-как моют и убирают свою квартиру или делают вид, что убирают,-- квартиры загрязнены до невозможности, и их не отмоешь. Но есть хозяйки, которые никогда или, за редким исключением, не больше двух раз в году убирают свои квартиры, населенные ворами, пьяницами и проститутками. Эти съемщицы тоже торгуют хламьем, но они выходят позже на толкучку, так как к вечеру обязательно напиваются пьяные со своими сожителями... Первая категория торговок являлась со своими мужьями и квартирантами на толкучку чуть свет и сразу успевала запастись свежим товаром, скупаемым с рук, и надуть покупателей своим товаром. Они окружали покупателя, и всякий совал, что у него есть: и пиджак, и брюки, и фуражку, и белье. Все это рваное, линючее, ползет чуть не при первом прикосновении. Калоши или сапоги окажутся подклеенными и замазанными, черное пальто окажется серо-буро-малиновым, на фуражке после первого дождя выступит красный околыш, у сюртука одна пола окажется синей, другая--желтой, а полспины--зеленой. Белье расползается при первой стирке. Это все "произведения" первой категории шиповских ремесленников, "выдержавших экзамен" в ремесленной управе. Чуть свет являлись на толкучку торговки, барахольщики первой категории и скупщики из "Шипова дома", а из желающих продать--столичная беднота: лишившиеся места чиновники приносили последнюю шинелишку с собачьим воротником, бедный студент продавал сюртук, чтобы заплатить за угол, из которого его гонят на улицу, голодная мать, продающая одеяльце и подушку своего ребенка, и жена обанкротившегося купца, когда-то богатая, боязливо предлагала самовар, чтобы купить еду сидящему в долговом отделении мужу. Вот эти-то продавцы от горькой нужды--самые выгодные для базарных коршунов. Они стаей окружали жертву, осыпали ее насмешками, пугали злыми намеками и угрозами и окончательно сбивали с толку. -- Почем? -- Четыре рубля,-- отвечает сконфуженный студент, никогда еще не видавший толкучки. -- Га! Четыре! А рублевку хошь? Его окружали, щупали сукно, смеялись и стояли все па рубле, и каждый бросал свое едкое слово: -- Хапаный!.. Покупать не стоит. Еще попадешься! Студент весь красный... Слезы на глазах. А те рвут... рвут... Плачет голодная мать. -- Может, нечистая еще какая! И торговка, вся обвешанная только что купленным грязным тряпьем, с презрением отталкивает одеяло и подушку, а сама так и зарится на них, предлагая пятую часть назначенной цены. -- Должно быть, краденый,--замечает старик барышник, напрасно предлагавший купчихе три рубля за самовар, стоящий пятнадцать, а другой маклак ехидно добавлял, видя, что бедняга обомлела от ужаса: -- За будочником бы спосылать... Эти приемы всегда имели успех: и сконфуженный студент, и горемыка-мать, и купчиха уступали свои вещи за пятую часть стоимости, только видавший виды чиновник равнодушно твердит свое да еще заступается за других, которых маклаки собираются обжулить. В конце концов, он продает свой собачий воротник за подходящую цену, которую ему дают маклаки, чтобы только он "не отсвечивал". Это картина самого раннего утра, когда вторая категория еще опохмеляется. Но вот выползает и она. Площадь меняет свое население, часы обирательства бедноты сменяются часами эксплуатации пороков и слабостей человеческих. На толкучке толчется масса пьяниц, притащивших и свое и чужое добро, чтобы только добыть на опохмелку. Это типы, подходящие к маклакам второй категории, и на них другой способ охоты приноровлен, потому что эти продавцы -- народ не совестливый и не трусливый, их и не запугаешь и не заговоришь. На одно слово десять в ответ, да еще родителей до прабабушки помянут. Сомнительного продавца окружают маклаки. Начинают рассматривать вещь, перевертывать на все стороны, смотреть на свет и приступают к торгу, предлагая свою цену: -- Два рубля? Полтора! Гляди сам, больше не стоит! -- Сказал два, меньше ни копья! -- Ну без четверти бери, леший ты упрямый! -- Два! -- безапелляционно отрезает тот. -- Ну, держи деньги, что с тобой делать! -- как бы нехотя говорит торговка, торопливо сует продавцу горсть мелочи и вырывает у него купленную вещь. Тот начинает считать деньги, и вместо двух у него оказывается полтора. -- Давай полтину! Ведь я за два продавал. Торговка стоит перед ним невозмутимо. -- Отдай мою вещь назад! -- Да бери, голубок, бери, мы ведь силой не отнимаем,--говорит торговка и вдруг с криком ужаса: --Да куды ж это делось-то? Ах, батюшки-светы, ограбили, среди белого дня ограбили! И с этими словами исчезает в толпе. Жаждущие опохмелиться отдают вещь за то, что сразу дадут, чтобы только скорее вина добыть -- нутро горит. Начиная с полдня являются открыто уже не продающие ничего, а под видом покупки проходят в лавочки, прилепленные в Китайской стене на Старой площади, где, за исключением двух-трех лавочек, все занимаются скупкой краденого. На углу Новой площади и Варварских ворот была лавочка рогожского старообрядца С. Т. Большакова, который торговал старопечатными книгами и дониконовскими иконами. Его часто посещали ученые и писатели. Бывали профессора университета и академики. Рядом с ним еще были две такие же старокнижные лавки, а дальше уж, до закрытия толкучки, в любую можно сунуться с темным товаром. Толкучка занимала всю Старую площадь--между Ильинкой и Никольской, и отчасти Новую -- между Ильинкой и Варваркой. По одну сторону--Китайская стена, по другую--ряд высоких домов, занятых торговыми помещениями. В верхних этажах--конторы и склады, а в нижних--лавки с готовым платьем и обувью. Все это товар дешевый, главным образом русский: шубы, поддевки, шаровары или пальто и пиджачные и сюртучные пары, сшитые мешковато для простого люда. Было, впрочем, и "модье" с претензией на шик, сшитое теми же портными. Лавки готового платья. И здесь, так же как на Сухаревке, насильно затаскивали покупателя. Около входа всегда галдеж от десятка "зазывал", обязанностью которых было хватать за полы проходящих по тротуарам и тащить их непременно в магазин, не обращая внимания, нужно или не нужно ему готовое платье. -- Да мне не надо платья!--отбивается от двух молодцов в поддевках, ухвативших его за руки, какой-нибудь купец или даже чиновник. -- Помилте, вышздоровье,-- или, если чиновник,-- васкобродие, да вы только поглядите товар. И каждый не отстает от него, тянет в свою сторону, к своей лавке. А если удастся затащить в лавку, так несчастного заговорят, замучат примеркой и уговорят купить, если не для себя, то для супруги, для деток или для кучера... Великие мастера были "зазывалы"! -- У меня только в лавку зайди, не надо, да купит! Уговорю!..--скажет хороший "зазывала". И действительно уговорит. Такие же "зазывалы" были и у лавок с готовой обувью на Старой площади, и в закоулках Ямского приказа на Москворецкой улице. И там и тут торговали специально грубой привозной обувью--сапогами и башмаками, главным образом кимрского производства. В семидесятых годах еще практиковались бумажные подметки, несмотря на то, что кожа сравнительно была недорога, но уж таковы были девизы и у купца и у мастера: "на грош пятаков" и "не обманешь--не продашь". Конечно, от этого страдал больше всего небогатый люд, а надуть покупателя благодаря "зазывалам" было легко. На последние деньги купит он сапоги, наденет, пройдет две-три улицы по лужам в дождливую погоду--глядь, подошва отстала и вместо кожи бумага из сапога торчит. Он обратно в лавку... "Зазывалы" уж узнали, зачем, и на его жалобы закидают словами и его же выставят мошенником: пришел, мол, халтуру сорвать, купил на базаре сапоги, а лезешь к нам... -- Ну, ну, в какой лавке купил? Стоит несчастный покупатель, растерявшись, глядит-- лавок много, у всех вывески и выходы похожи и у каждой толпа "зазывал"... Заплачет и уйдет под улюлюканье и насмешки... Был в шестидесятых годах в Москве полицмейстер Лужин, страстный охотник, державший под Москвой свою псарню. Его доезжачему всучили на Старой площади сапоги с бумажными подошвами, и тот пожаловался на это своему барину, рассказав, как и откуда получается купцами товар. Лужин послал его узнать подробности этой торговли. Вскоре охотник пришел и доложил, что сегодня рано на Старую площадь к самому крупному оптовику-торговцу привезли несколько возов обуви из Кимр. Лужин, захватив с собой наряд полиции, помчался на Старую площадь и неожиданно окружил склады обуви, указанные ему. Местному приставу он ничего не сказал, чтобы тот не предупредил купца. Лужин поспел в то самое время, когда с возов сваливали обувь в склады. Арестованы были все: и владельцы складов, и их доверенные, и приехавшие из Кимр с возами скупщики, и продавцы обуви. Опечатав товар и склады, Лужин отправил арестованных в городскую полицейскую часть, где мушкетеры выпороли и хозяев склада, и кимрских торговцев, привезших товар. Купцы под розгами клялись, что никогда таким товаром торговать не будут, а кимряки после жестокой порки дали зарок, что не только они сами, а своим детям, внукам и правнукам закажут под страхом отцовского проклятия ставить бумажные подошвы. И действительно, кимряки стали работать по чести, о бумажных подметках вплоть до турецкой войны 1877-- 1878 годов не слышно было. Но во время турецкой войны дети и внуки кимряков были "вовлечены в невыгодную сделку", как они объясняли на суде, поставщиками на армию, которые дали огромные заказы на изготовление сапог с бумажными подметками. И лазили по снегам балканским и кавказским солдаты в разорванных сапогах, и гибли от простуды... И опять с тех пор пошли бумажные подметки... на Сухаревке, на Смоленском рынке и по мелким магазинам с девизом "на грош пятаков" и "не обманешь--не продашь". Только с уничтожением толкучки в конце восьмидесятых годов очистилась Старая площадь, и "Шипов дом" принял сравнительно приличный вид. Отдел благоустройства МКХ в 1926 году привел китай-городскую стену--этот памятник старой Москвы--в тот вид, в каком она была пятьсот лет назад, служа защитой от набегов врага, а не тем, что застали позднейшие поколения. Вспоминается бессмертный Гоголь: "Возле того забора навалено на сорок телег всякого мусора. Что за скверный город. Только поставь какой-нибудь памятник или просто забор -- черт их знает, откудова и нанесут всякой дряни..." Такова была до своего сноса в 1934 году китайгород-ская стена, еще так недавно находившаяся в самом неприглядном виде. Во многих местах стена была совершенно разрушена, в других чуть не на два метра вросла в землю, башни изуродованы поселившимися в них людьми, которые на стенах развели полное хозяйство: дачи не надо! ...Возле древней башни На стенах старинных были чуть не пашни. Из расщелин стен выросли деревья, которые были видны с Лубянской, Варварской, Старой и Новой площадей. ТАЙНЫ НЕГЛИНКИ Трубную площадь и Неглинный проезд почти до самого Кузнецкого моста тогда заливало при каждом ливне, и заливало так, что вода водопадом хлестала в двери магазинов и в нижние этажи домов этого района. Происходило это оттого, что никогда не чищенная подземная клоака Неглинки, проведенная от Самотеки под Цветным бульваром, Неглинным проездом. Театральной площадью и под Александровским садом вплоть до Москвы-реки, не вмещала воды, переполнявшей ее в дождливую погоду. Это было положительно бедствием, но "отцы города" не обращали на это никакого внимания. В древние времена здесь протекала речка Неглинка. Еще в екатерининские времена она была заключена в подземную трубу: набили свай в русло речки, перекрыли каменным сводом, положили деревянный пол, устроили стоки уличных вод через спускные колодцы и сделали подземную клоаку под улицами. Кроме "законных" сточных труб, проведенных с улиц для дождевых и хозяйственных вод, большинство богатых домовладельцев провело в Неглинку тайные подземные стоки для спуска нечистот, вместо того чтобы вывозить их в бочках, как это было повсеместно в Москве до устройства канализации. И все эти нечистоты шли в Москву-реку. Это знала полиция, обо всем этом знали гласные-домовладельцы, и все, должно быть, думали: не нами заведено, не нами и кончится! Побывав уже под Москвой в шахтах артезианского колодца и прочитав описание подземных клоак Парижа в романе Виктора Гюго "Отверженные", я решил во что бы то ни стало обследовать Неглинку. Это было продолжение моей постоянной работы по изучению московских трущоб, с которыми Неглинка имела связь, как мне пришлось узнать в притонах Грачевки и Цветного бульвара. Мне не трудно было найти двух смельчаков, решившихся на это путешествие. Один из них -- беспаспортный водопроводчик Федя, пробавлявшийся поденной работой, а другой -- бывший дворник, солидный и обстоятельный. На его обязанности было опустить лестницу, спустить нас в клоаку между Самотекой и Трубной площадью и затем встретить нас у соседнего пролета и опустить лестницу для нашего выхода. Обязанность Феди -- сопутствовать мне в подземелье и светить. И вот в жаркий июльский день мы подняли против дома Малюшина, близ Самотеки, железную решетку спускного колодца, опустили туда лестницу. Никто не обратил внимания на нашу операцию--сделано было все очень скоро: подняли решетку, опустили лестницу. Из отверстия валил зловонный пар. Федя-водопроводчик полез первый; отверстие, сырое и грязное, было узко, лестница стояла отвесно, спина шаркала о стену. Послышалось хлюпанье воды и голос, как из склепа: -- Лезь, что ли! Я подтянул выше мои охотничьи сапоги, застегнул на все пуговицы кожаный пиджак и стал спускаться. Локти и плечи задевали за стенки трубы. Руками приходилось крепко держаться за грязные ступени отвесно стоявшей, качающейся лестницы, поддерживаемой, впрочем, рабочим, оставшимся наверху. С каждым шагом вниз зловоние становилось все сильнее и сильнее. Становилось жутко. Наконец послышались шум воды и хлюпанье. Я посмотрел наверх. Мне видны были только четырехугольник голубого, яркого неба и лицо рабочего, державшего лестницу. Холодная, до костей пронизывающая сырость охватила меня. Наконец я спустился на последнюю ступеньку и, осторожно опуская ногу, почувствовал, как о носок сапога зашуршала струя воды. -- Опускайся смелей; становись, неглубоко тутот-ка,-- глухо, гробовым голосом сказал мне Федя. Я встал на дно, и холодная сырость воды проникла сквозь мои охотничьи сапоги. -- Лампочку зажечь не могу, спички подмокли! -- жалуется мой спутник. У меня спичек не оказалось. Федя полез обратно. Я остался один в этом замурованном склепе и прошел по колено в бурлящей воде шагов десять. Остановился. Кругом меня был мрак. Мрак непроницаемый, полнейшее отсутствие света. Я повертывал голову во все стороны, но глаз мой ничего не различал. Я задел обо что-то головой, поднял руку и нащупал мокрый, холодный, бородавчатый, покрытый слизью каменный свод и нервно отдернул руку... Даже страшно стало. Тихо было, только внизу журчала вода. Каждая секунда ожидания рабочего с огнем мне казалась вечностью. Я еще подвинулся вперед и услышал шум, похожий на гул водопада. Действительно, как раз рядом со мной гудел водопад, рассыпавшийся миллионами грязных брызг, едва освещенных бледно-желтоватым светом из отверстия уличной трубы. Это оказался сток нечистот из бокового отверстия в стене. За шумом я не слыхал, как подошел ко мне Федя и толкнул меня в спину. Я обернулся. В руках его была лампочка в пять рожков, но эти яркие во всяком другом месте огоньки здесь казались красными звездочками без лучей, ничего почти не освещавшими, не могшими побороть и фута этого мрака. Мы пошли вперед по глубокой воде, обходя по временам водопады стоков с улиц, гудевшие под ногами. Вдруг страшный грохот, будто от рушащихся зданий, заставил меня вздрогнуть. Это над нами проехала телега. Я вспомнил подобный грохот при моем путешествии в тоннель артезианского колодца, но здесь он был несравненно сильнее. Все чаще и чаще над моей головой гремели экипажи. С помощью лампочки я осмотрел стены подземелья, сырые, покрытые густой слизью. Мы долго шли, местами погружаясь в глубокую тину или невылазную, зловонную жидкую грязь, местами наклоняясь, так как заносы грязи были настолько высоки, что невозможно было идти прямо-- приходилось нагибаться , и все же при этом я доставал головой и плечами свод. Ноги проваливались в грязь, натыкаясь иногда на что-то плотное. Все это заплыло жидкой грязью, рассмотреть нельзя было, да и до того ли было. Дошагали в этой вони до первого колодца и наткнулись на спущенную лестницу. Я поднял голову, обрадовался голубому небу. -- Ну, целы? Вылазь!--загудел сверху голос. -- Мы пройдем еще, спускай через пролет. -- Ну-к что ж, уж глядеть так глядеть! Я дал распоряжение перенести лестницу на два пролета вперед; она поползла вверх. Я полюбовался голубым небом, и через минуту, утопая выше колен в грязи и каких-то обломках и переползая уличные отбросы, мы зашагали дальше. Опять над нами четырехугольник ясного неба. Через несколько минут мы наткнулись на возвышение под ногами. Здесь была куча грязи особенно густой, и, видимо, под грязью было что-то навалено... Полезли через кучу, осветив ее лампочкой. Я ковырнул ногой, и под моим сапогом что-то запружинило... Перешагнули кучу и пошли дальше. В одном из таких заносов мне удалось рассмотреть до половины занесенный илом труп громадного дога. Особенно трудно было перебраться через последний занос перед выходом к Трубной площади, где ожидала нас лестница. Здесь грязь была особенно густа, и что-то все время скользило под ногами. Об этом боязно было думать. А Федю все-таки прорвало: -- Верно говорю: по людям ходим. Я промолчал. Смотрел вверх, где сквозь железную решетку сияло голубое небо. Еще пролет, и нас ждут уже открытая решетка и лестница, ведущая на волю. * Мои статьи о подземной клоаке под Москвой наделали шуму. Дума постановила начать перестройку Неглинки, и дело это было поручено моему знакомому инженеру Н. М. Левачеву, известному охотнику, с которым мы ездили не раз на зимние волчьи охоты. С ним, уже во время работ, я спускался второй раз в Неглинку около Малого театра, где канал делает поворот и где русло было так забито разной нечистью, что вода едва проходила сверху узкой струйкой: здесь и была главная причина наводнений. Наконец в 1886 году Неглинка была перестроена. Репортерская заметка сделала свое дело. А моего отчаянного спутника Федю Левачев взял в рабочие, как-то устроил ему паспорт и сделал потом своим десятником. * За десятки лет после левачевской перестройки снова грязь и густые нечистоты образовали пробку в повороте канала под Китайским проездом, около Малого театра. Во время войны наводнение было так сильно, что залило нижние жилые этажи домов и торговые заведения, но никаких мер сонная хозяйка столицы--городская дума не принимала. Только в 1926 году взялся за Неглинку Моссовет и, открыв ее от Малого театра, под который тогда подводился фундамент, до половины Свердловской площади, вновь очистил загрязненное русло и прекратил наводнения. Я как-то шел по Неглинной и против Государственного банка увидал посреди улицы деревянный барак, обнесенный забором, вошел в него, встретил инженера, производившего работы,--оказалось, что он меня знал, и на мою просьбу осмотреть работы изъявил согласие. Посредине барака зияло узкое отверстие, из которого торчал конец лестницы. Я попробовал спуститься, но шуба мешала,--а упускать случай дать интересную заметку в "Вечернюю Москву", в которой я тогда работал, не хотелось. Я сбросил шубу и в одном пиджаке спустился вниз. Знакомый подземный коридор, освещенный тусклившимися сквозь туман электрическими лампочками. По всему желобу был настлан деревянный помост, во время оттепели все-таки заливавшийся местами водой. Работы уже почти кончились, весь ил был убран, и подземная клоака была приведена в полный порядок. Я прошел к Малому театру и, продрогший, промочив ноги и нанюхавшись запаха клоаки, вылез по мокрой лестнице. Надел шубу, которая меня не могла согреть, и направился в редакцию, где сделал описание работ и припомнил мое старое путешествие в клоаку. На другой день я читал мою статью уже лежа в постели при высокой температуре, от гриппа я в конце концов совершенно оглох на левое ухо, а потом и правое оказалось поврежденным. Это было эпилогом к моему подземному путешествию в бездны Неглинки сорок лет назад. НОЧЬ НА ЦВЕТНОМ БУЛЬВАРЕ Дырка в кармане! Что может быть ничтожнее этого? А случилось так, что именно эта самая маленькая, не замеченная вовремя дырка оказалась причиной многих моих приключений. Был август 1883 года, когда я вернулся после пятимесячного отсутствия в Москву и отдался литературной работе: писал стихи и мелочи в "Будильнике", "Развлечении", "Осколках", статьи по различным вопросам, давал отчеты о скачках и бегах в московские газеты. Между ипподромными знакомыми всех рангов и положений пришлось познакомиться с людьми самых темных профессий, но всегда щегольски одетых, крупных игроков в тотализатор. Я усиленно поддерживал подобные знакомства: благодаря им я получал интересные сведения для газет и проникал иногда в тайные игорные дома, где меня не стеснялись и где я встречал таких людей, которые были приняты в обществе, состояли даже членами клубов, а на самом деле были или шулера, или аферисты, а то и атаманы шаек. Об этом мирке можно написать целую книгу. Но я ограничусь только воспоминаниями об одном завсегдатае бегов, щеголе-блондине с пушистыми усами, имевшем даже собственного рысака, бравшего призы. В тот день, когда произошла история с дыркой, он подошел ко мне на ипподроме за советом: записывать ли ему свою лошадь на следующий приз, имеет ли она шансы? На подъезде, после окончания бегов, мы случайно еще раз встретились, и он предложил по случаю дождя довезти меня в своем экипаже до дому. Я отказывался, говоря, что еду на Самотеку, а это ему не по пути, но он уговорил меня и, отпустив кучера, лихо домчал в своем шарабане до Самотеки, где я зашел к моему старому другу художнику Павлику Яковлеву. Дорогой все время разговаривали о лошадях,--он считал меня большим знатоком и уважал за это. От Яковлева я вышел около часа ночи и зашлепал в своих высоких сапогах по грязи средней аллеи Цветного бульвара, по привычке сжимая в правом кармане неразлучный кастет--подарок Андреева-Бурлака. Впрочем, эта предосторожность была излишней: ни одной живой души, когда Осенний мелкий дождичек Сеет, сеет сквозь туман. Ночь была непроглядная. Нигде ни одного фонаря, так как по думскому календарю в те ночи, когда должна светить луна, уличного освещения не полагалось, а эта ночь по календарю считалась лунной. А тут еще вдобавок туман. Он клубился над кустами, висел на деревьях, казавшихся от этого серыми призраками. В такую только ночь и можно идти спокойно по этому бульвару, не рискуя быть ограбленным, а то и убитым ночными завсегдатаями, выходящими из своих трущоб в грачевских переулках и Арбузовской крепости, этого громадного бывшего барского дома, расположенного на бульваре. Самым страшным был выходящий с Грачевки на Цветной бульвар Малый Колосов переулок, сплошь занятый полтинными, последнего разбора публичными домами. Подъезды этих заведений, выходящие на улицу, освещались обязательным красным фонарем, а в глухих дворах ютились самые грязные тайные притоны проституции, где никаких фонарей не полагалось и где окна завешивались изнутри. Характерно, что на всех таких дворах не держали собак... Здесь жили женщины, совершенно потерявшие образ человеческий, и их "коты", скрывавшиеся от полиции, такие, которым даже рискованно было входить в ночлежные дома Хитровки. По ночам "коты" выходили на Цветной бульвар и на Самотеку, где их "марухи" за- марьяживали пьяных. Они или приводили их в свои притоны, или их тут же раздевали следовавшие по пятам своих "дам" "коты". Из последних притонов вербовались "составителями" громилы для совершения преступлений, и сюда никогда не заглядывала полиция, а если по требованию высшего начальства, главным образом прокуратуры, и делались обходы, то "хозяйки" заблаговременно знали об этом, и при "внезапных" обходах никогда не находили того, кого искали... Хозяйки этих квартир, бывшие проститутки большей частью, являлись фиктивными содержательницами, а фактическими были их любовники из беглых преступников, разыскиваемых полицией, или разные не попавшиеся еще аферисты и воры. У некоторых шулеров и составителей игры имелись при таких заведениях сокровенные комнаты, "мельницы", тоже самого последнего разбора, предназначенные специально для обыгрывания громил и разбойников, которые только в такие трущобы являлись для удовлетворения своего азарта совершенно спокойно, зная, что здесь не будет никого чужого. Пронюхают агенты шулера -- составителя игры, что у какого-нибудь громилы после удачной работы появились деньги, сейчас же устраивается за ним охота. В известный день его приглашают на "мельницу" поиграть в банк--другой игры на "мельницах" не было,-- а к известному часу там уж собралась стройно спевшаяся компания шулеров, приглашается и исполнитель, банкомет, умеющий бить наверняка каждую нужную карту,-- и деньги азартного вора переходят компании. Специально для этого и держится такая "мельница", а кроме того, в ней в дни, не занятые "деловыми", играет всякая шпана мелкотравчатая и дает верный доход--с банка берут десять процентов. На большие "мельницы", содержимые в шикарных квартирах, "деловые ребята" из осторожности не ходили -- таких "мельниц" в то время в Москве был десяток на главных улицах. * Временем наибольшего расцвета такого рода заведений были восьмидесятые годы. Тогда содержательницы притонов считались самыми благонамеренными в поли- тическом отношении и пользовались особым попустительством полиции, щедро ими оплачиваемой, а охранное отделение не считало их "опасными для государственного строя" и даже покровительствовало им вплоть до того, что содержатели притонов и "мельниц" попадали в охрану при царских проездах. Тогда полиция была занята только вылавливанием "неблагонадежных", революционно настроенных элементов, которых арестовывали и ссылали сотнями. И блаженствовал трущобный мир на Грачевке и Цветном бульваре... Я шагал в полной тишине среди туманных призраков и вдруг почувствовал какую-то странную боль в левой ноге около щиколотки; боль эта стала в конце концов настолько сильной, что заставила меня остановиться. Я оглядывался, куда бы присесть, чтоб переобуться, но скамейки нигде не было видно, а нога болела нестерпимо. Тогда я прислонился к дереву, стянул сапог и тотчас открыл причину боли: оказалось, что мой маленький перочинный ножик провалился из кармана и сполз в сапог. Сунув ножик в карман, я стал надевать сапог и тут услышал хлюпанье по лужам и тихий разговор. Я притих за деревом. Со стороны Безымянки темнеет на фоне радужного круга от красного фонаря тихо движущаяся группа из трех обнявшихся человек. -- Заморился, отдохнем... Ни живой собаки нет... -- Эх, нюня дохлая! Ну, опускай... Крайние в группе наклонились, бережно опуская на землю среднего. "Пьяного ведут",-- подумал я. Успеваю рассмотреть огромную фигуру человека в поддевке, а рядом какого-то куцего, горбатого. Он качал рукой и отдувался. -- Какой здоровущий был, все руки оттянул! А здоровущий лежал плашмя в луже. -- Фокач, бросим его тут... а то в кусты рядом... -- Это у будки-то, дуроплясина! Побегут завтра лягаши по всем "хазам"... -- В трубу-то вернее, и концы в воду! -- Делать, так делать вглухую. Ну, берись! Теперь на руках можно. Большой взял за голову, маленький--за ноги, и понесли, как бревно. Я--за ними, по траве, чтобы не слышно. Дождик перестал. Журчала вода, стекая по канавке вдоль тротуара, и с шумом падала в приемный колодец подземной Неглинки сквозь железную решетку. Вот у нее-то "труженики" остановились и бросили тело на камни. -- Поднимай решеть! Маленький наклонился, а потом выпрямился: -- Чижало, не могу! -- Эх, рвань дохлая! Гигант рванул и сдвинул решетку. "Эге,-- сообразил я,-- вот что значит: "концы в воду". Я зашевелился в кустах, затопал и гаркнул на весь бульвар: -- .Сюда, ребята! Держи их! И, вынув из кармана полицейский свисток, который на всякий случай всегда носил с собой, шляясь по трущобам, дал три резких, продолжительных свистка. Оба разбойника метнулись сначала вдоль тротуара, а потом пересекли улицу и скрылись в кустах на пустыре. Я подбежал к лежавшему, нащупал лицо. Борода и усы бритые... Большой стройный человек. Ботинки, брюки, жилет, а белое пятно оказалось крахмальной рубахой. Я взял его руку--он шевельнул пальцами. Жив! Я еще тройной свисток--и мне сразу откликнулись с двух разных сторон. Послышались торопливые шаги: бежал дворник из соседнего дома, а со стороны бульвара--городовой, должно быть, из будки... Я спрятался в кусты, чтобы удостовериться, увидят ли человека у решетки. Дворник бежал вдоль тротуара и прямо наткнулся на него и засвистал. Подбежал городовой... Оба наклонились к лежавшему. Я хотел выйти к ним, но опять почувствовал боль в ноге: опять провалился ножик в дырку! И это решило дальнейшее: зря рисковать нечего, завтра узнаю. Я знал, что эта сторона бульвара принадлежит первому участку Сретенской части, а противоположная с Безымянкой, откуда тащили тело,-- второму. На Трубной площади я взял извозчика и поехал домой. К десяти часам утра я был уже под сретенской каланчой, в кабинете пристава Ларепланда. Я с ним был хорошо знаком и не раз получал от него сведения для газет. У него была одна слабость. Бывший кантонист, десятки лет прослужил в московской полиции, дошел из городовых до участкового, получил чин коллежского асессора и был счастлив, когда его называли капитаном, хотя носил погоны гражданского ведомства. -- Капитан, я сейчас получил сведения, что сегодня ночью нашли убитого на Цветном бульваре. -- Во-первых, никакого убитого не было, а подняли пьяного, которого ограбили на Грачевке, перетащили его в мой участок и подкинули. Это уж у воров так заведено,-- чтобы хлопот меньше и им и нам. Кому надо в чужом участке доискиваться! А доказать, что перетащили, нельзя. Это первое. А второе: покорнейшая к вам просьба об этом ни слова в газете не писать. Я даже протокола не составлял и дело прикончил сам. Откуда только вы узнали--диву даюсь! Этого никто, кроме поднявших городовых да потерпевшего, не знает... А он-то и просил прекратить дело. Нет, уж вы, пожалуйста, не пишите, а то меня подведете,-- я и обер-полицмейстеру не доносил. И рассказал мне Ларепланд, что ночью привезли бесчувственно пьяного, чуть не догола раздетого человека, которого подняли на мостовой, в луже. -- Сперва думали--мертвый, положили в часовню, где два тела опившихся лежали, а он зашевелился и заговорил. Сейчас--в приемный покой, отходили, а утром я с ним разговаривал. Оказался богатый немец, в конторе Вогау его брат служит. Сейчас же его вызвали, он приехал в карете и увез брата. Немец загулял, попал в притон, девки затащили, а там опоили его "малинкой", обобрали и выбросили на мой участок. Это у нас то и дело бывает... То из того ко мне подарок, то наши ребята во второй подкинут... Там капитан Капени (тоже кантонист) мой приятель, ну и прекращаем дело. Да и пользы никому нет--все по-старому будет, одни хлопоты. Хорошо, что еще жив остался--вовремя признак жизни подал! Молодой, красивый немец... Попал в притон в нетрезвом виде, заставили его пиво пить вместе с девками. Помнит только, что все пили из стаканов, а ему поднесли в граненой кружке с металлической крышкой, а на крышке птица,-- ее только он и запомнил... Я пообещал ничего не писать об этом происшествии и, конечно, ничего не рассказал приставу о том, что видел ночью, но тогда же решил заняться исследованием Грачевки, так похожей на Хитровку, Арженовку, Хапиловку и другие трущобы, которые я не раз посещал. КРУЖКА С ОРЛОМ В свободный вечер попал на Грачевку. Послушав венгерский хор в трактире "Крым" на Трубной площади, где встретил шулеров -- постоянных посетителей скачек--и кой-кого из знакомых купцов, я пошел по грачевским притонам, не официальным, с красными фонарями, а по тем, которые ютятся в подвалах на темных, грязных дворах и в промозглых "фатерах" "Колосовки", или "Безымянки", как ее еще иногда называли. К полуночи этот переулок, самый воздух которого был специфически зловонен, гудел своим обычным шумом, в котором прорывались звуки то разбитого фортепьяно, то скрипки, то гармоники; когда отворялись двери под красным фонарем, то неслись пьяные песни. В одном из глухих, темных дворов свет из окон почти не проникал, а по двору двигались неясные тени, слышались перешептывания, а затем вдруг женский визг или отчаянная ругань... Передо мной одна из тех трущоб, куда заманиваются пьяные, которых обирают дочиста и выбрасывают на пустыре. Около входов стоят женщины, показывают "живые картины" и зазывают случайно забредших пьяных, обещая за пятак предоставить все радости жизни вплоть до папироски за ту же цену... Когда я пересек двор и подошел к входу в подвал, расположенному в глубине двора, то услыхал приглашение на французском языке и далее по-русски: -- Зайдите к нам, у нас весело! От стены отделилась высокая женщина и за рукав потащила меня вниз по лестнице. -- У нас и водка и пиво есть. Вошли. Перед глазами мельтешился красноватый свет среди пара и копоти. Хаос звуков. Под черневшими сводами огромной комнаты стояли три стола. На стене близ двери коптила жестяная лампочка, и черная струйка дыма расходилась воронкой под сводом, сливаясь незаметно с черным от сажи потолком. На двух столах стояли такие же лампочки, пустые бутылки, валялись объедки хлеба, огурцов, селедки. На крайнем к окну столе шла ожесточенная игра в банк. Метал плотный русак богатырского сложения, с окладистой, степенной бородой, в поддевке. Засученные рукава открывали громадные кулаки, в которых почти исчезала колода карт. Кругом теснились оборванные, бледные, с пылающими взорами понтеры. -- Семитка око... -- Имею--пятак. На пе. -- Угол от пятака...-- слышались возгласы игроков. Дальше, сквозь отворенную дверь, виднелась другая такая же ко