решето изюма да в саечное тесто, к великому ужасу пекарей, и ввалил. Через час Филиппов угощал Закревского сайками с изюмом, а через день от покупателей отбою не было. -- И очень просто! Все само выходит, поймать сумей,-- говорил Филиппов при упоминании о сайках с изюмом. -- Вот хоть взять конфеты, которые "ландрин" зовут... Кто Ландрин? Что монпансье? Прежде это монпансье наши у французов выучились делать, только продавали их в бумажках завернутые во всех кондитерских... А тут вон Ландрин... Тоже слово будто заморское, что и надо для торговли, а вышло дело очень просто. На кондитерскую Григория Ефимовича Елисеева это монпансье работал кустарь Федя. Каждое утро, бывало, несет ему лоток монпансье,--он по-особому его делал,-- половинка беленькая и красненькая, пестренькая, кроме него никто так делать не умел, и в бумажках. После именин, что ли, с похмелья, вскочил он товар Елисееву нести. Видит, лоток накрытый приготовлен стоит. Схватил и бежит, чтобы не опоздать. Приносит. Елисеев развязал лоток и закричал на него: -- Что ты принес? Что?.. Увидал Федя, что забыл завернуть конфеты в бумажки, схватил лоток, побежал. Устал, присел на тумбу около гимназии женской... Бегут гимназистки, одна, другая... -- Почем конфеты? Он не понимает... -- По две копейки возьмешь? Дай пяток. Сует одна гривенник... За ней другая... Тот берет деньги и сообразил, что выгодно. Потом их выбежало много, раскупили лоток и говорят: -- Ты завтра приходи во двор, к 12 часам, к перемене... Как тебя зовут? -- Федором, по фамилии Ландрин... Подсчитал барыши -- выгоднее, чем Елисееву продавать, да и бумажки золотые в барышах. На другой день опять принес в гимназию. -- Ландрин пришел! Начал торговать сперва вразнос, потом по местам, а там и фабрику открыл. Стали эти конфеты называться "ландрин"--слово показалось французским... ландрин да ландрин! А он сам новгородский мужик и фамилию получил от речки Ландры, на которой его деревня стоит. -- И очень даже просто! Только случая не упустил. А вы говорите: "Та-ра-кан"! А все-таки Филиппов был разборчив и не всяким случаем пользовался, где можно деньги нажить. У него была своеобразная честность. Там, где другие булочники и за грех не считали мошенничеством деньги наживать, Филиппов поступал иначе. Огромные куши наживали булочники перед праздниками, продавая лежалый товар за полную стоимость по благотворительным заказам на подаяние заключенным. Испокон веков был обычай на большие праздники -- рождество, крещение, пасху, масленицу, а также в "дни поминовения усопших", в "родительские субботы" -- посылать в тюрьмы подаяние арестованным, или, как говорили тогда, "несчастненьким". Особенно хорошо в этом случае размахивалась Москва. Булочные получали заказы от жертвователя на тысячу, две, а то и больше калачей и саек, которые развозились в кануны праздников и делились между арестантами. При этом никогда не забывались и караульные солдаты из квартировавших в Москве полков. Ходить в караул считалось вообще трудной и рискованной обязанностью, но перед большими праздниками солдаты просились, чтобы их назначали в караул. Для них, никогда не видевших куска белого хлеба, эти дни были праздниками. Когда подаяние большое, они приносили хлеба даже в казармы и делились с товарищами. Главным жертвователем было купечество, считавшее необходимостью для спасения душ своих жертвовать "несчастненьким" пропитание, чтобы они в своих молитвах поминали жертвователя, свято веруя, что молитвы заключенных скорее достигают своей цели. Еще ярче это выражалось у старообрядцев, которые по своему закону обязаны оказывать помощь всем пострадавшим от антихриста, а такими пострадавшими они считали "в темницу вверженных". Главным центром, куда направлялись подаяния, была центральная тюрьма -- "Бутырский тюремный замок". Туда со всей России поступали арестанты, ссылаемые в Сибирь, отсюда они, до постройки Московско-Нижегородской железной дороги, отправлялись пешком по Владимирке. Страшен был в те времена, до 1870 года, вид Владимирки! ...Вот клубится Пыль. Все ближе... Стук шагов, Мерный звон цепей железных, Скрип телег и лязг штыков. Ближе. Громче. Вот на солнце Блещут ружья. То конвой; Дальше длинные шеренги Серых сукон. Недруг злой, Враг и свой, чужой и близкий, Все понуро в ряд бредут, Всех свела одна недоля, Всех сковал железный прут... А Владимирка начинается за Рогожской, и поколениями видели рогожские обитатели по нескольку раз в год эти ужасные шеренги, мимо их домов проходившие. Видели детьми впервые, а потом седыми стариками и старухами все ту же картину, слышали: ...И стон И цепей железных звон... Ну, конечно, жертвовали, кто чем мог, стараясь лично передать подаяние. Для этого сами жертвователи отвозили иногда воза по тюрьмам, а одиночная беднота с парой калачей или испеченной дома булкой поджидала на Садовой, по пути следования партии, и, прорвавшись сквозь цепь, совала в руки арестантам свой трудовой кусок, получая иногда затрещины от солдат. Страшно было движение этих партий. По всей Садовой и на всех попутных улицах выставлялась вдоль тротуаров цепью охрана с ружьями... И движется, ползет, громыхая и звеня железом, партия иногда в тысячу человек от пересыльной тюрьмы по Садовой, Таганке, Рогожской... В голове партии погремливают ручными и ножными кандалами, обнажая то и дело наполовину обритые головы, каторжане. Им приходится на ходу отвоевывать у конвойных подаяние, бросаемое народом. И гремят ручными и ножными кандалами нескончаемые ряды в серых бушлатах с желтым бубновым тузом на спине и желтого же сукна буквами над тузом: "С. К.". "С. К." -- значит ссыльнокаторжный. Народ переводит по-своему: "Сильно каторжный". Движется "кобылка" сквозь шпалеры народа, усыпавшего даже крыши домов и заборы... За ссыльнокаторжными, в одних кандалах, шли скованные по нескольку железным прутом ссыльные в Сибирь, за ними беспаспортные бродяги, этапные, арестованные за "бесписьменность", отсылаемые на родину. За ними вереница заваленных узлами и мешками колымаг, на которых расположились больные и женщины с детьми, возбуждавшими особое сочувствие. Во время движения партии езда по этим улицам прекращалась... Миновали Таганку. Перевалили заставу... А там, за заставой, на Владимирке, тысячи народа съехались с возами, ждут,-- это и москвичи, и крестьяне ближайших деревень, и скупщики с пустыми мешками с окраин Москвы и с базаров. До прибытия партии приходит большой отряд солдат, очищает от народа Владимирку и большое поле, которое и окружает. Это первый этап. Здесь производилась последняя перекличка и проверка партии, здесь принималось и делилось подаяние между арестантами и тут же ими продавалось барышникам, которые наполняли свои мешки калачами и булками, уплачивая за них деньги, а деньги только и ценились арестантами. Еще дороже котировалась водка, и ею барышники тоже ухитрялись ссужать партию. Затем происходила умопомрачительная сцена прощания, слезы, скандалы. Уже многие из арестантов успели подвыпить, то и дело буйство, пьяные драки... Наконец конвою удается угомонить партию, выстроить ее и двинуть по Владимирке в дальний путь. Для этого приходилось иногда вызывать усиленный наряд войск и кузнецов с кандалами, чтобы дополнительно заковывать буянов. Главным образом перепивались и буянили, конечно, не каторжные, бывалые арестанты, а "шпана", этапные. Когда Нижегородская железная дорога была выстроена, Владимирка перестала быть сухопутным Стиксом, и по ней Хароны со штыками уже не переправляли в ад души грешников. Вместо проторенного под звуки цепей пути -- Меж чернеющих под паром Плугом поднятых полей Лентой тянется дорога Изумруда зеленей... Все на ней теперь иное, Только строй двойной берез, Что слыхали столько воплей, Что видали столько слез, Тот же самый... ...Но как чудно В пышном убранстве весны Все вокруг них! Не дождями Эти травы вспоены, На слезах людских, на поте, Что лились рекой в те дни,-- Без призора, на свободе-- Расцвели теперь они. Все цветы, где прежде слезы Прибивали пыль порой, Где гремели колымаги По дороге столбовой. Закрылась Владимирка, уничтожен за заставой и первый этап, где раздавалось последнее подаяние. Около вокзала запрещено было принимать подаяние -- разрешалось только привозить его перед отходом партии в пересыльную тюрьму и передавать не лично арестантам, а через начальство. Особенно на это обиделись рогожские старообрядцы: -- А по чем несчастненькие узнают, кто им подал? За кого молиться будут? Рогожские наотрез отказались возить подаяние в пересыльный замок и облюбовали для раздачи его две ближайшие тюрьмы: при Рогожском полицейском доме и при Лефортовском. И заваливали в установленные дни подаянием эти две части, хотя остальная Москва продолжала посылать по-прежнему во все тюрьмы. Это пронюхали хитровцы и воспользовались. Перед большими праздниками, к великому удивлению начальства, Лефортовская и Рогожская части переполнялись арестантами, и по всей Москве шли драки и скандалы, причем за "бесписьменность" задерживалось неимоверное количество бродяг, которые указывали свое местожительство главным образом в Лефортове и Рогожской, куда их и пересылали с конвоем для удостоверения личности. А вместе с ними возами возили подаяние, которое тут же раздавалось арестантам, менялось ими на водку и поедалось. После праздника все эти преступники оказывались или мелкими воришками, или просто бродяжками из московских мещан и ремесленников, которых по удостоверении личности отпускали по домам, и они расходились, справив сытно праздник за счет "благодетелей", ожидавших горячих молитв за свои души от этих "несчастненьких, ввергнутых в узилища слугами антихриста". Наживались на этих подаяниях главным образом булочники и хлебопекарни. Только один старик Филиппов, спасший свое громадное дело тем, что съел таракана за изюминку, был в этом случае честным человеком. Во-первых, он при заказе никогда не посылал завали арестантам, а всегда свежие калачи и сайки; во-вторых, у него велся особый счет, по которому видно было, сколько барыша давали эти заказы на подаяние, и этот барыш он целиком отвозил сам в тюрьму и жертвовал на улучшение пищи больным арестантам. И делал все это он "очень просто", не ради выгод или медаль- ных и мундирных отличий благотворительных учреждений. Уже много лет спустя его сын, продолжавший отцовское дело, воздвиг на месте двухэтажного дома тот большой, что стоит теперь, и отделал его на заграничный манер, устроив в нем знаменитую некогда "филипповскую кофейную" с зеркальными окнами, мраморными столиками и лакеями в смокингах... Тем не менее это парижского вида учреждение известно было под названием "вшивая биржа". Та же, что и в старые времена, постоянная толпа около ящиков с горячими пирожками... Но совершенно другая публика в кофейной: публика "вшивой биржи". Завсегдатаи "вшивой биржи". Их мало кто знал, зато они знали всех, но у них не было обычая подавать вида, что они знакомы между собой. Сидя рядом, перекидывались словами, иной подходил к занятому уже столу и просил, будто у незнакомых, разрешения сесть. Любимое место подальше от окон, поближе к темному углу. Эта публика -- аферисты, комиссионеры, подводчики краж, устроители темных дел, агенты игорных домов, завлекающие в свои притоны неопытных любителей азарта, клубные арапы и шулера. Последние после бессонных ночей, проведенных в притонах и клубах, проснувшись в полдень, собирались к Филиппову пить чай и выработать план следующей ночи. У сыщиков, то и дело забегавших в кофейную, эта публика была известна под рубрикой: "играющие". В дни бегов и скачек, часа за два до начала, кофейная переполняется разнокалиберной публикой с беговыми и скаковыми афишами в руках. Тут и купцы, и чиновники, и богатая молодежь -- все заядлые игроки в тотализатор. Они являются сюда для свидания с "играющими" и "жучками" -- завсегдатаями ипподромов, чтобы получить от них отметки, на какую лошадь можно выиграть. "Жучки" их сводят с шулерами, и начинается вербовка в игорные дома. За час до начала скачек кофейная пустеет--все на ипподроме, кроме случайной, пришлой публики. "Игра- ющие" уже больше не появляются: с ипподрома -- в клубы, в игорные дома их путь. "Играющие" тогда уже стало обычным словом, чуть ли не характеризующим сословие, цех, дающий, так сказать, право жительства в Москве. То и дело полиции при арестах приходилось довольствоваться ответами на вопрос о роде занятий одним словом: "играющий". Вот дословный разговор в участке при допросе весьма солидного франта: -- Ваше занятие? -- Играющий. -- Не понимаю! Я спрашиваю вас, чем вы добываете средства для жизни? -- Играющий я! Добываю средства игрой в тотализатор, в императорских скаковом и беговом обществах, картами, как сами знаете, выпускаемыми императорским воспитательным домом... Играю в игры, разрешенные правительством... И, отпущенный, прямо шел к Филиппову пить свой утренний кофе. Но доступ в кофейную имели не все. На стенах пестрели вывески: "Собак не водить" и "Нижним чинам вход воспрещается". Вспоминается один случай. Как-то незадолго до японской войны у окна сидел с барышней ученик военно-фельдшерской школы, погоны которого можно было принять за офицерские. Дальше, у другого окна, сидел, углубясь в чтение журнала, старик. Он был в прорезиненной, застегнутой у ворота накидке. Входит, гремя саблей, юный гусарский офицер с дамой под ручку. На даме шляпа величиной чуть не с аэроплан. Сбросив швейцару пальто, офицер идет и не находит места: все столы заняты... Вдруг взгляд его падает на юношу-военного. Офицер быстро подходит и становится перед ним. Последний встает перед начальством, а дама офицера, чувствуя себя в полном праве, садится на его место. -- Потрудитесь оставить кофейную, видите, что написано? -- указывает офицер на вывеску. Но не успел офицер опустить свой перст, указывающий на вывеску, как вдруг раздается голос: -- Корнет, пожалуйте сюда! Публика смотрит. Вместо скромного в накидке старика за столиком сидел величественный генерал Драгомиров, профессор Военной академии. Корнет бросил свою даму и вытянулся перед генералом. -- Потрудитесь оставить кофейную, вы должны были занять место только с моего разрешения. А нижнему чину разрешил я. Идите! Сконфуженный корнет, подобрав саблю, заторопился к выходу. А юноша-военный занял свое место у огромного окна с зеркальным стеклом. Года через два, а именно 25 сентября 1905 года, это зеркальное стекло разлетелось вдребезги. То, что случилось здесь в этот день, поразило Москву. Это было первое революционное выступление рабочих и первая ружейная перестрелка в центре столицы, да еще рядом с генерал-губернаторским домом! С половины сентября пятого года Москва уже была очень неспокойна, шли забастовки. Требования рабочих становились все решительнее. В субботу, 24 сентября, к Д. И. Филиппову явилась депутация от рабочих и заявила, что с воскресенья они порешили забастовать. Часов около девяти утра, как всегда в праздник, рабочие стояли кучками около ворот. Все было тихо. Вдруг около одиннадцати часов совершенно неожиданно вошел через парадную лестницу с Глинищевского переулка взвод городовых с обнаженными шашками. Они быстро пробежали через бухгалтерию на черный ход и появились на дворе. Рабочие закричали: -- Вон полицию! Произошла свалка. Из фабричного корпуса бросали бутылками и кирпичами. Полицейских прогнали. Все успокоилось. Вдруг у дома появился полицмейстер в сопровождении жандармов и казаков, которые спешились в Глинищевском переулке и совершенно неожиданно дали два залпа в верхние этажи пятиэтажного дома, выходящего в переулок и заселенного частными квартирами. Фабричный же корпус, из окон которого кидали кирпичами, а по сообщению городовых, даже стреляли (что и заставило их перед этим бежать), находился внутри двора. Летели стекла... Сыпалась штукатурка... Мирные обыватели -- квартиранты метались в ужасе. Полицмейстер ввел роту солдат в кофейную, потребовал топоры и ломы -- разбивать баррикады, которых не было, затем повел солдат во двор и приказал созвать к нему всех рабочих, предупредив, что, если они не явятся, он будет стрелять. По мастерским были посланы полиция и солдаты, из столовой забрали обедавших, из спален-- отдыхавших. На двор согнали рабочих, мальчиков, дворников и метельщиков, но полиция не верила удостоверениям старших служащих, что все вышли, и приказала стрелять в окна седьмого этажа фабричного корпуса... Около двухсот рабочих вывели окруженными конвоем и повели в Гнездниковский переулок, где находились охранное отделение и ворота в огромный двор дома градоначальника. Около четырех часов дня в сопровождении полицейского в контору Филиппова явились три подростка-рабочих, израненные, с забинтованными головами, а за ними стали приходить еще и еще рабочие и рассказывали, что во время пути под конвоем и во дворе дома градоначальника их били. Некоторых избитых даже увезли в каретах скорой помощи в больницы. Испуганные небывалым происшествием, москвичи толпились на углу Леонтьевского переулка, отгороженные от Тверской цепью полицейских. На углу против булочной Филиппова, на ступеньках крыльца у запертой двери бывшей парикмахерской Леона Эмбо, стояла кучка любопытных, которым податься было некуда: в переулке давка, а на Тверской -- полиция и войска. На верхней ступеньке, у самой двери невольно обращал на себя внимание полным спокойствием красивый брюнет с большими седеющими усами. Это был Жюль. При взгляде на него приходили на память строчки Некрасова из поэмы "Русские женщины": Народ галдел, народ зевал, Едва ли сотый понимал, Что делается тут... Зато посмеивался в ус, Лукаво щуря взор, Знакомый с бурями француз, Столичный куафер. Жюль--парижанин, помнивший бои Парижской коммуны, служил главным мастером у Леона Эмбо, который был "придворным" парикмахером князя В. А. Долгорукова. Леон Эмбо, французик небольшого роста с пушистыми, холеными усами, всегда щегольски одетый по последней парижской моде. Он ежедневно подтягивал князю морщины, прилаживал паричок на совершенно лысую голову и подклеивал волосок к волоску, завивая колечком усики молодившегося старика. Во время сеанса он тешил князя, болтая без умолку обо всем, передавая все столичные сплетни, и в то же время успевал проводить разные крупные дела, почему и слыл влиятельным человеком в Москве. Через него многого можно было добиться у всемогущего хозяина столицы, любившего своего парикмахера. Во время поездок Эмбо за границу его заменяли или Орлов, или Розанов. Они тоже пользовались благоволением старого князя и тоже не упускали своего. Их парикмахерская была напротив дома генерал-губернатора, под гостиницей "Дрезден", и в числе мастеров тоже были французы, тогда модные в Москве. Половина лучших столичных парикмахерских принадлежала французам, и эти парикмахерские были учебными заведениями для купеческих саврасов. Западная культура у нас с давних времен прививалась только наружно, через парикмахеров и модных портных. И старается "французик из Бордо" около какого-нибудь Леньки или Сереньки с Таганки, и так-то вокруг него извивается, и так-то наклоняется, мелким барашком завивает и орет: -- Мал-шик!.. Шипси!.. Пока вихрастый мальчик подает горячие щипцы, Ленька и Серенька, облитые одеколоном и вежеталем, ковыряют в носу, и оба в один голос просят: -- Ты меня уж так причеши таперича, чтобы без тятеньки выходило а-ля-ка-пуль, а при тятеньке по-русски. Здесь они перенимали у мастеров манеры, прически и учились хорошему тону, чтобы прельщать затем за- москворецких невест и щеголять перед яровскими певицами... Обставлены первосортные парикмахерские были по образцу лучших парижских. Все сделано по-заграничному, из лучшего материала. Парфюмерия из Лондона и Парижа... Модные журналы экстренно из Парижа... В дамских залах--великие художники по прическам, люди творческой куаферской фантазии, знатоки стилей, психологии и разговорщики. В будуарах модных дам, молодящихся купчих и невест-миллионерш они нередко поверенные всех их тайн, которые умеют хранить... Они друзья с домовой прислугой--она выкладывает им все сплетни про своих хозяев... Они знают все новости и всю подноготную своих клиентов и умеют учесть, что кому рассказать можно, с кем и как себя вести... Весьма наблюдательны и даже остроумны... Один из них, как и все, начавший карьеру с подавания щипцов, доставил в одну из редакций свой дневник, и в нем были такие своеобразные перлы: будуар, например, он называл "блудуар". А в слове "невеста" он "не" всегда писал отдельно. Когда ему указали на эти грамматические ошибки, он сказал: -- Так вернее будет. В этом дневнике, кстати сказать, попавшем в редакционную корзину, был описан первый "электрический" бал в Москве. Это было в половине восьмидесятых годов. Первое электрическое освещение провели в купеческий дом к молодой вдове-миллионерше, и первый бал с электрическим освещением был назначен у нее. Роскошный дворец со множеством комнат и всевозможных уютных уголков сверкал разноцветными лампами. Только танцевальный зал был освещен ярким белым светом. Собралась вся прожигающая жизнь Москва, от дворянства до купечества. Автор дневника присутствовал на балу, конечно, у своих друзей, прислуги, загримировав перед балом в "блудуаре" хозяйку дома применительно к новому освещению. Она была великолепна, но зато все московские щеголихи в бриллиантах при новом, электрическом свете тан- цевального зала показались скверно раскрашенными куклами: они привыкли к газовым рожкам и лампам. Красавица хозяйка дома была только одна с живым цветом лица. Танцевали вплоть до ужина, который готовил сам знаменитый Мариус из "Эрмитажа". При лиловом свете столовой мореного дуба все лица стали мертвыми, и гости старались искусственно вызвать румянец обильным возлиянием дорогих вин. Как бы то ни было, а ужин был весел, шумен, пьян -- и... вдруг потухло электричество! Минут через десять снова загорелось... Скандал! Кто под стол лезет... Кто из-под стола вылезает... Во всех позах осветило... А дамы! -- До сих пор одна из них,-- рассказывал мне автор дневника и очевидец,--она уж и тогда-то не молода была, теперь совсем старуха, я ей накладку каждое воскресенье делаю,-- каждый раз в своем блудуаре со смехом про этот вечер говорит... "Да уж забыть пора",-- как-то заметил я ей. "И што ты... Про хорошее лишний раз вспомнить приятно!". Модные парикмахерские засверкали парижским шиком в шестидесятых годах, когда после падения крепостного права помещики прожигали на все манеры полученные за землю и живых людей выкупные. Москва шиковала вовсю, и налезли парикмахеры-французы из Парижа, а за ними офранцузились и русские, и какой-нибудь цирюльник Елизар Баранов на Ямской не успел еще переменить вывески: "Цырюльня. Здесь ставят пиявки, отворяют кровь, стригут и бреют Баранов", а уж тоже козлиную бородку отпустил и тоже кричит, завивая приказчика из Ножевой линии: -- Мальшик, шипси! Шевелись, дьявол! И все довольны. Еще задолго до этого времени первым блеснул парижский парикмахер Гивартовский на Моховой. За ним Глазов на Пречистенке, скоро разбогатевший от клиен- тов своего дворянского района Москвы. Он нажил десяток домов, почему и переулок назвали Глазовским. Лучше же всех считался Агапов в Газетном переулке, рядом с церковью Успения. Ни раньше, ни после такого не было. Около дома его в дни больших балов не проехать по переулку: кареты в два ряда, два конных жандарма порядок блюдут и кучеров вызывают. Агапов всем французам поперек горла встал: девять дамских самых первоклассных мастеров каждый день объезжали по пятнадцати--двадцати домов. Клиенты Агапова были только родовитые дворяне, князья, графы. В шестидесятых годах носили шиньоны, накладные косы и локоны, "презенты" из вьющихся волос. Расцвет парикмахерского дела начался с восьмидесятых годов, когда пошли прически с фальшивыми волосами, передними накладками, затем "трансформатионы" из вьющихся волос кругом головы,--все это из лучших, настоящих волос. Тогда волосы шли русские, лучше принимавшие окраску, и самые дорогие--французские. Денег не жалели. Добывать волосы ездили по деревням "резчики", которые скупали косы у крестьянок за ленты, платки, бусы, кольца, серьги и прочую копеечную дрянь. Прически были разных стилей, самая модная: "Екатерина II" и "Людовики" XV и XVI. После убийства Александра II, с марта 1881 года, все московское дворянство носило год траур и парикмахеры на них не работали. Барские прически стали носить только купчихи, для которых траура не было. Барских парикмахеров за это время съел траур. А с 1885 года французы окончательно стали добивать русских мастеров, особенно Теодор, вошедший в моду и широко развивший дело... Но все-таки, как ни блестящи были французы, русские парикмахеры Агапов и Андреев (последний с 1880 года) занимали, как художники своего искусства, первые места. Андреев даже получил в Париже звание профессора куафюры, ряд наград и почетных дипломов. Славился еще в Газетном переулке парикмахер Базиль. Так и думали все, что он был француз, на самом же деле это был почтенный москвич Василий Иванович Яковлев. Модные парикмахеры тогда очень хорошо зарабатывали: таксы никакой не было. -- Стригут и бреют и карманы греют! -- острили тогда про французских парикмахеров. Конец этому положил Артемьев, открывший обширный мужской зал на Страстном бульваре и опубликовавший: "Бритье 10 копеек с одеколоном и вежеталем. На чай мастера не берут". И средняя публика переполняла его парикмахерскую, при которой он также открыл "депо пиявок". До того времени было в Москве единственное "депо пиявок", более полвека помещавшееся в маленьком сереньком домике, приютившемся к стене Страстного монастыря. На окнах стояли на утеху гуляющих детей огромные аквариумы с пиявками разных размеров. Пиявки получались откуда-то с юга и в "депо" приобретались для больниц, фельдшеров и захолустных окраинных цирюлен, где еще парикмахеры ставили пиявки. "Депо" принадлежало Молодцовым, из семьи которых вышел известный тенор шестидесятых и семидесятых годов П. А. Молодцов, лучший Торопка того времени. В этой роли он удачно дебютировал в Большом театре, но ушел оттуда, поссорившись с чиновниками, и перешел в провинцию, где пользовался огромным успехом. -- Отчего же ты, Петрушка, ушел из императорских театров да Москву на Тамбов сменял? -- спрашивали его Друзья. -- От пиявок!--отвечал он. Были великие искусники создавать дамские прически, но не менее великие искусники были и мужские парикмахеры. Особенным умением подстригать усы славился Липунцов на Большой Никитской, после него Лягин и тогда еще совсем молодой, его мастер, Николай Андреевич. Лягина всегда посещали старые актеры, а Далматов называл его "мой друг". В 1879 году мальчиком в Пензе при театральном парикмахере Шишкове был ученик, маленький Митя. Это был любимец пензенского антрепренера В. П. Далматова, который единственно ему позволял прикасаться к своим волосам и учил его гриму. Раз В. П. Далматов в свой бенефис поставил "Записки сумасшедшего" и приказал Мите приготовить лысый парик. Тот принес на спектакль мокрый бычий пузырь и начал напяливать на выхоленную прическу Далматова... На крик актера в уборную сбежались артисты. -- Вы великий артист, Василий Пантелеймонович, но позвольте и мне быть артистом своего дела!--задрав голову на высокого В. П. Далматова, оправдывался мальчуган.-- Только примерьте! В. П. Далматов наконец согласился--и через несколько минут пузырь был напялен, кое-где подмазан, и глаза В. П. Далматова сияли от удовольствия: совершенно голый череп при его черных глазах и выразительном гриме производил сильное впечатление. И сейчас еще работает в Москве восьмидесятилетний старик, чисто выбритый и бодрый. -- Я все видел-- и горе и славу, но я всегда работал, работаю и теперь, насколько хватает сил,--говорит он своим клиентам. -- Я крепостной, Калужской губернии. Когда в 1861 году нам дали волю, я ушел в Москву -- дома есть было нечего; попал к земляку дворнику, который определил меня к цирюльнику Артемову, на Сретенке в доме Малюшина. Спал я на полу, одевался рваной шубенкой, полено в головах. Зимой в цирюльне было холодно. Стричься к нам ходил народ с Сухаревки. В пять часов утра хозяйка будила идти за водой на бассейн или на Сухаревку, или на Трубу. Зимой с ушатом на санках, а летом с ведрами на коромысле... Обувь--старые хозяйские сапожишки. Поставишь самовар... Сапоги хозяину вычистишь. Из колодца воды мыть посуду принесешь с соседнего двора. Хозяева вставали в семь часов пить чай. Оба злые. Хозяин чахоточный. Били чем попало и за все,-- все не так. Пороли розгами, привязавши к скамье. Раз после розог два месяца в больнице лежал--загноилась спина... Раз выкинули зимой на улицу и дверь заперли. Три месяца в больнице в горячке лежал... С десяти утра садился за работу--делать парики, вшивая по одному волосу: в день был урок сделать в три пробора 30 полос. Один раз заснул за работой, прорвал пробор и жестоко был выдран. Был у нас мастер, пьяный тоже меня бил. Раз я его с хозяйской запиской водил в квартал, где его по этой записке выпороли. Тогда такие законы были--пороть в полиции по записке хозяина. Девять лет я отбыл у него, получил звание подмастерья и поступил по контракту к Агапову на шесть лет мастером, а там открыл свою парикмахерскую, а потом в Париже получил звание профессора. Это и был Иван Андреевич Андреев. В 1888 и в 1900 годах он участвовал в Париже на конкурсе французских парикмахеров и получил за прически ряд наград и почетный диплом на звание действительного заслуженного профессора парикмахерского искусства. В 1910 году он издал книгу с сотней иллюстрации, которые увековечили прически за последние полвека. ДВА КРУЖКА Московский артистический кружок был основан в шестидесятых годах и окончил свое существование в начале восьмидесятых годов. Кружок занимал весь огромный бельэтаж бывшего голицынского дворца, купленного в сороковых годах купцом Бронниковым. Кружку принадлежал ряд зал и гостиных, которые образовывали круг с огромными окнами на Большую Дмитровку с одной стороны, на Театральную площадь--с другой, а окна белого голицынского зала выходили на Охотный ряд. Противоположную часть дома тогда занимали сцена и зрительный зал, значительно перестроенные после пожара в начале этого столетия. Круг роскошных, соединенных между собой зал и гостиных замыкал несколько мелких служебных комнат без окон, представлявших собой островок, замаскированный наглухо стенами, вокруг которого располагалось круглое фойе. Любимым местом гуляющей по фойе публики всегда был белый зал с мягкой мебелью и уютными уголками. Великим постом это фойе переполнялось совершенно особой публикой--провинциальными актерами, съезжавшимися для заключения условий с антрепренерами на предстоящий сезон. По блестящему паркету разгуливали в вычурных костюмах и первые "персонажи", и очень бедно одетые маленькие актеры, хористы и хористки. Они мешались в толпе с корифеями столичных и провинциальных сцен и важными, с золотыми цепями, в перстнях антрепренерами, приехавшими составлять труппы для городов и городишек. Тут были косматые трагики с громоподобным голосом и беззаботные будто бы, а на самом деле себе на уме комики -- "Аркашки" в тетушкиных кацавейках и в сапогах без подошв, утраченных в хождениях "из Вологды в Керчь и из Керчи в Вологду". И все это шумело, гудело, целовалось, обнималось, спорило и голосило. Великие не очень важничали, маленькие не раболепствовали. Здесь все чувствовали себя запросто: Гамлет и могильщик, Пиккилы и Ахиллы, Мария Стюарт и слесарша Пошлепкина. Вспоминали былые сезоны в Пинске, Минске, Хвалынске и Иркутске. Все актеры и актрисы имели бесплатный вход в Кружок, который был для них необходимостью: это было единственное место для встреч их с антрепренерами. Из года в год актерство помещалось в излюбленных своих гостиницах и меблирашках, где им очищали места содержатели, предупрежденные письмами, хотя в те времена и это было лишнее: свободных номеров везде было достаточно, а особенно в таких больших гостиницах, как "Челыши". Теперь на месте "Челышей" высится огромное здание гостиницы "Метрополь", с ее разноцветными фресками и "Принцессой Грезой" Врубеля, помогавшего вместе с архитектором Шехтелем строителю "Метрополя" С. И. Мамонтову. А в конце прошлого столетия здесь стоял старинный домище Челышева с множеством номеров на всякие цены, переполненных великим постом съезжавшимися в Москву актерами. В "Челышах" останавливались и знаменитости, занимавшие номера бельэтажа с огромными окнами, коврами и тяжелыми гардинами, и средняя актерская братия--в верхних этажах с отдельным входом с площади, с узкими, кривыми, темными коридорами, насквозь пропахшими керосином и кухней. Во второй половине поста многие переезжали из бельэтажа наверх... подешевле. Вторым актерским пристанищем были номера Голяшкина, потом -- Фальцвейна, на углу Тверской и Газетного переулка. Недалеко от них, по Газетному и Долгоруковскому переулкам, помещались номера "Принц", "Кав- каз" и другие. Теперь уже и домов этих нет, на их месте стоит здание телеграфа. Не менее излюбленным местом были "Черныши", в доме Олсуфьева, против Брюсовского переулка. Были еще актерские номера на Большой Дмитровке, на Петровке, были номера при Китайских банях, на Неглинном, довольно грязные, а самыми дешевыми были меблирашки "Семеновка" на Сретенском бульваре, где в 1896 году выстроен огромный дом страхового общества "Россия". В "Семеновку" пускали жильцов с собаками. Сюда главным образом приезжали из провинции комические старухи на великий пост. Начиная от "Челышей" и кончая "Семеновкой", с первой недели поста актеры жили весело. У них водились водочка, пиво, самовары, были шумные беседы... Начиная с четвертой--начинало стихать. Номера постепенно освобождались: кто уезжал в провинцию, получив место, кто соединялся с товарищем в один номер. Начинали коптить керосинки: кто прежде обедал в ресторане, стал варить кушанье дома, особенно семейные. Керосинка не раз решала судьбу людей. Скажем, у актрисы А. есть керосинка. Актер Б., из соседнего номера, прожился, обедая в ресторане. Случайный разговор в коридоре, разрешение изжарить кусок мяса на керосинке... Раз, другой... -- А я тоже собираюсь купить керосинку! Уж очень удобно! -- говорит актер Б. -- Да зачем же, когда у меня есть!--отвечает актриса А. Проходит несколько дней. -- Ну, что зря за номер платить! Переноси свою керосинку ко мне... У меня комната побольше! И счастливый брак на "экономической" почве состоялся. Актеры могли еще видеться с антрепренерами в театральных ресторанах: "Щербаки" на углу Кузнецкого переулка и Петровки, "Ливорно" в Кузнецком переулке и "Вельде" за Большим театром; только для актрис, кроме Кружка, другого места не было. Здесь они встречались с антрепренерами, с товарищами по сцене, могли получить контрамарку в театр и повидать воочию своих драматургов: Островского, Чаева, Потехина, Юрьева, а так- же многих других писателей, которых знали только по произведениям, и встретить знаменитых столичных актеров: Самарина, Шумского, Садовского, Ленского, Музиля, Горбунова, Киреева. Провинциальные актеры имели возможность и дебютировать в пьесах, ставившихся на сцене Кружка--единственном месте, где разрешалось играть великим постом. Кружок умело обошел закон, запрещавший спектакли во время великого поста, в кануны праздников и по субботам. Кружок ставил--с разрешения генерал-губернатора князя Долгорукова, воображавшего себя удельным князем и не подчинявшегося Петербургу,-- спектакли и постом, и по субботам, но с тем только, чтобы на афишах стояло: "сцены из трагедии "Макбет", "сцены из комедии "Ревизор" или "сцены из оперетты "Елена Прекрасная", хотя пьесы шли целиком. Литературно-художественный кружок основался совершенно случайно в немецком ресторане "Альпийская роза" на Софийке. Вход в ресторан был строгий: лестница в коврах, обставленная тропическими растениями, внизу швейцары, и ходили сюда завтракать из своих контор главным образом московские немцы. После спектаклей здесь собирались артисты Большого и Малого театров и усаживались в двух небольших кабинетах. В одном из них председательствовал певец А. И. Барцал, а в другом--литератор, историк театра В. А. Михайловский -- оба бывшие посетители закрывшегося Артистического кружка. Как-то в память этого объединявшего артистический мир учреждения В. А. Михайловский предложил устраивать время от времени артистические ужины, а для начала в ближайшую субботу собраться в Большой Московской гостинице. Мысль эта была подхвачена единодушно, и собралось десятка два артистов с семьями. Весело провели время, пели, танцевали под рояль. Записались тут же на следующий вечер, и набралось желающих так много, что пришлось в этой же гостинице занять большой зал... На этом вечере был весь цвет Малого и Большого театров, литераторы и музыканты. Читала М. Н. Ермолова, пел Хохлов, играл виолончелист Брандуков. Программа вышла богатая. И весной 1898 года состоялось в ресторане "Эрмитаж" учредительное собрание, выработан был устав, а в октябре 1899 года, в год столетия рождения Пушкина, открылся Литературно-художественный кружок в доме графини Игнатьевой, на Воздвиженке. Роскошные гостиные, мягкая мебель, отдельные столики, уголки с трельяжами, камины, ковры, концертный рояль... Уютно, интимно... Эта интимность Кружка и была привлекательна. Приходили сюда отдыхать, набираться сил и вдохновения, обменяться впечатлениями и переживать счастливые минуты, слушая и созерцая таланты в этой непохожей на клубную обстановке. Здесь каждый участвующий не знал за минуту, что он будет выступать. Под впечатлением общего настроения, наэлектризованный предыдущим исполнителем, поднимался кто-нибудь из присутствовавших и читал или монолог, или стихи из-за своего столика, а если певец или музыкант -- подходил к роялю. Молодой еще, застенчивый и скромный, пробирался аккуратненько между столиками Шаляпин, и его бархатный молодой бас гремел: Люди гибнут за металл... Потом чаровал нежный тенор Собинова. А за ними вставали другие, великие тех дней. Звучала музыка известных тогда музыкантов... Скрябин, Игумнов, Корещенко.... От музыки Корещенки Подохли на дворе щенки,-- сострил раз кто-то, но это не мешало всем восторгаться талантом юного композитора-пианиста. Все больше и больше собиралось посетителей, больше становилось членов клуба. Это был единственный тогда клуб, где членами были и дамы. От наплыва гостей и новых членов тесно стало в игнатьевских за