вынимал из ящика штоф водки и связку баранок. Молча пили, молча передавали посуду дальше и жевали баранки. Мы двига-лись в холодном густом тумане бесшумными веслами. Уверенно. Козлик направлял лодку, знал, куда надо, в этой сети путанных протоков среди однообразных аллей камыша. Я дремал на средней лавочке вместо севшего за меня в весла Ноздри. Вдруг оглушительный свист... Еще два коротких, от-ветный свист, и лодка прорезала полосу камыша, отделяв-шего от протока заливчик, на берегу которого, на острове ли, на мысу ли, торчали над прибрежным камышом вет-лы-раскоряки, -- их можно уже рассмотреть сквозь посвет-левший, зеленоватый от взошедшей луны, туман. Из-под ветел появились два человека -- один высокий, другой низкий. Они, видимо, спросонья продрогли и щелкали зубами. Молча им Орлов сунул штоф и, только допив его, загово-рили. Их никто не спрашивал. Все молчали, когда они пили. Привязали лодку к ветле. Вышли. -- Вот! -- сказал большой, указывая на огромные мешки и на три длинных толстых свертка в рогожах. Козлик докладывал Орлову: -- То из той клети, знаешь, и эти балыки с Мочаловского вешала. Вот ведерко с икрой еще... Погрузившись, мы все шестеро уселись и молча по-плыли среди камышей и выбрались на стихшую Волгу... Было страшно холодно. Туман зеленел над нами. По ту сторону Волги, за черной водой еще чернее воды, линия камышей. Плыли и молчали. Ведь что-то крупное было сделано, это чувствовалось, но все молчали: сделано дело, что зря болтать! Вот оно где: "нашел -- молчи, украл -- молчи, поте-рял-- молчи!". x x x Должно быть, около полудня я проснулся весь мокрый от пота-- на мне лежал бараний тулуп. Голова болела страшно. Я не шевелился и не подавал голоса. Вся компа-ния уже завтракала и молча выпивала. Слышалось только чавканье и стук бутылки о край стакана. На скамье и на полу передо мной разложены шубы, ковер, платья раз-ные -- и тут же три пустых мешка. Потом опять все уло-жили в мешки и унесли. Я уснул и проснулся к вечеру. Немая подошла, пощупала мою голову и радостно заулы-балась, глядя мне в глаза. Потом сделала страдальче-скую физиономию, затряслась, потом пальцами правой руки по ладони левой изобразила, что кто-то бежит, мах-нула рукой к двери, топнула ногой и плюнула вслед. А потом указала на воротник тулупа и погладила его. Понимать надо: согрелся и лихорадка перестала трясти и убежала. Потом подала мне умыться, поставила на стол хлеб и ведро, которое мы привезли. Открыла крыш-ку -- там почти полведра икры зернистой. Ввалилась вся команда. Подали еще ложек, хлеба и связку воблы. Налили стаканы, выпили. -- Ешь, а ты икру-то хлебай ложкой! Я пил и ел полными ложками чудную икру. Все остальные закусывали воблой. -- Ваня, а ты же икру? -- спросил я. -- Обрыдла. Это тебе в охотку. Подали жареную баранину и еще четвертную постави-ли на стол. Пьянствовали ребята всю ночь. Откровенные разгово-ры разговаривали. Козлик что-то начинал петь, но никто не подтягивал, и он смолкал. Шумели... дрались... А я спал мертвым сном. Проснулся чуть свет -- все спят впо-валку. В углу храпел связанный по рукам и ногам Ноздря. У Орлова все лицо в крови. Я встал, тихо оделся и по-шел на пристань. x x x В Царицыне пароход грузится часов шесть. Я вышел на берег, поел у баб печеных яиц и жареной рыбы. Иду по берегу, вдоль каравана. На песке стоят три чудных лошади в попонах, а четвертую сводят по сход-ням с баржи. И ее поставили к этим. Так и горят их золо-тистые породистые головы на полуденном солнце. -- Что, хороши? -- спросил меня старый казак в шап-ке блином и с серьгой в ухе. -- Ах, как хороши! Так бы не ушел от них. Он подошел ко мне близко и понюхал. -- Ты что, с промыслов? -- Да, из Астрахани, еду работы искать. -- Вот я и унюхал... А ты по какой части? -- В цирке служил! -- Наездник? Вот такого-то мне и надо. Можешь до Великокняжеской лошадей со мной вести? -- С радостью! И повели мы золотых персидских жеребцов в донские табуны и довели благополучно, и я в степи счастье свое нашел. А не попади я зипуном в тузлук -- не унюхал бы меня старый казак Гаврило Руфич, и не видал бы я сте-пей задонских, и не писал бы этих строк! -- Кисмет! ... Степи. Незабвенное время. Степь заслонила и про-шлое и будущее. Жил текущим днем, беззаботно. Едешь один на коне и радуешься. Все гладь и гладь. Не видно края, Ни кустика, ни деревца... Кружит орел, крылом сверкая... И степь, и небо без конца... Вспоминается детство. Леса дремучие... За каждым деревом, за каждым кустиком, кроется опасность... Треснет хворост под ногой, и вздрогнешь... И охота в лесу какая-то... подлая, из-за угла... Взять медведя... Лежит сонный медведь в берлоге, мирно лапу сосет. И его, полу-сонного, выгоняют охотники из берлоги... Он в себя не придет, чуть высунется -- или изрешетят пулями, или на рогатину врасплох возьмут. А капканы для зверя! А ямы, покрытые хворостом с острыми кольями внизу, на которые падает зверь!.. Подлая охота-- все исподтишка, тихомол-ком... А степь-- не то. Здесь все открыто-- и сам ты весь на виду... Здесь воля и удаль. Возьми-ка волка в угон, с одной плетью! И возьмешь на чистоту, один на один. Степь да небо. И мнет зеленую траву полудикий сын этой же степи, конь калмыцкий. Он только что взят из табуна и седлался всего в третий раз... Дрожит, боится, мечется в стороны, рвется вперед и тянет своей мохнатой шеей повод, так тянет, что моя привычная рука устала, и по временам чувствуется боль... А кругом -- степь да небо! Зеленый океан внизу и голу-бая беспредельность вверху. Чудное сочетание цветов... Пространство необозримое... И я один, один с послушным мне диким конем чувствую себя властелином этого необъятного простора. Раз-ве только Строгих стрепетов стремительная стая Сорвется с треском из-под стремени коня... Ни души кругом. Ни души в этой степи, только что скинувшей снеж-ный покров, степи, разбившей оковы льда, зеленеющей, благоуханной. Я надышаться не могу. В этом воздухе все: свобода,. творчество, счастье, призыв к жизни, размах души... Привстал на стременах, оглянулся вокруг-- все тот же бесконечный зеленый океан... Неоглядный, . величе-ственный, грозный... И хочется борьбы... И я бессознательно ударом плети резнул моего свобод-ного сына степей... Взвизгнул дико он от боли, вздрогнул так, что я по-чуял эту дрожь, я почувствовал, как он сложился в одно мгновение в комок, сгорбатил свою спину,, потом вытя-нулся и пошел, и пошел! Кругом ветер свищет, звенит рассекаемая ногами и грудью высокая трава, справа и слева хороводом кру-жится и глухо стонет земля под ударами крепких копыт его стальных, упругих некованных ног. Заложил уши... фырчит... и несется, как от смерти... Еще удар плети... Еще чаще стучат копыта... Еще силь-нее свист ветра... Дышать тяжело... И несет меня скакун по глади бесконечной, и чувствую я его силу могучую, и чувствую, что вся его сила у меня в пальцах левой руки... Я властелин его, дикого богатыря, я властелин бесконечного пространства. Мчусь вперед, вперед, сам не зная куда, и не думая об этом... Здесь только я, степь да небо. Обжился на зимовнике и полюбил степь больше всего на свете, должно быть дедовская кровь сказалась. На всю жизнь полюбил и почти до самой революции был свя-зан с ней и часто бросал Москву для степных поездок по коннозаводским делам. И много-много, и в газетах, и в спортивных журналах я писал о степях, -- даже один очерк степной жизни по-пал в хрестоматию (Хрестоматия, изд. Клюквина, Москва).В одной из следующих моих книг придется вернуться и к этим дням, которые вспоминаю сейчас, так как они связаны с последующими годами моей жизни, а пока -- о далеком былом. x x x Сам старик и его жена были почти безграмотны, в до-ме не водилось никаких журналов, газет и книг, даже кон-нозаводских: он не признавал никаких новшеств, улуч-шал породу лошадей арабскими и золотистыми персид-скими жеребцами, не признавал английских -- от них дети цыбатые, говорил, -- а рысаков ругательски ругал: купе-ческая лошадь, сырость разводят! Даже ветеринарам не хотел верить-- лошадей лечил сам да его главный по-мощник, калмык Клык. Имени его никто не знал, а Клыком его звали потому, что из рассеченной верхней губы торчал огромный желтый клык. Лошади были великолепные и шли нарасхват даже в гвардейские полки. В доме был подвал с домашними наливками и винами, вплоть до шампанского,-- это угощение для покупателей-- офицеров, заживавшихся у него иногда по неделям. Стол был простой, готовила сама Анна Степановна, а помогала ей ее родная племянница подросток Женя, красавица-казачка, лет пят-надцати. Брови черные дугой Глаза с поволокой... Она с утра до ночи металась по хозяйству, ключи от всего носила у себя на поясе и везде поспевала. Высокая, тонкая, еще несложившаяся, совсем ребенок в жизни -- в своей комнате в куклы играла -- она обещала быть кра-савицей. Она была почти безграмотна, но прекрасно знала лошадей и сама была лихой наездницей. На своем легком казачьем седле с серебряным убором, подаренным ей соседом-коневодом, знаменитым Подкопаевым, она в свободное время одна-одинешенька носилась от косяка к косяку, что было весьма рискованно: не раз приходи-лось ускакивать от разозленного косячного жеребца. Меня она очень любила, хотя разговаривать нам было некогда, и конца-краю радости ее не было, когда осенью, в день ее рождения, я подарил ей свой счастливый пер-ламутровый кошелек, который с самой Казани во всех опасностях я сумел сберечь. Меня она почтительно звала Алексеем Ивановичем, а сам старик, а по его примеру и табунщики, звали Але-шей -- ни усов, ни бороды у меня не было -- а потом, когда я занял на зимовке более высокое положение, кал-мыки и рабочие стали звать Иванычем, а в случае каких-нибудь просьб, Алексеем Ивановичем. По приходе на зи-мовник я первое время жил в общей казарме, но скоро хозяева дали мне отдельную комнату; обедать я стал с ними, и никто из товарищей на это не обижался, тем бо-лее, что я все-таки от них не отдалялся и большую часть времени проводил в артели, -- в доме скучно мне было. А, главным образом, уважали меня за знание лошади, разные выкрутасы джигитовки и вольтижировки и за то. что сразу постиг объездку неуков и ловко владел ар-каном. Хозяин же ценил меня за то, что при осмотре лоша-дей офицерами, говорившими между собой иногда по-французски, я переводил ему их оценку лошадей, что ко-нечно давало барыш. Ну, какому же черту -- не то, что гвардейскому офицеру -- придет на ум, что черный и пропахший лошади-ным потом, с заскорузлыми руками, табунщик понимает по-французски!.. x x x Хорошо мне жилось, никуда меня даже не тянуло от-сюда, так хорошо! Да скоро эта светлая полоса моей жизни оборвалась, как всегда, совершенно неожиданно. Отдыхал я как-то после обеда в своей комнате, у окна, а наискось у своего окна стояла Женя, улыбаясь и пока-зывала мне мой подарок, перламутровый кошелек, а потом и крикнула: -- Кто-то к нам едет! Вдали по степи клубилась пыль по Великокняжеской дороге -- показалась коляска, запряженная четверней: значит, покупатели, значит, табун показывать, лошадей арканить. Я наскоро стал одеваться в лучшее платье, на.дел легкие козловые сапоги, взглянул в окно-- и обмер. Коляска подкатывала к крыльцу, где уже стояли встречавшие, а в коляске молодой офицер в белой, гвардей-ской фуражке, а рядом с ним -- незабвенная фигура -- жандармский полковник, с седой головой, черными усами и над черными бровями знакомое золотое пенсне горит на солнце... Из коляски вынули два больших чемодана-- значит, не на день приехали, отсюда будут другие зимовники объезжать, а жить у нас. Это часто бывало. Сверкнула передо мной казанская история вплоть до медведя с визитными карточками. Пока встречали гостей, пока выносили чемоданы, я схватил свитку, вынул из стола деньги -- рублей сто на-копилось от жалования и крупных чаевых за показ лоша-дей, нырнул из окошка в сад, а потом скрылся в камы-шах и зашагал по бережку в степь... А там шумный Ростов. В цирке суета -- ведут лоша-дей на вокзал, цирк едет в Воронеж. Аким Никитин сло-мал руку, меня с радостью принимают... Из Воронежа едем в Саратов на зимний сезон. В Тамбове я случайно опаздываю на поезд -- ждать следующего дня -- и опять новая жизнь! -- Кисмет! ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ТЕАТР Антрепренер Григорьев. Зимний сезон в Тамбове. Летний в Момаке/ее. Пешком всей труппой. В Кирсанове. Как играли "Реви-зора". Пешком по шпалам. Антрепренер Воронин. В Москву. Арти-стический кружок. Театральные знаменитости. Шкаморда. На отдыхе. Сад Сервье в Саратове. Долматов и Давыдов. АндреевБурлак. Вести с войны.. Гаевская. Капитан Фофан. Горацио в ка-зармах. В конце шестидесятых, в начале семидесятых годов в Тамбове славился антрепренер Григорий Иванович Гри-горьев. Настоящая фамилия его была Аносов. Он был родом из воронежских купцов, но, еще будучи юношей, почувствовал "божественный ужас": бросил прилавок, родительский дом и пошел впроголодь странствовать с бродячей труппой, пока через много лет не получил на-следство после родителей. К этому времени он уже играл первые роли резонеров и решил сам содержать театр. Сначала он стал во главе бродячей труппы, играл по ка-зачьим станицам на Дону, на ярмарках, в уездных город-ках Тамбовской и Воронежской губернии, потом снял театр на зиму сначала в Урюпине и Борисоглебске, а за-тем в губернском Тамбове. Вскоре после 1861 года на-ступили времена, когда помещики проедали выкупные, полученные за свои имения. Между ними были крупные меценаты, державшие театры и не жалевшие денег на приглашение лучших сил тогдашней сцены. Семейства тамбовских дворян, Ознобишиных, Алексеевых и Сати-ных, покровительствовали театру, а Ил. Ив. Ознобишин был даже автором нескольких пьес, имевших успех. Князь К. К. Грузинский -- московский актер-любитель, под псевдонимом Звездочкина, сам держал театр, чередуясь с Г. И. Григорьевым, когда последний возвращался в Тамбов из своих поездок по мелким городам, которые он больше любил, чем солидную антрепризу в Тамбове. Но в Тамбове Григорий Иванович не менял своих привычек. Он жил в большой квартире при своем театре, и его квартира была вечно уплотнена бродяжным актер-ским людом. Жили и в бельетаже, и внизу, и даже в двух подвалах, где спали на пустых ящиках на соломе, иногда с поленом в головах. В одном из этих подвалов в 1875 году, великим постом, жил и я вместе с трагиком Волгиным-Кречетовым, поместившись на ящиках как раз под окном, лежавшим ниже уровня земли. "Переехал" я из этого подвала в соседний только потому, что рано утром свинья со двора продавила всю раму, которая с оскол-ками стекла упала на мое ложе, а в разбитое окно к утру намело в подвал сугроб снега. Потом меня перевел наверх в свою комнату сын Г. И. Григорьева, Вася, по-мощник режиссера. Ему было лет восемнадцать, он обла-дал прекрасным небольшим голосом, играл простаков и водевили, пользовался всеобщей любовью и был кроме того прекрасным помощником режиссера. Впоследствии, когда он уже был женатым и был в почтенных летах, до самой смерти его никто иначе не звал, как Вася. Его лю-бил покойный Антон Павлович Чехов, с которым он часто встречался у меня. Чехов любил слушать его интересные рассказы из актерского быта, а когда подарил ему с над-писью свои "Сказки Мельпомены", то Григорьев их пере-плел в дорогой сафьяновый переплет и всегда носил в кармане. Между прочим, он у меня за ужином дал сю-жет для "Каштанки" Чехову своим рассказом о тамбов-ском случае с собакой. Точь-в-точь, как написано у Че-хова. Собственно говоря, Вася Григорьев и был виновник того, что я поступил на сцену, а значит и того, что я имею удовольствие писать эти строки. В 1875 году, когда цирк переезжал из Воронежа в Саратов, я был в Тамбове в театре на галерке, зашел в соседний с театром актерский ресторан Пустовалова. Там случилась драка, во время которой какие-то загуляв-шие базарные торговцы бросились за что-то бить Васю Григорьева и его товарища, выходного актера Евстигне-ева, которых я и не видал никогда прежде. Я заступился, избил и выгнал из ресторана буянов. И в эту ночь я переночевал на ящиках в подвале вместе с Евстигнеевым, а на другой день был принят выходным актером, и в тот же вечер, измазавшись сажей, играл негра-невольника без слов в "Хижине дяди Тома". Спектакль не обошелся без курьезов. Во-первых, на всех заборах были расклеены афиши с опечаткой. Огром-ными буквами красовалось "Жижина дяди Тома". Вто-рое-- за час до начала спектакля привели на сцену де-сяток солдат, которым сделали репетицию. Они изобра-жали негров. Их усадили на пол у стенки и объяснили, что при входе дяди Тома они должны встать, поклониться и сказать: "Здравствуйте, дядя Том". Сели, встали перед. Томом, сняли шапки, поклонились и сказали: "Здравст-вуйте, дядя Том". Репетиция кончилась. Начался спектакль. Подняли за-навес. Передние ряды блестели военными мундирами. Негры с вымазанными сажей руками и лицами, в пари-ках из черной курчавой вязанки сидят у стенки и едят глазами свое начальство. Сижу с ними и я. Входит дядя Том. Вскакивают негры, вытягиваются во фронт, ловко снимают парики, принимая их за шапки, и гаркают: "Здравия желаем, дядя Том". Сажусь с ними и я, конеч-но, не снимая парика, и едва удерживаюсь от хохота. И самое интересное, что публика ничего не заметила. Так видно и надо! Но от Григорьева, после акта, досталось кому следует. Дня через два после этого Вася привел меня наверх к обеду и представил отцу, наговорив, что я-- образованный человек и служил наездником в цирке. Григорьев принял меня радушно, подал свою огромную мягкую руку и сказал: -- Хотите быть актером-с?Очень, очень хорошо-с. Пожалуйте-с обедать-с. И указал на стол, где стоял чугун с горячими щами, несколько тарелок, огромная обливная глиняная чашка и груда деревянных ложек. Прямо на белой скатерти гора нарезанного хлеба. Григорий Иванович, старый комик Казаков с женой, глухой суфлер Качевский наливали се-бе щи в отдельные тарелки и ели серебряными ложками" а мы, все остальные семеро актеров, хлебали из общей чашки. Потом принесли огромный противень с бараньей ногой, с горой каши, и все принесенное мы съели. Когда доедали баранину, отворилась дверь. Вошел огромный, небритый актер, в какомто рваном выцветшей плаще. -- Гриша, а я из Харькова,-- загремел страшный бас. -- А, Волгин, садись рядом. Сейчас тебе щей дадут. -- А горилки? -- Вася, принеси ему водки и вели Фросе щей налить. Вася взял большую чашку и вышел. Общие привет-ствия -- все старые друзья. -- Значит, в воскресенье мы ставим "Велизария"? -- А я бы хотел спеть "Неизвестного". -- "Велизария" будешь. "Аскольдову могилу" в твой бенефис в тот четверг поставим. -- Ладно. В Харькове с подлецом Палачом поругался, набил ему его антрепренерскую морду и ушел. -- Да! в Грязях Львова-Сусанина встретил. Шампан-ским меня напоил и обедом угостил и пять золотых чер-вонцев подарил. Заедет в Воронеж к родным, а через не-делю к тебе приедет. Лупит верхом с Кавказа. В папахе, в бурке. Черт чертом. Сбруя серебряная. -- Это откуда еще? -- удивился Григорьев. -- На Кавказе абреков ограбил. Верно. Золота полны карманы. Шурует. Служить к тебе едет. И это были последние слова Волгина. Большой графин водки Волгин опорожнил скоро. Съел чашку щей и массу каши и баранины. Ел зло, молча, не слыша слов и не от-вечая на вопросы. А поев, сказал: -- Спать хочу. Его поместили на ящиках в подвале. Заезжал еще проездом из Саратова в Москву актер Докучаев, тот самый, о котором Сухово-Кобылин гово-рит в "Свадьбе Кречинского": "После докучаевской треп-ки не жить". x x x Сезон прошел прекрасно. К Григорьеву приезжали зна-менитые актеры и приходили актерики маленькие, актеры-щеголи и актеры-пропойцы, и всем было место и отече-ский прием. -- Садись, обедай и живи. Как в сечь запорожскую являлись. Ели из общей чаш-ки, пили чай вокруг огромнейшего самовара в прикуску, и никаких интриг в труппе Григорьева не бывало никогда. Кто был в состоянии, переезжал в номера, а беднота жи-ла при театре в уборных или в подвале, чередовалась вы-ходить в город в ожидании пальто или шубы, которые были общие. Две шубы и два пальто для актеров. На са-поги и калоши Григорьев выдавал записки в магазины, по которым предъявителю отпускалось требуемое, а потом стоимость вычиталась из жалованья. Шляпы, конечно, брались из реквизита. "Чужим" актерам, приглашенным на условиях (контрактов Григорьев не заключал, ему все верили на слово), жившим семейно в номерах, жалованье платилось аккуратно, а пришедшим только записывалось, вычитывалось за еду и одежду, а отдавалось после сезо-на. И никто не требовал, зная одно, что у Григория Ива-новича всегда есть место всякому актеру без ангажемента и всегда у него есть возможность пережить тяжелое вре-мя. По его адресу посылались телеграммы актерам, и от него они уезжали на места, всегда дружески расставаясь. Только насчет наличных денег Григорий Иванович был скуповат. -- Все равно пропьют-с. Сколько ни давай! -- говорил он и, сказать по чести, он был прав: пропьются в сезон, а выехать не с чем. Всегда и всем Григорий Иванович говорит "ты", но когда у него просили денег, обращался на "вы". И для каждого у него была определенная стоимость и разные ко-шельки. -- Григорий Иванович, дайка мне сто рублей,-- про-сит Волгин. -- Шутите-с. На что это вам-с? Я вас одел-с, сапожки-с вам со скрипом... к губернатору с визитом ездили в моем сюртуке. На что же вам-с? И лезет в правый карман за кошельком. -- Вот, видите-с, две красненькие. Одну дам вам, а одну себе-с! И как ни торговался Волгин, больше красненькой и получить не мог. Сережа Евстигнеев просит пять рублей. -- Это вам куда-с? Таких денег у меня и не бывает! Вот, видите, -- и из левого кармана вынимает кошелек с тремя двугривенными, из коих два поступают Евстигнееву на пропой. Зато приглашенным актерам платилось аккуратней-шим образом первого и пятнадцатого числа и платилось совершенно особым способом: подойдет Григорий Ивано-вич на репетиции к Вольскому, первому любовнику: -- Федор Калистратович, пожалуйте-ка сюда, -- и не-заметно кладет в руку пачку денег. -- Здесь четыреста пятьдесят за полмесяца (Вольский с женой получали де-вятьсот) . Обращается к Славину: -- Сегодня первое, Алеша, держи двести. Далее к Микульской, Лебедевой, Песоцкому, Красовской и другим. И никаких расписок, и никогда никаких не-доразумений. Окончился сезон. Постом все актеры, получившие кто жалованье, кто на дорогу, уехали в Москву. Остались не-разлучные, неизменные Казаков с женой и глухой Качев-ский, его друг, секретарь и казначей. Помню сцену. Мы пьем чай. Кричит из кабинета Григорьев: -- Федор Федорович, где мои туфли? -- А? -- и Качевский прикладывает руку к уху. -- Где мои туфли? -- еще громче кричит Григорьев. -- Они в прошлом году в Саратове служили, -- совер-шенно серьезно отвечает Качевский, думая, что он спра-шивает про супругов Синельниковых. Жили с нами еще несколько актеров, в том числе и молодожены Рыбаковы, ничего общего со знаменитостью не имевшие, кроме фамилии. Это было основание летнего сезона труппы в Моршанске, где Григорий Иванович снял театр. x x x В Моршанске театр был за рекой в большом барском саду. Рядом с театром двухэтажное здание с террасой было занято для труппы. Тут же поместился и сам Гри-горьев. Некоторые холостяки ночевали, как это полага-лось, в уборных театра и в садовых беседках. После репе-тиции, часу во втором, все вместе собирались обедать на террасе нашего дома. Также ели из общей чашки, также крошили мясо во щи и также ко всякому обеду накрыва-лась чистая скатерть. Это была слабость Григория Ива-новича. Тут же пили чай утром и вечером и ужинали, кроме счастливцев, после спектакля иногда позволяли се-бе ужинать в саду в театральном буфете, где кредит, смотря по получаемому жалованью, открывался актерам от пяти до тридцати рублей в месяц, что гарантировал Григорий Иванович. Ужинами актеров угощали больше моршанские купцы, а на свой счет никогда не ужинали. только водку пили. Угощающих актеры звали карасями: поймать карася! В половине сезона труппа пополнилась несколькими актерами без места и за столом становилось тесно, но все: шло в порядке. Только щей, вместо двух чугунов, стали варить три. Целые дни актеры слонялись по саду. В го-род ходили редко, получив ярлык на покупку обуви и одежды в счет жалованья. Уходя в город, занимали друг у друга пальто и сапоги. Только один Изорин не надевал чужого платья. Он изящно и гордо носил свою, когдато шикарную чесучевую пару и резиновые калоши, которые надевал прямо на босу ногу. И раз он был жестоко оби-жен. У хориста Макарова заболела нога. Он снял сапог, надел калошу спавшего Изорина и ушел в город. Изорин,. проснувшись, не нашел калоши и принужден был явиться на террасу к чаю в одной калоше и чуть не плакал. Уте-шился он, когда Макаров вернулся и возвратил калошу. Все-таки он пожаловался. -- Григорий Иванович! Что же это такое? Калоши оставить нельзя! Придут, наденут, как свою, и уйдут. Де-ло дойдет до того, что и мой пиджак последний кто-ни-будь наденет. -- Ну и что же-с? Ну и наденет! И мое пальто бы на-дели, да оно никому не впору, кроме Волгина. Длинно-с! А Волгин надевал. Велика беда! Обратно принесут! Но Изорин никак не мог примириться с такими взгля-дами. Это был человек с большими странностями. Настоя-щая фамилия его была Вышеславцев. Почти всю жизнь он провел за границей. Прожил большие деньги. В 1871 году участвовал в Парижской коммуне, за что был лишен наследства своими родными. Он безумно любил театр. Был знаком со всеми знаменитостями за границей и, вер-нувшись в Россию без гроша денег, отвергнутый знатной родней, явился в Тамбов к Григорьеву и для дебюта так сыграл Жоржа Дорси в "Гувернере", что изысканная тамбовская публика в восторг пришла, и с того дня стал актером. И лучшего дона Сезар де Базана я не видал. Он играл самого себя. Он прослужил с нами моршанский сезон, отправился с нашей труппой в Кирсанов и был во время нашего пути от Моршанска до Кирсанова самой яркой и незабвенной фигурой. Из Моршанска в Кирсанов мы всей труппой отправи-лись по образу пешего хождения. Только уехал по желез-ной дороге один Григорьев -- старик, чтобы все пригото-вить к нашему приходу. Театральное имущество он увез с собой. Для актрис была нанята телега, на которой, кроме них, поместился и старик Качевский, а мы все шли пеш-ком за телегой, нагруженной, кроме того, съестными при-пасами. У нас было несколько караваев хлеба, крупа и соль, котел, чайник и посуда. Была и баранина. Когда же кто-то предложил Григорьеву купить картошки (она стои-ла пятиалтынный мера), то он сказал: -- Помилуйте-с? Где же это видано, чтобы в августе месяце картошку покупали? Ночью сами в поле нако-паете! И действительно, мы воровали картошку на деревен-ских полях, а мне удалось раз ночью украсть на мельни-це гуся, который и был сварен с пшеном. Сколько радости было! Двигались мы, не торопясь. Делали привалы и варили обед и ужин, пили чай, поочередно отдыхали по одному на телеге, и, к нашему великому счастью, погода была все время великолепная. В деревнях, пустовавших в это вре-мя благодаря уборке хлеба, мы иногда покупали молоко и яйца. Как дети малые радовались всему. Увидав тушкан-чика, бросались по степи его ловить, но он скрывался в но-ре, и ловцы с хохотом возвращались к своей телеге. Самую смешную фигуру представлял собой молчаливый и все-таки изящный Изорин в своих резиновых кало-шах, грязной чесучевой паре и широкой шляпе, в которой он играл Карла Моора. Он крутил из афиши собачью. ножку для махорки, и, когда курил, на его красивом блед-ном лице сияло удовольствие. Может, он вспоминал Ниц-цу или Неаполь и дорогую Гаванну, но судя по выраже-нию его лица, не жалел о прошлом. Зато, когда он вместе с другими своими тонкими пальцами чистил картошку, лицо его принимало суровое, сосредоточенное выражение. Ночевали на телеге, под телегой, на земле, на театральных коврах и рогожах. Изорину, изнеженному, ночью и, осо-бенно, под утро, особенно во время холодной росы дро-жавшему в своем пиджаке и ругавшемуся вполголоса по-французски, кто-нибудь давал свое пальто или рогожу, а длинный белобрысый простак Белов, шедший всю дорогу в желтой парчовой кофте свахи из "Русской свадьбы", на ночь снимал ее и клал под голову, чтобы не испачкать. x x x В Кирсанове театр был в заброшенном амбаре, где до нас то хлеб складывали, то ветчину солили. Кроме нас, пришедших пехтурой; приехали из Тамбова по железной дороге сам Григорьев и его друзья, старые актеры -- ко-мики А. Д. Казаков и Василий Трофимович Островский. Последний был одержим запоем, а во время запоя страдал страстным желанием хоть перед кем-нибудь, да гово-рить! Он нанимал первого попавшегося извозчика по ча-сам, приглашал его к себе в номер, угощал чаем и вод-кой и говорил перед ним целую ночь, декламируя сцены из пьес, читая стихи. Старый, красноносый Казаков с мо-лодой женой был мрачен и молчалив. Впрочем, он расска-зывал, как лет двадцать назад он приехал с труппой в Кирсанов по пути из Саратова в Воронеж и дал здесь три спектакля, но так как не было помещения в городе, то они играли на эшафоте. Накануне их приезда преступни-ков наказывали, кнутом пороли, и он уговорил исправни-ка пока эшафота не снимать и сдать ему под представле-ние. Сторговались за четыре рубля в вечер, огородили, по-дставили скамьи для публики, а сам эшафот служил сце-ной. -- С успехом прошел третий акт "Аскольдовой могилы"! Петя Молодцов, тогда еще молодой, Торопку пел!-- закончил он свой рассказ. Наш репертуар был самый пестрый, пьесы ставили с такими купюрами, что и узнать их было нельзя, десятками действующие лица вычеркивались. "Ревизора" играли мы десять человек, вместо врача Гюбнера посадили портного, у которого я жил на квартире, и в первом акте, когда го-родничий рассказывает об ожидании ревизора, где Гюб-нер говорит только одно слово: "Как, ревизор"? -- порт-ной здорово подвыпивший, рявкнул на весь театр, уда-рив кулаком по столу: -- Как, левизор! Я играл Добчинского, купца Абдулина и Держиморду, то и дело переодеваясь за кулисами. Треуголка и шпага была на всех одна. Входившие представляться чиновники брали за кулисами их поочередно у выходящего со сцены. Все-таки сезон кончили благополучно. Григорьев рассчи-тался, так что мне удалось заплатить за квартиру рубля два, да рубля два еще осталось в кармане. Поздней ночью труппа разъехалась, кто куда. Остались в Кирсанове я и суфлер С. А. Андреев-Корсиков. Деньги вышли, делать не-чего, ехать не с чем. Пошли пешком в Рязань через Тамбов. В Рязани у Андреева было на зиму место суфлера. Мы вышли по шпалам ранним утром. Я был одет в пиджак, красную рубаху и высокие сапоги. Андреев являл жалкую фигуру -- в лаковых ботинках, в шелковой, когда-то белой стеганой шляпе и взятой для тепла им у сердобольной или может быть зазевавшейся кухарки соседнего дома, ватной линючей кацавейке турецкими цветами. Дорогой питались желтыми переспелыми огурцами у путевых сто-рожей, которые иногда давали нам и хлебца. Шли весело. Ночевали на воздухе около будок. Погода стояла, на счастье, все время теплая и ясная. В Тамбове Григорьева не было, у приятеля прихватили рублишко и дошли до Ряжска. Здесь непривычный к походам Анд-реев, окончательно лишившись лаковых ботинок, обезно-жил, и мы остановились в номере, отдав вперед полтин-ник, и стали ходить на вокзал, где Андреев старался как-нибудь устроить проезд до Рязани. Хозяин постоялки на другой же день, видя наши костюмы, стал требовать день-ги и не давал самовара, из которого мы грелись простым кипятком с черным хлебом, так как о чае с сахаром мы могли только мечтать. Андреев днем ушел и скрылся. Я ждал его до вечера, сидя дома. Шел холодный дождь. Наконец, вечером ко мне стучат. Молчу. Слышу, посыла-ют за полицией. Беспаспортным это неудобно.! На улице дождь, буря, темь непроглядная. Я открыл окно и, спу-стившись на руках сколько возможно, плюнул с высоты второго этажа в лужу, и с той минуты оставил навсегда этот гостеприимный кров. Куда девался Андреев, здесь я так и не узнал. Он оказался потом в Рязани, куда уехал с приятелем, случайно встреченным на вокзале. Впрочем,. я за это был ему благодарен: дорогой он меня стеснял своей слабостью. Мокрый и голодный, я вскочил на пло-щадку отходившего товарного поезда и благополучно ехал всю ночь, иногда, подъезжая к станции, соскакивал на ходу и уходил вперед, чтобы не обращать внимания жандарма, а когда поезд двигался, снова садился. Цель моего стремления была Рязань, театр и Андреев. Как бы то ни было, а до Рязани я добрался благополуч-но. Были сумерки, шел дождь. Подошвы давно износились, дошло до родительских, которые весьма и весьма страда-ли от несуразной рязанской мостовой. Добрался до те-атра. Заперто кругом. Стучу в одну дверь, в другую и, на-конец, слышу голос: -- Какого там дьявола леший носит? И никакое ангельское пение не усладило бы так мой слух, как эта ругань. -- Семен, отпирай! -- гаркнул я в ответ, услыхав голос Андреева. -- Володя, это ты! -- как-то сконфуженно ответил мой .друг, отпирая дверь. -- Я, брат, я! Мы вошли в уборную, где в золоченом деревянном канделябре горел сальный огарок и освещал полбутылки водки, булки и колбасу. Оказалось, что Андреев в громад-ном здании театра один одинешенек. Антрепренер Воро-нин, бывший кантонист, уехал в деревню, а сторожа про-гнали за пьянство. Обменявшись рассказами о наших злоключениях, мы завалились спать. Андреев в уборной устроил постель из пачек ролей и закрылся кацавейкой, а я на сцене, еще не просохший, завернулся в небо и море, сунул под голову крышку гроба из "Лукреции Борджиа" и уснул сном са-мого счастливого человека, достигшего своей цели. У Андреева деньги были, и мы зажили вовсю. Я даже сде-лал новые подметки к своим сапогам, а пока их чинили, ходил в красных боярских, взятых из реквизита. Андреев, его настоящая фамилия Корсиков, впоследствии был суфлером в Александрийском театре, откуда был удален за принадлежность к нелегальной партии, потом служил у Корша и жив до сего времени, служа в каком-то теат-ральном деле в провинции. -- Семен Андреевич, не обижайтесь, что я вспомнил ваши злоключения, ведь что было, того из жизни не вы-кинешь! Благодаря ему Воронин меня принял помощником ре-жиссера. Я подружился с труппой, очень недурной, и осо-бенно сблизился с покойным Николаем Петровичем Киреевым, прекрасным актером и переводчиком Сарду. Сво-бодные вечера я проводил у него, в то время, когда он кончал перевод драмы "Отечество", запрещенной тот-час же по выходе. Он жил в номерах вместе с своей же-ной, прекрасной "гранддам" Е. Н. Николаевой-Кривской. Киреев был отставной артиллерийский офицер, ранее кон-чивший университет. Приехали на гастроли актеры из Москвы, дела шли недурно, но я поссорился с Ворониным, поколотил его на сцене при всей труппе, заступившись за обиженного им хориста, и уехал в Москву, где тотчас же, благодаря ак-теру Лебедеву, который приезжал на гастроли в Рязань, я устроился вторым помощником режиссера в "Артисти-ческий кружок" к Н. Е. Вильде. Старшим помощником режиссера был Я. И. Карташев, и мне часто приходилось работать за него. Кружок помещался в доме Бронникова на углу Охотного ряда и Театральной площади, и это был тогда единственный театр в России, где играли великим постом. Мудрый Вильде обошел закон, и ему были раз-решены спектакли генерал-губернатором В. А. Долгору-ковым с тем, чтобы на афишах стояло "сцена из пьесы", а не драма, комедия и т. п. Например, сцена из трагедии "Гамлет", сцена из комедии "Ревизор", сцена из оперетки "Елена Прекрасная" и т. д., хотя пьеса игралась полно-стью. Н. Е. Вильде очень плохо платил актерам, и я долго был без квартиры. Иногда ночевал я в "Чернышах", у М. В. Лентовского, иногда у В. И. Путяты в "Челышах", над Челышевскими банями, в этом старом барском доме, где теперь на месте новой гостиницы "Метрополь" -- 2-й Дом Советов. Ночевал и у других актеров, которые меня уво-дили прямо со спектакля к себе. Если таких благоприят-ных случаев не было, я иногда потихоньку устраивался или на сцене, или в залах на диване. Раз вышла неприят-ность. Часу в третьем ночи, когда спектакль кончился ра-но и все ушли, я улегся на кушетке в уборной С. А. Бельской, которая со своим мужем, первым опереточным ко-миком Родоном, имели огромный успех, как опереточные артисты. Вдруг меня будят. Явился со свечой смотритель кружка, только что поступивший на службу, и выгнал ме-ня на улицу. В кармане ни гроша, пальто холодное, ка-лош нет, а мороз градусов двадцать, пришлось шляться по улицам и бульварам, пока не услыхал звон к заутрене в Никитском монастыре, побежал туда и простоялдо утра. В кружке бывало ежедневно великопостное собрание артистов, где с антрепренерами заключались контракты. Ряды зал этого огромного помещения до круглого белого колонного зала включительно великим постом переполня-лись вычурными костюмами первых персонажей и очень бедными провинциальными артистками и артистами. Сю-да гостеприимно допускали всех провинциальных артистов в это время, и это было главным местом их встреч с ан-трепренерами и единственным для артисток, так как мужчины могли встречаться и днем в Щербаковском трактире на Петровке, против Кузнецкого Моста, в ресторане Вельде, за Большим театром и в ресторане "Ливорно" в Га-зетном переулке. Как эти трактиры, так и кружок посе-щали артисты и московских театров, особенно Малого: Са-марин, Шумский, Живокини, Решимов и другие, где встре-чались со своими старыми товарищами по провинции. М. П. Садовский, тогда еще молодой, бывал каждый ве-чер в кружке, а его жена, Ольга Осиповна, участвовала в спектаклях кружка. Бывали и многие писатели среди них: А. Н. Островский, Н. А. Чаев, С. А. Юрьев, который как раз в это время ставил в Малом театре свой перевод с ис-панского "Овечий источник". Чаще других бывали Лен-ский, Музиль, Рябов, а три брата Кондратьевых не про-пускали ни одного вечера. Артисток Малого театра я ни-когда не видал в кружке, а петербургские знаменитые ак-теры специально для дружеских встреч приезжали на это время из Петербурга, и чаще других И. Ф. Горбунов. Бывали и артисты "Сосьете", французского театра. Иг-рали они в Солодовническом театре. Бывали и артисты об-щедоступного частного театра на Солянке, где шла тогда с огромным успехом драма "Убийство Коверлей", пере-веденная с английского Н. П. Киреевым, который с Е. Ф. Критской служили там на первых ролях. Только одного человека не пускали, по распоряжению какого-то театрального начальства, а человека дорогого и близкого провинциальным актерам. Место этого человека было на подъезде кружка в зимний холод и только иног-да, благодаря любезности капельдинера, в раздевальне. К нему сюда спускались по широкой лестнице по мягким коврам один за другим артисты и артистки всех рангов. Я узнал об этом, уже прослужа несколько месяцев. Как-то в минуту карманной невзгоды я пожаловался моему старшему товарищу Карташеву: -- Яков Иванович, а, видно, опять денег не дадут! -- А ты бы пошкамордил! Я тебя на вос