овалось красноречия: все происходило по-домашнему. - А, господин Мендель,- сказал он между прочим, и лицо его приняло благосклонное выражение. Он удостоил даже протянуть г-ну Менделю руку, к которой тот, низко наклонясь, почтительно дотронулся своей тонкой белой рукой. - Ваш сын тоже был там? Да, знаю, знаю... Он был на стороне христиан... Директор мне говорил, что их всех наказали... Что?.. Еще сидят в карцере... Я попрошу, чтобы их освободили... Ну, прощайте, господа, и... чтобы этого более не было! Вскоре нас тоже отпустили из карцера с соответствующими наставлениями. В городе еще долго не улеглись толки, вызванные этой историей. Легенда о кощунстве все-таки не исчезла, и... тем более говорили о Фроиме, который "был на стороне христиан". Однажды Мендели пришли к нам и в нашей гостиной встретились с целым кружком губернских дам; в центре этого кружка была г-жа Фаворская. Эта дама была в курсе "взглядов высшей администрации" и очень любезно поднялась навстречу г-ну и г-же Мендель. - Ах, вот мы опять встречаемся,-сказала она любезно.-Очень, очень рада. А это ваш сын... Тот самый?- сказала она, заметив Фроима, проходившего ко мне через соседнюю комнату.- Постойте, молодой человек. Мы тут хотим с вами познакомиться. Какой он у вас красавчик!.. А это что же у него?.. Шрам?.. Над самым глазом?.. Боже мой,- это ведь очень опасно? И он получил его... тогда?.. Фроим принял все это довольно кисло и явно порывался к двери, где его дожидались Дробыш, Израиль и я... Заметив это, г-жа Фаворская с милостивой улыбкой отпустила его. - Ну, ступайте, ступайте к вашим товарищам, с которыми вы делили опасность... Но раньше, чем Фроим ушел, молчаливый г-н Фаворский двинулся к нему, со своими монументальными усами и огромными крахмальными воротничками. Перехватив его у порога, г-н Фаворский демонстративно пожал ему руку... - Позвольте мне... со своей стороны... Вы - положительно...- он несколько раз потряс его руку,- благородный молодой человек! Фроим густо покраснел и скрылся за дверью. Все, на что решался за свой страх г-н Фаворский, всегда и вперед было обречено на неловкость. Теперь это выражение перед мальчиком чувств было тоже немного слишком выразительно, и его супруга сочла нужным до известной степени мотивировать его поступок... - Вы знаете,- повернулась она к смущенной г-же Мендель,- о вашем сыне почти полчаса говорили в губернаторской гостиной. О, не беспокойтесь... Уверяю вас,- в самых лестных выражениях... Конечно, дети - всегда дети... Но на этот раз... такое хорошее направление. Г-жа Мендель сильно покраснела, и это сделало ее, как всегда, еще более красивой, но трудно было бы сказать, что эти лестные отзывы доставляют ей удовольствие. По крайней мере она кинула на своего мужа быстрый и несколько смущенный взгляд. Лицо г-на Менделя было сурово. Можно было догадаться, что этот предмет уже составлял сюжет не особенно приятных разговоров в семье Менделей. Когда мы всей нашей компанией вошли в мою комнату,- лицо Фроима тоже было красно, Израиль был угрюм и задумчив. Дробыш уселся на постели, закурил папиросу и, следя за кольцами дыма, сказал сентенциозно: - Да, надо признаться: свинство вышло порядочное, и вот теперь... поделом. Фроим сделал нетерпеливое движение: - Кто же тут виноват, чорт возьми! Разве я мог предвидеть, что эта дура?.. - Нет, ты не виноват,- с горечью сказал Израиль.- Я тебя никогда не предупреждал?.. - О чем еще ты предупреждал?..- сердито спросил Фроим. - Ты не знаешь о чем?.. Тебе еще нужно растолковывать? - сказал Израиль, глядя в упор на Фроима своим глубоким серьезным взглядом. Тот потупился. Можно было догадаться, на что намекал Израиль. В семье Менделей, очевидно, намечалась драма. Быть может, г-н Мендель спохватывался, что его сыновья, по крайней мере один из них не обещал сохраниться в качестве "доброго еврея", и случайные обстоятельства только стихийно подчеркивали это... Эта стихия и говорила теперь устами супругов Фаворских. БАСЯ И ЕЕ ВНУЧКА Мы окончили курс. Я поступил на историко-филологический факультет. Дробыш - в технологический институт, Израиль избрал медицину. Мы знали, что Израилю больше нравилась философия, что он зачитывался Спинозой и Лейбницем, но это была уступка горячему желанию родителей. Медицина и тогда, как теперь, была предметом честолюбия еврейских родителей. Мы решили не разлучаться, и все поехали в Петербург. Здесь сразу столичная жизнь с начинавшимся оживлением в студенческой среде охватила наш маленький земляческий кружок... И через год мы возвратились в родной город сильно изменившимися, особенно Израиль. Ему, вдобавок, пришлось надеть очки, и он, всегда серьезный и молчаливый, теперь положительно имел вид молодого ученого. Фроим оставался этот год в городе, но ни с кем из своих товарищей по классу не сходился уже так близко, как с нами. Он был тот же веселый, жизнерадостный мальчик, обращавший на себя внимание и часто заставлявший говорить о себе. Он попрежнему дружил с моей сестрой, которая постоянно виделась с Маней Мендель. Это была та беззаботная интимность, которая так часто бывает уделом молодости и кидает такой хороший свет на настроение молодых годов... Но теперь в их маленьком кружке появилось еще новое лицо. Недалеко от нашего дома находился заезжий двор еврейки Баси. Хозяйка его, кроме содержания этого двора, занималась еще торговлей шелковыми материями вразнос. Товар у нее появлялся лишь периодически и шел очень ходко. У Баси можно было достать самые тонкие ткани самых красивых цветов, и притом по очень дешевым ценам. "Такое у меня счастье",- говорила она с тонкой улыбкой. Кажется, ее "счастье" состояло просто в тем, что она получала товар непосредственно из-за границы, без некоторых таможенных формальностей. Тогда на такого рода торговлю смотрели просто. Граница была не очень далеко. "Такие товары" можно было изредка получать "по знакомству" с некоторыми чиновниками, имевшими родню "в пограничном ведомстве", но чаще - через Басю. Чиновники были все люди уважаемые. Бася тоже пользовалась общим расположением и даже почетом. Когда ее опрятная фигура, приземистая и сильная, появлялась на улицах, с квадратным, не очень объемистым узлом, перевешенным через плечо, то все знали: Бася получила "новую партию". Она смело входила с парадного хода в любой дом, и на женской половине ее встречали, как желанную гостью. Конечно, все знали, что содержимое ее узла не оплачено на границе,-но, конечно, оно было оплачено где следует в городе, и жена полицмейстера первая обновляла новые материи. От такого перемещения оплаты все выигрывали, и все, значит, было благополучно. Сама Бася была женщина уже пожилая, носила гладкий шелковый парик, и лицо ее хранило следы былой, повидимому замечательной красоты. В ее манерах сказывалось своеобразное изящество и какая-то особенная свобода, которая дается собственным сознанием и внешним признанием полезной общественной деятельности. В ее обращении не было заметно даже той чисто внешней условной приниженности, которую считал для себя приличной г-н Мендель. Она входила в комнаты, молча снимала с плеча узел и, предоставляя дамам восхищаться содержимым,- была вперед уверена, что ее приход вносит оживление, удовольствие, радость. Она, конечно, торговалась, но было очевидно, что это только уступка обычаю и дамской слабости покупательниц. У нее были твердо установленные цены и запрашивала она очень умеренно, лишь для того, чтобы было с чего скинуть и чтобы было время поговорить. Разговоры она вела долгие и на самые разнообразные темы. Басю любили: ее посещение вносило что-то особенное, какую-то живую струйку в скучные будни N-ских дам. Она это сознавала и держалась со своими покупательницами на равной ноге. Бася знала всю подноготную семейной жизни N-ских обывателей, но никогда не принимала ни малейшего участия в каких-нибудь грязных историях. Как-то одно время Бася ненадолго исчезла из города и затем вернулась с маленькой внучкой Фрумой. С этих пор вместе с Басей по домам стала ходить смуглая хорошенькая девочка с бархатными черными глазами, одетая несколько пестро, но очень оригинально, в лучшие отрезки Басиных тканей. На шее у нее висели несколько ниток жемчугов и кораллов, а черные, как смоль, волнистые волосы были перехвачены красивым металлическим обручиком. Пока Бася вела свои разговоры, а дамы любовались щелками,- девочка жалась к коленям бабушки, ласкаясь, как кошечка. Бася любовно проводила рукой по блестящим волосам. Дамы также часто ласкали хорошенькую евреечку, и скоро Фрума стала необходимой принадлежностью Баси, как ее узел, завернутый всегда в чистую парусину, с таким восхитительным содержимым. В еврейской среде Бася пользовалась большим почетом. Говорили, что она происходит из очень хорошего рода, что она очень богата, хотя и носит сама свой узел по городу, и что внучку ее ждет завидная судьба. Как-то незаметно маленькая Басина внучка подросла, и уже в последний год нашего пребывания в гимназии она перестала ходить с Басей по домам. Говорили, что она "уже учится". Кто ее учил и чему - мы не знали; повидимому, воспитание было чисто еврейское, но, посещая с Басей христианские дома, она научилась говорить по-польски и по-русски довольно чисто, только как-то особенно, точно урчащая кошечка, грассируя звук - р. Теперь, когда мы приехали на каникулы, к нам с Фроимом и Маней, его сестрой, пришла и смуглая девочка, в которой я не сразу признал Васину внучку. Она держалась с нами несколько застенчиво и не дичилась только Фроима, который обращался с нею с ласковой фамильярностью. - Рекомендую-моя невеста,-сказал нам Фроим, обнимая девочку за талию.- Не думайте, пожалуйста... Я не шучу. Правда, Фрумочка: мы ведь с тобой жених и невеста? Да? Фрума потупилась с улыбкой и сказала тихо таким тоном, как отвечают в веселой игре: - Да... - Вы ее узнаете, конечно,- продолжал Фроим,- это ведь Басина внучка, зовут ее Фрумочкой, но это недоразумение: в сущности она Ревекка... А я кто? Ну, говори же, Фрумочка! Что ты точно онемела? - Айвенго! - сказала девочка и, вырвавшись от него, перебежала к моей сестре... - Вот видите,- сказал Фроим с торжеством,- мы тут уже прочитали "Айвенго", и я нахожу, что она настоящая Ревекка. - Ривка, Ривке-е... фи! - протянула на еврейский лад моя сестра.- А затем, позвольте вам сказать, Фроим, что если вы Айвенго, то он был христианин, и ему нельзя быть женихом Ревекки. - Ну, нас с Фрумочкой такие пустяки не могут смутить; правда, моя Ревекка? Но Басина внучка кинула на него быстрый, смеющийся взгляд и, схватив за руки подруг, увлекла их за собою в аллею. Фроим весело светящимся взглядом смотрел вслед убегающим девочкам. Следующий год внес в наш маленький кружок значительные перемены. Прежде всего Маня Мендель вышла замуж. Узнав об этом, мы очень удивились. Ей было еще только шестнадцать лет. Но в еврейской среде такие ранние браки тогда были совсем не редкость. Женской гимназии в городе не было, не было, значит, и поводов для споров между супругами Мендель о системе воспитания. Маня Мендель приобрела манеры и внешний лоск ее матери; ее учили языкам, истории и еще кое-чему русские учителя, но и только. Подходящих женихов в нашем городе для нее не было, но раз по какому-то делу приехал старый еврей из Галиции со своим молодым сыном. Отец был старозаветный, сын ходил в европейском костюме, был красив, неглуп и манерами резко выделялся среди N-ских кавалеров. С Менделями они оказались родственниками, и дело сладилось в наше отсутствие. В городе из нашего молодого кружка был только Фроим. Он был против этого брака и не скрывал этого. Быть может, тут играло некоторую роль сочувствие к Дробышу, так как для нас не было тайной, что с того самого дня, как "хорошенькая жидовочка" назвала его "невоспитанным",- наш развязный товарищ относился к ней особенным образом. Он не думал, что может выйти из этого чувства, и с беспечностью юности отдавался ему. Когда, порой, я, шутя, заговаривал с ним об этом, он встряхивал головой и говорил: "Как-нибудь будет". А пока он давал Мане книги, которые говорили о свободной жизни и о вреде предрассудков... Маня читала книги, порой рассуждала "совершенно здраво"; общество веселого и умного Степы было ей приятно. Но красивая головка держалась все так же надменно и "здравые суждения" оставались явной отвлеченностью. Когда явился молодой Зильберминц, она, кажется, и не вздохнула ни разу о бедном Степе. Фроим сообщил нам об этом событии за несколько дней до свадьбы. "Пока мы читаем и рассуждаем,- писал он, обращаясь к Дробышу,-"старая жизнь" делает свое дело. Ты думал, что можно рассуждать вечно, а Зильберминц действовал. Маня для нас потеряна: она уходит в другой, старый, "не наш" мир. Жаль. Девочка умная..." Дробыша сильно поразило это известие, и - чего с ним не бывало раньше-он сначала загрустил, потом закутил... Все это прошло, но на лице Дробыша долго еще лежала какая-то тень; в двадцать лет он казался уже совсем серьезным, взрослым человеком. В наших беседах он теперь часто и с большой горечью нападал на "условности и предрассудки, коверкающие жизнь". Впрочем, все мы понимали, что дело тут не в одних предрассудках и что шансы нашего бедного друга были вообще довольно слабы. Он был еще начинающим студентом, почти "мальчиком", когда рано созревшая Маня стала взрослой барышней и невестой. В последнее время на ее надменных губках все чаще и чаще являлась в присутствии "Степы" благосклонно-снисходительная улыбка. Эта опасность, повидимому, не грозила Фроиму. Васина внучка была моложе его и казалась по временам совсем ребенком. Планы Фроима не могли считаться совсем несбыточными, и г-жа Мендель относилась к ним с полушуточным поощрением. Родство с Басей представлялось ей довольно подходящим. Бася была из очень хорошей семьи, и у нее были почетные родственные связи. Фрума могла стать богатой невестой. В свою очередь г-жа Мендель имела основание считать и родство со своей семьей почетным для Баси. Они не особенно богаты, но Фроим на хорошей дороге. "Он непременно будет доктором, а при его способностях..." г-жа Мендель была уверена, что он станет доктором знаменитым... Сам Фроим, правда, не особенно мечтал о медицине. Он писал стихи, играл на флейте и с увлечением занимался всякого рода спортом. Он еще не сделал выбора карьеры. Его пылкое воображение носилось еще в мире волшебных возможностей, и ему было жаль остановить выбор на чем-нибудь одном. Одно - это одно, определенное и узкое. Сделать выбор - значит отказаться от всего остального. И он беззаботно носился по городу, шутливо обнимал Фруму, читал ей книги и, по вечерам неожиданно являясь на наши чтения, производил беспорядок в ходе наших занятий неожиданными выходками и спорами. Так шли дела, когда однажды в жаркий летний полдень, в начале каникул, я шел с Фроимом и Израилем по улице города, невдалеке от Васиного дома. В перспективе улицы, в направлении от бывшей "заставы", показалась странная колымага архаической наружности с крытым верхом. Она была запряжена тройкой худых почтовых лошадей и вся покрыта густым слоем пыли, которая лениво моталась над кузовом, подымаемая ногами кляч. Седоки, очевидно, были "почетные". Ямщик был в "параде", то есть в черном армяке и в шляпе с огромной бляхой. Рядом с ним сидел молодой еврей в долгополом кафтане, перевязанном в талии белым платком. Из-под закинутой почти на затылок круглой шляпы виднелись пейсы. Мы шли по площади беззаботной гурьбой, когда Фроим указал на колымагу и глаза его заискрились весельем: - Посмотрите, вот ковчег нашего праотца Ноя. "Ковчег" казался сильно нагруженным: в окно виднелось несколько голов, сбившихся в кучу. Все были евреи. Ковчег вдруг качнулся на круглых высоких рессорах и остановился. Молодой еврей заговорил о чем-то с ямщиком, ерзая на козлах и жестикулируя. Ямщик лишь в недоумении пожимал плечами. Стеклянное окно открылось. Из него до половины высунулся солидный еврей лет сорока и спросил, в чем дело. Потом он опять нырнул в ковчег, и на его месте в окне показалось новое лицо. Это был человек неопределенного возраста, с чертами, привлекавшими невольное внимание. По лицу пергаментного цвета проходили резкие морщины, но большая борода, окладистая в начале, очень длинная и остроконечная в конце, была черна, как смоль. Глаза были необыкновенно живы и блестящи, и взгляда их нельзя было не заметить или забыть. Мы невольно остановились на тротуаре. Человек оглянулся кругом. На небольшой площади было почти пусто, и наша небольшая группа привлекла его внимание. Он просунул в окно тонкую, желтую руку и поманил нас к себе. Мы подошли втроем. Возня на козлах совершенно стихла, и весь ковчег как будто застыл. Все сидевшие в нем точно затаили дыхание, следя за происходящим. Как будто было что-то особенное в том, что этот человек с яркими глазами сам остановил на нас внимание. Даже ямщик, с поднятым кнутом в руке, через плечо оглядывался назад с видимым любопытством. Человек заговорил по-еврейски несколько глухим, но очень внятным все-таки голосом. Я разобрал, что он спрашивает, где заезжий двор Коген-Эпштейн. Израиль оглянулся с недоумением, но Фроим вдруг точно спохватился. - Знаешь, Израиль,- сказал он по-русски.- А ведь Эпштейн - это фамилия Фрумочки. Так зовут и Басю... - Вам нужно Басю? Так бы и говорил! - оживился ямщик, с упреком повернувшись к своему экспансивному соседу на козлах.- Басин двор - вон он налево. Басю мы знаем...- И он хлестнул лошадей. Колымага тронулась, потом качнулась назад и стала. Лошади, очевидно, устали тащить перегруженный ковчег. В это время важный седок окинул нас своим пронизывающим взглядом и спросил: - Зи зинд иде?.. (вы евреи?) - Их бин иде (я еврей),-сказал Израиль. - Я не еврей,- ответил я по-русски. Фроим промолчал. Черные глаза смотрели на него в упор. - А ты? Ну!.. Не говори ни слова! Я вижу: ты тоже еврей! Почему же ты промолчал? Разве ты не знаешь: иной раз умолчание равносильно отречению... Рэб Иоханан бен Закай... Но тут лошади вняли, наконец, очень ревностным понуканиям ямщика, и ковчег тронулся таким резким толчком, что борода говорившего судорожно мотнулась и скрылась в глубине ковчега. При этом мы успели заметить, что он сидел на заднем сидении один, тогда как остальные три его спутника жались самым неудобным образом на передке. В это время из двух соседних заезжих дворов ринулись стремглав два мишуреса,- род факторов, очень популярный в местечках того края. Оба они одновременно схватили лошадей с двух сторон под уздцы и с опасностью опрокинуть коляску стали заворачивать их в другую сторону. Молодой еврей на козлах выхватил у ямщика длинный кнут и стал неистово хлестать, задевая то одного, то другого мишуреса. Но на них это не производило ни малейшего впечатления. Тогда он выкрикнул несколько слов по-еврейски. Оба мишуреса вдруг точно окаменели с выпученными глазами. Потом, спохватившись, в каком-то торжественном согласии повели лошадей по направлению к Васиному двору. В то же время мишурес Баси мчался через площадь журавлиными шагами с развевающимися полами лапсердака. Узнав, в чем дело, он ринулся вперед, и широкие ворота Васиного двора раскрылись настежь. Сильный толчок, ковчег закряхтел, качнулся и потонул в воротах. И тотчас же они спешно закрылись, точно опасаясь, что кто-нибудь может еще лишить Басю ее драгоценных постояльцев. - Израиль, ты слышал?- спросил удивленный Фроим. - Да, я слышал,- ответил тот.- Это приехал рэб Акива... - Кто такой этот рэб Акива? - спросил я. - Он не знает, кто такой рэб Акива! О, амгаарец! {Прим. стр. 428} - сбалаганничал Фроим.Рэб Акива первый цадик из самого Львова... О, вай, вай! Какой это человек... Ученый! Святой! Пророк... Мм-м... ц-цы, ц-цы, цир... А видел ты: когда Ноев ковчег тронулся, он все-таки упал навзничь, как самый простой человек, и, пожалуй, набил себе шишку!.. Израиль пытливо, почти с любопытством посмотрел на брата и сказал мне: - А знаешь, почему он так балаганничает? Сознайся, Фроим: он смутил тебя. Ведь ты действительно собирался сказать, что ты не еврей... Правда?.. Для чего? - Ну, хотя бы для того,- ответил Фроим,- чтобы слава великого Акивы бен Шлайме Львовского воссияла и на N-ской площади. Разве можно обмануть рэб Акиву?.. Мне самому было любопытно посмотреть, как подо мной раскроется мостовая и земля поглотит меня, как Корея... {Прим. стр. 428} Израиль усмехнулся и сказал: - А все-таки у тебя лицо красное... Тебе было стыдно. Фроим пожал плечами, но я видел, что Израиль прав. Лицо Фроима покраснело еще больше. Между тем на площади начиналось движение. Когда оба мишуреса, как сумасшедшие, выскочили из дома Баси и побежали к своим дворам, оттуда стали появляться люди, быстро пробегавшие из дома в дом, исчезавшие в соседних улицах и переулках. От двора Баси возбуждение разливалось по городу, разнося великую новость: рэб Акива находится в N... Через четверть часа на площади стали появляться евреи, и скоро кругом Васиного дома кишела толпа, напоминавшая встревоженный улей, в котором пчелы покрывают матку... Откуда-то стремительно прибежали трое городовых и, протиснувшись к крыльцу и воротам, стали оттеснять толпу. Лица у городовых были красны, глаза выпучены и испуганы, голоса скоро охрипли... В нескольких местах евреи приставляли лестницы, и уже несколько фигур лепились, как муравьи, на карнизах второго этажа. В окнах противоположных домов тоже толпились зрители, надеявшиеся хоть издали увидеть великого цадика. Прислуга Баси наскоро закрывала ставни, и какая-то толстая еврейка, которой при этом мешали, ругалась и кричала, точно на пожаре. Вокруг заезжего двора поднимался многоголосый гул, из которого то и дело выносились исступленные, почти истерические выкрики. И трудно было разобрать, что звучит в них,- отчаяние или восторг. Через некоторое время по площади продребезжали колеса пролеток. Несколько почетных евреев сошли с них и вмешались в толпу. Их пропустили к крыльцу, и вскоре над толпой появилась седая голова какого-то патриарха. Он говорил что-то, но так тихо, что его могли слышать лишь самые ближайшие. Голова его качалась, длинная борода тряслась, и, кажется, он плакал. Потом его место занял другой. Тот говорил очень громко, но слишком быстро: слова летели, точно поток, нагоняя друг друга и по временам подымаясь на высочайшие ноты. Повидимому, он убеждал толпу вести себя спокойно, но его возбужденная речь производила обратное впечатление. Кругом площади, на узких тротуарах стояла толпа, состоявшая по большей части из христиан. Кое-где виднелись синие мундиры гимназистов. Настроение здесь было частью спокойно-насмешливое, но больше любопытное. Мы втроем стояли тут же, и скоро к нам подошли еще несколько товарищей. Были и евреи. Фроим, как всегда, стал центром. Он приводил анекдоты о цадиках из "Записок еврея" Богрова. В них с юмором и желчью еврей-прогрессист высмеивал цадиков и темную массу их поклонников... В нашей кучке порой раздавался смех. Израиль относился к поведению брата с видимым неодобрением. - Оглянись, Фроим,- сказал он. Фроим в это время стоял спиной к Васиному двору... На крыльце теперь виднелась над толпой красивая фигура Менделя-отца. Его голос, уверенный, плавный и звонкий, раздавался ясно над толпой. Можно было понять, что он тоже призывает толпу к спокойствию. Уважаемый рабби на этот раз не может остановиться в городе ("О, вай-вай!" - горестно пронеслось над толпой). У него важные дела, которые, может быть, касаются не одного нашего города ("О, вай-вай!"-опять точно вздохнула толпа, но теперь это было признание великой важности дела, которое призывает рабби)... Разве мы знаем, к кому он едет? (Опять вздох и чмоканье.) Надо дать почтенному рабби спокойно уехать, без суеты и беспорядка. А пока почетные люди из общества пройдут к нему и выразят чувства, которыми охвачено все население... Опять многоголосое жужжание и резкий истерический выкрик. Около стен Васиного дома стало просторнее, и еще несколько уважаемых граждан поднялись по ступенькам. Дверь на крыльце открылась,- сотни голов вытянулись, заглядывая на лестницу, по которой "почетные" поднялись на верхний этаж. Водворилась торжественная тишина... Точно депутация понесла с собой судьбы города на милость и немилость... Прошло еще полчаса. Ко двору подъехал ямщик верхом на лошади, ведя в поводу еще пару. Потом ворота внезапно раскрылись, и ковчег выехал из них неожиданно быстро. В толпе опять пронесся вздох, за которым послышался беспорядочный говор, жужжание и выкрики. Коляска повернула на шоссе, сопровождаемая бегущей толпой. Евреи догоняли ее, некоторые хватались за рессоры, спотыкались, падали, на них набегали другие, тоже падали, подымались из пыли и мчались опять. И весь этот клубок грохота, пыли, высоких надрывающихся воплей, топота испуганных лошадей, дребезжания колес и взвизгивания колокольчика пронесся и исчез за углом. На крыльце дома Баси виднелась седая голова патриарха, и рядом г-н Мендель кричал что-то вдогонку, как будто заклиная неистовство толпы. Потом он смолк и стал обтирать платком взволнованное лицо. Всем нам было странно видеть это волнение всегда степенного и солидного г-на Менделя. Израиль смотрел на отца с любопытством. На лице Фроима виднелось выражение досады. - Охота была отцу,- сказал он, когда мы опять только втроем шли по пустеющим улицам. Лицо Израиля вспыхнуло. - Что ты хочешь? - спросил он, и акцент в его речи послышался сильнее.- Ты не знаешь, что твой отец еврей?.. И что он никогда от этого не отречется, как ты? Для него это не шутка, а вера. Глаза Израиля, черные и глубокие, сверкали, картавил он сильнее обыкновенного, и нижняя челюсть у него выдвинулась. Фроим остановился и тоже посмотрел на брата загоревшимся взглядом. - Что ты меня упрекаешь моей шуткой!.. Пошутить над шарлатаном-цадиком - это значит отречься?.. По-твоему: да? Скажи: да? Видя, что между братьями готова вспыхнуть резкая ссора, я взял Израиля под руку и сказал, шутя: - Ну, Израиль, я не знал, что ты такой хусид!.. {Прим. стр. 431} А знаете что: глаза у него все-таки замечательные, и, признаюсь,- на меня вся эта сцена произвела впечатление, хотя я и не еврей... - Потому что это вера,- серьезно сказал Израиль. - Твоя вера? - уже шутя и довольно добродушно спросил Фроим. - Вера твоего отца и матери... И еще миллионов людей...- уже чисто по-русски и без интонации ответил Израиль. - Неужели правда,- спросил я,- что этому цадику около восьмидесяти лет, как говорили в толпе? - Ну, что ты говоришь?-сказал Фроим.-Восемьдесят!.. Пхэ... Ему тысяча лет. Когда Иезекииль воскресил мертвых в долине Дейро, то многие вошли в Иерусалим, поженились и имели потомство. Рэб Акива из этого поколения, и у него есть "мезузе" {Прим. стр. 431} от одного из воскресших. Спроси у Израиля. Он знает эту историю... Он посмотрел на брата с веселой усмешкой. Но Израиль не слышал. Он шел с нами рядом, и на лице его было выражение глубокой задумчивости, как будто он решал в уме сложную задачу. - Ну, думай, думай, только не спи,- заключил Фроим и остановил меня за руку. Нам следовало уже свернуть, но Израиль шел прямо с тем же задумчивым видом, и Фроиму пришлось громко позвать его: - Израиль, мешигинер!.. [Сумасшедший (евр.)] Куда ты?.. Все это было уже давно, во времена моего далекого детства, но и до сих пор во мне живы впечатления этого дня. Я будто вижу нашу площадь, кишащую толпой, точно в растревоженном муравейнике, дом Баси с пилястрами на верхнем этаже и с украшениями в особенном еврейском стиле, неуклюжую громоздкую коляску на высоких круглых рессорах и молодые глаза старого цадика с черной, как смоль, бородой. И еще вспоминается мне задорный взгляд моего товарища Фройма Менделя и готовая вспыхнуть ссора двух братьев. После этого еврейское население города долго не могло успокоиться. Ходило много разговоров о причинах внезапного появления рабби Акивы в нашем городе. Фроим укладывал нас в лоск, передразнивая городские толки. - Куда он поехал? Ну, вы не знаете, куда?.. В самый Петербург... К министру... Ну, что вы! К какому там министру!.. Разве вы еще не знаете?.. К самому царю... Царь узнал, что рабби Акива обладает даром пророчества, и пожелал увидеть его лично... Зачем? Ну, мало ли у царя дел, о которых надо посоветоваться? Разве Иосиф не объяснил фараону сон? А рабби Акива... Он знает все... Как только он въехал в город, так сейчас лошади сами повезли его к дому Баси. Что? Вы думаете, он спросил, где двор Баси? Пхэ! Зачем ему спрашивать, когда он знает, что в каждом доме подавали на стол в последнюю субботу!.. Ну, и опять же Бася!.. Вы думаете, это простая сэбе еврейка и больше ничего?.. И о ней никто не знает во Львове?.. Действительно, репутация Баси сильно поднялась после этого посещения, и даже дамы приставали к ней с расспросами: почему цадик заехал именно к ней? Но Бася хранила дипломатическое молчание или отвечала самым невинным тоном: - Ну, как это может быть? Откуда ему знать о такой бедной еврейке, как Бася?.. Увидел мой дом... Ну, он-таки немного лучше, чем у Густы, или у Иты, или у Мойше Шмулевича... Зачем ему непременно остановиться в какой-нибудь дыре, когда есть отличное помещение? Ну, может, он и сказал: "Вот я себе хочу здесь отдохнуть..." Что тут удивительного? По городу в сотнях вариантов ходили изречения великого цадика, сказанные во время короткого пребывания в доме Баси. Он погладил Фруму по голове и сказал: кто ее отец, и мать, и тетки... Как будто он всех их знал. Старика патриарха Лейбензона он даже обнял, а Менделю сказал что-то, что никто не мог передать точно. Одни говорили, что он упрекал его за то, что отдал сыновей в гимназию и что из них выйдут "апикойрес" {Прим. стр. 433}. Другие передавали, что, наоборот, он отозвался об одном из них чрезвычайно лестно, назвал даже будущей звездой во Израиле... Только неизвестно было, о котором. Одни называли Фроима. Другие, наоборот, говорили, что Фроим выйдет апикойрес, а звездой станет старший. Дядя с большим интересом расспрашивал Менделя-отца, но, несмотря на всегдашнюю откровенность с дядей, Мендель на этот раз отвечал сдержанно. Он говорил только, что рабби Акива человек действительно замечательный, что он написал несколько трактатов, напечатанных в Австрии, и у него, г-на Менделя, висит на стене гравированный портрет рабби Акивы... Разве стали бы печатать портрет заурядного человека?.. А что он говорил о нем, Менделе?.. Ну, что ему говорить особенного о скромном учителе... Но при этом лицо г-на Менделя казалось печальным и озабоченным. Впрочем, может быть, для этого были у г-на Менделя и другие причины... Однажды, когда мы сидели у себя втроем,- дядя прислал за мною и пригласил также моих товарищей. В кабинете мы застали и г-на Менделя. Он проводил ладонями по своей шелковистой бороде, и на лбу его виднелась глубокая морщина. Дядя имел тоже озабоченный вид. Когда мы вошли в кабинет, он запер за нами дверь и спустил гардину. Потом уселся в кресло и некоторое время задумчиво играл ножом для разрезывания книг. Потом, взглянув на нас, он сказал, обращаясь к Менделю-отцу: - И Фроим здесь? Я думаю... Фроиму еще рано... Он еще мальчик... Или вы думаете, что следует говорить при нем? Г-н Мендель кивнул головой. - Ну, хорошо... Видите ли... Мы узнали... Но только, пожалуйста, чтобы это осталось между нами. Даете слово? Я дал слово за товарищей. - Мы узнали... Господин Мендель и я... Откуда,- это все равно... Во всяком случае, под честным словом,- что за всеми вами, за всем вашим кружком установлен надзор... В столице и здесь... Дядя испытующе посмотрел на нас и продолжал: - Тот, кто нам сообщил это, не знает точно, в чем дело, но говорит, что это что-то... противоправительственное, политическое... Впрочем, я не допускаю, чтобы это было что-нибудь серьезное, и не стану допытываться. Вероятно, какие-нибудь студенческие дела. Не правда ли?.. Скажу только, что вам, с одной стороны, еще рано заниматься политикой... с другой - вы достаточно взрослы, чтобы понимать, что с этим нельзя шутить... Так вот, мы вам сообщили. Я надеюсь, вы будете осторожны. Он смолк и посмотрел вопросительно на Менделя-отца. Мой дядя был человек умный и считал, что говорить больше, допрашивать, требовать обещании - было бы бестактно и ни к чему не приведет с молодежью. Сам он когда-то участвовал в истории, повлекшей за собою закрытие киевского университета, и как-то в разговоре сказал вскользь, что не жалеет об этом. Сколько можно было судить по его рассказам, которые я слышал лишь вскользь и отрывками (рассказывая об этом гостям, дядя всегда высылал меня из комнаты),-дело шло об "оскорбленной чести студенчества". Студент, на которого бросилась на улице генеральская собачка, пнул ее ногой. Генерал оскорбительно разругал его и велел отправить студента в кутузку... Университет заволновался. Студента отпустили, но молодежь требовала удовлетворения. В этом было отказано... Дальше в моей памяти сохранились лишь отрывки. Генералу при разъезде из театра подали карету... На козлах вместо кучера и лакея сидели переодетые студенты... Карета тронулась... Супругу генерала очень вежливо, чисто по-рыцарски пригласили выйти... генерала повезли дальше... Меня на этом интересном пункте удаляли... Лицо дяди при этих воспоминаниях освещалось какой-то особенной улыбкой. Они, очевидно, доставляли ему удовольствие. - Что делать! Молодость всегда молодость... Она ценит честь и готова на риск... Пушкин сказал: "Блажен, кто с молоду был молод..." {Прим. стр. 435} И теперь на красивом лице дяди было выражение снисходительного предостережения. Лицо г-на Менделя было более озабоченно и задумчиво. На его лбу меж бровей лежала глубокая поперечная складка. - Я тоже скажу вам, молодые люди, несколько слов,- начал он.- Никогда не надо идти против властей, поставленных царем. Это ведет к несчастью не только для вас, но и для ваших близких. Особенно должны этого остерегаться мы, евреи. Много раз уже мы были в беде... Ну, что нас всегда спасало? Мудрость вождей, учивших народ покорности... Чем Дониейль приобрел такую силу перед царем?.. А Иеремосу?.. Почему персидский царь позволил возобновить храм, чтобы Израиль ожил опять?.. Потому что он знал: писание учит евреев почтению к власти. Лицо Менделя-отца приняло выражение торжественное и мечтательное. - Вы, мои дети, должны помнить из талмуда историю Бавы-бен-Бута. Нет? Забыли уже Баву-бен-Бута... Ай-ай-ай...- сказал он с горечью.-А между тем талмуд- мудрая книга. Прежде великие европейские философы нарочно изучали еврейский язык, чтобы читать библию и талмуд по-еврейски. И когда проклятый Пфефферкорн {Прим. стр. 435} восстал на талмуд и требовал, чтобы все его книги сжечь рукой палача, то разве против него не вооружились великие христианские ученые? И они доказали, что в талмуде есть много мудрости не для одних евреев... А Бава-бен-Бут? Ну, вот я вам расскажу, кто такой был Бава-бен-Бут. Он был мудрец, наставник народа, пориш - при царе Ироде. Много было учителей, но Бава-бен-Бут был самый мудрый. И сам царь часто с ним советовался. Но пришел такой день... Ирод рассердился на всех еврейских книжников. Почему рассердился? А потому, что прочитал в писании: "Из среды братий своих пусть Израиль поставит себе царя". Он спросил: что это значит? Это значит, что народ должен выбирать себе царя из простых людей. А он считал, что царь должен быть царского рода... Ну,- что делать: писание есть писание, тут нельзя изменить ни одного знака. А он себе подумал: "Вот чему они учат темный народ. Это - бунтовщики!" И он приказал перебить всех учителей закона. Но бен-Бута оставил. Почему оставил? Он сказал себе: "Если я убью Баву,- кто мне даст при надобности хороший совет? Оставьте бен-Бута... Только выколите ему глаза, чтобы он не мог читать. А давать хорошие советы можно и без глаз..." Ну, хорошо. Выкололи Баве глаза... И еще Ирод говорит себе: "Вот теперь я узнаю правду. Надо еще более рассердить слепого Баву. Приставьте Баве пьявки кругом головы и уйдите все..." Вот сидит Бава-бен-Бут один, слепой, и пьявки пьют из него кровь.. Голос Менделя-отца слегка дрогнул. Израиль слушал с серьезным и заинтересованным видом. Лицо Фроима выражало равнодушие. Он вспомнил агаду, но мораль ее, повидимому, ему не нравилась. Быть может даже, он уже пародировал ее в уме. Но отец этого не видел. Инстинктом рассказчика-художника он чувствовал, где самый внимательный его слушатель, и повернулся в сторону дяди, который, опершись на ручку кресла, очевидно, ждал конца. - Что же вы себе думаете... Сидит бен-Бут, как Иов, и молится. Ну, может быть, плачет. Кто пришел к Иову, когда он сидел на навозе? Пришли к нему друзья и стали говорить: "Видишь ты, что сделал над тобою бог?" А к Баве пришел царь Ирод... Царь Ирод думает себе: "Вот теперь Бава слепой, Бава сердит на меня. Я узнаю от него правду". Прикинулся простым себе евреем и говорит: - Ну, бен-Бава! Видел ты, что сделал над всеми вами этот царь... Этот дикий зверь... Что же ответил Бава? Он говорит: "Все от бога. Если так захотел царь,- что же я, бедный еврей, могу сделать..." - Прокляни его! Разве проклятие праведника ничего не значит? - Я человек писания,- отвечает Бава,- а в писании сказано: "Даже в мыслях своих не кляни царя". - Ну, что ж такое? Это сказано о царе, избранном из народа... А этого беззаконника ты можешь проклинать. Послушай, Бава! Мы тут только вдвоем... Никто не услышит. - Птица небесная услышит, на крыльях перенесет. Нельзя Баве нарушить заповедь... Услышал это царь, и сердце его опечалилось... "За что же я пролил кровь этих учителей, если они и все такие, как Бава?" Открылся он бен-Буту и говорит: "Вижу я, что сделал великий грех... Погасил свет в глазах твоих". А Бава, великий мученик, отвечает: "Заповедь-мне светильник. Закон - свет..." Царь спрашивает: "Что же мне теперь сделать, как искупить грех, что я убил столько мудрых?" А Бава опять отвечает: "Ты погасил свет Израиля. Зажги опять свет Израиля". Рассказчик обвел нас всех своими глубокими глазами и сказал торжественно: - Что же из этого вышло? Вышло то, что он отстроил храм Иерусалимский в прежней славе... Так вот чему учит наш талмуд: даже в мыслях еврей не должен идти против власти. И это всегда так было. Вожди Израиля: Иозейль разве не служил верно фараону? А Дониейль - персидскому царю? А Иеремосу - вавилонскому? Они знали науку своего времени, но никогда не забывали заповеди своего закона... И я хочу, чтобы вы, мои дети, тоже учились светской мудрости в гимназии, но не стали бы апикойрес, не забыли бы заповедей своего закона... Когда мы вернулись из кабинета дяди в свою комнату, Дробыш почесал с комичным видом свою буйную русую шевелюру и сказал: - Притча интересная... И это верно: философия этого бен-Бавы была очень удобна для Иродов. Но... какой это дьявол донес на наши петербургские собрания?.. И мы стали обсуждать этот житейский вопрос, забыв злополучного Баву-бен-Бута. Но я уверен, что в кабинете дяди поучительный разговор продолжался и вопрос исчерпывался с евангельской и талмудической точек зрения. Скоро и практический вопрос, поставленный Дробышем, отступил перед другими злобами дня, сильно задевшими наш дружеский кружок с совершенно неожиданной стороны. После посещения велико