чему-то безуспешно), вообще, метал свой бисер, попиравшийся самым бестолковым образом. -- Енерал-губернатор! -- грохотал остроумец сиплым голосом настоящего пропойцы.-- Вишь, чем удивить вздумал! Мы и сами в настранницких племянниках состоим... Хо-хо-хо! Не слыхивал еще, так слушай, развесь уши-то пошире. А то с енерал-губернатором выехал. Ха-ха-ха! Когда Яков замечал, что возражения "настранницкого племянника" являются одним сквернословием, то он плевал и уходил от греха. Но "настранницкий племянник", успевший достаточно раскалиться на огне собственного остроумия, начинал бить ногою в Яшкину дверь, мешая Яшке "стоять на молитве". К этому присоединялся обыкновенно пронзительный голос музыкального еврея, сочувственно откликавшегося на всякие сильные звуки, и в результате выходил такой раздирательный концерт, что Михеич просыпался у своего косяка и укрощал разбушевавшегося "настранницкого племянника". Тот удалялся, впрочем, весьма довольный собою. Зрители тоже расходились, зевая и вяло поощряя остроумца: "Молодец, Соколов! За словом в карман не полезет!" Были, однако, некоторые признаки, указывавшие, что где-то в остроге, среди этих однообразных серых халатов, в грязных камерах, у Яшки были если не союзники, то люди, понимавшие подвиг неуклонного стучания и сочувствовавшие его "обличениям". Однажды, проходя по коридору, я увидел у Яшкиной двери высокого старика в арестантском сером халате. У него были седые волосы и серьезное лицо, суровость которого несколько смягчалась каким-то особенным "болезным" выражением. В отношении к Якову он держался с видным уважением. Они о чем-то разговаривали у оконца негромко и серьезно. -- Верно тебе сказываю, -- говорил Якову старик. -- Ефрем решен, и Сидор тоже решен. Сказывают, в свою губернию по этапу отправлять будут... А твое, вишь, дело... Конца фразы я не расслышал. Когда я проходил обратно, Яков, с которым я уже был знаком довольно близко, указал на меня, и старик поклонился, но затем опять припал к окошечку. Мне не удалось более увидеть этого арестанта. Очевидно, он заходил сюда из какого-нибудь другого отделения. Однажды я дал коридорному денег, прося купить Якову, что ему нужно. Тот не понял и передал деньги непосредственно. После этого Яков остановил меня, когда я проходил по коридору. -- Слышь, Володимер, -- сказал он. -- Спасибо тебе. Милостинку ты христову сотворил, дал коридорному для меня... Да, видишь вот: не беру я их. Прежде, на миру, грешил, брал в руки, а теперь не беру! Вот они тут на полу и валяются. А ты хлебную милостинку сотвори! Из теплых рук хлебная милостинка благоприятнее. Ироды-то меня на полуторной порции держат. Сам знаешь, что в ей, в полуторной-то порции... Просто сказать, что гладом изводят. Ну, да не вовсе еще бог от меня отступился,-- добрые люди поддерживают: вчера кто-то два ярушничка спустил на веревочке сверху-то. Спасибо, не оставляют православные христиане. Как бы то ни было, хотя эти факты указывают на некоторое сочувствие среды, тем не менее, в самые страшные минуты, когда живая Яшкина душа содрогалась от дыхания близкой смерти и заставляла его судорожно хвататься за рамы и за холодные решетки тюремного оконца,-- в эти минуты душу эту, несомненно, должно было подавлять сознание страшного, ужасающего одиночества... Был ли Яшка сумасшедший? Конечно, нет. Правда, сибирская психиатрия решила этот вопрос в положительном смысле, и Яшке предстояло вскоре испытать те же упрощенные приемы лечения, какие испытал остяк Тимошка. Тем не менее, я не сомневаюсь, что Яшка был вовсе не сумасшедший, а подвижник. Да, если в наш век есть еще подвижники строго последовательные, всем существом своим отдавшиеся идее (какова бы она ни была), неумолимые к себе, "не вкушающие идоло-жертвенного мяса" и отвергшиеся всецело от греховного мира, то именно такой подвижник находился за крепкою дверью одной из одиночек подследственного отделения. -- Есть семья у тебя? -- спросил я однажды Якова. -- Была...-- ответил он сурово.-- Была семья у меня, было хозяйство, все было... -- А теперь живы ли дети твои? -- Бог знает... Как бог хранит... Не знаю... -- Тоскливо, должно быть, за своими тебе, за домашними? Может, письмо тебе написать? -- Нет, не тоскливо, -- мотнул он головой, как бы отбиваясь от тягостных мыслей.-- Одно вот разве: как бы им устоять, от прав-закону не отступить,-- об этом крушусь наипаче... Несколько времени он сурово молчал за своею дверью. -- На миру душу спасти,-- проговорил он задумчиво,-- и нет того лучше... Да трудно. Осилит, осилит мир-от тебя. Не те времена ноне... Ноне вместе жить, так отец с сыном, обнявши, погибнет, и мать с дочерью... А душу не соблюсти. Ох, и тут трудно, и одному-те... ах, не легко! Лукавый путает, искушает... ироды смущают... Хладом, гладом морят. "Отрекись от бога, от великого государя"... Скорбит душа-те, -- ох, скорбит тяжко!.. Плоть немощная прискорбна до смерти. Тем не менее, легче было бы даже Михеича совратить с пути, на котором он обрел свое прочное душевное равновесие, чем заставить Яшку свернуть с тернистой тропинки, где он встречал одни горести... Казалось, он не доступен ни страху, ни лести, ни угрозе, ни ласке. Как-то однажды, в прекрасный, но довольно холодный день поздней уже сибирской осени, Яшка к обычным своим обличениям во время поверки прибавил новое: -- Пошто меня хладом изводите, пошто раму мне, слуги антихриста, не вставляете? На следующий день была вставлена рама. Теплее и светлее стало в комнате Яшки, но вечером он стучал столь же неуклонно. Эта черная неблагодарность поразила "его благородие" до глубины возмущенной души. -- Подлец ты, Яшка, истинно подлец! -- произнес смотритель укоризненно, остановившись против Яшкиной двери.-- Я тебе раму вставил, а ты опять за прежнее принимаешься. -- Беззаконник ты! -- загремел Яшка в ответ.-- Что ты меня рамой обвязать, что ли, хочешь?.. Душу рамой купить?.. Нет, врешь, не обвязал ты меня рамой своей, еще я тебе не подвержен. Для себя раму ты вставил, не для меня. Я без рамы за бога стоял и с рамой все одно постою же... И дверь загремела бодрою частою дробью. -- Слыхал? -- говорил мне после этого Яшка с глубоким презрением. -- Беззаконник-то на какую хитрость поднялся? Раму, говорит, вставил,-- за раму отступись от бога, от великого государя!.. Этак вот другой ирод из начальников тоже меня сомущал!.. Калачами!.. Привели меня с партией в Тюмень. Смотритель купил два калача, подает милостинку, да и говорит: "Вот, бает, тебе христова милостинка, два калача,-- только уж ты меня слушайся. У меня чтоб в смирении"... Слыхал? -- "Милостинку я, мол, возьму. Она христовым именем принимается... Хоть сам сатана принеси, и от того возьму... А тебе, беззаконнику, я не подвержен". Н-е-ет! Меня лестью не купишь. Слава тебе, господи, поддерживает меня царица небесная. Стучу вот!.. Что же это за "прав-закон", за который Яшка принимал свое страстотерпство? Привелось мне как-то писать официальное заявление, для чего я был вызван в тюремную контору. Меня посадили за стол, дали бумагу, перо и предоставили сочинять мое заявление под шум обычных конторских занятий. В это время "принимали новую партию". Письмоводитель выкликал по списку арестантов и опрашивал их звание, лета, судимость и так далее. Смотритель сидел тут же и рассеянно посматривал на принимаемых. Во всем этом было мало интересного для его благородия; для меня -- тем более, поэтому я сочинял свое заявление, не обращая внимания на происходившее. Но вот монотонный разговор стал оживленнее. Я поднял глаза и увидел следующую картину. Перед столом стоял человек небольшого роста в сером арестантском халате. Наружность его не отличалась ничем особенным. Казалось, он принадлежал к мелкому мещанству, к тому его слою, который сливается в маленьких городах и пригородах с серым крестьянским людом. Вид он имел равнодушный, пожалуй, можно бы сказать -- апатичный, если бы, порой, по лицу его не пробегала чуть заметная саркастическая улыбка, а в глазах не вспыхивал огонек какого-то сознательного превосходства или торжества. Но эти проблески были едва уловимы; они пробегали, на мгновение оживляя неподвижные черты, на которых тотчас опять водворялось выражение вялости. В передней толпились арестанты. Видимо заинтересованные ходом опроса, они тянулись друг из-за друга, вытягивая шеи и следя за разговором сотоварища с начальством. -- Ты что ж не говоришь? -- кипятился письмоводитель.-- Что молчишь? Ты ведь мещанин из Камышина? Ведь тут, в твоем статейном списке, написано ясно. Вот! Письмоводитель ткнул пальцем в лежавшую перед ним бумагу и поднес ее к носу арестанта. Тот презрительно отвернулся, и огонек в его глазах вспыхнул сильнее. -- И ладно, коли написано,-- произнес он спокойно. -- Да ты должен отвечать. Веры какой? -- Никакой. Смотритель быстро повернулся к говорившему и посмотрел на него выразительным долгим взглядом. Арестант выдержал этот взгляд с тем же видом вялого равнодушия. -- Как никакой? В бога веруешь? -- Где он, какой бог?.. Ты, что ли, его видел?.. -- Как ты смеешь так отвечать? -- набросился смотритель.-- Я тебя, сукина сына, сгною!.. Мерзавец ты этакой! Мещанин из Камышина слегка пожал плечами. -- Что ж,-- сказал он.-- Было бы за что гноить-то. Я прямо говорю... За то и сужден. -- Врешь, мерзавец, наверное, за убийство сужден. Хороша, небось, птица! Мещанин из Камышина сделал было движение, как будто хотел возражать, но через мгновенье опять повел плечами... -- Там судите, за что сами знаете. -- Какой твой родной язык? -- продолжает письмоводитель опрос по рубрикам. -- Что еще? -- спрашивает опять мещанин с пренебрежением.-- Какой еще родной?.. Не знаю я.... -- Ах, ты, подлец! Ведь не по-немецки же ты говоришь? По-русски, чай? -- Слышите сами, по-каковски я говорю. -- Слышим-то мы слышим, да мало этого. Пиши ты, анафема! Надо знать: русский ты или чуваш, мордва какая-нибудь. Понял? -- Чего понимать?.. Не знаю,-- решительно отрезал мещанин из Камышина. Письмоводитель убедился, что с камышинским мещанином ничего не поделаешь, и камышинский мещанин был отпущен. При этом смотритель сделал многозначительное обещание: -- Погоди,-- сказал он, провожая атеиста своим тюремным взглядом.-- Мы еще с тобой, дружок, потолкуем на досуге. Авось, разговоришься. От этих слов мне вчуже стало жутко. Арестант только пожал плечами... Когда я дописал свою бумагу и вышел из конторы, опрос партии еще не был окончен, и в передней толпились арестанты. Они кучкой обступили камышинского мещанина, который стоял среди них с тем же видом вялого равнодушия, хотя, очевидно, находился в положении героя минуты. -- Как же это, чудак! -- говорил какой-то рыжеватый философ, с тузом на спине. -- Пра-а, чудак! Ведь ежели сказываешь к примеру: "бога нет", так что же есть, по-твоему? А? -- Ничего! -- отрезал тот коротко и ясно. "Ничего!" Выходит, что камышинский мещанин сужден, осужден, закован, сослан, готовится принять неведомую меру мучений из-за... ничего! Казалось бы, к тому, что характеризуется этим словом "ничего", можно относиться лишь безразлично. Между тем, камышинский мещанин относится к нему страстно, он является подвижником чистого отрицания, бесстрашно исповедуя свое "ничего" перед врагами этого учения. Яшка начертал на своем знамени другую формулу: "За бога, за великого государя!.." Он был сектант, приверженец "старого прав-закону", но когда я, вернувшись из конторы, проходил мимо его двери, невольная мысль поразила мое воображение: как много общего между этими двумя исповедниками! Яшка порвал свои связи с родиной, с семьей, с родной деревней. Камышинский мещанин сделал то же и даже словом не хочет признать эту связь, когда она ясно установлена на бумаге. "Я вам не подвержен",-- говорит Яшка. Камышинский мещанин тоже, очевидно, не признает власти, которой он обязан повиновением. "Нет моего преступления ни в чем,-- говорит Яшка,-- а и было преступление, так не вам судить -- богу!" "Судите, за что знаете",-- говорит камышинский мещанин, не желая даже косвенно принять участие в процессе этого суждения. Но в то время как камышинский мещанин скептически вопрошает: "Какой бог, и кто его видел?" -- Яшка производит неуклонное стучание во имя господне. Кто же это: непримиримые враги, или союзники? Однородные ли это явления, или явления разных порядков? Что тут существеннее: пункты сходства или пункты разногласия,-- общее у обоих отрицание существующих условий или религиозно-сектантские взгляды, которые есть у Якова и которые изгнал из своего обихода камышинский мещанин? У Якова, по-видимому, было положительное миросозерцание, основами которого являлись "бог и великий государь". Но это была какая-то странная смесь мифологии и реализма! Несуществующие безбожники, направляемые несуществующими министрами Финляндцевыми (министр финансов), заполняют мир, ловят души, требуют отречения "от бога, от великого государя". И рядом -- несомненно существующее, самое реальное страдание, несомненное гонение за дело, которое Яшка считает правым, сознательная готовность погибнуть и -- страшно подумать -- полная возможность такого исхода... Яшка предсказывает это на основании своей фантастической теории, а Михеич подтверждает как несомненную позитивную истину. "Этому стукальщику то же будет, что и Тимошке, а то похуже"... Для камышинского мещанина "ничего" означает отсутствие всякой цели и смысла в жизни. По мнению Якова, все в мире клонится к злу. Было уже три "сменения"... Какие? Яшка имеет об них лишь смутные понятия. -- Видишь вот,-- ответил он на мой вопрос об этих сменениях.-- Читал я в "Сборнике", да, видно, запамятовал. Первое -- Рим отпал... Раз... Второе -- Византия будто... Два. Ну, третье -- московское. Ноне идет четвертое -- горше первых. С шестьдесят первого году началось. -- Какое же? -- Какое? Ты теперича как пишешься? -- неожиданно спросил у меня Яков. Я не знал, как я пишусь, но Яков ответил за меня сам: -- Ты теперь пишешься: бывший государственный крестьянин. Понимай: бывший! Значит, был -- да нету. Вот какое сменение!.. Земское сменение пошло, гражданские власти пошли. Государственных отменили. С шестьдесят первого года мир резко раскололся на два начала: одно -- государственное, другое -- гражданское, земское. Первое Яшка признавал, второе отрицал всецело без всяких уступок. Над первым он водрузил осьмиконечный крест и приурочил его к истинному прав-закону. Второе назвал царством грядущего антихриста. -- Что же, Яков: под гражданскими-то властями тяжелее, что ли? -- Как не тяжелее! Жить стало не можно. Ранее государевы подати платили, а ноне земские подати окромя накладывают... на тех, кто им, значит, подвержен. -- Ты податей не платишь? -- спросил я, начиная догадываться о ближайших причинах Яшкина заключения. -- Государственные платим. Сполна великому государю вносим. А на земские мы не обязались. Вот беззаконники и морят, под себя приневоливают. Кресты с церквей посняли. -- Ну, кресты-то на церквах есть. -- Не настоящие... Настоящих не стало... И крещение не настоящее-- щепотью... Все их дело, их знамение. -- Постой, Яков! Как это ты рассудишь: ведь и великий государь в те же церкви ходит? -- Великий государь,-- ответил Яшка тоном, не допускающим сомнения,-- в старом прав-законе пребывает... Ну, а царь Польский, князь Финляндский... тот, значит, в новом... Оказывалось, что будущее принадлежит новым началам. Уступая давлению этих начал, великий государь издал циркуляр, в котором написано: "Быть по тому и быть по сему", что значит: кого успеют слуги антихриста заманить,-- заманивай. Над теми он властен, на тех подати налагай и душами владей. А кто не обязался, кто в истинном прав-законе стоит крепко, того никто не смеет приневолить. Новые начала берут силу все более и более. "Беззаконники" пошли против какого-то циркуляра и стали под свою руку приневоливать насильно. Становится все труднее... Пущены в ход всякие средства... -- На тридцать на шесть губерен пущено тридцать шесть лисиц. Честью да лестью все пожгут... народу погубят-- страсть!.. Нигде нет защиты. Государственное начало с осьмиконечным крестом меркнет. Государственные власти "стоят плохо". Народ подается, не видя опоры. "Пишутся, правда, циркуляры-те, да что уж..." Суды пошли гражданские, тихие... Тихие суды с шестьдесят первого года, то есть именно с тех пор, как в жизнь стала вторгаться гласность! Я не утерпел и попытался разрушить Яшкину фантасмагорию, для чего стал излагать основания нового гласного судопроизводства. Яков слушал довольно внимательно. -- Постой,-- перебил он меня наконец.-- Думаешь, я не сужден? Сужден, как же! Безо всякого преступления судебною палатою сужден. Не признаю я ихнего... Ну, все же-- судили. Вот набольший-то судья и говорит мне: "Не найдено твоей вины ни в чем. Расступитесь, стража!.. От суда-следствия оправлен". Ну, думаю, вот меня на волю выпихнут, вот выпихнут... А они тихим-то судом эвона выпихнули куда! Я понял: суд гласно оправдал Якова, администрация его выслала... Яшка полагает, что гласный приговор -- хитрость антихриста, что, кроме этого приговора, был еще другой, тихий. "Видишь вот, на каки хитрости идет". И все это, конечно, имеет определенную цель: судебная палата, министры, губернаторы, тюремный смотритель, Михеич... все они в заговоре, чтобы предать антихристу Яшкину душу... Вследствие всего этого на миру "жить стало не можно". "Вместе отец с сыном, обнявши, погибнет". Общественные связи нарушены. Приходится душу блюсти в одиночку, вразброд. Победа "слугам антихриста" почти обеспечена. Бросил Яшка семью, бросил хозяйство, бросил все, чем наполнялась его труженическая земледельческая жизнь, и теперь он один во власти "беззаконников". -- И пошто только мучают? -- удивляется Яшка. -- Невозможно мне от истинного прав-закону отступить. Не будет этого, нет! Наплюю я им под рыло. Вот взял -- приколол, только и есть, а то... морят попусту! -- Он был вполне уверен, что если до сих пор его еще "не прикололи", то лишь потому, что живая Яшкина душа доставит антихристу большее удовольствие. Но даже и это положение казалось Яшке лучше того, которое ожидает "на миру" всех, принявших печать антихриста. Новые порядки грозят всеобщею неминучею бедой. -- Что дальше, то и хуже будет. Худа ждать надо, добра не видать,-- в "Сборнике" писано... Земля на выкуп пойдет. -- Да ведь и теперь земля идет на выкуп,-- заметил я. -- То-то, и теперь идет,-- отвечал Яшка невозмутимо.-- А там и еще хуже будет. У кого двенадцати тыщей будет, тот и землей владеть станет. А и кто тыщу-другую имеет, и те без земли погибнете. Верно я тебе говорю. Молод ты еще, поживешь -- вспомнишь. -- Как же, Яков, неужто можно думать, что антихрист сильнее бога? Неужто божия правда не сладит с кривдой? Яков подумал. Я заметил на его лице следы усиленной умственной работы. Он почерпнул откуда-то определенный ответ: -- Ну, -- сказал он,-- не бывать тому. Поработают, да и погибнут... Верно!..-- повторил он через минуту. -- Поработают, да и погибнут. А только не увидать нам с тобой правды.... V -- Ты, Яков, не признаешь гражданского суда. А государственный признаешь? -- допытывал я в другой раз. -- Признаю государственный. -- Какие же, по-твоему, государственные власти? Например, генерал-губернатор? -- Енерал-губернатор -- государственный... От великого государя. Правильный. -- Значит, его решение правильное?.. -- Давно велел отпустить меня. Да вот, видишь ты... -- Постой. Ну, положим, твое дело стал бы судить генерал-губернатор. -- За что меня судить? Не за что. -- Погоди! Ты, вот, говоришь: не за что, а гражданские власти говорят: есть за что. Надо ведь кому-нибудь рассудить. Государственные власти ты признаешь? Ну, вот, они и судят, и решают твое дело против тебя... -- Не могут они... Они должны правильно... -- Да ты обдумай хорошенько. Говорят тебе гражданские власти: пусть, мол, рассудит генерал-губернатор твое дело. Ведь он имеет право решать дела, так ли? -- Ну? -- сказал Яков, видимо, ожидая, что из этого выйдет. -- Ты ему должен подчиниться, как правильной государственной власти?.. -- Нн-у-у? -- протянул Яков, осторожно избегая ответа, и, очевидно, заинтересованный возможностью некоторой новой комбинации. -- Ну, вот, и выходит от него решение: подчиняйся, Яков, новым порядкам, неси земские повинности... Яшка смутился. -- Эвона! Видишь ты... Вот...-- подыскивал он ответ. -- Теперь отвечай мне: покоришься ты или нет? -- То-оно (То-оно... в этом слове сказывается уроженец Пермской или Вятской губернии. Оно употребляется в тех местах каждый раз, когда говорящий испытывает затруднение и не находит подходящего выражения)... Видишь ты... Где уж, поди... Нет! -- отрезал он наконец.-- Где, поди, покориться. Како коренье... Невозможно мне... И на лицо его легло то же выражение непоколебимого сурового упорства. -- Слушай, что я тебя спрошу, Володимер,-- сказал он мне однажды.-- Ты какого прав-закону будешь? Нашего же, видно? Чтобы испытать Яшкину терпимость, я резко отверг свою солидарность с Яшкиным прав-законом и поставил перед этим фанатиком "старого прав-закону" основания совершенно несродного ему учения. В выражениях, понятных для Якова, я развил известный кодекс практической нравственности с основами братства и равенства. Злоупотребляя несколько его невежеством в догматике и св. писании, я опирался на изречение: "по делам их познаете их" и на подходящих, текстах из Иоанна, совершенно отвергая обрядность и ставя на ее место "дела", то есть практическое стремление к осуществлению формулы любви. Все это я выдал за свою религию. Яшка слушал внимательно, но, к моему удивлению, вовсе не заметил самого существенного в моем исповедании. -- Что ж? -- удивил он меня. -- Это и по-нашему так: все от Адама. Я поставил вопрос яснее и обрушился со своею критикой на двуперстное знамение. -- Читал ты в писании: "Поклонитесь в духе и истине"?.. А что такое персты: дух или плоть? Тут Яшка понял. -- Сказано тоже...-- медленно заговорил он, -- поклонитесь душою и телом... -- А где это сказано? -- спросил я. Яков задумался и не ответил. -- Что ж? Это тоже хорошо...-- сказал он в раздумьи, -- конечно, всяк по своему разумению. И, вздохнув, прибавил со странным выражением: -- Всяк по-своему с ума-то сходит... VI Спустя две недели после нашего прибытия в острог, перед вечером,-- но еще задолго до поверки,-- арестантов стали загонять в камеры. Коридоры опустели, и в подследственном отделении воцарилась тяжелая, будто выжидающая тишина, по которой мы привыкли уже угадывать приближение высшего тюремного начальства. Вскоре громыхнула дверь дальнего коридора, послышалось звяканье оружия, шаги многочисленной толпы. Ближе и ближе. Толпа ввалила в наш коридор. Шаги отдавались отчетливо и смолкали у Яшкиной двери. Лязгнули запоры, дверь отворилась. Несколько секунд стояло гробовое молчание, затем раздался голос старика -- "помощника": -- Выходи, Яков... на волю. -- Врешь! -- послышался в ответ суровый голос Якова.-- Врешь, обманываешь, беззаконник! Не те времена, чтобы на волю меня... Конвойные бросились в камеру: послышался шум борьбы, что-то грузно повалилось на пол. -- По душу! -- вскрикнул Яков подавленным, как будто задыхающимся голосом.-- По душу пришли, господи!.. Смерть, смерть моя! -- кричал он все громче и громче. В его голосе, то сдавленном, то резком и громком, слышалась глубокая тоска и страх смерти. Сердце у меня сильно билось... Мною начинала овладевать Яшкина фантасмагория в связи с комментариями реалиста Михеича: "У них это живо!" Яшку вязали, чтобы свезти в дом сумасшедших, где царили известные упрощенные приемы лечения. Яков отбивался в последней степени отчаяния. -- Володимер, Володимер! -- вскрикнул он, вдруг вспомнив, что рядом, хотя за такою же дверью, есть человек, быть может, способный понять его положение. -- Володимер, Володимер, Володимер!.. Фантасмагория овладела мною всецело. Я громко застучал в свою дверь. -- Что такое еще? -- послышался голос помощника смотрителя.-- Кто это стучит? -- Политические стучат, ваше благородие, -- сказал Михеич. -- Спроси, что надо?.. Постой, я сам спрошу. Седой старик в мундире и папахе подошел к нашей двери и уставился в меня своими старчески бесстрастными, подслеповатыми глазами. -- Вам что угодно? Вопрос меня озадачил. Что мне было угодно? Реальная действительность глядела на меня в лице этого старика, и я не знал, что сказать реальной действительности. Я сам был заперт в одиночке, за крепкою дверью, и мне ли было вступаться за Яшку? На каком основании? -- Что тут творится? -- спросил я.-- Что вы делаете с Яковом? -- Это... позвольте... Какое вам дело?.. Дело это не ваше... Получено предписание от начальства: отправить номер пятый в дом сумасшедших. Ну, мы и отправляем... Может ли все это до вас касаться? VII В отделении подследственных водворилась тишина, Яшку связанного пронесли по коридорам, уложили в телегу и увезли вон из тюрьмы. Отступит ли Яков "от бога, от великого государя"? Отступит ли сибирская психиатрия от упрощенных приемов лечения? Ответ был ясен... Тяжелые мысли теснились в мозгу: меня подавляла мертвая тишь одиночки и коридоров. Старик Михеич тихо запер дверь Яшкиной камеры, постоял перед нею, задумчиво покачал головой и затем уселся на своем излюбленном месте. Старая тюремная крыса бодро прошла по коридору, бросая довольные взгляды на опустевшую каморку, из которой не слышалось более громового Яшкина стука. Старик бормотал что-то и скверно улыбался. Вечером "поверка" обходила камеры обычным порядком. Все было тихо. -- Нет уже стукальщика,-- сказал его благородие, обращаясь к конвойному офицеру.-- Свезли нынче в дом сумасшедших. Вдруг по коридору пронеслись громкие удары... Его благородие вздрогнул, тюремная крыса уронила карандаш и тетрадку, офицер как-то нервно обернулся в ту сторону. Вся "поверка" точно застыла. -- Пошто держите меня, пошто морите, беззаконники?! -- раздался вдруг козлиный голос Тимошки-остяка, и общее напряжение разразилось смехом. Эта выходка была совершенно неожиданна. Козлиный голосок остяка так смешно подражал могучим окрикам Якова, все это в общем представляло столь жалкую и смешную пародию, что его благородие расхохотался. За его благородием захохотала вся "поверка". Смеялся старичок-помощник, моргая подслеповатыми глазками, грохотал толстяк офицер, сотрясаясь тучными телесами, хихикала тюремная крыса, улыбка шевелила длинные усы Михеича, смеялись в бороду солдаты, вытянувшись в струнку и держа ружья к ноге... На следующий день и мы тронулись в путь. 1880