ты только живешь?.. - шептала она, смотря на Варежкина. - Ты спал сегодня или опять все думал? И о чем ты только думаешь, бедный? - Ты Данилу скажи... Данилу, - бормотал Варежкин, - пусть Данил принесет. - Что принести, Ксенофонтушка? - Что? А зачем тебе знать? Ты меня не обманешь. Ты меня не проведешь.- И он начинал вдруг хихикать и грозить пальцем. - Ах ты, бедный, бедный... От него шел запах гниющего мяса. Вид Варежкина был отталкивающий, лицо его скорее походило на лицо зверя. - Ты Данилу скажи... Данилу,- шептал он, когда Мотя уходила из комнаты,- Данил все знает. - Что сказать ему, Ксенофонтушка? Но мысль у Варежкина внезапно обрывалась и заканчивалась мутным потоком бессмысленного лепета, в котором Мотя ничего не могла разобрать. Дома она говорила Даниилу: - Он тебя звал. И Даниил молчал. Мотя продолжала: - И для чего только живут такие - не знаю! Такой несчастный! - А для чего мы все живем? - спрашивал Даниил.- Мы поди тоже не лучше его, а вот живем и небо коптим... Вон Феклушка тридцать лет живет на одном месте... За это время сколько людей нужных перемерло, а она все живет и еще тридцать лет проживет. А для чего? Феклушка, действительно, умирать не собиралась. Несмотря на свои шестьдесят четыре года, она держалась еще крепко, ходила без посторонней помощи и не только сама убирала свою комнату, но готовила обед и даже стирала белье. Среди обитателей больного двора она была последней из тех, кто первыми вошли в открытые тридцать два года тому назад ворота лепрозория. При ней переменилось много врачей и фельдшеров, отошли на кладбище сотни больных, а она продолжала жить. Феклушка была уверена в неизлечимости болезни. С проказой уйдет она в могилу... Но умирать ей не хотелось. Старуха никуда не выходила из лепрозория. Ей некуда было выходить. Дочь, единственный близкий человек, оставшаяся "там", никогда не писала ей. На протяжении всех этих трех десятков лет она поджидала ее к себе. Каждое воскресенье Феклушка надевала "чистое", "новое" платье, которому было столько же лет, сколько и ее болезни, брала палку и выходила на дорогу - встречать дочку. Но пустая дорога не обещала встречи. "Значит, приедет в следующее воскресенье",- ободряла себя Феклушка. И в следующее воскресенье, так же как и в прошедшее, надевала она то же самое платье и с тою же надеждой выходила на дорогу. И по-прежнему дорога была пуста. Так прошло много лет, пока время не стерло надежды в ее сердце. Она все реже выходила на дорогу и все меньше оставалась на ней. Прежде она с гордостью рассказывала о дочери, но постепенно эта гордость сменилась затаенной обидой. Она стала избегать разговоров о ней и в конце концов прекратила выходы на дорогу. Пятнадцать лет назад Феклушка получила от дочери письмо. Кроме пожеланий здоровья и сообщения о том, что "все живы и здоровы", дочка ничего не писала. Старуха сунула письмо на дно сундука и больше никогда не вспоминала о нем. Теперь старуха выходила только на крылечко. Она садилась на скамью и, опершись о палку, пристально смотрела недвижными глазами мимо всех, туда, где раскинулись степные нескончаемые дали. Она не страдала от болезни так, как страдали многие обитатели больного двора. У нее отсутствовали язвы. На месте их остались зловещие зажившие рубцы-свидетели давнишнего пароксизма, пятнадцать лет назад расправившегося с ней так, что четыре месяца подряд она лежала не двигаясь. На лице ее остались еще бугры, делавшие его похожим на неподвижную маску, в глубине которой тлели два тусклых глаза, затаивших долгую боль. На этих глазах прошла жизнь лепрозория - от начала его дней, от тех бараков, что некогда были убежищем для прокаженных, и до настоящего времени, когда лепрозорий стал скорее похожим на богатую усадьбу, нежели на лечебное учреждение. Феклушка сохранила удивительную память. Она помнила все происходившее тут в течение трех десятков лет. Она являла собой живую историю лепрозория, нигде и никем не записанную. Впрочем, историей этой никто и не интересовался. И вот однажды Даниил Минин услышал в комнате Феклушки крик. Когда он прибежал туда, то увидел Феклушку, лежащую на полу. В углу, съежившись, будто приготовившись для прыжка, подняв над головой нож, сидел Варежкин. Как выяснилось потом, Мотя забыла запереть двери в комнате сумасшедшего. Вероятно, он зарезал бы старуху, если бы вовремя не подоспел Даниил. Заметив его, Варежкин опустил руку, потом спрятал нож за пазуху и, совершенно забыв о Феклушке, поплелся навстречу Даниилу. Он начал нести какой-то вздор, из которого Минин понял только, что Варежкин очень соскучился по нем. Нож у сумасшедшего был отобран, и Варежкин покорно отправился в свою комнату. - Ты за что ж решил старуху зарезать? - Старуху резать? Варежкин не понимал. Он тщетно напрягал свою память и старался припомнить, о какой старухе идет речь, но не припомнил и засмеялся. - Ноги... понимаешь... Ноги-то где? - Ты, брат, не выходи отсюда... Выходить тебе нельзя. Варежкин опустил покорные глаза и вдруг поднял рубаху. На голом теле его Минин увидел то, о чем он не предполагал и что вызвало даже в нем, таком же прокаженном, острую жалость и отвращение. - У тебя, брат, дела-то все хуже... Э-эх, как плохо... Видно, не подняться тебе... Да, брат, не подняться. Он вздохнул. Сумасшедший начал чесаться. - А я все-таки Еруслан... Вот ноги только у меня украли... Хи-хи... не у тебя ли они, Данилушка? Не ты ли топчешь мою грудь? Там в поле мой конь... Слышишь, дрожит земля. Скучно коню без Еруслана! Минин слушал бред, и ему мучительно жалко было этого человека. - Ксенофонт, ты меня слышишь? Варежкин встрепенулся: - Слышу, Данилушка, слышу... - Ты меня поймешь, если я спрошу тебя? - Хи-хи... У меня - язык, брат... язык. - И он высунул язык. - Есть ли у тебя родные? - Они все гонят меня... - забормотал он. Даниил понял, что от сумасшедшего ничего не добьешься. - Так ты, говоришь, - Еруслан? - Ага, ты, значит, знаешь меня? Вот видишь? И Варежкин снова поднял рубаху, и опять перед Даниилом открылась страшная грудь прокаженного. - Э-эх, бедняга... Ну, ничего... ничего. Даниил поднялся и пошел к двери. Варежкин забеспокоился. - Ты навсегда уходишь, Данилушка? - Нет, обожди, я приду сейчас. Обожди, Ксенофонт. - Придешь? - Приду. Действительно, почти сейчас же Даниил вернулся. Варежкин сидел, скорчившись, в углу и чесал живот. - Жжет она тебя, бедного... Ну, ничего, Ксенофонт, ничего... Ты хочешь идти со мной в степь? - В степь? Ну, хорошо, пойдем... Только ты не забудь ноги... И они пошли. В степи над чистым, глубоким снегом, выпавшим прошлой ночью, стояли недвижные холодные сумерки. Впереди, согнувшись, шагал Минин, а позади него - покорный и радостный Варежкин. Они отошли далеко от поселка, и Даниил остановился. Он подождал, пока сумасшедший приблизился к нему, и посмотрел ему в лицо. - Ну как, идешь? Не устал? - Пойдем, пойдем, Данилушка... Даниил посмотрел туда, откуда они шли, и увидел вдали темные силуэты построек, утыканные огнями. По синему снегу тянулись прямые, глубоко вдавленные следы двух пар человеческих ног. Даниил взглянул на Варежкина и улыбнулся. Затем он поцеловал его в лоб и похлопал по плечу. - Ну, теперь иди, Варежкин, прямо иди, пока не скажу тебе. Понял? - Зачем? - Там твой конь. - Значит, я еду? - радостно спросил он. - Едешь,- тихо ответил Минин. Варежкин поплелся вперед. Снег, покрытый мерзлой коркой, хрустел под его ногами. Даниил стоял. - Беги прямо! - крикнул он Варежкину. Тот побежал. Бежал он неуклюже, тяжело проваливаясь в снег и стараясь поскорее высвободить из него ноги. Тогда Даниил снял с плеча ружье и прицелился в силуэт, бегущий по снегу... ...Затем он дошел до Варежкина. Тот неподвижно лежал на снегу, раскинув по нему свои руки. - Ну, вот и хорошо,- сказал он угрюмо,- вот и приехали... ...Обратный путь совершали они той же тропой. Только теперь замерзшую корку снега продавливала одна пара человеческих ног, другая волочилась и оставляла на белом полотне темный, беспрерывный след. Придя домой. Даниил сказал Моте: - Пойди обмой его и приодень. И, повесив ружье, пошел на здоровый двор. 18. СНОВА СУД Даниил рассказал доктору Туркееву все, как было, и доктор не поверил его рассказу. - Постой, Минин, погоди, батенька,- озабоченно заговорил он,- ты шутишь? - Нет, не шучу. Тогда доктор поднялся и принялся бегать по комнате: - Так за что же ты его убил?! - завопил он на всю квартиру.- А? Я спрашиваю тебя! Я требую ясности: кто дал тебе такое право? Он внезапно остановился и стал протирать очки. - Второе убийство,- продолжал он уже тихо.- Да что ж это? Притон убийц? Это не больные! Нет. Это - шайка разбойников и душегубов. Что это за прокаженные! Ай-яй-яй! Ну как мне поступить с тобой! Куда мне девать тебя? Может быть, прикажешь и тебя расстрелять? Так, батенька, выходит? А? - Воля ваша,- покорно развел Минин руками. - Нет, батенька, так нельзя...- снова загорячился Туркеев.- Ведь ты человека убил, а не муху, не собаку... Собаку убивать и то жалко! Нет, я теперь примусь за тебя... Я теперь шутить с такими, как ты, не буду! Я законопачу тебя в тюрьму, башибузук. Под суд! Прокурору! Пусть тебя судит настоящий суд, а я... крышка! Довольно! Он негодовал. Он кричал. Он протирал очки и нервно расхаживал по кабинету. - Все-таки что же мне теперь делать с тобой? А? Даниил стоял перед ним и угрюмо молчал. Туркеев прошелся по кабинету и снова остановился перед ним: - Мужик ты хороший, знаю я тебя не один год, и я даже предполагать не мог. Не мог! - воскликнул он, сверкая очками...- До чего дожил лепрозорий! Теперь ты, надо думать, начнешь убивать всех прокаженных... Выходит так... Из жалости... - Я не по злу,- тихо сказал Минин. - Ясное дело - не по злу! - воскликнул Туркеев.- Еще бы ты по злу начал подстреливать. А впрочем, это еще хуже, батенька! Хуже! Ибо ты убил человека так, походя. Поздно вечером доктор Туркеев отпустил Даниила домой, взяв с него слово, что он никуда не сбежит. Он решил завтра же поехать в город и доложить о случившемся здравотделу. Ему жаль было Минина. Но еще больше жалел доктор убитого, ибо всякое насилие над человеком он считал зверством. Юрисконсульт здравотдела, к которому обратился Туркеев, развел руками и сказал: советское законодательство не имеет закона, предусматривающего подобные происшествия. Закон, по его мнению, должен поступить в данном случае так, как поступил бы с любым убийцей,- на общих основаниях. Минина надо судить, надо произвести следствие, вынести приговор, словом, учинить самый настоящий процесс и наказать согласно приговору. Но, поскольку прокаженные являются лицами особо изолированными, постольку убийцу надо судить на месте. Судьями назначить представителей лепрозория и непосредственно на месте установить для него степень наказания, которое может быть применено именно в данной обстановке. - Но, батенька мой, не могу же я строить для него тюрьму! И какое наказание можно придумать? Юрисконсульт развел руками и улыбнулся. - Здесь, видите ли, не улыбаться надо,- сказал Туркеев,- а внести ясность: каким наказаниям мне надо подвергать его и куда девать? - Делайте все по закону,- разъяснил юрисконсульт.- Судите его, наказывайте, принимайте во внимание особые обстоятельства, но все это должно быть по закону. Так и уехал Туркеев, не добившись почти никаких указаний. По приезде он созвал совет, в который, кроме него, входили Пыхачев, Клочков, фельдшер Плюхин и Вера Максимовна. Когда заседание было открыто, он доложил о своей поездке и сказал, что данный случай придется ликвидировать своими средствами и что средство это - суд. Против суда высказались Плюхин и Вера Максимовна. Они считали - причины убийства вполне понятные, преступления здесь никакого нет, а есть лишь акт человеческого милосердия. Доктор Туркеев запротестовал. В нем бунтовала та самая человечность, о которой говорили Плюхин и Вера Максимовна. Кроме того, он был администратор. Эта точка зрения победила. Совещание постановило назначить суд. Но кто войдет в него? После обмена мнениями совет пришел к заключению, что Минина должны судить сами прокаженные, потому что психология убийцы им понятнее, нежели здоровым людям. Кроме того, они знают убитого и убийцу лучше, чем врачи. Следователем назначался Клочков. В состав суда вошли Регинин - человек дельный, участник гражданской войны, Путягин и Кургузкин. Секретарем суда - Протасов. Когда очередь дошла до прокурора и защитника, совет оказался в затруднительном положении. Никто не знал, кому можно поручить столь ответственные обязанности. Тогда Вера Максимовна сказала: - Позвольте мне защищать Минина. Туркеев радостно взглянул на нее и сказал: - Что ж, пожалуйста, если хотите... Сделайте одолжение. Совет не возражал. Но кого назначить прокурором? В конце концов решили - вести процесс без него. На следующий день облеченный полномочиями Клочков взялся за следствие. По его распоряжению Минин был заключен в комнату, в которой жил Варежкин. Клочков внезапно ощутил в себе дар следователя. Достав в канцелярии папку, он расхаживал с ней по баракам больного двора с таким важным и внушительным видом, что прокаженные встречали его со страхом. Прежде всего он допросил запертого на замок Даниила. Потом - Мотю. Допросив ее, Клочков вынес решение - лишить и ее свободы, как "соучастницу преступления". Однако узнавший об этом Туркеев приказал не заключать ее в "тюрьму", ибо в противном случае весь лепрозорий может остаться нетопленным. Мотю оставили в покое. Но Клочков счел необходимым отобрать у нее расписку "о невыезде". Затем была допрошена Феклушка, несказанно испугавшаяся допроса и тем самым вызвавшая подозрение у следователя. После долгого и мучительного допроса Клочков заподозрил в соучастии и Феклушку. Только логическое рассуждение Протасова, которого Клочков взял себе в помощники, о невозможности побега старухи, спасло ее от ареста. После Феклушки допрошены были все соседи Мининых, но они не показали ничего существенного. Через несколько дней следствие было закончено, и, ознакомившись с ним, доктор Туркеев потребовал к себе судей. Вручая им дело, он сказал: - Вот вам вся эта история. Заседайте, судите, только по совести и чтоб без всяких там расстрелов! Разбор дела начался в помещении клуба. На сцене установили длинный стол, покрытый красной материей. На столе - графин с водой и стакан. За столом - Протасов. Он с чрезвычайно деловым и торжественным видом то записывал что-то, то перелистывал "дело", хотя надобности в этом никакой не было. На передней скамейке сидел Минин, рядом с ним - Мотя, Феклушка и остальные свидетели, которые ничего существенного показать не могли. Однако Клочков счел нужным привлечь и их к судебному разбирательству. Все формальности суда соблюдены были в точности, хотя никто из трех судей не только никого в своей жизни не судил, но даже никогда не бывал в свидетелях. Когда в дверях появился Регинин, а за ним Путягин с Кургузкиным, Протасов, неуклюже поднявшись, крикнул: - Суд идет! Все находившиеся в зале встали. - Садитесь,- разрешил он, когда суд уселся на свои места. В зале находились почти все обитатели поселка, за исключением больных, лежавших в постели. Регинин властным голосом начал читать: - Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики заседание объявляю открытым. Он взял "дело", отвернул обложку, и едва только начал читать обвинительный акт, как Протасов снова привстал и крикнул: - Встать! В зале глухо зашумели, но все-таки поднялись. Регинин взглянул удивленно на Протасова. Потом махнул залу рукой и громко сказал: - Садитесь. Мотя испуганно смотрела на грозных судей. Минин, опершись на палку, рассматривал продырявленный пол. Регинин одолевал обвинительное заключение, составленное Клочковым. Оно было написано тяжелым языком и могло бы походить на юридический документ, если бы в нем не отсутствовали статьи закона, на основании которых обвинялся подсудимый... Это обстоятельство нисколько не смущало судей, Регинин продолжал читать, и Протасов делал невероятные усилия, чтобы успеть записать его чтение в своем протоколе. Когда рука его оказывалась бессильной записать все слова председателя суда, он бросал на него умоляющие взгляды, а тот вопросительно поглядывал на него, не понимая, чего хочет от него Протасов. Обвинительное заключение гласило: Даниил Васильевич Минин и Матрена Михайловна Минина, оба русские, оба по происхождению крестьяне Нижне-Тагильского округа, Уральской области, обвиняются в умышленном, преднамеренном убийстве находившегося на излечении в Г-ском лепрозории больного проказой Ксенофонта Прохоровича Варежкина, проявлявшего в последнее время своей жизни признаки душевной болезни. Первый из подсудимых обвиняется в собственноручной расправе над беспомощным и невменяемым Варежкиным, вторая - в сознательном пособничестве мужу. (Обвинительное заключение ни слова не говорило о том, в чем выразилось это пособничество.) Далее описывалась сцена убийства и обстановка, в которой оно подготовлялось. Затем следовало описание жизни убитого, а также жизни Мининых, затем - показания свидетелей и наконец - выводы. Выводы констатировали, что убийство совершено из "низменных побуждений". В чем выражались эти низменные побуждения, в заключении не говорилось. Надо полагать, что Клочков применил эту фразу исключительно для придания большей яркости всему написанному. "На основании вышеизложенного, - говорилось дальше,- вышеупомянутые граждане предаются особому, чрезвычайному суду, назначенному административным советом и утвержденному директором лепрозория. Суду поручается разобрать дело согласно его совести и изыскать степень наказания, которое найдет он нужным применить к подсудимым, в зависимости от объективных условий судебного разбирательства". Регинин сел, откашлялся и вытер платком лицо, не зная, по-видимому, что предпринять дальше. Он подал папку с делом Протасову, потом снова взял ее и положил перед собой. Пауза становилась слишком длительной. Регинин выпил стакан воды, хотя совершенно не хотел пить, вынул из кармана платок, вытерся и опять откашлялся. Путягин взглянул на него и подумал: "Ну и председатель". Наконец Регинин привстал и обратился к Даниилу: - Подсудимый, подойдите ближе. Даниил поднялся со скамьи и подошел к столу. - Расскажите нам, гражданин, как все это произошло. - Как будто бы ты не знаешь, Регинин. Я уже три раза говорил тебе и говорю: убил я его потому, что жалко стало. Уж больно плох он был - сам видел. Не жизнь его была, а мука. - Гражданин, - внезапно вмешался Протасов, - здесь не домашнее положение, а суд, и, пока вы даете суду показания, вы обязаны говорить судье не "ты", а "вы". Минин ничего не ответил Протасову и продолжал: - Когда в последний раз я пришел к нему, то увидел у него под рубашкой такую боль, от которой стало как-то не по себе, и до того мне захотелось помочь ему, что чуть не заплакал. Ну, зачем ему жить? Для чего мучиться такому человеку? И нужен ли такой человек самому себе? Тогда я и решил освободить его. - Зачем вам понадобилось таким образом "освобождать" его? - спросил Протасов. - А как же еще можно? - спокойно возразил Минин. Но Протасов принялся писать и сделал вид, что он не слышал вопроса подсудимого. Тогда начал допрашивать Путягин: - Скажите, гражданин, когда вы задумали убивать Варежкина, вы знали о том, что, убив прокаженного и будучи сами прокаженным, вы не ответите перед судом? Вы уверены были в том, что вас не накажут, не посадят в тюрьму? - Ничего я не знал и ни о чем не думал, - сказал угрюмо Минин, - об одном я только думал: надо освободить Варежкина от тех мук, которые сидели в нем. - А не приходила ли вам мысль о суде, о том, что лепрозорий возьмет да выстроит специально для вас тюрьму и посадит в эту тюрьму лет на десять? Минин пожал плечами и ничего не ответил. Регинин, прищурившись, смотрел на Минина. Путягин, протянув руки, смотрел на свои пальцы. Кургузкин мял шапку. Вера Максимовна, сгорбившись, прислушивалась к словам Путягина. Протасов торжественно созерцал безмолвствующую аудиторию. В зале была напряженная тишина. Процесс вызвал у населения больного двора огромный интерес. Но, кроме простого интереса, Регинин замечал на лицах людей еще недоумение и подавленность. Он смущался, хотя роль "председателя чрезвычайного суда" льстила ему так же, как льстила Протасову роль секретаря. Минин стоял у судейского стола - спокойный, неуклюжий. С его лица не сходило выражение недоумения и покорности. Казалось, оно спрашивало: "За что вы меня судите? В чем я виноват перед вами?" Но он стоял, крепко опершись обеими руками о палку, и спокойно отвечал на вопросы. Их было много. Их задавал Регинин, Путягин, ими осыпал Минина Протасов. Но все вопросы не имели никакой системы и, может быть, даже цели. После Даниила суд допросил Мотю. Она поднялась со скамейки порывисто и неловко, вытерла подолом нос и уставилась на Регинина. Ему она стирала белье, и Регинину почему-то было совестно смотреть на нее. Отведя в сторону глаза, он спросил: - Расскажите нам, гражданка Минина, все, что вы знаете по существу настоящего дела. - О чем знаю, то уж говорила, а больше ничего не знаю. И сама я удивлялась - зачем он убил его? А потом поняла... Какая ж Варежкину жизнь была? Не жил, а мучился, бедный. Теперь ему - лучше. Теперь он доподлинно освободился. - Так, значит, - спросил Путягин,- вы одобряете убийство? - Конечно, для Варежкина - лучше смерть, чем мука. - Значит, вы разделяете взгляд вашего мужа? - Одобряю, конечно. - Значит, по-вашему, гражданка, выходит, что надо убивать людей, которые мучаются? Мотя смутилась и ничего не сказала. - И надо,- обронил кто-то из зала... обронил и замолк. - Вы напрасно канитель затеяли,- заговорил вдруг Минин. - К чему этот суд? Да я вам в ноги поклонюсь, если кто-нибудь из вас возьмет мое ружье и прикончит меня так же, как я прикончил Варежкина. Только окромя блага я ничего не получу. Лучше такая смерть, чем такая жизнь. При этих словах зал зашевелился. - Вы спросите, - продолжал Минин, - у всех их, что лучше: смерть или такая жизнь? К чему все это? Надо по справедливости разбираться... - Минин говорит дело, - поддержал его кто-то из зала. - Постой, Минин, постой, ведь тебя никто не спрашивал... Ты не мешай суду. Надо по закону, брат, ты ведь убил человека, Минин, а не козявку. - Я ведь тебе сказал уже, почему я убил его. Признался и ничего ни от кого не утаил. За что еще я могу бить Варежкина? Денег у него не было, был он голый и никчемный, грабить у него нечего, да и не стал бы я грабить. Хочешь расстрелять, если того закон требует, расстреливай,- благо сделаешь. Но не выматывай ты из меня жилы и жену не мучь - ни при чем она тут, ни сном ни духом... И чего вы за нее взялись - не понимаю я. - А если б ты знал, Даниил, о таком вот суде - ты убил бы? - И тогда и теперь говорю: не думал я ни о чем, когда убивал, да и мысль эта пришла сразу, не ожидал и сам... Никогда не думал о суде, все время о нем думал, о Варежкине... После допроса Даниила и Моти, длившегося почти полтора часа, Регинин наконец решил закончить судебное следствие и дать слово защите. Тогда выступила Вера Максимовна. Все глаза обратились на нее. Она подошла к краю сцены и остановилась. Наступила пауза. Потом Вера Максимовна сказала: - Я не хочу влиять в этом процессе на совесть судей. Но я хотела, чтоб они рассмотрели данное дело не как преступление, а как...- она запнулась,- несчастный случай. Да, это-несчастный случай,- повторила она, обращаясь прямо к судьям. Она остановилась и выдержала такую долгую паузу, что всем, в том числе и судьям, показалось, будто Вера Максимовна кончила речь. Регинин уже собирался спросить ее об этом. Но Вера Максимовна снова начала говорить. Прежде всего она отвела обвинение против Моти и указала на неопытность следователя, превратившего Мотю в "обвиняемую". Перейдя к Минину, Вера Максимовна прежде всего остановилась на его характеристике. Более спокойного и более безобидного человека не было на больном дворе. Всякие сомнения в том, что в момент убийства им руководило исключительно чувство жалости, отпадают. Причины ясны. Доискиваться каких-то "низменных побуждений", как свидетельствует о том обвинительное заключение, нет надобности, ибо их нет. То, что сделал Минин,- не преступление. Он сделал для человека самое великое - освободил его от мук. Да и человек ли Варежкин? Если до своего помешательства он еще стоял на человеческой ступени, то с момента, как его постигла душевная болезнь, Варежкин перестал быть человеком. Впереди-гниение заживо. Зачем же жить? Если у них, у больных проказой, есть какая-то надежда на выздоровление, если они надеются дожить до момента, когда наука откроет радикальное средство против проказы, то у Варежкина не было этой надежды. Он не мог надеяться, потому что надеяться был не в состоянии. Если бы Варежкин мог сейчас говорить, он благодарил бы Минина за услугу. Так за что же обвинять Минина? Так была построена речь Веры Максимовны. Все молчали. И только чей-то голос из глубины зала сказал густым басом: - Правильно. Когда она кончила, суд молча поднялся и направился к дверям, ведущим за сцену. Протасов крикнул: - Встать! Слушатели поднялись, молчаливые и сосредоточенные. Суд ушел. Протасов объявил, что приговор надо ждать не раньше, чем через три часа, и ушел. Запершись в читальне, суд приступил к совещанию. Регинин молчал и не знал, с чего начать. Он с надеждой поглядывал на Путягина и решил высказаться только тогда, когда выскажутся остальные члены суда. Протасов считал себя в суде "маленьким человеком" и с нетерпением ждал, когда выскажет свое мнение председатель. Но Регинин молчал. Путягин держался независимо и пренебрежительно. Его почему-то раздражали и Регинин и Протасов. Кургузкина он как будто не замечал и курил папироску за папироской. Кургузкин вовсе не знал, зачем он здесь и почему Минина надо судить. Ведь убивал он "по человечеству". Но высказаться Кургузкин не решался и внимательно смотрел то на одного, то на другого. Наконец Путягин сказал Регинину: - Ну, чего ж ты молчишь, как рыба,- выкладывай. - Чего тут выкладывать? Виноват - и все. Убил. - Знаем, что убил. Разно убивают. - А как с Матреной? - спросил Протасов. Регинин откинул волосы: - Матрена, что ж... Матрена, по-моему, ни при чем. - Поди разбери,- буркнул Путягин,- причем или ни при чем. - Тут - ясно. - И по-моему, тоже, Матрена ни при чем,- заметил Протасов. По вопросу о Матрене говорили вяло и неуверенно. В результате совещание признало ее невиновной. Началось обсуждение вопроса о Минине. Протасов говорил первый. По его мнению, хотя Даниил Минин и хороший мужик и все знают его с самой лучшей стороны, но убивать Варежкина он не имел никакого права. Он взял на свою душу "тяжкий грех" и за этот грех должен понести наказание. - О грехе и душе можно и не говорить,- заметил Регинин,- ты лучше предложение внеси, какое ему наказание установить. Протасов беспомощно метнулся глазами мимо него и промолчал. Потом сказал: - Откуда я знаю? Тебе лучше знать, ты человек партийный. Ну, скажем, снег заставить отгребать во всем дворе... Двор подметать - во все лето... Вообще по хозяйству. - Вон оно что,- протянул Путягин,- снег сгребать, двор подметать... По-твоему, значит,- крой во всю ивановскую: захотел стрелять в людей-стреляй, и никаких... А потом двор подметать... снег отгребать... Кургузкин двинулся на стуле и сказал несмело: - Что ж, они правду говорят, гражданин Протасов. Кому захочется людей убивать? Ни у кого рука не поднимется... Разве тут разбойники, душегубы? Гражданин Протасов сказал как раз то... - А как бы ты наказал? - спросил Регинин Путятина. - По-моему, так: коли ты убил человека, отвечай за то своей жизнью, и квиты. Но раз не велят выносить смертного приговора, надо что-нибудь придумать другое. Надо отбить охоту в другой раз людей убивать. - Ну, брат, это ты того...- многозначительно сказал Регинин.- Мы, брат, живем в советском государстве... Надо по справедливости судить, а не по злобе... Тебе бы только расстреливать... И с Терентьевым ты хотел тогда порешить, и теперь-тоже. Путягин поднялся и отбросил папироску. - Ты сам подписал расстрел Терентьеву - чего ты меня попрекаешь? Все подписывали, не я один. Но Терентьев-дело прошлое. Сейчас мы судим Минина. Я знаю, что вы все не согласны со мной, но и я не согласен с вами, не согласен с защитницей. Вы подумали над ее речью? Она не о Минине говорила, а о всех прокаженных... По ее словам, прокаженный-не человек, а только получеловек... А я хочу доказать всем: мы - тоже люди. И потому, что я хочу быть человеком, я требую для Минина высшей меры наказания. Убийца прокаженного должен быть наказан так же, как наказывается убийца здорового человека. Я против оправдания. Путягин сел. Наступило молчание. - Об оправдании никто и не говорит,- заметил Регинин. - Они всюду стремятся,- снова заговорил Путягин,- доказать нам нашу беззащитность. Мы - выброшенные из жизни! Мы - прокаженные и недостойны тех прав, которыми располагают они. Даже когда нас убивают, даже тогда они смотрят на нас как на нечто бесправное... Мининым, следовательно, надо в ножки кланяться... Впрочем, тут дело не в Минине. Мне, в конце концов, безразлично, как вы поступите с ним. Но я требую для него высшей меры наказания, чтобы показать всем им, что мы - тоже люди. Нас тоже нельзя убивать безнаказанно. - Так ты, значит, серьезно-за высшую меру? - спросил Регинин. - Если этой меры нельзя применить, то тогда надо подыскать наказание другое, но покрепче. Мысль, высказанная Путягиным, произвела впечатление на судей. Протасов молчал. Регинин стал мягче и серьезнее. Кургузкин, опустив голову, мял свою шапку. - Мое предложение,- сказал наконец Протасов, - заключить Минина на несколько лет под замок, навсегда лишить его кино, отобрать ружье, посылать на принудительные работы по хозяйству. - А ты как думаешь?- обратился Регинин к Путягину. - Десять лет строгой изоляции. Лишить всех прав: прогулок, кино, свиданий с женой. Регинин насупился: - Я бы предложил три года изоляции, общественные работы, лишение прав на ружье... Ну, на некоторое время лишить кино, а жену все-таки оставить... Только Кургузкин подал свой голос за полное оправдание. Но он оказался в одиночестве. В основу было взято предложение Регинина. Приговор был вынесен. Минин был обвинен в умышленном убийстве и приговаривался к трем годам строгой изоляции, а по отбытии наказания - к одному году принудительных работ и, по предложению Путягина, двум месяцам отсидки в холодной. Ружье отбиралось у него навсегда, кроме того, он лишался права посещать кино. Но приговор был еще не окончательный. Он подлежал утверждению доктором Туркеевым. Регинин прочел решение суда при полном безмолвии всех прокаженных. Никто не проронил ни слова. Только, когда кончилось чтение, Феклушка громко сказала: - За что ж вы хотите уморить Данилу? Что он сделал такое? - Гражданка,- авторитетно заявил Протасов, - суд знает, что он делает... - Идолы...- уронила она и пошла к дверям, кряхтя и покачиваясь на шатающихся ногах. Когда приговор поступил на утверждение доктора Туркеева, он вознегодовал. - Что? Три года изоляции, да еще строгой? Каково - кричал он на подвернувшегося под руку Пыхачева - Отсидка в холодной! Два месяца! Инквизиция! Они помешались? - продолжал он допрашивать недоумевающего и ни в чем не повинного Пыхачева.- Нет, надо внести ясность... Так не годится. Надо опросить всех больных. Всех... И на следующий день население больного двора было мобилизовано для плебисцита. Впрочем, всеобщий опрос не внес ничего ясного. Все больные, за исключением нескольких человек, ограничивались ничего не значащим ответом: "Откуда нам знать? Может, следует, а может, не следует. Кто знает?" Тогда Туркеев решил собственной властью покончить с приговором. Он взял перо и принялся зачеркивать пункты судебного определения с таким азартом, будто состязался с кем-то в боксе. Он зачеркнул целиком изоляцию, отобрание ружья и с особым ожесточением замазал фразу - "заключение на два месяца в холодной". В углу приговора он надписал: "Утверждаю пункт приговора о принудительных работах, причем срок их не должен превышать трех месяцев в общей сложности, и то только в летнее время и если это позволит состояние здоровья. Ружье оставить при Минине. Все остальные пункты отменить". Он поднял свою бороду и улыбнулся. В тот же день лепрозорий узнал о распоряжении доктора Туркеева. Больные встретили его добродушно. По крайней мере, никто не опротестовал воли директора. Даже сами судьи молчали. Они, казалось, были удовлетворены таким исходом дела. 19. ДЖИОВАННИ ГОЛЬДОНИ Месяца через три после того, как доктор Туркеев отменил приговор, вынесенный Минину судом прокаженных, в лепрозорий прибыл новый человек. Он сгрузил с извозчика чемоданы и корзины, аккуратно сложил их у входа в канцелярию, расплатился и прошел в кабинет Туркеева. Кабинет был ярко освещен лучами весеннего солнца, лившимися в широкое окно и гревшими докторскую спину. Туркеев поднял глаза на вошедшего и увидел широкое, мягкое кепи, бритое лицо и непромокаемое пальто. Он отложил в сторону медицинский журнал, в котором напечатана была его статья, и хотел привстать, но раздумал и, откинувшись на спинку кресла, пригласил сесть. Человек подошел к столу, снял кепи и поклонился. Доктор уловил тонкий запах духов. Вошедший спросил: - Я имею честь разговаривать с директором лепрозория? Вы - доктор Сергей Павлович Туркеев? - Садитесь, батенька, я - Туркеев Он с еще большим любопытством взглянул на человека, ибо в произнесенной фразе Туркеев уловил нерусский акцент. Человек вынул из кармана бумажник, порылся в нем и, отыскав нужную бумажку, подал ее Туркееву. Тот поправил очки и близко поднес к ним бумажку, на которой значилась подпись заведующего здравотделом. Это было предписание. Оно уведомляло доктора Туркеева о том, что в помощь ему назначается врач Джиованни Гольдони, который в то же время является его заместителем. Туркеев положил бумажку на стол и поднялся. Он не ожидал такого назначения. Он никогда не жаловался на тяжесть работы и вообще не просил заместителя. Впрочем, это решает здравотдел! Там виднее. Значит, так надо. Он не возражает. - Ну что ж, милости просим, - сказал Туркеев,- будем работать. Наши больные - хороший народ... Для хорошего врача работы здесь - непочатый край... Будем работать... Я рад... Гольдони улыбнулся и, слушая доктора Туркеева, не мог не видеть, как тот часто хватался за очки, как снимал их без всякой нужды, снова надевал, вертел предписание и с любопытством и недоумением посматривал на него. - Они хорошо сделали, назначив вас,- говорил Туркеев,- но почему не предупредили? Так сразу... Даже квартиры мы не сможем сейчас приготовить. - О,- перебил его Гольдони,- квартира, доктор, беспокоит меня меньше всего. Это не так важно, я могу ночевать даже здесь, в этом кабинете. - Ну, зачем же в кабинете? Как-нибудь устроимся. Я прикажу Гольдони объяснил: вина в такой поспешности - не здравотдела, а его самого. В город он прибыл из Москвы и выехал сюда тотчас же, как только выполнены были формальности, поэтому для уведомления Туркеева не было времени. В тот же день Гольдони был устроен в одной из комнат дома, в котором помещались Туркеев и Пыхачев. Он остался доволен комнатой и выразил Пыхачеву благодарность за заботы. Весьма вежливо и пространно отблагодарил он также и доктора Туркеева, который почувствовал некоторое стеснение от чрезмерной вежливости своего заместителя. Впрочем, Гольдони казался сущим джентльменом. Об этом говорили его мягкие манеры, исключительная предупредительность и, наконец, его безукоризненно сшитый костюм, шелковый галстук, модные ботинки и духи, столь непривычные в этом степном поселке. "Может быть, все это и надо?- размышлял Туркеев.- Живем здесь, как медведи в берлоге, жизни не замечаем..." Но о манерах Гольдони Туркеев размышлял недолго. Оставшись один в своем кабинете, он задумался над неожиданным назначением. Для чего, собственно, заместитель? Седьмой год он работает самостоятельно, управляется с делами, не жаловался на обременительность работы, и вот... Какие причины? Непорядки? И вдруг вспомнил: конечно, непорядки были. Два убийства подряд - это что такое? Порядки? А отмененный приговор - тоже порядок? Там ведь все учитывают, все берут на заметку. Потом - этот Ахмед,- тоже, наверное, не понравился. Что ж, я не возражаю. Он молод, он, вероятно, лучше будет работать. Пускай работает. Я поеду в город. Семь лет... Конечно, они правы... В тот вечер доктор Туркеев не в состоянии был сосредоточиться на статье медицинского журнала и ушел спать, не одолев ни одной страницы. Как выяснилось впоследствии, здравотдел вовсе не думал подготовлять доктору Туркееву смену и тем более снимать его. Просто приехал врач, желающий работать в лепрозории, вот и послали его заместителем к Туркееву. Уже на следующий день опытный глаз старого врача сразу определил, что в лице Гольдони лепрозорий приобрел прекрасного, энергичного работника, легко справляющегося со своими обязанностями. Перед ним был, несомненно, мастер своего дела. Забыв вчерашние размышления, Туркеев любовался работой Гольдони так же, как механик любуется четкостью хода новой машины. В это утро Гольдони завоевал его сердце, и Туркеев решил: такому врачу, действительно, можно доверить лепрозорий Только одного не мог одобрить Туркеев - это чрезмерно смелого обращения с больными Гольдони здоровался с ними не иначе как за руку. Нередко он закуривал, пользуясь папиросами прокаженных, не брезговал обедать у них и вообще старался подчеркнуть свое презрение к опасности близких отношений с больными. Доктор Туркеев прекрасно понимал, что в данном случае - не бравирование, не показная смелость, а желание поставить прокаженных на одну ступень с собой, стремление уничтожить расстояние, отделявшее тех от этих. Доктор Туркеев слишком хорошо знал, что подобные жесты здоровых людей пробуждают у прокаженных надежду, они возрождают в их сердцах сознание, что они тоже люди. Гольдони, конечно, поступает хорошо, но зачем - через меру? К чему обеды и папиросы? Хотя профессор Дегио в своей книге, выпущенной в 1896 году, и говорит о нерешенности вопроса об этиологии проказы и причинах заражения ею, хотя профессор Вирхов в 1897 году и заявил на берлинской международной конференции врачей, что "заразительность проказы не может быть введена в догмат до тех пор, пока не наступит день, когда удастся культивировать палочку Ганзена и посредством прививки вызвать заражение проказой", тем не менее доктор Туркеев считал такое близкое соприкосновение здорового с прокаженным нецелесообразн