ловными словами, как это бывает в дружной семье, где люди сжились и где каждая фраза имеет скрытый смысл, непонятный постороннему. Не мог же Юрий знать, что отец Феоктист, панически боясь аварий, на каждый поход надевал под рясу специально купленный за границей спасательный пояс, поставляя этим пищу мичманским остротам. Батюшка, откинув широкие рукава рясы, ухватил левой рукой щепоть корму, а правой - рюмку водки, заранее приготовленную вестовыми на колонке из туфа, и постучал рюмкой по стеклу. Рыбки, ударяя бесшумно хвостами, подплыли к нему и замерли полукругом, уставившись своими невыразительными круглыми глазами на рюмку. - Будьте здоровы! - пожелал батюшка рыбкам, высыпая корм в воду, и, чокнувшись с аквариумом, опрокинул в рот рюмку. Рыбки ринулись к медленно тонувшему корму, а отец Феоктист поставил рюмку на место и закусил крохотным зернышком. - Всякое животное свое потребляет, - сказал он наставительно. - Овому пища требуется твердая, кто в воде, овому жидкая, кто на суше... Сие знаменует гармонию природы. В кают-компанию быстро вошел старший офицер, на ходу оглядывая стол. Усатая рожа буфетчика скрылась в окошке, вестовые бросились отодвигать стулья, офицеры поднялись с кресел, направляясь к своим местам. - Прошу к столу, господа! - сказал Шиянов, став у своего места в середине стола, и наклонил голову. Отец Феоктист торопливо осенил стол мелким крестом (причем, так как его место было против старшего офицера, то благословение пришлось на бутылку малаги) и, не останавливая движения протянутой руки, тотчас взял салфетку и заправил ее за воротник рясы, закрыв ею всю грудь. Офицеры сели. Белые рукава кителей одновременно блеснули над столом, и все руки сделали один и тот же привычный жест; согнулись в кисти, ударив безымянным и средним пальцем по уголкам слишком далеко вылезших манжет, потом так же одновременно вынули салфетки из колец и бросили их на колени, после чего протянулись, уж вразнобой, к графинам, к хлебу, к закускам. Юрий, успев за вчерашний обед кое-чему научиться, положил салфетку на колени (грудь завешивал только батюшка) и без особого страха разобрался в разнокалиберных вилках у своего прибора и в закусках перед ним. Вчера он вынужден был краснеть и отказываться от закусок: демократическое воспитание в корпусе не обучает тонкостям настоящего светского стола, а дома ели вкусно, но попросту. - Приветствуем гостя, салют! - сказал лейтенант Греве, подымая рюмку. - Скооль! Юрий споловинил рюмку: это он тоже подметил вчера. На каждом корабле была своя манера пить водку, и по ней можно было узнать, кто где плавает: на "Генералиссимусе" рюмку пили в два приема, на "Цесаревиче" ее пили, как ликер, не закидывая голову и медленно цедя сквозь зубы; на минной дивизии, наоборот, - утрируя грубоватость настоящих моряков, опрокидывали голову и хлопали рюмку целиком, делая после этого короткий выдох "г-ха!", и прибавляли, морщась, обращаясь к соседу: "Никогда не пей, - гадость!" Закусывали тоже по-разному: на крейсерах - мгновенно, на линкорах - неторопливо, а на миноносцах пили под запах, нюхая корочку хлеба. Над столом стоял сдержанный одновременный говор. Мичманский конец был мальчишески шумен, лейтенантский - спокойно остроумен, средний, господский, где около Шиянова и против него сидели старшие специалисты, врач и батюшка, - солиден. Разговор перекатывался по столу, как блестящий пустотелый легкий шар, вскидываясь высоко вверх от взрывов смеха, опадая при смене блюд, задерживаясь ненадолго в одном конце стола, чтобы от меткого удара нужной реплики перелететь на другой. Юрий почти не принимал в нем участия: улыбаясь и поворачивая голову, он следил за полетом этого блестящего шара, который одновременно отражал разнообразные вещи. Крутясь и перекатываясь над столом, он внезапно показывал алжирский кабачок, где черная борода старшего штурмана ошибочно наградила его титулом шейха. Вдруг просверкав адмиральской эполетой недавно произведенного прежнего командира "Генералиссимуса", шар отражал глубокие синие воды Индийского океана (батюшка вспомнил поход второй эскадры)* - и сразу же вода отхлынула, обнажая стройные ножки шведской балерины, приехавшей на гастроли в Гельсингфорс. Прокатился целый дождь крупных золотых монет ее месячного содержания, оплачиваемого Штокманом, владельцем огромного магазина, и скрылся в отрезках синей диагонали: заспорили, где лучше покупать материю на китель - у Штокмана или в Петербурге? Материю разорвала морда бульдога лейтенанта Будагова с карандашом в зубах. Леди деловито перегрызала карандаши на столе один за другим, отмщая хозяину недавнюю порку... ______________ * Вторая Тихоокеанская эскадра, совершившая в 1904-1905 гг. переход из Либавы до Цусимского пролива, где почти вся погибла. - За что, изверг? Несчастная Леди! - Не жалейте, господа! Она мне испортила породу: молниеносный роман с лохматым Пираткой под первой башней. Вахтенный, подлец, не уследил!.. А я-то обещал мадам Беклемишевой первого щенка!.. Шар взлетел кверху, крутясь в общем смехе, и перелетел на мичманский конец: тему о собаках мичмана оживленно подхватили. На лейтенантском конце занялись рыбой. Греве налил Юрию третью рюмку. - Довольно, пожалуй, Юрик, - сказал Николай, чуть нахмурясь. - Пустяки, - ответил Юрий небрежно. Моряки должны уметь пить, и, хотя голова уже кружилась, Юрий споловинил рюмку, поставил ее на стол и, гордясь, улыбаясь и обожая всех, обвел глазами стол. Курносый молодой мичман на том конце стола был бледен, мрачен и явно пьян. Юрий поморщился: эх, мичмана, пить не умеют! - Кто это там? - спросил он тихо у брата, показывая глазами. Ливитин вгляделся. - Мичман Морозов, механик, а что? - Что за трагическая скорбь? Влюблен? - Не знаю, что с ним... Морозинька, ау! Что мы губки надули? Морозов поднял на него глаза - они были уже тупы и малоподвижны, - и потянулся к графину. Но, вероятно, старший офицер обратил на него внимание раньше Юрия; он мигнул вестовым, и рука в нитяной перчатке ловко перехватила графин (водку от мичманов убирали, когда старший офицер находил порцию достаточной; мичмана по молодости лет всегда были неумеренны). - Подло и противно, - сказал Морозов, повернув голову к Ливитину и водя рукой там, где был графин. - Подлецов много стало, Николай Петрович! Обидно!.. Это разнеслось над столом явственно, и Шиянов, перестав улыбаться, взглянул в сторону Морозова холодно и строго: - Петр Ильич, это ваше частное дело! Кают-компанию вряд ли интересуют подобные открытия. Светский человек должен уметь скрывать свои чувства. - А мне пришлось видеть светского человека, господин кавторанг, которому никак не удалось скрыть, что он трус и подлец, - неожиданно четко и длинно сказал Морозов через стол, бледнея. - Вы, вероятно, обнаружили его в лишней рюмке, - ответил Шиянов, передернувшись слегка щекой, но очень спокойно. - Господа мичмана, успокойте вашего друга. Напомните ему, что он в кают-компании и что наш молодой гость может составить о ней превратное мнение... Он повернулся к старшему артиллеристу, продолжая разговор. Неловкость пролетела над кают-компанией, и понадобилось некоторое усилие, чтобы общий говор засверкал, как прежде. Сквозь двери в коридоре показался рассыльный с вахты; к нему навстречу тотчас же побежал один из вестовых: матросу вход в кают-компанию воспрещен. Матрос попадает в нее только в двух случаях: если он ранен в бою (тогда в кают-компании развернут перевязочный пункт) или если он становится вестовым. Но в том и в другом случае он скорее не матрос, а человек:* страждущий или услужающий... ______________ * Официантов в ресторане подзывали именно этим словом: "Человек! Подай карту!" - Прошу внимания, господа! - сказал Шиянов, прочитав поданный вестовым семафорный бланк. Говор затих. - Командир сказал приготовиться к походу к четырем часам вечера. Назначена стрельба. Прошу господ офицеров сейчас же изготовить свою часть. Кому нужно распорядиться, прошу вставать не спрашиваясь! Несколько офицеров встали, в том числе и Морозов. Он прошел к двери нетвердыми шагами: необходимо как можно скорее привести себя в порядок - короткий сон, душ, бутылка содовой и крепкий чай. Поход! К походу нужно быть готовым, какие бы личные неприятности этому ни мешали. Рояль рванул веселый американский рэгтайм. Лейтенант Веткин обернулся и, увидев, что играет Греве, подсел к нему на ручку кресла. - Ну, так что дознание? - спросил его Греве негромко, продолжая отчеканивать перебойный ритм быстрыми пальцами. - Дерьмо твое дело, Иван-царевич... Шиянов на тебя злится, что ты не сумел их разогнать. На тебя валит, говорит, что все из-за тебя вышло. Греве покраснел. - Сволочь. Сам небось удрал. - Говорит, на него замахнулись. - Врет, подлец! Придумал, чтобы себя выгородить. Кто это видел? - Унтера. Их Гудков опрашивал. - Им что прикажешь, то и видели. Струсил, а теперь оправдывается. - Тебя все-таки придется опросить со всеми онерами. - Ладно!.. Гадко, что он на меня валит. А что я мог сделать? Орать? - Если будет доказан бунт, тогда ясно, что ты ничего не мог, - сказал Веткин. Греве перешел на медленные торжественные аккорды Грига. - А будет ли доказан? - сказал он в раздумье. - Не признаются матросики. Говорят в один голос, что никто на него не замахивался... Ты-то видел? - Черт его знает, - сказал Греве неуверенно. - Видел, как Шиянов отшатнулся и побежал, как заяц... - Шиянов теперь в лепешку разбивается, чтобы доказать, что его бить собирались. На меня разорался, почему из дознания этого не видно. Иначе ж ему позор!.. Перед завтраком они с Униловским гадали на кофейной гуще, кто мог замахнуться. Выходит, что Вайлис. Самый ненадежный, хоть и унтер... Они замолчали, - в кресло около рояля опустился батюшка. Греве весь ушел в клавиши, раздавливая рояль мрачными аккордами. Они торжественно подымались над притихшей кают-компанией. Греве играл хорошо, и его любили слушать. Тяжесть медноподобных звуков постепенно легчала, слабела, таяла в прозрачных трезвучиях дискантов. Когда они замерли в высоте, исчезнув, как легкие облака, батюшка шумно вздохнул. - Божий дар - музыка! - сказал он растроганно. - Какое очищение раскаяния! Превосходно играете, Владимир Карлович, за душу берете... Как сия штучка зовется? - "Смерть Азы", - ответил Греве, вставая. - Ну, пойдем к тебе, Веточка, потолкуем... - Христианская смерть, превосходная музыка, - повторил батюшка с удовольствием и, зевнув, поднялся тоже. - Пойти приспнуть до похода с устатку... Хранители традиций различают во флотском сне несколько различных наименований: основной - в койке, раздевшись, от двух ночи до половины восьмого утра; утренний дополнительный - часик в кресле после разводки команды на работы; поощрительный - с половины пятого утра до десяти, когда после вахты с полночи до четырех, называемой "собакой", полуофициально разрешается не присутствовать на подъеме флага; высочайше утвержденный - от завтрака до двух часов в отведенное для сего уставом время; предварительный - часик в кресле перед обедом; вечерний дополнительный - минуток полтораста после обеда, если за обедом довелось перехватить лишнего. И, наконец, иногда, после веселой ночи на берегу, случается сквознячок - покрывающий насквозь все время от завтрака до обеда и соединяющий, таким образом, высочайше утвержденный с предварительным. Для "сквознячка" необходимо принять некоторые меры, кратко сформулированные в мнемоническом правиле: "Если хочешь спать в уюте - спи всегда в чужой каюте", страхующем от неожиданных вызовов к старшему офицеру или в роту. Понимающие люди справедливо утверждают, что хороший флотский офицер должен уметь разнообразно сочетать все эти различные виды сна со службой и уметь засыпать в любое время и в любой позе, чтобы урвать от жестокой службы причитающиеся нормальному человеку восемь часов сна. Урвать же их действительно чрезвычайно трудно: служба флотского офицера тяжела и многообразна. Постоянные вахты, необходимость ежедневно вставать к подъему флага, присмотр за ротой или заведуемой частью, налагаемая общественным положением необходимость бывать в ресторанах до поздней ночи, дружеская беседа в кают-компании, заходящая иногда за рюмкой ликера далеко за полночь, - все эти суровые и трудные обязанности флотского офицера совершенно не оставляют времени для сна. Между тем в любой момент присяга и старший офицер могут потребовать полного напряжения духовных и физических сил, и к этому моменту нужно иметь спокойный ум и отдохнувшее тело - то есть выспаться. Наиболее же философские умы добавляют к этому еще одно соображение: поскольку рано или поздно будет война, в течение которой спать вообще не придется, то в мирное время нужно выспаться авансом. Двадцатый кубрик, где помещались кочегары восьмой роты, никогда не видел дневного света: внутри линкора, под тремя палубами, далеко от бортов, он так и был выстроен в электрическом свете. Воздух освежался в нем непрерывно гудящими вентиляторами - вдувными и вытяжными, и от этого в кубрике, закупоренном внутри корабля, как консервная банка, был беспрерывный сквозняк. Летом он шевелил над голыми и потными спящими телами расслабляющий горячий воздух; зимой - леденил тела морозной струей. От постоянного сквозняка, разности температуры и от житья в стальной клетке кривая ревматических болезней с появлением на флоте железных кораблей повысилась более чем в два раза. В походе, когда накаленные соседством кочегарок переборки и палуба кубрика поджаривают находящихся в нем людей, из труб вентиляции вместо свежего воздуха льется вода: волна, не в силах поднять тяжкий нос линкора, вкатывается на палубу, заливает на ней вентиляционные грибы, и вентиляция работать не может. В кубрике матросы живут, как на вечном бивуаке. Человеку нужно: спать, есть, мыться, отправлять естественные потребности, хранить где-то вещи, отдыхать. Если для всех этих надобностей лейтенант Ливитин имел каюту, в миниатюре отображавшую комфортабельную квартиру, и вдобавок - кают-компанию, то для матроса эти общечеловеческие действия раскиданы строителями и уставом по всему кораблю, как от взрыва бомбы, не интересующейся, куда залетят ее осколки. Умывальник - двумя этажами выше; место для куренья - верхняя палуба на баке, в дождь, в мороз - одинаково; гальюн - в расстоянии от пятидесяти до трехсот шагов, не считая трапов; часть вещей - в шкафчике, отводимом на двоих, остальные вещи - в большом чемодане в рундуках, куда ходить можно лишь по особой дудке; койка хранится в сетках на верхней палубе, летом впитывая в себя дождливую сырость, а зимой - морозную стылость, выгоняемые после из подушки и одеяла телом самого матроса. В зависимости от времени дня кубрик служит столовой, спальней, местом для занятий и местом отдыха. Волшебным велением дудки кубрик обвешивается койками, дымится щами, пустеет или забивается людьми, молчит, поет, обливается водой приборки. В кубрике живут тридцать два кочегара четвертого отделения; по этому расчету в кормовое помещение, занимаемое одним человеком - командиром корабля, следовало бы прихватить еще двенадцать матросов сверх всего четвертого отделения. Железные, крытые линолеумом столы были составлены тесно. За ними, в праздном ожидании бака с борщом, который еще далеко наверху в руках дежурного уборщика, стоящего в очереди у камбуза, сидели кочегары. Обычно перед обедом в кубрике стоял шум голосов и бесцельный стук ложек о столы, перекрывающий гул вентиляторов. Но сегодня настроение было подавленным. Слово "суд" перелетало от стола к столу, напоминая всем о той тоскливой и раздражающей боязни, которая по очереди охватывала каждого, когда кочегаров, после так легко сошедшей с рук утренней вспышки, поодиночке перетаскали в каюту Веткина или Гудкова. - Главное - было бы за что? А то, что было, - плешь одна!.. - Ну и засудят, экая беда! - ответил с фальшивой лихостью у соседнего стола Езофатов. - Спроси вон у Венгловского, что там - людей с кашей едят? Венгловский! Расскажи про дисциплинарку, чего там за страсти? Венгловский поднял на него глаза и усмехнулся тонкими нерусскими губами. Он зимой вернулся из дисциплинарного батальона, куда попал за то, что хотел дать имя своему ребенку, прижитому вне брака. Ротный командир брака не разрешал, имея на Венгловского зуб и желая наказать его почувствительнее. Юзефа ходила на восьмом месяце, когда Венгловский подделал подпись мичмана фон Нейгардта на разрешение и прихлопнул печатью, выкраденной из его каюты. Ребенок избавился от позорной пометки в будущем паспорте - "внебрачный", а Венгловский получил полтора года дисциплинарного батальона. - Тюрьма везде одинакова, - сказал он равнодушно. - Тут мы каторжники с погонами, а там - без погон, только и разницы! Вайлис посмотрел на него со своего стола и покачал головой: - Венгловский, прикрой немного поддувало, такие слова нельзя говорить громко. - Кто тут услышит, - махнул рукой Венгловский, - все свои! - Все равно. У таких слов есть крылья! Они летают куда не надо, до самых офицерских ушей. - Не ты ли донесешь? - Ты дурак, Венгловский, - сказал Вайлис хладнокровно. Вайлис стал унтер-офицером из кочегаров этого же отделения полгода назад по представлению мичмана Морозова, которому Вайлис казался умнее и грамотнее других. Хороший унтер-офицер, конечно, не смог бы оставить без последствия такие разговоры нижних чинов при себе. Но Вайлис не был хорошим унтер-офицером, так как в его представлении авторитет достигался не страхом, а уважением матросов. Последнего он легко достиг своей справедливостью, ровным обращением и латышским спокойствием. Кочегары, сперва косившиеся на его нашивки, скоро потеряли те ассоциации, которые автоматически пробуждались желтой или белой тесьмой на плечах форменки: доносчик, шкура, присутствие которого само по себе небезопасно. Таким Вайлис не был. - Ну, кочегары! - крикнул он, спокойно улыбаясь. - Не хороните вашу любимую тетю! Подымите носы повыше! В крайнем случае - мне срежут нашивки, а вы постреляете рябчиков... Давайте лучше кушать борщ, это успокаивает! Борщ уже принесли в медных луженых баках. Линолеум стола покрылся застывающим жиром, - бак стоял посредине, и с ложек, проносимых над столом, беспрерывно капало; сидевшие крайними предпочли встать и есть стоя, протягиваясь к баку через плечи сидящих. Мясо вылавливали горкой прямо на стол (тарелок и вилок в матросском инвентаре не полагалось), разрезали складным ножом, выбив мозг из костей на линолеум стола, и ели руками, передавая куски друг другу, как только старшие по бачкам скомандовали: "По мясам!" - предварительно постучав о стол ложкой. Адмиралы солидных кабинетов Адмиралтейств-коллегий, определявшие уставами и приказами поведение матроса, прекрасно знали русское простонародье: оно отличается от скотины лишь способностью пить водку, выговаривать вслух слова (преимущественно непечатные) и снимать шапку при появлении помещика. Мужик неприхотлив и не брезглив, он может хлебать щи из одного бака с сифилитиками и охотно брать мясо из чужих рук, только что почесывавших потеющие мужские места... Пообедав и рыгнув, предоставили очередным уборщикам мыть столы и бачки и стали укладываться отдыхать. Устав запрещает приступать к тяжелым работам тотчас же после обеда без важных причин и рекомендует давать команде достаточное время для отдыха, во время которого не отдается почестей даже при проходе адмирала: отдых священен. Спит весь корабль, кроме вахтенных и наказанных; последние в это время стреляют рябчиков (то есть стоят под винтовкой на шкафуте) или работают в особой артели штрафованных, употребляемой для грязных и неприятных работ. Чтобы как следует отдохнуть, людям, вставшим в пять утра и работавшим с шести, предоставляются на час времени рундуки и палуба. То и другое - железное. Лучше всего спать на животе, уткнув голову в руки и согнув одну ногу под прямым углом; тогда тяжесть тела приходится на мягкие места - живот, предплечье и ляжки. Иные предпочитают спать на спине, раскрыв рот, запрокинув голову и страшно храпя. Но так или иначе этим часом отдыха надо воспользоваться, чтобы как следует отдохнуть, потому что в остальное время дня, от побудки до раздачи коек в десять вечера, матросу категорически воспрещается валяться на рундуках или на палубе. Сверху засвистала дудка, и потом голос дневального крикнул: - Четвертое отделение на верхнюю палубу во фронт! Те, кто еще не заснул, вскочили. Кочегары заволновались. Тревожное ожидание беды, владевшее всеми с утра, подняло на ноги и остальных. Дудка была неожиданна и непонятна: во фронт во время отдыха?.. - Не ходи, братцы, ловушку строят! - крикнул отчаянно Езофатов. Он сидел на столе, на котором собирался было спать, расставив руки, испуганный сам и пугающий других. Вайлис хлопнул его по спине. - Ну, тише, тише, закрой дырку, дует, - сказал он, подняв глаза на люк, точно стараясь разглядеть через три палубы намерения начальства. - Не авральте все, ну! Кубрик затих, встревоженно вслушиваясь в гудение вентиляторов. Эх, и жизнь матросская, оглядчивая, пуганая!.. - Пятое отделение на верхнюю палубу во фронт! - далеко прокричал еще голос. Кочегары переглянулись. Вайлис поднялся по трапу, высунув голову в верхний кубрик. Потом, глядя вниз из-под мышки, он негромко сказал: - Ну, мокрые курицы, нечего в штаны класть. Пары разводить надо. Поход! Езофатов длинно и облегченно выругался. Лейтенант Веткин тоже был лишен послеобеденного отдыха. После завтрака пришлось опросить лейтенанта Греве. И тогда Веткин с особым удовольствием почувствовал, что дознание наконец закончено, все стало ясным, как кофе. Он вызвал к себе мичмана Гудкова и, вкратце изложив свое личное заключение по материалам дознания, предоставил Гудкову выразить его официальным языком совместного рапорта, а сам, вытянувшись в кресле, приступил к высочайше утвержденному сну с чувством человека, который выполнил все, что от него требовалось присягой, родиной и старшим офицером. Мичман Гудков, подняв до отказа свои тонкие брови над бесцветными глазами (потому что все мысли, излагаемые им сейчас на бумаге, были необыкновенно значительны), быстро скрипел пером, иногда в азарте шумно шелестя листами дознания, отыскивая жирно подчеркнутые Веткиным особо доказующие места. Без пяти два он прихлопнул пресс-папье последнюю строчку заключения по дознанию, и лейтенант Веткин открыл глаза. - Ну, вот и прекрасно. Все хорошо, что хорошо кончается! - сказал он, с удовольствием потянувшись, и, согнав с лица сонность холодной струей умывальника, надел свежий китель, вычистил ногти, взял рапорт вместе со сшитыми листами дознания и пошел к командиру корабля. В четыре часа "Генералиссимус" снялся с якоря и вышел на стрельбу номер восемь-бис, осторожно раздвигая своим огромным телом неглубокую воду пролива между нарядными островками гельсингфорских шхер. На пляже одного из них под цветными кокетливыми зонтиками лежали две дамы в купальных костюмах. - Смотри, "Генералиссимус" в море пошел, - сказала одна из них слабым приятным голоском. - Вот несчастные эти флотские офицеры! - вздохнула другая. - Людям праздник, а они в море... Господи, как их мучают этой службой! И она тотчас встала во весь рост, отбросив зонтик и придав телу, обтянутому узким трико, наиболее изящный и выгодный изгиб. "Генералиссимус" плавно повернул на крутом колене фарватера, и от этого кормовая башня уставилась орудиями на пляж. Вызывающе изогнутая женская фигура, блистая белыми полными ногами, вдруг поплыла в поле перископа, цепляясь за черный частокол делений, и это показалось совершенно невероятным. Сердце часто заколотилось, но Юрий поспешно завертел штурвальчик. Тогда женщина остановилась над цифрой "2" и улыбнулась юноше маняще и откровенно. Сильные стекла башенного перископа отчетливо и точно передали тени мокрого шелка на ее груди, и выпуклость ее обозначилась недосягаемым и дразнящим видением. Связанная с линкором законами оптики и внезапной юношеской мечтательностью, она уплывала вместе с берегом... Берег! Берег! Чудесный берег российского императорского флота! Берег, от которого отрываются только для того, чтобы его города и люди еще желаннее, еще острее встали потом по курсу возвращающегося корабля! Берег изящных женщин, влюбленных в дальний гром орудий и близкий шепот мичманских губ, берег автомобилей и ресторанов, берег, протягивающий душистые руки к залежавшимся в плаванье деньгам, берег расступающейся толпы, почтительных поклонов и сдергиваемых картузов, - берег, завоеванный флотом... Вот он провожает юношу в море, посылая ему последним приветом женскую грудь, обтянутую шелком. Вот он ждет его возвращения, напоминая о себе дальними огоньками маяков, похожих на цветные лампочки над столиками "Фении", вот он дразнит еле различимыми в бинокль усадьбами и домами, сладкая жизнь которых никогда не будет известна моряку. Вот он встречает его на граните пристани, как Колумба, в сотый раз открывающего полную неожиданностей Америку, и кидает все свои радости к его ногам. За спиной юноши - суровое море, могучие корабли, тяжелый и прекрасный устав стального монастыря, блеск, власть и сотни подобных ему властелинов флотского берега. Их губы целовали жесткую сталь переговорных труб, их пальцы сжимали рукоятки приборов, их глаза видели сухую или мокрую смерть, их уши слышали плотный грохот боя. Они хотят берега, жизни, женских губ и мягкой ткани на мягкой груди, - и это будет наше, ибо кто посмеет отказать нам, хозяевам-завоевателям и защитникам флотского берега!.. - Ну-ка, Юра, в сторонку, - сказал снизу голос Ливитина, и за штанину нетерпеливо подергали. - Пусти, скоро тревога! "В сторонку"! Еще целых три года в сторонку! Три года ждать этого бесспорного права чувствовать себя хозяином великолепной и пленительной жизни!.. Юрий повернул штурвальчик, перископ уперся в невыразительную воду, и женщина в трико навсегда исчезла из его жизни. В башне было ярко-светло и тихо, как в операционной. Внутри этого слитка стали, застывшей в причудливых формах траверзной брони, площадок и колодцев, бело-синие матросы были невесомыми и бесшумными. Серая и огромная, как свисающий зад слона, казенная часть орудия непрерывно и чуть заметно двигалась вверх-вниз в ярко освещенном колодце башни, в котором блестящие рельсы зарядника крутым изгибом американских гор проваливались вниз, в зарядное отделение. Казалось невероятным, что этот толстый непонятный обрубок, опутанный проводами, продолжается там, за башней, стройным и легким устремлением безупречно сужающегося ствола. Человеческая мысль была уплотнена здесь в движущуюся сталь, одухотворенную нервной энергией электрического тока. Движение трех тысяч пудов почти разумной стали, точное до миллиметра, производилось квадратными мужицкими пальцами первого наводчика Кобякова. Комендор Кобяков был приделан к орудию в качестве особого механизма, связующего стеклянную и стальную его части: он удерживал нить прицела на нижней кромке щита. Кроме того, он же нажимал ногой педаль, производя этим в канале орудия взрыв восьми пудов пороха. В ожидании первого выстрела башней владела тревожная тишина, подчеркнутая непрерывным жужжанием моторов. Каждое пощелкивание приборов сжимало сердце Юрия, угрожая оглушающим грохотом залпа, и тогда он вскидывал глаза на Кобякова - не раскрыл ли тот уже рта? Но Кобяков, упершись правым глазом в резиновый ободок прицела и прищурив левый, наоборот, закусил губу, наводя орудие особо тщательно. В ясном поле прицела на скрещении нитей сидел парусиновый щит. Деревянное его основание было сделано из огромных коряг, и в прицел был хорошо виден комель правого бревна, к которому был прибит первый шест. Такие же корни еще до службы Кобяков выворачивал на той пашне, за которую теперь присудили платить аренду. Кобяков тронул штурвал, и нить прицела легла на основание щита. От точности этой наводки зависело облегчение работы отца: после удачной стрельбы первые наводчики получали от Ливитина по рублю. Сто девять рублей долга Засецкому надо было собирать всеми способами. Между тем Засецкому, помещику, деньги требовались немедленно. Хотя директор Дворянского банка, где было заложено имение, и был с Засецким на "ты", но отсрочить уплату процентов за ссуду не мог - Казенная палата требовала скорейшего оборота денег, чтобы уплатить торговому дому "Джерс энд компани" за хлопок, из которого была сделана вата, превращенная сложной химической обработкой в порох, поставляемый казенными заводами для флота. Таким образом получилось, что неизвестный для Кобякова круг обращения денег замкнулся в кормовой башне "Генералиссимуса" и что Кобяков, нащупывая ногой педаль, готовился сжечь в канале орудия среди многих тысяч и те самые сто девять рублей, которые были необходимы ему, чтобы не разорить хозяйства. Вдруг башню рвануло вбок и что-то больно ударило Юрия в плечо. Пошатнувшись, он заметил испуганное и растерянное лицо гальванера, схватившегося за рубильник. Лязг, грохот, звон, шипенье наполнили башню. Из провала стремительно поднялся зарядник, громадный, как рояль, поставленный на ребро, догнал орудие и присосался к открывшейся уже его пасти, выпустив тотчас гремучую стальную змею, выпрямляющуюся на ходу в упругую палку. Змея втолкнула снаряд в канал орудия и быстро побежала обратно. По дороге она задела за выступ медного ящика над лотком, и оттуда, хлопнув дверцей, вывалился шелковый цилиндр полузаряда. Змея ринулась вперед, загнала его в дуло и на обратном пути выронила в лоток второй полузаряд; коротким, уже сердитым ударом она вбросила и его в канал и, громыхая и лязгая, скрылась в своей норе, а зарядник стал падать вниз, в провал, так же стремительно, как появился. Замок вжался в орудие вкрадчивым извивом вползающего в землю червя, и в башне опять наступила тишина, подчеркнутая жужжанием моторов. Стыдясь и смущаясь, Юрий только теперь понял, что это был выстрел, а не катастрофа: самого выстрела в башне не слышно, и рта раскрывать оказалось незачем. Все это произошло настолько быстро, что снаряд за это время еще не достиг щита. Вылетев из дула орудия с превосходящей воображение скоростью одного километра в секунду, он, опережая звук выстрела, рождая свой собственный гром, подымался высоко в вечернее небо почти по прямой линии. Но неуклонная сила земного тяготения потянула его вниз, сгибая все круче и круче линию его полета. Он наклонился остроконечной головой к воде - раскаленный, громыхающий, бешено вращающийся объект сложной невидимой борьбы многих механических сил: взрыва пороховых газов, силы земного тяготения, сопротивления воздуха, наклона оси орудия, инерции корабля в момент залпа и собственного своего вращения. Сложение всех этих сил, заранее рассчитанное таблицами артиллерийской стрельбы, направило снаряд к щиту и швырнуло около него в воду. Вода всплеснулась на месте падения беззвучным светлым столбом серебряных брызг. Брызги и точно были серебряными: этот великолепный фонтан стоил три тысячи двести рублей. Но в мозгу лейтенанта Ливитина вставшие за щитом, как свечи, водяные столбы отложились свободным от красоты и стоимости артиллерийским представлением "перелет". Как вода, смачивающая строчки анилинового карандаша, заставляет их стать яркими и видными, так кровь, прилившая именно к тем извилинам лейтенантского мозга, которые хранили многолетние впечатления, образы и числа, составляющие сумму знаний о стрельбе, заставила их проступить отчетливо и ярко за счет всех иных, посторонних стрельбе, впечатлений. Сложные цепи условных рефлексов, созданных длительной тренировкой мозга, замкнули накороткую зрение и речь, освобождая мозг для решения более трудных вопросов. Поэтому три всплеска снарядов, вставших за щитом, мгновенно оформились в первую необходимую команду: - Два меньше! Пять влево! Гальванер защелкал передающими приборами, установщики прицелов изменили данные, и три Кобяковых вновь навели иначе приподнятые и иначе повернутые орудия на нижнюю кромку щита. - Залп, - сказал Ливитин негромко, и, рванув башню коротким кругообразным движением, как встряхивают остановившиеся часы, с его губ скатились еще десять тысяч рублей. Таким же свойством был наделен мальчик из старой французской сказки: при каждом слове из его рта вылетала блестящая золотая монетка. Слова лейтенанта приносили значительно больше прибыли, хотя, казалось бы, он не созидал, а уничтожал деньги. Но уничтоженные словом "залп" десять тысяч рублей мгновенно породили возможность создать новые порох, снаряды и орудия взамен разрушенных залпом. Во многих концах страны и мира неизвестные Ливитину люди приступили к действиям: начали продавать, покупать, нанимать рабочих, составлять чертежи, выдумывать формулы, получать или давать взятки. Доллары, марки, рубли, франки и иены - море разнообразных денег, взволнованное всплеском снарядов, вздрогнуло, заколебалось, ринувшись в крутящуюся воронку взорванных десяти тысяч рублей, спеша создать вместо них новые ценности. Разноязычные рабочие хлопка, руды, угля, стали, кислот, зерна и леса проработали еще одну минуту сверх того времени, которое требовалось им, чтобы окупить хозяйские расходы на поддержание их существования. Созданные ими за эту минуту ценности восстановили утопленные лейтенантом Ливитиным десять тысяч рублей, и часть этой прибыли докатилась до него в виде лейтенантского жалованья. Таким образом, получилось, что и этот новый круг обращения денег, неизвестный Ливитину, замкнулся в кормовой башне "Генералиссимуса" так же, как и кобяковский, с той только разницей, что Кобяков, нажимая педаль, уничтожал свои деньги и от этого обеднел, а Ливитин, уничтожая чужие, богател. - Поражение через тридцать секунд, автомат два с четвертью сближения! - скомандовал Ливитин. Щит попал в накрытие, и стрельба могла быть ускорена. "Генералиссимус", описывая плавную дугу вокруг щита, вспарывал носом изнутри голубое полотно воды, отворачивая форштевнем белые края разреза и размалывая его обрывки винтами за кормой. Гигантское и великолепное создание крупной индустрии двигалось по воде, непрерывно расточая деньги. Они вылетали из орудий в желтом блеске залпа, стлались по небу черными вздохами дыма из труб, растирались подшипниками в текучем слое дорогого заграничного масла, крошились, как в мясорубке, лопатками мощных турбин. Деньги таяли в воде, ибо корабль этот, выстроенный для защиты рублей от долларов и франков, устарел еще до спуска своего на воду: за время его постройки доллары и марки отлились в лучшую броню и лучшие орудия, против которых этот корабль уже не годился. Но сейчас, ослепленный собственной мощью, он громыхал залпами, медленно раскачиваемый силой отдачи своих орудий, величественный и огромный, как боевой слон. Юрий, оглушенный грохотом, восхищенный и подавленный зрелищем стрельбы, раскрыв в полуулыбке рот, смотрел на все блестящими от восторга глазами. Чудесная вещь стрельба! Он начинал понимать то почти нежное чувство, с которым Николай всегда говорил о башне. Жаль, что так скоро кончается!.. Стрельба окончилась быстро. Одетые в форменки мужики и мастеровые, из которых каждый в своей личной жизни считал огромной суммой четвертной билет, за одиннадцать минут выкинули в воду полтораста тысяч рублей и по отбою вышли на палубу с равнодушным видом людей, которые закончили положенную им работу. Стрельба оказалась удачной, и на мостике было весело. Корабль повернул в Гельсингфорс. Солнце спустилось к воде, зализывая длинными теплыми лучами шестьдесят восемь ран, нанесенных морю. Лейтенант Греве, сощурившись, посмотрел на безвредный сейчас для глаз красный сплюснутый диск. - Повоевали - и за щеку! - сказал он Бутурлину. - К десяти на яшку станем, штурманец? А то у меня вечерок сорвется, нынче у Власовых на лужайке детский крик. - Что-нибудь вроде, - ответил Бутурлин, вынимая из ушей вату, - полтора часа ходу, поспеешь... Юрий забрался на сигнальный мостик. Оттуда море казалось огромным. Небо, исполосованное полетом снарядов, обильно точило теплую кровь заката. Вольный и прохладный воздух, чуть горчивший запахом дыма, расширил его легкие. Он вздохнул свободно и счастливо и в невольной потребности общения сказал сигнальщику, проворно натягивавшему на поручни снятый на время стрельбы обвес: - Вечер-то какой, роскошь! - Чего изволите, господин гардемарин? - не расслышав за шумящей парусиной, с готовностью спросил тот. - Посмотри на закат, говорю... не видишь? Сигнальщик бросил обвес и обеспокоенно повернулся к солнцу, подняв к глазам бинокль. Он провел им по горизонту, отыскивая, что именно привлекло внимание гардемарина. В бинокле алое поле дрожало и переливалось, вода мягко сливалась с небом в примирительном одноцветье, и ничего не было видно. Зато правее заката сигнальщик увидел то, что требовалось, и, отняв бинокль от глаз, с уважением посмотрел на Юрия. - Так точно, адмирал идет, - сказал он и побежал на крыло мостика к сигнальному кондуктору. Корабли сблизились быстро. Флагманский линкор шел на юг, полоща в закате контр-адмиральский флаг. На "Генералиссимусе" сыграли большой сбор, люди быстро выстроились по борту. Лейтенант Греве встревожился. - Что ему надо в море в субботу? - сказал он вполголоса Бутурлину. - Не к добру старик заплавал, ей-богу... Флагман разошелся с "Генералиссимусом" в полумиле; на фок-мачте его болтался полосатый флаг. - Вашскородь, на адмирале "он" - "следовать за мной!" - прогудел сверху голос сигнального кондуктора. - Лево на борт, - сказал командир, не удивляясь. Корабль, зашипев кормой и раздавливая ею подбегающую к борту воду, легко повернул на обратный курс и вступил в кильватер адмиралу, привязанный к нему молчаливым приказанием. Гельсингфорс и все, что ожидало в нем лейтенанта Греве, осталось за кормой. Греве спустился с мостика и пошел на ют, задрав по дороге ударом сложенных пальцев чехол фуражки сзади, образовав из нее род поварского колпака. Офицеры на юте засмеялись. Такое положение фуражки обозначало: "недоволен начальством". - Господа, Гревочка бунтует, - сказал Веткин, бросая папиросу в обрез (офицерам курить на юте разрешалось). - Старый дурак, - пожаловался Греве с искренним огорчением. - Ну куда он к черту повел? В Ревель? - Гревочка, пути начальства неисповедимы, - сказал Веткин примирительно. - Учитесь властвовать собой: ваше свидание не состоится! Пойдем лучше пить коньяк, я выиграл с батюшки, он утверждал, что адмирал оставит нас в покое. - Пойдем, - сказал Греве обреченно, - здесь уголь сыплет. Палуба хрустела от угля, выкидываемого с дымом из труб. В кочегарке выла вентиляция, и через определенные промежутки времени раздавался звонок. Тогда кочегары распахивали топки, и жар разливался по палубе горячей, вызывающей пот волной. Езофатов, стоя боком к топке и защищая лицо привычным поворотом головы, швырял очередные лопаты угля на ломкий пласт раскаленного жара. Топка захлопнулась, и Езофатов выпрямился. - Время сколько там, Вайлис? - спросил он, осторожно обтирая обратной стороной ладони рассеченную утром щеку. - Около десяти, наверное. - Когда якорь кинем, не знаешь? - У меня была глупая тетка, - сказал Вайлис, помолчав и ловк