ак, как он стоял перед офицерами линкоров. Их ждало другое: разведки, лихие крейсерские бои, обстрелы берегов, уничтожение миноносцев... Крейсерские бои, разведки, отражение миноносцев! Громоздкие высокобортные корабли с частоколом фабричных труб, которых было едва ли не больше, чем пушек, тихоходные мишени для подводных лодок, цусимские и доцусимские старушки: "Диана" (1899 год спуска), "Россия" (1896), "Громобой" (1899), "Богатырь" (1901)... - какую разведку, какие лихие бои могли они вести? - Давайте, Владимир Карлович, бросим легенду о мощи российского флота! Дух - духом, но таким кораблям разве святой дух да Микола Мирликийский поможет, - сказал Морозов жестко и отошел от аквариума. - Плывет этакая непобедимая армада каравелл старше нас с вами возрастом, плывет навстречу только что спущенным со стапелей германским кораблям - и обидно и горько на ней тонуть... Уж если нам - новому кораблю, единственной пока надежде российского флота - капитальный ремонт котлов нужен! Да что им! Всему флоту он нужен, сверху донизу!.. Все заклепочки прочеканить, все пушечки, что горохом стрелять собрались, сменить, все старое нутро выкинуть, а новое... Да где его, новое, возьмешь!.. Морозов безнадежно махнул рукой и пошел из кают-компании. - Нигилист, ей-богу, нигилист! - фыркнул Веткин. - Право, если б я не знал, что Морозинька склонен к истерике, я бы попросил Шиянова его суток на семь посадить... Что у него, невеста на берегу, что он так разнервничался? Греве сделал пальцами неопределенный жест, означающий догадку: "Механик, чего же спрашивать..." Он помолчал, следя за Веткиным, выходящим из опустевшей кают-компании, и поднял глаза на Ливитина. - Я удивляюсь, Ливи, - сказал он потом, медленно притушивая папиросу. - Вы всегда так приветливо слушаете эту непристойную демагогию. Сколько раз я ни обрывал этого, - он поискал слово, - этого дешевого оратора, вы ни разу меня не поддержали. А между тем, пожалуй, вы единственный, с чьим мнением он считается... Такое фрондерство, неприличное флотскому офицеру, вас как будто забавляет? - Отчасти, - ответил Ливитин, так же медленно гася окурок. - Это имеет свежий вкус. - И - острый? - Возможно. - Даже если это - красный соус?* ______________ * Соус с красным перцем к мясу - излюбленное блюдо на английских кораблях. - Я предпочитаю британскую кухню, - сказал Ливитин с полуулыбкой. - Русские пироги очень тяжелы, пресны и располагают к вялости ума. Греве усмехнулся. Наконец-то после утомительного студенческого спора с Морозовым, где вещи назывались своими именами, можно было отдохнуть на словесном фехтовании с Ливитиным! С этой точки зрения Ливи был превосходным собеседником. - Не забывайте, Ливи, что острая пища почти всегда разрушает организм. Всякие излишества - политические в особенности - нередко вызывают кровавый понос. Что до меня, я не поклонник этой заразной болезни. В корабельных условиях она протекает в особо тяжелой форме... Ливитин щелкнул портсигаром и положил его в верхний карман кителя. Обнаженная подушечка сломанного ногтя холодно и гладко почувствовала металл. Взгляд Греве был слишком прозрачным и ничего не выражающим для такой интересной беседы. Греве, Гревочка, карьерист, любимец гельсингфорсских дам, кавалергард во флотском кителе, вдруг показался ему совсем в ином свете. Почему-то припомнилась весенняя история с кочегарами и нехорошая роль, которую играл в ней Греве. Ливитин улыбнулся. - Я одинаково не склонен испытывать ни кровавого поноса, ни запора. Тем более - длительного и в Шлиссельбургской крепости. Ваши вдумчивые прогнозы ошибочны, милый Гревочка. Вы плохо читаете в сердцах. Еще в течение секунды оба лейтенанта смотрели друг другу в глаза, Греве - с пристальным вниманием, Ливитин - с живым любопытством. Двое вестовых замерли в отдалении, выжидая, когда господа офицеры окончат разговор, чтобы убрать приборы. Потом Греве встал первый. - Все-таки, Ливи, на вашем месте я бы разъяснил юнцу нелепость его поведения, особенно в военное время! - Я не верю в свои педагогические способности, Владимир Карлович, - ответил Ливитин, также отодвигая стул. - Неужели всю войну будет по три разводки в день? - добавил он с комическим вздохом, пропуская Греве вперед. Из кают-компании Ливитин сразу зашел к Морозову в каюту и застал его в одном белье, надевающим прогарное рабочее платье. - Вот кстати! - сказал ему Ливитин еще из дверей. - Не торопитесь надевать штаны. Вас высечь надо. - Не вижу за что, - фыркнул недовольно Морозов. - Зря горячитесь и нервы травите, неистовый Робеспьер! - Так, Николай же Петрович... - Принимайте бром. Что вас слабит на речи? Чего вы там наговорили? И кому? Веткину, идиоту, поставщику острот, который отца родного за анекдот продаст... Греве, который смотрит на вас прищурясь... Не понимаю такой траты энергии. Подумаешь, голос флотской совести сыскался! Морозов без малого в голос взвыл: - Николай же Петрович! Не молчится, хоть брось! Горько же сознавать, что ты игрушка в чьих-то руках! Вот пошлют тебя на дырявой посудине, с "прекрасным духом" гибнуть позорно и жалко... Разве это не бесит? Да вы-то сами, - вы же видите весь этот длительный обман, безмолвный уговор нас всех, носящих офицерские погоны и обязанных присягой и дисциплиной расшаркиваться друг перед другом, уверять один другого в мощи флота, не сомневаться в неминуемой победе и круговой порукой замалчивать весь тот позор, который кругом творится. Воевать идут - идиоты! - когда тут не воевать, дай бог до боя доплыть... И вы это видите, наверное, лучше меня, - я что? я механик, многого не знаю и только догадываюсь! - видите и молчите... Чего вы молчите? - Поставьте на ночь горчичник к затылку, Петруччио, - сказал Ливитин, впадая в обычный тон и усаживаясь по-хозяйски к столу. - Вы допрыгаетесь до чего-нибудь. Сколько раз я вам толкую, что здесь военный корабль. Публичный дом и пожар в нем во время наводнения, как Веточкин сострил, я вполне отчетливо вижу, смею вас заверить. И так же, как вы, постом и молитвою готовлюсь помереть за веру-царя-отечество и за глупость как собственную, так и вышестоящих начальников... Аренда счастливой жизни окончилась, юный мой друг, пожалуйте к расчету, надо иметь мужество оплачивать фальшивые векселя, а мы их надавали России-матушке порядочно. Но бить по сему поводу голыми кулаками в броняшку не собираюсь и вам не советую: кулаки в кровь разобьете, а отсрочки платежа все равно не очистится... А вот вы поясните, Петруччио, из-за чего вы, собственно, глотку дерете и кулаки расшибаете? Морозов, просунув наконец голову в узкий разрез твердой парусины прогара, бросил на него быстрый взгляд. - Начистоту? - Обязательно. - Я всерьез скажу. - Валяйте. - А может - страшное. - Погодите, я за стул схвачусь! Лейтенант действительно взялся обеими руками за переплет стула, но потом предупреждающе поднял ладонь: - Стоп! Я, может, сам догадаюсь... Революция? Морозов кивнул головой. В прогарном платье, без всяких признаков офицерского чина, курносый и всклокоченный, он напомнил Ливитину давние гимназические годы. Такие же всклокоченные студенты, с таким же обязательным стремлением к немедленной революции, несмотря ни на что, тогда разъясняли гимназическому кружку смысл манифеста 17 октября. Все это показалось, как виденное в театре. Жизнь опустилась над юностью прочным железным занавесом, охраняющим от пожара. - Догадаться нетрудно, - сказал Ливитин, сочувственно кивая головой. - Революция! Панацея от всех зол, начиная с голодного крестьянина и кончая боем на центральной позиции! Как это у вас просто выходит: революция, смена политического строя, новые люди, у... как там его?.. у государственного кормила, - айн, цвай, драй! - и мичман Морозов счастлив: война отложена, флот не гибнет, Россия тоже, мужички каждый день курицу кушают, и по всей территории Российской империи... то бишь, республики - благовоние и тишина. А позвольте полюбопытствовать, Германия с Австрией тоже войну отложат? Морозов поколебался, но потом упрямо ответил: - Война или мир - в руках правительства. Новое правительство всегда может объявить причину войны дутой, вот и все! Ливитин расхохотался. - Простите, я с точки зрения узкоисследовательской: вам точно известны причины войны? - Н-нет... - И мне нет. Помимо братьев-славян и креста на святой Софии, причины эти известны досконально только людям, стоящим у государственного кормила. А кто у этого кормила стоит - двор ли, парламент ли, - смею заверить, один черт. Кто бы ни стал, ему важно, чтоб это кормило вдоволь кормило. А посему математически точный вывод: будет республика - будет и война, и ваши запоздалые вопли решительно ни при чем. Только к пожару в публичном доме во время наводнения прибавится еще порядочное землетрясение. Вот вам прогноз на революцию в ближайшие дни. - Сытый пессимизм! - огрызнулся Морозов сердито. - Не лайтесь. Пустячки - "сытый", когда помирать доводится... Вот вы насчет книжечки господина Семенова упомянули. Читано. В идеалистические гимназические годы читано. И по сердцу резнуто, помню. Смею вам доложить, я на флот из-за преступной к нему страсти пошел: Цусима эта самая сердце травила, полагал флот переделать. Молод, конечно, был, очень это просто казалось. А как двинули меня несколько раз по черепу - примолк. Поищите в архивах под шпицем записку мою об этих эйфелевых башнях. Даже ответа не дали, а можно было мачты сейчас не резать. Насчет крейсеров упомянули? Извольте. В первый год выпуска плантик мною по своей охоте был составлен с исчислением, сколько быстроходных крейсеров с сильной артиллерией для некоторых действий в Балтийском море потребно и сколько кредита на сие испрашивать... Линкоры заместо того строят, "флот открытого моря" заложили - линейные крейсера, которым в заливе - что слону в ванне. А плантик, чай, крысы скушали. Впрочем, выговор за это имел: не суйся, мичманок, в адмиральское дело! Но из того, что у меня в голове другие безысходные планты сидят, не следует еще, чтобы ею в досаде о броняшку биться, нет. Я и кулаки теперь жалею. Плантиков не пишу и записок не представляю. Наоборот, в последние годы ушел в разврат мыслей и склонность к эгоцентризму, чего и вам желаю. Морозов мрачно на него посмотрел и надел фуражку. - Как слепые щенки, - сказал он устало, - как слепые щенки... Тычемся мордой, сами не знаем куда... Или еще хуже: кто-то тебя за шиворот берет и тычет: в службу, в войну, в смерть... Помяните мое слово: скоро на эту игру желающих не будет вовсе. Дайте только войне народ расшевелить. - А вы не скулите, - ответил Ливитин, идя к двери. - Малый сбор вон играют, ишь как весело! Пойдем, юноша, в разные места: я на мачту, а вы на дно, в кочегарку... А кстати: вы этот капитальный ремонт в фигуральном виде больше не употребляйте. Двусмысленность получается. - Какая? - не понял Морозов. - Такая. Обыкновенная. В оглоблю. Скажите, какая святая наивность! Какой такой капитальный ремонт сверху донизу? Да еще при Греве... Рекомендую: тихая змейка, но ядовитая. Как бы чего не вышло, как боцман Нетопорчук говорит. - При чем здесь Греве? - опять не понял Морозов. Ливитин нахлобучил ему фуражку до самого носа и толкнул к дверям: - Сыпьтесь в кочегарку, механик, это для всех полезнее! Пошли... ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Сплошное кольцо ржаво-красных барж и шаланд охватывало "Генералиссимус" гигантским спасательным кругом, удерживая его на поверхности военной волны, хлынувшей на Россию. Уголь, снаряды, мука, перевязочные материалы, мясо, торпеды, машинное масло, порох, капуста разными способами и различными путями переправлялись с барж в его подводные хранилища, напитывая корабль энергией, необходимой для боя. К вечеру должна была прибыть еще одна баржа - для выгрузки в нее вещей, этому бою ненужных. Поэтому, едва встав из-за стола, Шиянов спрыгнул в катер, чтобы обойти с боцманом корабль и отыскать для нее у борта свободное место. С катера "Генералиссимус" выглядел спокойнее; молчаливая сутолока на его палубе отсюда не была видна. Оба крана, нависшие над ним с обоих бортов, еще не работали (команда кончала ужин), а скопление барж само по себе еще не означало той необыкновенной сумятицы, которую обрушило на корабль приказание штаба закончить приемку всех запасов к утру. Где-то в надежной броневой скорлупе секретного ящика лежал нераспечатанный мобилизационный часовик, предусматривающий порядок приемок и категорически отрицающий подобный воскресный базар барж. Но документ не имел еще силы, ибо мобилизация не была еще объявлена. Такое положение вещей для всякого старшего офицера было бы гибельным. Но Шиянов ценой одновременного появления в разных пунктах приемок, ценой охрипшего голоса и целой пачки вставленных кому следовало фитилей сумел добиться относительного успеха. Угольная погрузка шла, почти не мешая приемке снарядов; капуста и мясо удачно избегали на палубе встречи с торпедами; люди работали с четырех часов утра без отдыха и без смены, и сейчас, после запоздавшего ужина, опять должен был быть сыгран "малый сбор". Таково было ироническое название сигнала, вызывавшего на работу всех, за исключением караула и вахтенного отделения. "Генералиссимус" стоял, развернувшись курсом вест. За громоздким его силуэтом на небо туго, без складок, был натянут плотный желтый шелк заката, как занавес, скрывающий перестановку декораций на театре военных действий. Балтийское море за ним готовило неизвестное. Возможно, что из Киля уже шла германская эскадра. Возможно, что шведский флот уже соединился с ней в назначенном шифром рандеву* где-нибудь на параллели Готланда. Возможно, что удар будет внезапен, без объявления войны, по примеру Порт-Артура. Все было равно возможным и равно неизвестным; желтый шелк западного горизонта был загадочно-пуст и непрозрачен: разведка отсутствовала. Поэтому оставалось только одобрить решение командующего приготовить к бою корабли, не дожидаясь официального объявления мобилизации и первого немецкого снаряда, разрывающего этот проклятый занавес. ______________ * Условленное место встречи эскадр или кораблей. Катер огибал корму - единственное место, которое было свободно от барж и шаланд, но которое не могло быть использовано для новой баржи: здесь были оба трапа, парадный правый и служебный левый, ют - место вахтенной службы - и каюта командира. Шиянов раздраженно щелкнул пальцами и поднял глаза, стараясь не видеть этой заманчивой, но запретной для погрузок части борта. Огромный двуглавый орел, приклепанный к броне над длинным медным названием "Генералиссимус граф Суворов-Рымникский", осененный кормовым флагом, воинственно расправлял свои зубчатые крылья и смотрел на Шиянова обеими своими хищными головами. Увидев его, Шиянов нахмурился: угольная пыль за целый день погрузки осела на крыльях орла мелкой черной мукой и резала флотский глаз. - Корней Ипатыч, - сказал он укоризненно, - что же это? Старший боцман, стоявший за его спиной, поднял на орла свое дубленое курносое лицо. - Сами знаете, вашскородь, приборочки не было... Кончим - приберемся... Вон же аврал какой! До орла ли тут... - Не годится так, - продолжал Шиянов недовольно. - Неудобно! Катера ходят, адмирал может приехать... Корабль познается в мелочах, Корней Ипатыч, и вдруг - грязный орел... Эта мысль понравилась Шиянову, и он опять вскинул глаза на проплывающего над головой тусклого, пылью припудренного орла. Именно в этом и шик настоящего старшего офицера - не упускать мелочей! Орел перерастал в некий символ. Корабль лихорадочно готовился к бою, грязь, уголь везде, на палубе какие-то бочки, капустные листья, - не корабль, а рынок. Но если с кормы корабля, изнемогающего от работ, встречает посторонних орел, выдраенный, как для смотра, - всем становится ясно, что грязь и кабак на палубе - только временное, вынужденное событиями состояние и что корабль этот - настоящий военный корабль с прекрасной налаженностью и с талантливым старшим офицером. Так незначительная деталь - какой-нибудь отточенный ноготь - сразу определяет настоящее общественное положение человека, в каком бы костюме он ни был. Шиянов представил себе, каким успокоительным блеском должен сиять орел во мраке угольной пыли и в грохоте бесчисленных погрузок, и решительно повторил: - Не годится, Корней Ипатыч, надо послать кого-нибудь! Корней Ипатыч, однако, запротестовал. Хитрый старик, дослужившийся до кондукторских погон, отлично понимал свои взаимоотношения со старшим офицером. При нем он был правой рукой и на правах престарелой няньки, ворчащей на господ, порой позволял себе жестоко спорить с Шияновым, возражать которому не пришло бы в голову никому на корабле. - Как желаете, Андрей Васильевич, ваше, конечно, дело. Только, осмелюсь доложить, одна глупость выйдет: вон и солнцу закат, кто смотреть на него будет, на орла-то? Опять же и адмирал. Что он, не видит, адмирал, какая колбаса вкруг? Теперь - люди: где я человека возьму? Сами знаете, хоть пальцем их делай, все в расходе... Длинная воркотня боцмана никак не соответствовала разбегу, взятому Шияновым с утра. - Ну, будет! - оборвал он. - Выдраить! - Есть, - сказал Корней Ипатыч, и было видно, что он так или этак, но от орла увернется. Старый и упрямый дурак! Шиянов отвернулся. Не вдалбливать же ему в голову все глубокое значение вычищенного орла? Катер проскочил дальше к носу, и новые хлопоты заняли ум старшего офицера. Орел, почти почерневший от прилипшей к нему угольной пыли, остался одиноко грозить в пространство. На желтом шелке заката черный орел выглядел, как на императорском штандарте. Россия встречала невидимого еще врага этим победоносным знаменем. Замечательная птица прилетела в Россию четыре с половиной столетия назад. Тогда она никак не походила на эту, приклепанную к корме огромного корабля. Геральдика, мудрая наука о гербах, в точном соответствии с характером каждой эпохи изменяла внешний вид этой символической птицы. Когда беспризорный орел только что рухнувшей в Босфор Византийской империи осторожно присел на третьесортную корону Ивана Третьего, подозрительно осматриваясь обеими своими маленькими и придурковатыми головами (новое царство оказалось не из завидных!), - этот геральдический эмигрант далеко еще не был в теле: крылья его были вяло опущены, перья, выщипанные османами, редки, лапы тощи, - дай бог только прокормиться в сермяжьем царстве. И только когти алчно растопырились, обещая приютившему птицу московскому боярству оправдать себя в будущем. И первой добычей затрепыхался в этих когтях Господин Великий Новгород - первая республика, слопанная подрастающей монархией. Иван Грозный привычным жестом воткнул в загривок орла православный шестиконечный крест. От этого удара головы орла хищно вытянулись в стороны - к Сибири и к Ливонии, в сильнейшем желании отколупнуть добрый кусок в хозяйстве первого российского царя. Но загудели крестьянские бунты - и пришлось орлу, как спугнутой курице, скакать с одной царской головы на другую, не особенно разбираясь в родословной. Из этой переделки птица вынесла мудрый опыт, двух корон на головах оказалось мало, - и осторожная геральдика напялила на орла третью, сменившую собой шестиконечный крест. Тогда всем стало ясно, что не богом единым жива будет российская держава, но и твердой царевой властью. В лабазном складе тишайшего Алексея Михайловича орел раздобрел. Под огромной своей короной, как под ярмарочным навесом, он расположился прямым сидельцем бойкой лавки, постукивая по непокорным головам скиптером и крепко ухватив в левую лапу державу, круглую, как медный пятак. Пора было подумать о том, как выбраться из Охотного ряда в Европы. И тогда герольдмейстерская контора впервые подняла двуглавому орлу опущенные крылья. Он опять похудел, но теперь это была уже мускулистая худоба натренированного хищника. Цепь Андрея Первозванного, пожалованная первым российским императором, побрякивала на его сильной груди, когда он вместе с Петром метался от азовских берегов до новорожденной столицы на невских болотах. Потом он присел на крышу Екатерининского дворца, чистя клювами перья, забрызганные кровью пугачевских восстаний и бессчетных турецких войн. Дворянство окрепло. Оно охотно предоставляло императрице своих крепостных в бесчисленные рекрутские наборы. Армия напирала на турецкие и польские границы, отодвигая докучную их преграду на запад и на юг и принося из походов на лихо поднятые крылья орла новые гербы покоренных царств. И тогда из Крыма впервые потянул в Петербург влажный ветер Черного моря. Орел повел одной головой на юг, увидел - и надолго оставил ее в этом внимательном повороте, упершись немигающим своим глазом в узкую щель Босфора. Другая голова тревожно смотрела на запад. Там наполеоновская блокада зажала жирную пуповину, питающую английским золотом младенческий рот российского торгового капитала. Дворянство, как на охоте, замахало краснооколышными фуражками на императорского орла, сгоняя его на новые войны: - У-лю-лю!.. - Ату его! И он взлетел, подчиняясь, и приобрел в этом полете тот широкий размах крыльев, который напоминал ему и Европе недавнее надменное паренье над Лейпцигом, Берлином, Парижем и Веной, - распластанный и изящный александровский орел. Геральдика, прислушиваясь к почтительному хору европейских держав, тотчас сменила в его лапах пятак державы и дубинку скиптера на многозначительные громовые стрелы и лавровый венок. На целое столетие престиж молодой русской расы был неразрывно связан в представлении буржуазной Европы с престижем неколебимо сильной, твердо охраняющей современный "порядок" царской власти, и моральная сила России отождествилась с военной силой европейского жандарма*. ______________ * См.: В.И.Ленин. Полн. собр. соч., т.9, с.151-159. "Падение Порт-Артура". Однако все же дубинка была привычнее, чем романтические громовые стрелы. И николаевский орел поспешил поднять с Сенатской площади выроненный новым царем скипетр, мокрый от крови восставшей гвардии, и напоминающе занес его над страной, как шпицрутен. Николай Первый исправно кормил птицу сырым мясом из собственных рук; перья ее встопорщились, клювы заострились, головы опять вытянулись к черноморским проливам и к Европе, - и никому уже не узнать в этом жестоком, хищном и властном орле-стервятнике флегматичного, откормленного каплуна времен тишайшего лабазника. Камнем, сложив крылья, падает он на восставшую Венгрию, одним ударом приканчивая революцию; широкими кругами ширяет над Кавказом, разоряя гнезда горных племен; хищная его тень покрывает Персию, угрожая английским деньгам, наводнившим персидские рынки. Империя цветет, богатея и ширясь, крылья орла опять вздымаются кверху в нестерпимой гордости самовластья; империя грабит своих и чужих, грабит армиями, дешевым хлебом, водкой, жандармами, мануфактурами, департаментами. Но колеса истории, скрипя, окончательно сворачивают с древней феодальной дороги, и императорский престол пошатывается на своей исторической колеснице, роняя в страну от этих толчков вынужденные реформы. Ими устилают путь. Орел кровоточит: крымская кампания, первое поражение распухшей монархии... Две головы орла вступают в озлобленное противоборство, помещики и молодая буржуазия царапаются во внутренней борьбе, временами мирясь, чтобы вместе расклевать общего врага, подымающегося внутри измученной страны: революцию. Это последнее мирное занятие вошло в обиходный круг дел царственной птицы. Жирная и громоздкая, подобная новому своему хозяину - Александру-миротворцу, уселась она на империю, от края до края укрыв ее своим телом, незаметно для Европы раздирая острыми когтями растущую революцию и костяной улыбкой клювов кокетничая с Францией, подманивающей ее золотой крупой франков. Но, снова согнанный с нашеста криками российских банков, отвыкший летать, разъевшийся на домашних хлебах, круглый орел тяжело и неохотно летит на восток за десять тысяч верст в неверную колониальную авантюру. Порт-Артур! - второе поражение, военный крах, понесенный самодержавием... Ох, годы! Когда ты видел такие годы, черный с золотом императорский орел? Почему геральдика не присвоит тебе новые атрибуты победы - виселицу и нагайку? Новые знамена приютили тебя на своих полотнищах, новая надежная императорская гвардия - "Союз русского народа" - черная сотня купеческих молодцов победно проносит тебя на хоругвях по усмиренным погромами Гомелю, Кишиневу, Белостоку, Седлецу. Черная сотня идет по пылающей России, закрепляя боевые победы Семеновского полка, черная сотня возвращает орлу Москву, Одессу, Кронштадт, Свеаборг, царство Польское, Красноярск, Иркутск и площадь Зимнего дворца. И на башенке его, обращенной к сырым казематам Петропавловской крепости, вновь спокойно и грузно присел вспоенный кровью, мясом вскормленный, зубчатокрылый двуглавый орел, накапливая в острых когтях нестерпимый военный зуд. И теперь он опять смотрит на проливы и на Европу с кормы "Генералиссимуса" хищным полубезумным взглядом красноватых глаз. Освеженная французскими займами позолота блестит на его перьях: Георгий Победоносец бодро скачет на тонконогом коне навстречу победам. Гербы покоренных царств теснятся на крыльях, очищая место турецкому полумесяцу, данцигским ключам и галицийским колосьям. Двуглавый орел шевелит крыльями, готовясь к своему пятьдесят третьему военному полету... Но побед не будет. Год Цусимы и Порт-Артура висит на крыльях орла неодолимым грузом истории. Военное могущество двуглавого хищника оказалось мишурным. Он сам себя сожрал, пытаясь ударами крепких клювов задержать движущий Россию исторический ход. Царизм оказался помехой современной, на высоте новейших требований стоящей организации военного дела, - того самого дела, которому царизм отдавался всей душой, которым он всего более гордился, которому он приносил безмерные жертвы... Гроб повапленный - вот чем оказалось самодержавие в области внешней защиты, наиболее родной и близкой ему, так сказать, специальности*. ______________ * См.: В.И.Ленин. Полн. собр. соч., т.9, с.151-159. "Падение Порт-Артура". И пусть Раймон Пуанкаре обещает самоновейшее оружие, пусть сходят со стапелей новейшие линкоры, пусть штабс-капитан Андреади смело возит по небу на русском военном самолете первую женщину-пилота, княгиню Шаховскую, изумляя ловкостью обращения в воздухе с дамой, пусть лихорадочно стучат в ревельских доках пневматические молотки на новейших подводных лодках, - он обречен, победоносный некогда императорский военный орел. Первые залпы в Восточной Пруссии обнажат страшные язвы системы, прикрытые его золочеными крыльями. Мазурские болота засосут целиком его верную опору - гвардию. В армию хлынут, гонимые ударами цепких когтей, новые ненадежные кадры. Царь, в последней надежде на военное чудо, протягивает сегодня руку смерти, отдавая ей по тысяче людей за каждое перышко четырехсотлетнего орла, - и смерть тяжко сжимает цареву руку, вглядываясь с усмешкой в проступающие во мгле темные своды екатеринбургского подвала... 16 июля решает судьбу орла - 16 июля, день подписания манифеста о последней мобилизации русской армии и русского императорского флота. Она фактически уже шла. Боевые снаряды неповоротливыми тюленями лежали на палубе. Заградители стояли в Порккала-Удде, изнывая вместе с флотом в нервическом нетерпении поскорее сбросить в воду свою спасительную преграду готовых к взрывам мин. Катера, как нераспрягаемые во время пожара лошади, дымили на выстрелах в самозабвенной готовности сорваться с места и мчаться куда надо - подталкивать скрипучую машину необъявленной, но проводимой мобилизации. Черная пыль принимаемого для боя угля лежала на палубе, на белом чехле часового у флага и недвусмысленным траурным крепом покрыла золотые крылья кормового орла. На палубе начиналась третья за сутки разводка на работы. Срезанная до половины грот-мачта торчала над кормовой башней безобразным и гнетущим напоминанием, зловеще грозя гигантскими обгорелыми пальцами своих почерневших от огня спиралей. Матросы в грязном рабочем платье, без фуражек, с надетыми вместо них на головы чехлами стояли ломаным фронтом, готовясь продолжать погрузку угля. Широкие, как трибуны скачек, лестницы, образованные подвешенными беседками, спускались с баржи с углем. Портовый кран нагнул свою длинную шею над шаландой со снарядами; седой крановщик с повязанной щекой, дожевывая хлеб, выглядывал из своей закопченной стеклянной будки, равнодушный, как стрелочник. Раскиданные по палубе угольные корзины, снаряды, какие-то бочки, ящики, тюки, вытащенные из командной библиотеки деревянные шкафы загромождали палубу. "Генералиссимус" перетряхивал содержимое своих погребов, шхиперских и кладовых, отбирая нужные для боя вещи и выкидывая на берег ненужные. Такими были практические снаряды (те самые, которыми лейтенант Ливитин стрелял по парусиновым щитам), деревянная мебель, тенты, ковры, шлюпочные паруса, сломанные кресла для отдыха офицеров на юте. Вся эта сутолока вещей была невообразимо хаотичной, как платформа узловой станции. Весь российский императорский флот наспех пересаживался в скорый поезд с лаконичной табличкой под окнами вагонов "Порт - бой". С трудом пробираясь между завалившими палубу вещами, лейтенант Ливитин добрался до фронта четвертой роты, и Сережин, как всегда - густо и страшно, рявкнул "смирно". Ливитин оглядел фронт. Мачта требовала последнего напряжения сил. Во что бы то ни стало нужно было срезать еще двадцать футов ее спиральных стальных прутьев и сегодня же застлать их обрубки привезенным из мастерских порта стальным настилом с просеченной в нем дырой для новой - деревянной - мачты. Люди, вторые сутки днем и ночью работавшие по резке мачты, откровенно устали. Их лица осунулись и посерели; там и здесь белели повязки, - многие пожгли себе ладони и пальцы, хватаясь за горячую, неостывшую сталь. - Подтянись, братцы, сегодня кончим! - сказал Ливитин возможно веселее. - Гаврила Андреевич, возьмите в погреб людей, практические снаряды наверх, баржу подали... Неновинский, артиллерийский кондуктор, хозяин четвертой башни, высокий и усатый, похожий на провинциального телеграфного чиновника пожилой человек, солидно выступил вперед и пошел вдоль фронта, отсчитывая себе людей. - Кто на мачте работал, тех оставьте, - сказал ему вслед Ливитин. - Волкового тоже не берите... Сережин! Отбери, кто с Волковым на мачте работал! - Так что Волковой в карауле, вашскородь, - доложил Сережин сконфуженно, чувствуя, что с Волковым он распорядился что-то не так. Лейтенант быстро взглянул на него и так же быстро отвел глаза. Преданное лицо Сережина мгновенно покрылось капельками пота. Этот взгляд был хорошо понятен Сережину: он означал длинный разговор в каюте с глазу на глаз (лейтенант никогда не ругался перед строем, оберегая авторитет фельдфебеля), и пойдет этот разговор о его, Сережина, глупости, самый обидный разговор... И верно, мог бы догадаться, что Волковой в этом мачтовом аврале у лейтенанта правой рукой ходит!.. Сережин выразил на лице полное раскаяние и запоздало вздохнул, высоко подняв свою жирную грудь. Ливитин стоял нахмурясь. По глупости Сережина Волковой погиб для работы на целые сутки. Выцарапать его из караула было почти так же сложно, как добиться отмены смертного приговора: караульный устав схватил уже его в свои цепкие статьи, высочайше утвержденные шестьдесят лет назад со всей непререкаемостью николаевского артикула. Надо было находить другой выход. Ливитин поискал глазами: - А Тюльманков где? Сережин вспотел окончательно (вот уж денек задался!) и стал, путаясь, объяснять: - Дозвольте доложить, вашскородь: Тюльманкова господин старший офицер орла сейчас драить послали, аккурат перед разводкой... как он, значит, бачок мимо мусорного рукава сполоснул... а они аккурат на бак проходили, а он на глазах... враз они его на орла... Мгновенный гнев, неожиданно для самого Ливитина, застлал перед ним фронт вздрагивающей пеленой. - Белоконь! - сказал он так резко, что Сережин вздрогнул. Белоконь отчетливо шагнул вперед. - Возьмешь людей, спустишь там обрезки на палубу, - продолжал Ливитин, сдерживаясь и не подымая глаз, - поднимешь настил, приготовишь к клепке... Сережин, разведи людей на горденя, как утром... Где старший офицер? - На правом шкафуте, вашскородь, - сказал Сережин поспешно и участливо, как тяжелобольному. Ливитин быстро пошел на другой борт, и Сережин проводил его сочувственным взглядом. - Озлился, - сказал он вполголоса Белоконю, - как озлился! Счас у них со старшим мордокол будет. Карактерный, когда ему впоперек! Бери людей, а то еще чего дождемся... Ливитин лавировал по палубе, беззвучно ругаясь. Отсутствие Волкового и Тюльманкова вышибло у него почву из-под ног. Оба они - слесаря в прошлом - были выбраны лейтенантом для резки стальных труб мачты; собственно, в них и заключался секрет презрительного отказа Ливитина от помощи механиков, и именно они должны были сегодня утереть нос скептикам с лейтенантского стола, утверждавшим, что Ливитину так или этак придется призвать на мачту варягов, когда дело дойдет до клепки настила над обрубленной мачтой. И оба выбыли из строя в решительный момент! Один - по серости Сережина, с которого и спрашивать нечего (исполнительный болван, и только!), другой - по капризу Шиянова, узколобо, не считающегося с особыми качествами матроса. "Бачок!.." Солдафон, тупица... Шиянова Ливитин нашел перед второй ротой. Боцмана шли за ним истовым и торжественным крестным ходом, предводимые Корней Ипатычем. Когда Ливитин нагнал их, Шиянов наставлял в чем-то Нетопорчука, который молча шевелил губами, повторяя про себя приказание, чтобы запомнить и, упаси бог, не перепутать. Ливитин остановился в выжидательной позе. Разговор шел о выкидывании на баржу лишнего дерева. "Цусимские страхи", - зло подумал Ливитин и усмехнулся. В этом распоряжении было что-то от желания страуса спрятать голову в песок. Призрак пожара деревянных предметов на корабле висел над флотом с Цусимы, когда железные корабли, перегруженные деревянной отделкой, горели от раскаленных японских снарядов, как костры. И хотя горела не столько деревянная мебель, двери и внутренние трапы, сколько десятками слоев наложенная на все корабельное железо краска, однако в поцусимских кораблях строители, напутанные прецедентом, расшибли в усердии лбы: двери, трапы, каютные шкафы и командные рундуки, даже письменные столы - все было сделано из железа. И это несгораемое железо было покрыто опять-таки тем же, два раза в год наращиваемым слоем краски, воспламеняющейся охотнее дерева, что не раз ядовито подчеркивал в кают-компанейских спорах Ливитин, отстаивая минимальный комфорт офицерских кают. Он позволял себе вслух полагать, что дело не в том, чтобы строить несгораемые корабли, а в том, чтобы уметь ими маневрировать так, чтобы их не расстреливали в упор. И тут же ехидно предлагал проект несгораемого рояля из лучшей крупповской стали. - Понял? - говорил между тем Нетопорчуку Шиянов, и Корней Ипатыч за его спиной подбадривай Нетопорчука движением стертых коротких бровей и значительным поджиманием толстых своих губ. - Пройдешь по шхиперским, по тросовым, там ведь у вас черт его знает что накидано... Всякое лишнее дерево - понял? - в баржу! Сообразишь сам на месте. Что очень нужное - оставь. Остальное - вон! - От пожара... Снаряд - он попадет, и затлеет... Понял? - добавил от себя Корней Ипатыч. - Так точно, - сказал Нетопорчук, медленно соображая, и вдруг, осененный мыслью, поднял голову: - А с палубой как, вашскородь? И шлюпки опять же? - Я тебе о шлюпках что-нибудь говорил? - повысил голос Шиянов. - О палубе говорил? Рассуждаешь, болван! - Сказано - по шхиперским и по тросовым, понял? - добавил опять Корней Ипатыч и показал для верности кулак. - Бери десять человек - и марш! Ливитин злорадно усмехнулся: Нетопорчук ударил в точку. Ливитин никогда не восхищался Шияновым, считая его тупицей и солдатом, а сейчас просто ненавидел за пакость, подложенную с Тюльманковым. Вопрос Нетопорчука с точностью фотоаппарата восстанавливал вчерашний спор за обедом, когда Ливитин тонко язвил по поводу деревянного настила палубы. Медные полосы на ней, идущие от борта к борту, прикрывали стыки тиковых досок и были рождены тем же, Цусимой навеянным страхом пожара. Предполагалось, что по мобилизации корабль, споров эти медные швы, мгновенно скинет с себя парадную деревянную кожу, и освобожденная палубная броня тускло засверкает на его спине боевыми тяжелыми латами военного несгораемого снаряжения. Но командир и Шиянов решили палубы не обдирать. Палуба, белые доски, мытые и скобленные изо дня в день, палуба - краса корабля, палуба, чистая, как операционный стол, - не могла быть снята перед призраком пожара. Голая скользкая броня, прикрытая ею, была бы до отказа безобразной. Кто из настоящих морских офицеров мог принести такую жертву? "В конце концов, - оправдывал Шиянов себя и командира, - пожар на верхней палубе легко потушить. Но пожар внизу..." - и здесь он значительно поднимал палец, считая разговор оконченным. - Андрей Васильевич, разрешите на минуту, - сказал Ливитин, и Шиянов отошел от боцманов. - Я прошу освободить Тюльманкова от наказания, он нужен мне сейчас на мачте. Шиянов повернул к нему усталое и недовольное лицо: - Какой Тюльманков? В чем дело? Ливитин объяснил. Шиянов поморщился: - Николай Петрович, это не в моих привычках, вы отлично это знаете. Я никогда не отменяю наказаний. - Я прошу не отменить, а отсрочить, Андрей Васильевич, черт с ним, пусть после хоть всю ночь драит. Шиянов смотрел на него, соображая. - Нет, - сказал он потом, - что вам загорелось? Как же так? Он, наверное, уже орла чистолем вымазал, надо кончить... Выдраит - прошу, берите куда угодно... И потом... это деморализует матроса. Наказание должно быть мгновенным, иначе он не поймет его смысла. Простите, Николай Петрович, у меня дела... Шиянов повернулся к фронту. Ливитин опять почувствовал застилающую фронт и Шиянова пелену в глазах. Когда он так близко к сердцу принимал корабельные дела?.. Спокойствие и циническое равнодушие давно, еще с мичманских лет, были его щитом - и вдруг?.. Нервы, очевидно, распустились за эти дни. Если сейчас заговорить со старшим офицером, будет явный скандал и резкие слова. Положим, они будут справедливыми, но стоит ли тратить нервы? Шиянова не переломишь, на таких идиотах вся флотская служба стоит. Черт с ним, с орлом и с Шияновым, в конце концов не до ночи же будет Тюльманков чистить орлиные перышки... Ливитин отошел, соображая, как ему обойтись без Тюльманкова и все-таки не призвать механических варягов на клепку мачты. Тюльманков же сидел на узкой беседке, спущенной за корму. Огромный - в ширину расставленных рук - медный орел, привинченный к броне, угрожал ему раскрытыми клювами обеих своих голов. На беседке стоял ящичек с банкой чистоля и ветошью. Круглые крылья орла были уже покрыты белой, едко пахнущей густой жидкостью, и она на глазах зеленела, отъедая окислы медной поверхности. Чистоль требует времени - чем дольше оставить его на меди, тем легче потом навести на нее блеск. Поэтому Тюльманков сидел в вынужденном бездействии и рассматривал коронованную птицу. Зубч