личные платежи разрешает, да и то не все, а строго по смете. Словом, идиотское положение, я тебе скажу. И как хозяйственники наши выкручиваются, как они еще спят по ночам, ума не приложу. Я и то спать перестал. - Как-то все-таки выкручиваются, - с сомнением говорю я. - Вы бы посоветовались. - Советовался. Это, я тебе скажу, надо другую голову иметь, чтобы выкручиваться, знания, связи, время. А мы в гаражных да жилищных кооперативах, между прочим, трудимся на общественных началах. Мы не хозяйственники. И на службу к себе опытных хозяйственников пригласить не можем. Так что как хочешь. - Ну, и как же вы устроились? - сочувственно интересуюсь я. - И как другие устраиваются? - А вот кто как сможет, поверишь? - с неиссякаемым оптимизмом восклицает Петр Львович и даже подпрыгивает в кресле от возбуждения. - У каждого свои секреты. Мы, например, нашли золотого человека. Дикие связи. Есть машина, мечтает о гараже, живет рядом. Ну, мы его без всякой очереди, конечно, приняли. - Что же он вам обещал? - спрашиваю я, до крайности уже заинтригованный этой историей. - Все! - азартно восклицает Петр Львович. - Все, что надо. Представляешь? И в качестве задатка он нам трубы пробил. По всей Москве искали. Полгода! А он пробил. И кран на стройку достал. Тот самый, ты его видел. Но тут, спохватившись, он снова начинает разводить пары в своей трубке, краснея от натуги и изо всех сил чмокая губами. Добившись наконец своего, он с наслаждением затягивается и неожиданно спрашивает: - Слушай, а может, послать мне все это к черту, а? На кой хрен мне все эти неприятности? Все-таки профессор, доктор наук, имя у меня, положение, что ни говори. Как думаешь? - А что вам ваш консультант советует? - Какой консультант? Ах, Станислав Христофорович? Да он... - Кто-кто? - в изумлении переспрашиваю я. - Как вы сказали? Станислав Христофорович? - Ну да... - А, простите, фамилия его как? - Фамилия? Меншутин. Вы его знаете? Между прочим, очень уважаемый человек. Крупный руководитель. Петр Львович до крайности удивлен и заинтригован моей реакцией на это открытие. А я уже досадую на себя за то, что не смог сдержаться. Но возникновение Станислава Христофоровича было столь неожиданным и эффектным, что я на минуту забылся. Боже мой, как узок мир! Расстаемся мы поздно, к тому же после солидной дозы коньяка, которую все-таки влил в меля уважаемый профессор, хотя я ничем не смог успокоить его встревоженную душу. Сегодня суббота, и я позволяю себе подольше поспать. Потом не спеша завтракаю в полупустом кафе и звоню товарищу Зеликовскому, заведующему ателье, где работает Павел, уславливаюсь о встрече. В голосе заведующего чувствуется некоторая нервозность. Да и кто любит, когда его тревожит милиция, к тому же еще по неизвестному поводу. Затем я не без труда натягиваю на себя пальто, нахлобучиваю невообразимо лохматую, прямо-таки разбойничью ушанку, которую мне тоже невесть где раздобыли ребята, и в таком непривычном виде выхожу на улицу. Холодно, пасмурно, метет поземка. Людей и машин вокруг значительно меньше, чем вчера. Где находится нужное мне ателье, я представляю весьма приблизительно и вынужден обращаться с расспросами к прохожим. Затем приходится воспользоваться услугами автобуса, а потом и трамвая. Впрочем, я, кажется, следую не самым кратким путем. Так всегда бывает в чужом городе, как ни расспрашивай дорогу. И мороз, по-моему, усилился. Но вот наконец и ателье. За мной с шумом захлопывается одна дверь, потом вторая. И я пока только лицом чувствую живительное тепло вокруг себя. А окоченевшие ноги начинают ныть все сильнее. Молоденькая приемщица в аккуратном голубом халатике и с наимоднейшей, прямо-таки ошарашивающей прической с любопытством оглядывает меня сильно подведенными глазами, веки масляно-голубые, ресницы и брови угольно-черные. Если здесь и шьют с таким же вкусом, можно посочувствовать заказчикам. Впрочем, у меня вид тоже не самый привлекательный и я стараюсь побыстрее миновать приемное помещение с рядами примерочных за пестрыми занавесками, с высокими зеркалами, диванами, круглым столом у окна, заваленным всякими журналами мод и газетами. В маленьком, тесном кабинете заведующего меня встречает высокий, полный, медлительный человек, лысоватый, с помятым, рыхлым лицом, у него длинные седые виски и печальные глаза с фиолетовыми, набрякшими мешками. На вид ему за пятьдесят. - Эдуард Семенович, - нерешительно представляется он. Мы знакомимся. Я объясняю, что временно назначен в помощь местному участковому инспектору, никаких претензий ни к самому Эдуарду Семеновичу, ни к его коллективу мы не имеем, а хочу я просто с этим коллективом познакомиться. На бабьем, оплывшем лице Зеликовского не отражается никакой радости или хотя бы облегчения. Он сипло вздыхает, проводит пухлой рукой с толстым, врезавшимся в безымянный палец обручальным кольцом по редким волосам, и грустные, навыкате глаза его, кажется, становятся еще печальнее. - Что ж вам сказать, - неожиданно тонким, чуть не женским голосом произносит он. - Коллектив у нас в целом здоровый. Со стороны администрации жалоб нет. План за ноябрь выполнили досрочно, хотя много товарищей болело. И сейчас болеет. На Доске почета треста два наших товарища. А вообще, с кадрами беда... - заключает он и снова шумно вздыхает. - Вот мне известно, - говорю я, - что ваш работник Николай Ломатин допустил... - Да, да! - пискляво подхватывает Зеликовский. - Администрация в курсе. Коллектив тоже. Прискорбный случай. Обсуждали и единодушно осудили. Это был случай, когда пьяный Ломатин пришил все пуговицы на внутреннюю сторону пиджака и в таком виде вынес его заказчику. А когда тот возмутился, Ломатин пытался силой натянуть на него этот пиджак. Скандал произошел немалый. - А в прошлом судимые у вас в коллективе есть? - спрашиваю я без какой-либо особой заинтересованности, тоном своим будничным подчеркивая, насколько такой вопрос для меня обычен и, в некотором смысле, даже формален. - Судимые? А как же! - пищит в ответ Эдуард Семенович. - Само собой, есть. Администрация к ним подходит с особой чуткостью и бдительностью. Как положено. И потому никаких эксцессов с ними не отмечено. Уверяю вас. Я и сам терпелив с ними, как йог, - добавляет он так грустно, что все предыдущее и оптимистичное на этот счет теряет, мне кажется, последнюю достоверность. - А кто именно у вас такой? - прошу уточнить я и достаю записную книжку. - Именно? - переспрашивает Эдуард Семенович и беспокойно ерзает в своем кресле. - Одну минуту. Для точности я сейчас приглашу Нину Владиславовну, нашего бухгалтера. - Почему бухгалтера? - с недоумением спрашиваю я. - Ах! - машет пухлой рукой Зеликовский. - Молодая женщина, прекрасная память. - Может быть, все-таки вспомните сами? - сухо говорю я. - А уж потом, если потребуется, уточним. Беседа наша все-таки конфиденциальная. Мне сейчас вовсе не нужна молодая женщина с прекрасной памятью, которая сама будет влезать мне в печенки. - Конечно, конечно. Пожалуйста, - угодливо пищит Эдуард Семенович, уловив недовольство в моем тоне. - Значит, так. Ну, во-первых, это Постников Павел. Я записываю и жду, что он скажет дальше. - Значит. Постников, это раз... - мямлит Эдуард Семенович, с тоской поглядывая на дверь. - Кто же еще?.. Если бы один Постников... Значит, так... Постников... - Ладно, - снисходительно говорю я. - Давайте пока остановимся на этом Постникове. Остальных, я надеюсь, потом вспомните. Как он себя ведет, Постников ваш? Зеликовский заметно приободряется. Глаза его теряют свое тоскливое выражение, взгляд оживляется. Он наклоняется ко мне и многозначительным тоном произносит: - Внешне он ведет себя вполне сознательно. - Как это понимать? - А так. У администрации нет к нему претензий. Пошив отличный. Дамы довольны. Вкус, воображение, линии, - Зеликовский поднимает руки, откинув кисти в стороны, как восточная танцовщица, и даже пытается шевельнуть жирными плечами, изображая особую элегантность покроя. - Хорошим портным, я вам доложу, надо родиться. В нашем доме моделей мои фасоны - например, шикарное вечернее платье с разрезом на боку, рукав - кимоно с вышивкой и глубокий вырез на спине - это платье получило приз. Его возили в Москву. К сожалению, мало идет. Не развит вкус. Возможно, и дороговато. Я вам сейчас... - Простите, - прерываю я его. - О ваших фасонах мы поговорим потом. Вот вы сказали, что Постников внешне ведет себя хорошо. Как это все-таки понимать? - Как понимать? - настороженно переспрашивает Эдуард Семенович, и настроение у него заметно портится. - А понимать надо так, что влезть в него мы не можем. И поручиться тоже. Груб, между прочим. Не услужлив. Дамы - народ нервный, требовательный, скандальный. Их наша кипучая жизнь такими делает плюс природа, конечно. Надо с этим считаться? Непременно! Ну, не так она тебе скажет, ну, сердечко свое больное на тебе сорвет, покапризничает, наконец. Дома-то она ведь всем угождает. Ну, а тут ты ей угоди. И все терпи. Допустим, ей сперва хотелось вшивной рукав, а вот теперь реглан. Или еще того хуже возьмем. Сначала - цельнокроенное, а потом ей в головку пришло отрезное. Бывает с ихним полом это? Сколько хочешь... Больше я уже сдерживать улыбку не могу и спрашиваю: - А Постников, значит, навстречу не идет? - Нипочем. Я ему говорю: "Паша, надо быть добрым". А он только недовольно зыркнет на меня и уходит. Между прочим, и общественный долг свой не понимает. Осенью этой ездили, к примеру, на картошку, в колхоз. Все, как один. А он уперся, и ни в какую. Я ему говорю: "Ты смотри, научные работники и те едут. Юристы, я очень извиняюсь, тоже едут. А ты?" - "А я, говорит, болен. У меня язва" - "Ну, и что, говорю? У всех какая-нибудь язва. А нам лицо коллектива надо показать". Не понимает. Он болен! Как будто я, например, не болен. А поехал. Хотя потом и бюллетенил, и страдал. На отечном лице Эдуарда Семеновича отражается целая гамма чувств, тут и страдание, и стыд, и беспокойство, и деловая озабоченность, но над всем этим преобладает некое опасение. Это последнее чувство, вероятно, имеет отношение к моему визиту. Я его, конечно, понимаю. К сожалению, по приятным поводам работники милиции чаще всего не являются. А Зеликовский чувствует себя ответственным за целый коллектив очень разных людей. Человек он, мне кажется, добрый, совестливый и работу свою любит. Ну и конечно же он хочет жить спокойно. Это тоже понятно. - Словом, - говорю, - этот Постников причиняет вам немало хлопот, так я понимаю? - Не говорите, - шумно вздыхает Эдуард Семенович, - До тюрьмы сорванцом был и после таким остался. Я же его помню. Мать у нас уже сколько лет работает, швея. Последние слезы из-за него льет. Смотреть на нее больно, на Ольгу Гавриловну. - Значит, выходит, что у матери к нему претензии есть, а у администрации нет? - строго спрашиваю я. Но Эдуард Семенович, видимо, что-то улавливает в моем тоне и кроме строгости. На лице его снова проступает тревога. - Ах, господи! Я же вам совершенно официально заявляю, - для убедительности он протягивает руки и мелко трясет ими передо мной, словно заклиная в чем-то. - Есть претензии, есть! Да вот вам пример, если угодно. С месяц назад приносит заявление: неделю за свой счет. Это в конце года! "Зачем тебе неделя?" - спрашиваю. "В Москву, говорит, надо, по личным делам". - "Какие, говорю, могут быть личные дела, когда конец года у нас?" Но вижу, он сам не свой. "Не дадите, говорит, так уеду". И я вижу: уедет. Убьет меня и уедет. Ну что делать? Пришлось дать. - Это когда же было? - равнодушно спрашиваю я, так равнодушно, что, по-моему, любой человек должен от такого равнодушия насторожиться. Это я, правда, уже потом сообразил. Но Эдуард Семенович, к счастью, моего волнения не замечает, он и сам достаточно взволнован. - Когда это было? - пискливо переспрашивает он. У многих людей такая манера: сначала переспросить, прежде чем ответить. - Сейчас скажу точно. Один момент. Он с усилием наклоняется, открывает тумбочку стола, выдвигает ящик и достает оттуда тетрадку. Полистав ее своими толстыми пальцами и заодно немного отдышавшись, он находит нужную запись и читает, водя пальцем по строчке: - Вот, пожалуйста. Уехал десятого прошлого месяца, то есть ноября. Вернулся и вышел на работу пятнадцатого. Я на секунду даже задерживаю дыхание, чтобы не выдать себя. Ведь убийство Веры произошло двенадцатого... - Какой же он вернулся из этой поездки, не обратили внимания? - откашлявшись, спрашиваю я. - Ну да. Ну да, - кивает Эдуард Семенович. - Представьте себе, сразу обратил внимание. Да и все обратили внимание. Просто нельзя было не обратить. Он же сам не свой приехал. - А мать? - резко спрашиваю я. - У нее, бедной, одна только: слезы, - шумно, со свистам вздыхает Эдуард Семенович. - Вот слез стало больше. Это я вам точно могу сказать. - Тогда вот что, - подумав, говорю я. - Об остальных мы с вами поговорим позже. Сначала попробуем тут разобраться. Ольга Гавриловна сейчас на работе? - А как же? Конечно. - А Павел? - Не вышел! - тонко и возмущенно восклицает Зеликовский. - Не вышел на работу, и все! Почему - неизвестно. И мать не знает. Вот, пожалуйста. - Та-ак... - киваю я и секунду пристально и молча смотрю в небольшое, подернутое ледком окно, кое-что прикидывая в уме, и, решившись, говорю: - К вам просьба, Эдуард Семенович. Попросите Ольгу Гавриловну сюда или в другое место, где нам не помешают. Я с ней побеседовать хочу. - Ради бога, ради бога... - суетливо восклицает Зеликовский, с трудом вырывая свое грузное тело из кресла. - Позову. Сюда. Вы сидите. Фу!.. Он, сопя, поднимается наконец на ноги и выплывает из кабинета. Через минуту в дверь раздается негромкий стук. Я встаю, открываю ее и вижу на пороге высокую, костлявую женщину в синем халате, седые волосы собраны в небрежный пучок на затылке, лицо суровое, замкнутое, с плотно сжатыми губами, и глубоко запавшие, в темных обводах глаза. Ох, сколько же пережила на своем веку эта женщина! И совсем не осталось в ней, мне кажется, мягкости, душевности и теплоты. - Заходите, Ольга Гавриловна, присаживайтесь, - говорю я, указывая на стул возле небольшого круглого столика в углу кабинета, где лежит несколько пестрых журналов мод. Она молча кивает мне и опускается на стул. Большие, в темных трещинах руки, сцепившись, ложатся на колени. Я не сразу приступаю к разговору. Это ведь совсем не просто. Очень много зависит от первых слов, от верно найденной интонации. А с Ольгой Гавриловной, я чувствую, от этого будет зависеть все. Но и затягивать молчание тоже нельзя. - Мне надо с вами посоветоваться насчет Павла, Ольга Гавриловна, - говорю наконец я. - Вам, наверное, Эдуард Семенович уже сказал, кто я. Она снова кивает, не проронив ни слова и не поднимая на меня глаза. Тяжелые, со вздутыми венами руки по-прежнему покоятся на сдвинутых коленях. Я никак не могу заставить себя не смотреть на них. Но тут я вдруг замечаю, как по сухим, морщинистым щекам женщины начинают катиться слезы. Она не шевелится, не вытирает их, даже не всхлипывает. Она сидит молча, опустив седую голову, словно окаменев, и только катятся и катятся слезы по желтому, будто неживому лицу и капают на халат. Я еще никогда не видел, чтобы так плакали. Мне кажется, это какой-то предел горя, вершина отчаяния, что сильнее уже человек страдать не может. И мне становится не по себе. Я подаюсь вперед и невольно провожу рукой но ее руке: - Что с вами, Ольга Гавриловна? Она еще некоторое время молча и неподвижно сидит, не отвечая мне и, кажется, даже не замечая меня, потом с усилием расклеивает сухие губы и еле слышно произносит: - Нет у меня Павла... - Ну, как же так - нет? - возражаю я. - Ведь еще утром был. Куда он пошел-то сегодня? - Не знаю, - она качает головой. - Пес зашел за ним утром и увел. - Пес? - Ну да... И я догадываюсь, что это кличка. - Куда увел? - Есть у них одно место. Я подглядела. - А зачем увел? - Чего-то, значит, над Пашкой задумали. - Что ж, вы полагаете, его уже и в живых нет, что ли? Я заставляю себя усмехнуться. Но на самом деле мне не до смеха. Я знаю, чем кончаются порой такие истории. - Уж я-то зараз поняла... - еле слышно произносит Ольга Гавриловна. - А может, Павел с ними чего-то задумал? - на всякий случай спрашиваю я. - Ведь дружки они старые. - Были дружки... - Ольга Гавриловна, а зачем Павел в Москву ездил? - Да к Ленке, сказал. К сестре. Проведать. - Давно собирался? - Давно... Да вот Ленка потом звонила. Обижалась. Уехал и не простился даже. - Не простился? Как же так? - А вот так. Разве у него чего узнаешь? Как туча вернулся. Тогда и сказал: "Не жить мне больше". Вот я каждый день и тряслась. И ждала. Ну, а сегодня, значит, Пес за ним и пришел... Все это она говорит таким безжизненным, тупым, каким-то угасшим тоном, словно давно все перегорело у нее в душе и сил больше никаких уже нет, чтобы вынести все, что на нее навалилось. А я думаю о последней поездке Павла в Москву. Конечно же он не к сестре, а к Вере ездил. И когда случилась беда, а если называть своими словами, то преступление, он кинулся обратно, домой, и ему было не до прощания с сестрой. А ехал он, наверное, для решительного объяснения с Верой. - Скажите, - обращаюсь я к Ольге Гавриловне, - вы не обратили внимание, Павел получал письма из Москвы? - Получал... Она вдруг поднимает голову и с нескрываемой тревогой, пытливо смотрит мне в глаза. - Неужто там... что случилось?.. - шепчет Ольга Гавриловна, и ее пальцы снова судорожно сцепляются на коленях, как бывает, когда человек готовится ощутить сильную боль. И это ожидание боли вдруг передается и мне. Я тоже незаметно для себя понижаю голос и с беспокойством спрашиваю: - С кем?.. С кем могло там что-то случиться? Но тут взгляд Ольги Гавриловны внезапно гаснет, она опускает голову. - Почем я знаю... - прежним тусклым, безжизненным голосом произносит она. И я с необычайной ясностью вдруг ощущаю, что эта женщина что-то недоговаривает и чего-то боится. Неужели она знает, что произошло в Москве? Знает и молчит? Невероятно! Впрочем... Это же ее сын. Которого она уже раз теряла. Который бежал и попался... Уголовник Пашка-псих... Которого Вера... Я чувствую, что все больше запутываюсь, что уже не верю себе, своим впечатлениям, своим чувствам и своим выводам. Мне все время чего-то не хватает. Чего же мне не хватает? - Расстроенный, значит, вернулся? - спрашиваю я почти машинально, занятый своими мыслями. - Страх какой приехал, - кивает поникшей головой Ольга Гавриловна. - А сегодня вот Пес пришел... Только сейчас, когда она в третий раз упоминает эту кличку, до моего сознания доходит наконец так внезапно возникшая и, кажется, весьма опасная ситуация, в которой оказался Павел. Впрочем, это еще вопрос, для кого она опасная. Возможно, для Павла, а возможно, и для кого-то еще, если эта шайка задумала преступление. А она, видимо, что-то задумала, об этом говорил вчера Василий Иванович. - Кто такой Пес? - спрашиваю я. - Ленька Шебунин. Судили его вместе с Павлом. - Не за грабеж? - Кажись, да. По другой статье, одним словом. - И уже вышел? - Через год после Павла. Ну да моему-то добавили. Вот Пес и увел его сегодня... Я больше не могу слышать это обреченное "увел", оно бьет мне по нервам. Увел, увел... Куда увел? Зачем? На расправу? Или на преступление? - Куда он его увел? - говорю я вслух. - Подсмотрела я их место... - А зачем Павел пошел? - Почем я знаю... Голос по-прежнему тусклый, седая голова безвольно опущена на грудь. И эта тупая обреченность вызывает у меня вдруг злость. - Ну что же, Ольга Гавриловна, - говорю я с вызовом, - если вы знаете, где Павел, пойдемте и позовем его домой. Согласны? Я не ожидал подобной реакции. Она вскакивает с такой готовностью, словно давно ждет от меня этих слов, и плачущим голосом спрашивает: - Ей-богу, пойдете? И не забоитесь? ...Мы почти бежим по тихой, заваленной снегом, неведомой мне улице, криво спускающейся к Волге, со старенькими домиками чаще всего в один этаж, с покосившимися заборчиками, лавочками у ворот, выбитым, заледенелым тротуаром и накренившимися чугунными тумбами, к которым когда-то, в незапамятные времена, извозчики привязывали лошадей. Такую тумбу где-то в арбатском переулке показал мне однажды отец. Мы очень торопимся. Я поддерживаю Ольгу Гавриловну под руку. Она тяжело и хрипло дышит, приоткрыв рот. На обтянутых, пергаментных скулах проступил багровый, какой-то нездоровый румянец. Темный платок сполз с головы, из-под него выбились волосы, и Ольга Гавриловна время от времени небрежно засовывает их обратно. Она совсем не разбирает дороги и поминутно скользит и оступается. Если бы не я, она давно упала бы. Мы так торопимся, словно от этого и в самом деле что-то зависит. И нам ужасно жарко. Между тем по дороге я прихожу в себя, уходит так внезапно нахлынувшее волнение, И я могу уже трезво оценить возникшую ситуацию. Конечно, лучше всего оценить обстановку прежде, чем собираешься действовать. Но мне это, увы, не всегда удается. Впрочем, сейчас я нисколько не жалею, что поддался первому чувству И это чувство, как ни странно, было сострадание. Я не мог больше видеть горя этой женщины, ее страха и ее бессилия. Не мог, и все! Но в конце концов мне же все равно надо встретиться с Павлом, так или иначе. Если при этом я еще нарушу кое-какие планы той шайки, то тем лучше. Одним преступлением окажется меньше, только и всего. А Павел... Мне все-таки кажется, что он вряд ли во всем с ними заодно. По-моему, он не грабитель и не вор. Так мне, во всяком случае, кажется. Жестокая драка, даже расправа с кем-то, какой угодно дерзкий побег - это все-таки не то, что грабеж или кража. Тут отсутствует один важный психологический фактор - корысть, жадность. Это, скорей всего, отличает Павла от остальных и это надо на всякий случай запомнить. Да, я не жалею, что иду с Ольгой Гавриловной. Только бы не зря, только бы застать эту компанию, не дать Павлу и другим парням совершить то, что они задумали! Это будет трагедией для всех и для них самих тоже, может быть, даже в первую очередь для них. Мы все убыстряем и убыстряем шаг. Улочка круто идет под уклон, к реке. Домики по сторонам редеют, длинней становятся заборы, за ними сады, огороды. Впереди появляется черная, стылая водная гладь, с белой, неровной лентой ледового припая. Темное небо, словно отяжелев, опустилось на воду. Здесь свистит и гуляет ледяной ветер, здесь ничто не мешает ему разбойничать, и кажется, что он сейчас свалит с ног. Вот и кончились последние заборы, мы доходим чуть не до самой воды и сворачиваем вдоль берега по протоптанной в снегу дорожке к каким-то темнеющим впереди сараям. - Там... - кивает в их сторону Ольга Гавриловна, сгибаясь под пронизывающим ветром и пряча лицо в платок. Мы делаем петлю, сойдя с тропинки, и пробираемся по снегу через какие-то огороды и пустыри, чтобы подойти к сараям сзади, незаметно, с глухой их стороны. Это разумная осторожность, и Ольга Гавриловна не возражает. Я вижу, ей страшно. Возле первого из сараев пушистый, нетронутый снег и вовсе скрадывает наши осторожные шаги. Впрочем, все это значения, оказывается, не имеет. Из сарая доносятся возбужденные возгласы вперемешку с отчаянной руганью и хохотом. Итак, вся компания в сборе и ни о каких предосторожностях не думает. Надо полагать, что с ними и Павел. Интересно, сколько их там всего? Я прислушиваюсь, прильнув вплотную к бревенчатой стене сарая. Кажется, человек шесть-семь, не меньше. Ко мне придвигается Ольга Гавриловна, и я шепчу ей, стараясь, чтобы голос мой звучал спокойно и строго: - Останьтесь здесь. И не шумите. Я сейчас приду с Павлом. Она бросает на меня испуганный взгляд и кивает. Я чувствую, она боится за меня, сейчас только за меня. И ободряюще улыбаюсь ей. При этом как-то уже заученно, почти машинально проверяю в кармане пальто пистолет и пальцем спускаю собачку предохранителя. Если говорить честно, то я заставляю себя идти. Я осторожно пробираюсь вдоль стены, огибаю сарай и чутко прислушиваюсь к долетающим до меня голосам. Слов разобрать невозможно, но кажется, что там идет спор или даже ссора и накал ее все возрастает. Видимо, я появляюсь в самый неподходящий, а может быть, и в самый подходящий, даже нужный момент. Как знать? И все же выяснить это необходимо, прежде чем начать действовать. Стена кончается, я заворачиваю за угол и двигаюсь уже вдоль другой, короткой стены. Голоса от меня отдаляются. Да и ветер здесь сильнее и пронзительно свистит в ушах. Я заворачиваю еще за один угол и вижу впереди двустворчатые широкие ворота сарая, сколоченные из грубых, потемневших досок, и в них узкую дверцу с железной, погнутой ручкой. Ворота плотно закрыты, и на них висит огромный ржавый замок. Но дверца не заперта и даже плохо прикрыта. И я медленно продвигаюсь к ней, стараясь ступать как можно бесшумнее по глубокому месиву из земли и снега. Добравшись наконец до дверцы, я приникаю глазом к узкой щели в ней, но ничего не могу разобрать. Хотя в сарае удивительно светло, но щелка слишком узка, и увеличить ее я не рискую, дверь может оказаться скрипучей. А выдавать свое присутствие раньше времени я не собираюсь. Вместо этого я прикладываю к щели ухо. Теперь я прекрасно различаю отдельные слова в доносящихся до меня выкриках. В основном это ругань, дикая, яростная, похабная, на обычном хулиганском надрыве, почти на истерике, чтобы до предела взвинтить и себя и других. Мелькают чьи-то клички, имена. Но кричат и другое: - Пес, врежь ему!.. Ну!.. - Ставь на нож!.. - Чего ржешь?! Хватит языком лякать!.. Я только не могу уловить, о чем именно идет речь. Но мне ясно одно: это ссора, серьезная ссора, которая может кончиться бедой. И скорей всего, для Павла. После одного, особенно яростного, исступленного выкрика я с силой толкаю узкую дверцу и, перешагнув через выступ ворот, вскакиваю в сарай. Немая сцена достойна Гоголя. Все прекрасно видно: под потолком горит яркая, наверно, двухсотсвечовая лампа без абажура. Человек семь парней окружили бревна, сваленные вдоль стены сарая. Парни эти разного возраста, все раскрасневшиеся, всклокоченные, распаленные, в расстегнутых куртках и пальто. При моем появлении они расступаются. Последним неохотно отходит в сторону невысокий, круглолицый, улыбчивый парень, светлые пшеничные волосы расчесаны на пробор, толстые губы растянуты в улыбке чуть не до ушей, рот большой и полон острых зубов. Почему-то рот и зубы прежде всего привлекают внимание в этом парне, и кличка Пес конечно же относится к нему. С бревен тяжело, с усилием приподнимается другой парень, долговязый, сумрачный, у него длинные руки с тяжелыми кистями, бледное, с мешками под глазами лицо, темные прямые волосы падают на лоб. Я привык по сообщаемым мне приметам узнавать людей. И в этом парне я без труда узнаю Павла. Да, вовремя я успел, однако. Немая сцена не может длиться долго, и тут важно не упустить инициативу. Тем более что эти ребята не сосунки, привыкли к быстрым и отчаянным решениям и к жестокой расправе. Их надо мгновенно ошеломить и озадачить, и тогда только удастся заставить выполнить мой приказ. Я делаю стремительный шаг в сторону, выхватываю из кармана пистолет и отрывисто, властно приказываю: - Пес - на месте! Павел - тоже! Остальные поодиночке выходи! Прямым ходом в город, по домам пока что! И не оглядываться! Ну, живо!.. Ты!.. И пистолетом я указываю ближайшему из парней на распахнутую дверцу в воротах. Парень как завороженный пятится к выходу, не сводя глаз с пистолета в моей руке. Вид у меня, наверное, грозный, решительный и немного дикий, так что сомнений в том, что я выстрелю, попробуй только кто-то ослушаться моего приказа, ни у кого из них не возникает. Да и само мое внезапное появление подействовало на них как гром среди ясного неба и вызвало вполне понятную панику. И вот уже первый из парней вылезает через дверцу из сарая, и я краем глаза вижу, как он, не оглядываясь, со всех ног бежит к темнеющим вдалеке домам. А за ним к выходу уже неуверенно двигается второй парень. Все происходит в полной тишине, только изредка слышится мое угрожающее: - Ну!.. Быстрее!.. И тут, как нельзя более кстати, я слышу, как за стеной нетерпеливо переступает с ноги на ногу, скрипя ботинками по снегу, и коротко, глухо откашливается Ольга Гавриловна. Наверное, бедная, замерзла. И все конечно же слышат эти озадаченные, ошеломленные парни, но понимают по-своему. Им кажется, что сарай окружен, сопротивляться бесполезно и опасно, что остается только подчиниться этому страшноватому и отчаянному парню, который с пистолетом сейчас стоит напротив них и может в любой момент выстрелить. И вот уже третий парень беспрекословно вылезает из сарая и бежит следом за другим. Здесь действует безотказный психологический закон: один не решается ослушаться, потому что молчат остальные, а остальные становятся все покорнее по мере того, как их становится меньше. И вот наступает момент, когда в сарае мы остаемся втроем: Ленька Пес, Павел и я. Я ждал и готовился к этому моменту и, кажется, все рассчитал. Дело в том, что Леньку нельзя выгнать вслед за остальными. Он главарь, остальные могут ждать его где-то невдалеке, и тогда неизвестно, какое решение они примут, ведь это очень инициативные и агрессивные ребята. Но главное даже не в этом. Выгнав Леньку, я могу подставить под удар Павла, которого сочтут доносчиком, тем более что мое появление, кажется, спасло его от больших неприятностей. Это, конечно, не прибавляет симпатии к нему, и сочувствия у меня Павел тоже никакого не вызывает. Все же последнее обстоятельство кое-что меняет в моем представлении о нем и о всей группе. Но и это еще не все. Мне важно, чтобы Ленька вынес для себя кое-что полезное из этого эпизода, кое-что намотал себе на ус, ведь он, мне кажется, парень не глупый. Это третья причина, почему я его задержал тут. Он должен услышать хотя бы начало моего разговора с Павлом. Именно и только начало, не больше. И вот, когда мы остаемся втроем, я подхожу к все еще стоящим возле бревен парням. По-моему, оба они так и не могут сообразить, что произошло, а главное, что еще произойдет, что их ждет дальше. Пряча пистолет, я говорю Павлу: - Ну, здорово, Павел. От самой Москвы тебя ищу. Через Тепловодск, между прочим. Догадываешься - зачем? Павел опускает глаза и хмуро цедит сквозь зубы: - Почем я знаю... Ему, видно, плохо. Его успели здорово помять. И на щеке растекается синевой багровая рваная царапина. И все же я жду совсем другой реакции на мой вопрос. Неужели у этого парня такая выдержка? Зато на круглом, с застывшей улыбкой лице Леньки я замечаю откровенное и жадное любопытство. Он сейчас, наверное, не уйдет, даже если я разрешу. Но он помнит, что я приказал ему остаться, прекрасно помнит и сейчас рад этому. - Что ж, тогда придется кое-что объяснить тебе, Павел, - продолжаю я. - Насчет последней твоей поездки в Москву, в частности, - и достаю свое удостоверение. - На, читай. Ради тебя из Москвы прикатил. Но Павел лишь бросает на книжечку косой взгляд и не шевелится, тяжело привалившись спиной к бревнам. Зато привстает и тянет руку Ленька. - Сиди, сиди! - приказываю я. - Все, что надо, и так увидел. Тебе скоро другой человек даст прочесть свое удостоверение. К этому, кажется, идет. Так что не завидуй. - И снова обращаюсь к Павлу: - Ты после Ноябрьских ездил в Москву? - Не помню, - хмурится Павел. - И никого это не касается. Особенно вас. Говорит он зло, резко, даже с вызовом и еще с какой-то, мне кажется, затаенной болью. И я начинаю вдруг ощущать беспокойство. Павел ведет себя не так, как я жду. Однако, чувствуя на себе настороженный, подозрительный взгляд Леньки Пса, я продолжаю идти по намеченному заранее плану. И еще я тревожусь за Ольгу Гавриловну, которая, наверно, вся истомилась, ожидая конца этой опасной истории. Да и замерзла, конечно, тоже. - Как видишь, приехал я к тебе издалека, - говорю я Павлу. - Ну, а сюда прийти надоумила меня твоя матушка. Она и сейчас стоит там, за сараем. Павел с усилием приподнимается и, между прочим, оказывается высоким и стройным малым, и лицо кажется уже не таким бледным, исчезли и синие мешки под глазами. А сами глаза из-под черных насупленных бровей сейчас полны злости. - Чего же вы! - восклицает он. - Хоть бы сюда зашла. Холодно же! - А ты позови ее, - советую я. И Павел, закусив губу, торопливо выбирается из сарая. - Любит, видать, мать-то, - говорю я Леньке. - Ага, - равнодушно откликается он и, широко улыбаясь и показывая зубы, спрашивает: - Чего же вы Пашке шьете? - А у тебя-то мать есть? Я словно не замечаю его вопроса и тем даю понять, что он неуместен и отвечать на него я не собираюсь. И Ленька прекрасно это улавливает. Он, конечно, и не очень-то надеялся на мой ответ. Продолжая улыбаться, он машет рукой: - А! У меня одно название, что мать. А другое название, что отец. - И неожиданно добавляет: - Вот у Пашки был отец - это я понимаю. Помер он. И мне кажется, что улыбка его вдруг становится какой-то тусклой и вымученной. - Так всегда бывает, - невольно вздыхаю я. - Хорошие люди умирают почему-то быстрее. Мне этот парень сейчас не кажется уже злобным и коварным. Даже его большой, толстогубый рот, полный острых белых зубов, не вызывает у меня неприязни. И Ленька, кажется, это чувствует. - Псом-то тебя за что прозвали? - спрашиваю я. - Кусаюсь больно, - угрожающе улыбается Ленька. - Бывают такие бешеные псы, которые начинают кусать сами себя. - Не. Я не бешеный. - Только других кусаешь? Павла, например? Смотри, Ленька. Ты ведь знаешь, чем это обязательно кончится. Что ж, охота тебе? Надоела свобода? В сарай заходит сначала Павел, а за ним, с трудом перешагивая через выступ ворот, и Ольга Гавриловна. Она и правда окоченела и изрядно переволновалась тоже. Разговор наш с Ленькой обрывается. Все еще улыбаясь, он отводит глаза. - Все, как видите, обошлось, Ольга Гавриловна, - говорю я. Она кивает в ответ. Некоторое время мы молчим, я даю ей возможность прийти в себя и хоть немного отогреться. Павел снова тяжело усаживается на прежнее место, не поворачивая головы в сторону Леньки, словно и не замечая его. Павел напряжен и встревожен, я это прекрасно вижу. - Ну что ж, - наконец говорю я. - Пора и нам отправляться. Мне с Павлом еще поговорить надо. Пошли? Как, Ольга Гавриловна? Та лишь кивает мне, так и не проронив ни слова. Мы по очереди выбираемся из сарая и бредем, отворачиваясь от ветра, через пустырь и заснеженные огороды к домикам, где начинается уже знакомая мне улочка. По дороге я думаю, куда мне вести Павла, где лучше мне с ним поговорить. Этот разговор должен закончиться задержанием Павла, его арестом. Все сходится, все факты. Конечно, они, казалось бы, не раз сходились. Но все отпало. Осталась последняя версия: убийство из ревности. Других мотивов не существует. Случайность и неосторожность тут тоже отпадают. Но любовь, ревность... Особенно отвергнутая любовь. Такое может перевернуть душу, взвинтить ее до отчаяния и толкнуть неустойчивого, необузданного человека на самый ужасный поступок, на самый отчаянный, после которого уже самому не хочется жить. Но этот трусливо удирает из Москвы, забирается в свою нору и живет, тихонько живет... И я принимаю решение. Через час мы уже сидим с Павлом в одном из кабинетов нашего управления, в официальном и строгом кабинете, где я вовсе не расположен создавать обстановку покоя и вызывать симпатию или какое-то особое доверие. Павел опустил кудлатую голову и упрямо молчит, хмуро уставившись в одну точку на полу. Он не желает разговаривать со мной, не желает отвечать на вопросы. Так он и заявил мне, как только мы вошли в этот кабинет. "Можете сажать!" - с вызовом бросил он. И вот мы молчим, и я думаю, как же все-таки начать этот нелегкий разговор, как подавить в этом парне враждебность, страх и упрямство, как разбудить совесть, желание выговориться, чувство раскаяния. Нащупать болевую точку в душе... Но что может быть больнее того, что случилось? Если, конечно, он любил. А он любил по-своему, уродливо и страшно, но любил. Значит, об этом, только об этом и сразу об этом надо вести разговор. - Мне кажется, - говорю я, - что ты все-таки любил Веру. Но это была девушка, которая... Неожиданно Павел поднимает на меня ошалевшие, перепуганные глаза. - Почему... вы говорите... "была"?.. Голос его прерывается. - Потому, что ее уже нет. Ты это знаешь. - Как так - нет?!. - не своим голосом кричит Павел, сжимая кулаки и весь подавшись вперед. - Как так - нет, я вас спрашиваю?!. В порыве его столько искреннего отчаяния и гнева, что я невольно теряюсь. Это не может быть притворством, маскировкой, игрой. Ни один человек не способен на такую игру. - Ты сам должен знать. Ты был с ней в тот вечер. Павел вскакивает, делает несколько быстрых шагов по кабинету и снова подбегает к столу, за которым я сижу. - Но она была жива!.. - нагнувшись, кричит он. - Жива, вы это понимаете или нет?! Пока... - Голос его прерывается, подбородок начинает мелко дрожать. - Что - пока? - строго спрашиваю я. Павел делает над собой усилие, выпрямляется и, глядя куда-то в сторону, негромко говорит: - Пока не прогнала меня... - Вы заходили на стройку? Подходили к котловану? - Да... - Ну, и... - И она мне ничего не хотела сказать... она только плакала... Очень... И просила забыть ее... - Куда вы пошли потом? - Не знаю... А котлован был очень глубокий... Я сказал ей: "Осторожно. Тут можно разбиться насмерть". А она мне говорит: "Ну и хорошо. Лучше так..." Я ее увел... - Куда вы пошли потом? - Я же вам говорю, не знаю. Какие-то улицы. Я плохо знаю Москву. Потом она меня прогнала. Я качаю головой. - Она не могла покончить с собой, Павел. Ты же знаешь. Лучше сказать правду. Он отвечает ровным, безжизненным голосом: - Я говорю правду. И меня больше всего убеждает в этом его голос, он сейчас поразительно похож на голос Ольги Гавриловны, когда она говорила о сыне, когда думала, что его уже нет в живых. - Ты считаешь, она могла покончить с собой, ты так считаешь? - спрашиваю я. Павел все еще стоит у стола, отвернувшись от меня, и глухо, еле разборчиво произносит: - Я поэтому приехал... Я получил от нее письмо... Он медленно поворачивается, секунду молча, испытующе смотрит мне в глаза и, в конце концов, видимо решившись, торопливо вытаскивает из внутреннего кармана пиджака потертый большой кожаный бумажник с тусклой металлической монограммой и, достав оттуда надорванный конверт с письмом, протягивает его мне: - Вот. Прочтите. - Хорошо. Спасибо тебе. - Я беру конверт и кладу его перед собой на стол. - Но сначала попробуй подробнейшим образом описать мне тот вечер, от начала и до конца. Ты должен помочь мне, Павел. Ты обязан мне помочь, понимаешь? - Я помогу... Я понимаю... - Он снова отворачивается. - Помогу, говорю же вам... Она для меня была... Она верила мне... что не пропащий я... У меня руки все могут. И я же то