уками. Вынул свинцовую пульку, прицелился из рогатки - и хрясь ровно в середку витрины. Их, большенных стеклянных окон с серебреными буквами "Пуговичная торговля", у Зот Ларионыча целых три было. Очень он ими гордился. Бывало по четыре раза на дню гонял Сеньку стекла эти поганые бархоточкой надраивать, так что и к витринам у Скорика свой счет был. На звон и брызг выбежал из лавки Зот Ларионыч в переднике, одной рукой лоток с шведскими костяными пуговицами держит, в другой шпулю ниток (знать, покупателя обслуживал). Башкой вертит, рот разевает, никак в толк не возьмет, что за лихо с витриной приключилось. Тут Сенька рраз! - и вторую вдребезги. Дядька товар выронил, на коленки бухнулся и давай сдуру стеклышки расколотые подбирать. Ну, умора! А Скорик уже в третье окно нацелился. Лопнуло так - любо-дорого посмотреть. Кушайте, любезный Зот Ларионыч, за вашу к сироте заботу-ласку. Последней дулей, самой увесистой, раззадорившись, щелкнул дядьку по маковке. Тот, кровосос, так с коленок на бок и завалился. Лежит, глаза выпученные, а орать больше не орет - вот как изумился. Михейка от Скориковой лихости был в полном восхищении: и в четыре пальца свистел, и совой ухал - у него это здорово получалось, потому и "Филином" прозвали. А как шли обратно по-за Сретенкой, Ащеуловым переулком, (Сенька солидно помалкивал, Михейка тараторил без умолку, восхищался), видят - две коляски стоят перед неким домом. Чемоданы вносят с заграничными наклейками, коробки какие-то, ящики. Видно, приехал кто-то, заселяется. Сеньке сретенской виктории мало показалось. - Маханем? - кивнул он на багаж. Всякий ведь знает, что тырить лучше всего на пожаре да на переезде. Михейке тоже охота была себя показать. А чего, говорит, давай. Первым в подъезд барин вошел. Его Сенька толком не разглядел - видел только широкие плечи и прямую спину, да седой висок из-под цилиндра. Однако барин был, хоть и седой, но, судить по звонкому голосу, не старый. Крикнул, уже из парадного, немножко заикаясь: - Маса, п-пригляди, чтоб фару не разбили! Распоряжаться остался слуга. Не то китаец, не то туркестанец какой - короче, низенький, кривоногий, с узкими глазенками. Одет тоже чудно: в котелке и чесучовой тройке, а на ногах заместо штиблет белые чулки и потешные деревянные шлепанцы навроде скамеечек. Одно слово - азиат. Носильщики в кожаных фартуках с бляхами (вокзальные - значит, барин на железке приехал) вносили в дом всякую всячину: связки книг, какие-то колеса на каучуковых шинах с блестящими спицами, медный сияющий фонарь, трубки со шлангами. Подле китайца - или кто он там - стоял бородатый дядя, видно, квартирный хозяин, почтительно наблюдал. Про колеса спросил: для чего, мол, они господину Неймлесу и не каретных ли он дел мастер. Азиат не ответил, только щекастой ряхой помотал. Один из извозчиков, не иначе как на чаевые набиваясь, гаркнул на Сеньку и Филина: а ну геть отседа, шпана! Пускай орет - поленится с козел слезать. Михейка шепотом спросил: - Скорик, чего тырить будем? Чемодан? - Какой чемодан, дура, - скривив губы, процедил Сенька. - Примечай, что он из рук не выпускает. А китаец держал при себе саквояж и еще узелок малый - надо думать, самое ценное, чего чужим не доверишь. Михейка снова шипит: а как взять? Чай, если вцепился, не выпустит? Скорик подумал-подумал и сообразил. - Ты, Филин, главное, не заржи, делай пустую рожу. Поднял с земли камешек, прицелился и - чпок! - сбил с азиата котелок. Руки сразу в карман, рот раскрыл - прямо ангел. Когда косоглазый оглянулся, Сенька ему со всем почтением: - Дядя китаец, у вас шляпка свалилась. И Михейка, молодец, ничего - стоит, глазами хлопает. Ну-ка, поглядим, что нехристь на приступочку положит, чтоб котелок подобрать, - саквояж или узелок. Узелок. Саквояж у слуги в левой руке остался. Сенька уж наготове был. Подскочил, будто кот на воробья, ухватил узелок и как припустит вдоль по переулку. Михейка тож. Бежит рядом, филином ухает, а хохочет так, что картуз обронил. Да картузишко-то дрянь, с треснутым козырьком, не жалко. Китаец настырный оказался, долго не отставал. Михейка скоро в подворотню отвалил, так азиат за одним Сенькой уклеился. Сурьезно бежал, ходко и на крик силу не тратил. Видно было, что не отвяжется. Скамейками своими деревянными по мостовой тук-тук-тук, все ближе и ближе. На углу Сретенки Сенька хотел уже узелок к бесу кинуть (без Михейки куражу-то поубавилось), но тут сзади загромыхало - это китаеза своей дурацкой шлепанцей за булыгу зацепился и растянулся во весь невеликий рост. То-то. Сенька еще попетлял по переулкам и только потом узелок развязал - что там за сокровища такие. Увидел внутри зеленые круглые камешки на нитке. Собой невидные, но кто их знает, может, они тыщу стоят. Снес знакомому сламщику. Тот пощупал, зубом погрыз. Дешевка, говорит. Мрамор китайский, нефрит называется. Семьдесят копеек, говорит, могу дать. За семьдесят копеек Скорик не отдал, себе оставил. Больно уж вкусно камешки друг об дружку щелкали. Однако ну их, бусы, не об них речь, а о Смерти. Стало быть, торчал Сенька подле заветного дома и все не мог придумать, как Смерть к окну подманить. Достал зеленую низку, побрякал бусами - цок, цок. Подумалось: словно молоточки фарфоровые, хотя какие ж из фарфора могут быть молотки? И вдруг таким же точно стуком в голове что-то отозвалось - звонко. А мы вон как ее выманим! И очень просто! Посмотрел вокруг, подобрал стеклышко. Поймал луч позднелетнего солнца, да и пустил зайчика в просвет между шторами. И что же? Минуты не прошло, занавески раздвинулись и выглянула наружу она самая, Смерть. Сенька от нежданности так обомлел, что руку со стеклом спрятать позабыл - так зайчик у Смерти по лицу и запрыгал. А она глаза ладонью прикрыла, посмотрела-посмотрела и говорит: - Эй, мальчик! Обиделся Скорик: какой я тебе мальчик. И одет вроде был не по-детски: в рубаху с подпояской, штаны плисовые, сапоги новые, гармошкой, и картуз неплохой, третьего дня с одного пьяного снятый. - Кому мальчик, а кому в ..... пальчик, - огрызнулся Сенька, хотя срамных слов не любил и почти никогда не говорил - над ним за это даже смеялись. А тут похабство само выскочило - очень уж ослепительно было ему на Смерть глядеть, будто не он ее, а она его зайцем солнечным жжет. Она не стушевалась, не озлилась - наоборот, засмеялась. - Ишь, Пушкин какой выискался. Ты хитровский? Зайди-ка, дело есть. Заходи, не бойся, там не заперто. - Чего бояться-то, - пробурчал Скорик, пошел к крыльцу. То ли явь, то ли сон - сам не разберет. А сердце стук-стук-стук. Чего у нее в сенях, толком не разглядел, да и темновато было. Смерть в дверях горницы стояла, опершись плечом о косяк. Лицо в тени, но глаза все равно высверкивали, будто блики на ночной реке. - Ну, чего надо? - спросил Сенька, от робости еще грубей прежнего. На хозяйку не смотрел, все больше под ноги и по сторонам. Хорошая была комната. Большая, светлая. Три белые двери из нее: одна напротив входа и еще две рядышком. Печь-голландка с изразцами, всюду вышитые салфеточки, скатерть тоже в вышивке, такой яркой, хоть прищуривайся. На скатерти узор небывалый: бабочки, птицы райские, цветы. Посмотрел получше, а они все, и бабочки, и птахи, и даже цветы, с человечьими лицами - одни плачут, другие смеются, третьи злющие и зубы острые щерят. Смерть спрашивает: - Нравится? Это я вышиваю. Делать-то что-нибудь нужно. Чувствовал он, что она его разглядывает, и самому страсть хотелось на нее вблизи посмотреть, но боялся - и без посмотрелок то в жар, то в холод кидало. Наконец насмелился, поднял голову. Оказалось, Смерть с ним одного роста. И еще удивился, что глаза у ней совсем черные, как у цыганки. - Что глядишь, конопатый? - засмеялась Смерть. - Ты зачем мне лучик пускал? Я тебя давно приметила, под окнами моими шастаешь. Влюбился, что ли? Тут Сенька заметил, что глаза-то не совсем черные, а с тоненькими голубыми ободочками, и догадался: это у ней зрачки такие широченные, как у дядькиного любимого кота, когда его для смеху валерьянкой обпоят. И стало ему от этого черного взгляда жутко. - Вот еще, - сказал. - Нужна ты мне. И губу на сторону ухмыльнул. Она снова засмеялась. - Э, да ты не только конопатый, но еще и щербатый. Я не нужна, так, может, деньги мои сгодятся? Сбегай в одно место, куда скажу. Недалеко, за Покровкой. Вернешься - рубль дам. Скорика как заколдобило - он опять: - Нужен мне твой рубль. В оцепенении был, а то бы чего поумнее в ответ сказал. - А что ж тогда тебе надо? Чего около дома крутишься? Ей-богу, влюбился. Ну-ка, смотри сюда. - И пальцами его за подбородок. Он ее по руке хрясь - не лапай. - Кобель в тебя влюбился. Мне от тебя другое нужно... - Сам не знал, чего бы ляпнуть, и вдруг, как по Божьему наитию - будто само с уст соскочило. - К Князю в шайку хочу. Замолви словечко. Тогда чего хошь для тебя сделаю. Сказал и обрадовался - ай да ловко. Во-первых, не срамно - а то что она заладила "влюбился, влюбился". Во-вторых, себя заявил: не оголец, а сурьезный человек. Ну и вообще: вдруг правда к Князю пристроит. То-то Проха от зависти треснет! Она лицом помертвела, отвернулась. - Незачем тебе. Вон чего захотел, волчонок! Обхватила себя за плечи, вроде как зябко ей, хотя в комнате тепло было. Постояла так с полминуты, снова к Сеньке повернулась и сказала жалобно, да еще за руку взяла: - Сбегай, а? Я тебе не рубль - три дам. Хочешь пять? Но Скорик уже понял: его сила, его власть, хоть и невдомек было, почему. Видно очень уж Смерти что-то на Покровке запонадобилось. Отрезал: - Нет, хоть четвертную давай, не побегу. А Князю шепнешь или отпишешь, чтоб меня взял, тогда вмиг слетаю. Она за виски взялась, покривилась вся. Первый раз Сенька видел, чтобы баба, сморщив рожу, не утратила красоты. - Черт с тобой. Исполни, что поручу, а там посмотрим. И обсказала, чего ей нужно: - Беги в Лобковский переулок, нумера "Казань". Там у ворот калека сидит безногий. Шепни ему слово особенное: "иовс". Да не забудь, не то худо будет. Войдешь в нумера, пускай тебя к человеку отведут, имя ему Очко. Скажешь ему тихонько, чтоб никто больше не слыхал: "Смерть дожидается, мочи нет". Возьмешь, чего даст, и живо обратно. Все запомнил? Повтори. - Не попка повторять. Нахлобучил Скорик картуз, да и выскочил на улицу. Так вдоль бульвара припустил, что двух лихачей обогнал. КАК СЕНЬКА ПОЙМАЛ СУДЬБУ ЗА ХВОСТ Хорошо Сенька знал, где они, нумера "Казань", а то их хрен сыщешь. Ни вывески, ничего. Ворота наглухо заперты, только малая калитка немножко приоткрыта, но тоже так, запросто, не войдешь: прямо перед железной решеткой расселся убогий инвалид, вместо ног штанины пустые завернуты. Зато плечищи в сажень, морда красная, дубленая, из засученных рукавов тельняшки видно крепкие, поросшие рыжим волосом лапы. Убогий-то он убогий, но, поди, как стукнет своей колотушкой, которой тележку от земли толкает, - враз душа вон. Сенька сразу к безногому не полез, сначала пригляделся. Тот не без дела сидел, свистульками торговал. Покрикивал сиплым басом, лениво: па-адхади, мелюзга, у кого есть мозга, свистульки из банбука, три копейки штука. Возле калеки толкалась ребятня, пробовала товар, дула в гладкие желтые деревяшки. Иные покупали. Один попросил, показав на медную трубочку, что висела у инвалида на толстой шее: дай, мол, дедушка, энтот свисток опробовать. Калека ему щелобан по лбу: это тебе не свисток, а боцманская дудка, в нее всякой мелочи сопливой дуть не положено. И стало Сеньке все в доскональности ясно. Моряк этот тут для виду торговлю ведет, а сам, конечно, на стреме. И ловко как придумано-то: если шухер, дунет в свою медную свистелку - у ней, надо думать, голос звонкий, вот и будет знак остальным подметки смазывать. А слово волшебное, которому Смерть научила, "иовс", это "свои", только шиворот-навыворот. На Москве фартовые и воры издавна так язык ломали, чтоб чужим не понять: то слог какой прибавят, то местами переменят, то еще что-нибудь удумают. Подошел к стремщику, наклонился к самому уху, шепнул, чего было велено. Дед на него из под пучкастых бровей зыркнул, сиво-рыжим усищем дернул, сказать ничего не сказал, только малость на тележечке своей отъехал. Вошел Скорик в пустой двор и остановился. Неужто здесь сам Князь с шайкой хазу держат? Одернул рубаху, рукавом по сапогам провел, чтоб блестели. Картуз снял, снова надел. Перед дверью в дом перекрестился и молитовку пробормотал - особенную, об исполнении желаний, давно еще один хороший человек научил: "Пожалуй мя, Господи, по милости Твоей, призре на моление смиренных, воздаждь ми не по заслугам, а по хотению". Собрался с духом, подергал - закрыто. Тогда постучал. Открыли не сразу, и не во всю ширину, а на чуть-чуть, и чей-то глаз из темноты блеснул. Сенька на всякий случай снова: - Иовс. Из-за двери спросили: - Тебе чего? - Очка бы желательно... Тут дверь открылась вся, и увидел Скорик парня в шелковой рубахе с узорчатым ремешком, в сафьяновых сапожках, из жилетного кармана цепка серебряная свисает с серебряной же черепушкой - сразу видать, что деловой самовысшей пробы. И взгляд особенный, как у всех деловых: быстрый, цепкий, приметливый. Ух, как завидно стало: парнишка был его, Сенькиных, лет, а ростом еще и поменьше. Вот людям фарт! Пойдем, говорит. И сам вперед пошел, на Сеньку больше не смотрел. Темный колидор привел в комнату, где за голым столом двое шлепались в карты. Перед каждым - горка кредиток и золотых империалов. Аккурат когда Скорик и его провожатый вошли, один игрок карты перед собой швырнул и как крикнет: - Мухлюешь, курвин потрох! Дама где? - и раз второму кулаком в лоб. Тот так со стулом и завалился. Сенька ойкнул - испугался, что затылок расшибет. А упавший через голову кувыркнулся, чисто акробат в цирке-шапито, вскочил, на стол прыг, и тому, что ударил, хлобысть ногой по харе! Сам ты, кричит, мухлюешь. Вышла дама-то! Ну, тот, кому по морде сапогом отвешено, конечно, запрокинулся. Золото по полу катится, звенит, бумажки во все стороны летят - ужас. Сенька оробел: сейчас смертоубийство будет. А парнишка стоит, зубы скалит - весело ему. Этот, который свару начал, скулу потер. - Так вышла, говоришь, дама? И вправду вышла. Ладно, давай дальше играть. И сели, будто ничего не бывало, только карты разбросанные подобрали. Вдруг Сенька обмер. Челюсть отвисла, глазами хлопает. Пригляделся, а игроки-то на одно лицо, не отличишь! Оба курносые, желтоволосые, губастые, и одеты одинаково. Что за чудо! - Ты чего? - дернул за рукав провожатый. - Идем. Пошли дальше. Опять колидор, снова комната. Там тихо, на кровати спал кто-то. Харю к стенке отвернул, видно только щеку толстую и оттопыренное ухо. Здоровенный бугай, разлегся прямо в сапожищах и храпит себе. Парнишка на цыпочках засеменил, тихонько. Скорик тоже, еще тише. Только бугай, не прерывая храпа, вдруг руку из-под одеяла высунул, а в ней дуло блестит, черное. - Я это, Сало, я, - быстро сказал фартовый пацан. Рука обратно опустилась, а рожу спящий так и не повернул. В третьей комнате Сенька картуз сдернул, перекрестился - на стене целый иконостас висел, как в церкви. Тут и святые угодники, и Богородица, и Пресвятой Крест. Напротив, у стены, положив на стол длинные ноги в блестящих штиблетах, сидел человек в очках, с длинными прямыми, как пакля, волосами. В пальцах вертел маленький острый ножик, не боле чайной ложки. Сам одет чисто, по-господски, даже при галстухе-ленточке. Никогда Скорик таких фартовых не видывал. Провожатый сказал, пропуская Сеньку вперед: - Очко, оголец к тебе. Скорик сердито покосился на обидчика. Врезать бы тебе за "огольца". Но тут человек по имени Очко сделал такое, что Сенька охнул: тряхнул рукой, ножик серебристой искоркой блеснул через всю комнату и воткнулся прямо в глаз Пречистой Деве. Только теперь Сенька рассмотрел, что у всех святых на иконах глаза повыколоты, а у Спасителя на Кресте, там, где гвоздикам положено быть, такие же точно ножички торчат. Очко вытянул из рукава еще одно перышко, метнул в глаз Младенцу, что пребывал у Марии на руках. Лишь после этого повернул голову к обомлевшему Сеньке. - Что, вам угодно, юноша? Скорик подошел, оглянулся на парнишку, который торчал в дверях, и тихонько, как было приказано, сказал: - Смерть дожидается, мочи нет. Сказал - и испугался. Ну как не поймет? Спросит: "Чего это она дожидается?" А Сенька и знать не знает. Но длинноволосый ничего такого спрашивать не стал, а вместо этого вежливо, негромко попросил паренька: - Господин Килька, будьте любезны, сокройте свой лик за дверью. Скорик-то понял, что это он велел пацану проваливать, а Килька этот, видно, не смикитил - как стоял, так и остался стоять. Тогда Очко ка-ак пустит сокола из правого рукава, в смысле ножик - тот ка-ак хряснет в косяк, в вершке от Килькиного уха. Парнишку сразу будто ветром сдуло. Очкастый внимательно посмотрел на Скорика. Глаза под стеклышками были светлые, холодные, чисто две ледышки. Достал из кармана бумажный квадратик, протянул. И опять тихо так, вежливо: - Держите, юноша. Передайте, загляну нынче часу в восьмом... Хотя постойте. Повернулся к двери, позвал: - Эй, господин Шестой, вы еще здесь? В щель снова Килька просунулся. Выходит, у него не одна кликуха, а две? Шмыгнул носом, сторожко спросил: - Пером кидаться не будешь? Очко ответил непонятно: - Я знаю, нежного Парни перо не в моде в наши дни. Когда у нас рандеву, то бишь стык с Упырем? Килька-Шестой, однако, понял. Сказывали, в седьмом, говорит. - Благодарю, - кивнул чудной человек. И Сеньке. - Нет, в восьмом не получится. Передайте, буду в девятом или даже в десятом. И отвернулся, снова стал на иконостас глядеть. Скорик понял: разговору конец. Обратно шел через Хитровку, дворами, чтоб угол срезать. Думал: вот это люди! Еще бы Князю с такими орлами не быть первым московским налетчиком. Казалось, чего бы только не дал, чтобы с ними на хазе посиживать, своим среди своих. За Хитровским переулком, где по краям площади дрыхли рядами поденщики, Сенька встал под сухим тополем, развернул бумажный пакетик. Любопытно же, что там такого драгоценного, из-за чего Смерть готова была целый пятерик отвалить. Белый порошок, навроде сахарина. Лизнул языком - сладковатый, но не сахарин, тот много слаще. Засмотрелся, не видел, как Ташка подошла. Сень, говорит, ты чего, марафетчиком заделался? Тут только до Скорика доперло. Ну конечно, это ж марафет, ясное дело. Оттого у Смерти и зрачки чернее ночи. Вон оно, выходит, что... - Его не лизать надо, а в нос, нюхать, - объяснила Ташка. По раннему времени она была не при параде и ненамазанная, с кошелкой в руке - видно, в лавку ходила. Зря ты, говорит, Сень. Все мозги пронюхаешь. Но он все же взял щепотку, сунул в ноздрю, вдохнул что было мочи. Ну, пакость! Слезы из глаз потекли, обчихался весь и соплями потек. - Что, дурень, проверил? - наморщила нос Ташка. - Говорю, брось. Скажи лучше, это у меня что? И себе на волосья показывает. А у нее на макушке воткнуты ромашка и еще два цветочка, Сеньке не известных. - Что-что, коровий лужок. - Не лужок, а три послания. Майоран означает "ненавижу мужчин", ромашка "равнодушие", а серебрянка "сердечное расположение". Вот иду я с каким-нибудь клиентом, от которого тошно. Воткнула себе майоран, презрение ему показываю, а он, дубина, и знать нe знает. Или с тобой вот сейчас стою, и в волосах серебрянка, потому что мы товарищи. Она и вправду оставила в волосах одну серебрянку, чтоб Сенька порадовался. - Ну а равнодушие тебе зачем? Ташка глазами блеснула, губы потресканные языком облизнула. - А это влюбится в меня какой-нибудь ухажер, станет конфекты дарить, бусы всякие. Я его гнать не стану, потому что он мне, может, нравится, но и гордость тоже соблюсти надо. Вот и прицеплю ромашку, пускай мучается... - Какой еще ухажер? - фыркнул Сенька, заворачивая марафет, как было. Сунул в карман, а там брякнуло - бусы зеленые, что у китайца скрадены. Ну и, раз к слову пришлось, сказал: - Хошь, я тебе безо всякого ухажерства бусы подарю? Достал, помахал у Ташки перед носом. Она прямо Засветилась вся. Ой, говорит, какие красивые! И цвет мой самый любимый, "эсмеральда" называется! Правда подаришь? - Да бери, не жалко. Ну и отдал ей, невелика утрата - семьдесят копеек. Ташка тут же бусы на шею натянула, Сеньку в щеку чмокнула и со всех ног домой - в зеркало смотреться. А Скорик тоже побежал, к Яузскому бульвару. Смерть, поди, заждалась. Показал ей пакетик издали, да и в карман спрятал. Она говорит: - Ты что? Давай скорей! А у самой глаза на мокром месте и в голосе дрожание. Он ей: - Ага, щас. Ты чего обещала? Пиши Князю записку, чтоб взял меня в шайку. Смерть к нему бросилась, хотела силой отобрать, но куда там - Сенька от нее вокруг стола побежал. Поиграли малость в догонялки, она взмолилась: - Дай, кат, не мучай. Скорику ее жалко стало: вон она какая красивая, а тоже бессчастная. Дался ей порошок этот поганый. И еще подумалось - может, не станет Князь в важном деле бабу слушать, хоть бы даже и самую разобожаемую полюбовницу? Хотя нет, пацаны сказывали, что ей от Князя ни в чем отказа нет, ни в большом, ни в малом. Пока сомневался, отдавать марафет или нет, Смерть вдруг понурилась вся, за стол села, лоб подперла, устало так, и говорит: - Да пропади ты пропадом, звереныш. Все одно подрастешь - волчиной станешь. Застонала тихонько, словно от боли. Потом взяла бумаги клочок, написала что-то карандашом, швырнула. - На, подавись. Он прочел и не поверил своей удаче. На бумажке было размашисто написано: "Князь возьми мальца в дело. Он такой как тебе нужно Смерть". КАК СЕНЬКА СЕБЯ ПРОЯВИЛ - Как мне нужно? Да на кой ты мне сдался? Князь яростно потер ямочку на подбородке, ожег Сеньку своими черными глазищами - тот заежился, но тушеваться тут было нельзя. - Она говорит: иди, Скорик, не сумлевайся, беспременно от тебя Князю польза будет, уж я-то знаю, так и сказала. Старался глядеть на большого человека истово, безбоязненно, а поджилки-то тряслись. За спиной у Сеньки вся шайка стояла: Очко, Килька-Шестой, двое с одинаковыми рожами и еще один мордатый (надо думать, тот, что с левольвером дрых). Только калеки безногого не хватало. Князь квартировал в нумерах "Казань" в самом конце колидора, по которому Сеньку давеча водили. От комнаты с опоганенным иконостасом, где Очко свои ножички кидал, еще малость пройти, за угол повернуть, и там горница со спальней. Спальню-то Скорик видал только через приоткрытую дверь (ну, спальня как спальня: кровать, цветным покрывалом прикрытая, на полу кистень валяется - шипастое стальное яблоко на цепке, а больше ничего не разглядишь), а вот горница у Князя была знатная. Во весь пол персидский ковер, пушистый до невозможности, будто по моху лесному ступаешь; по-вдоль стен сундуки резные (ух, поди, в них добра-то!); на широченном столе в ряд бутылки казенной и коньяку, чарки серебряные, обгрызенный окорок и банка с солеными огурчиками. Князь в эту банку то и дело пятерней залезал, вылавливал огурцы попупыристеи и хрустел - смачно, у Сеньки аж слюнки текли. Рожа у фартового была хоть и красивая, но немножко мятая, опухшая. Видно, сначала много пил, а потом долго спал. Князь вытер руку о подол шелковой, навыпуск, рубахи. Снова взял записку. - Что она, одурела? Будто не знает, что у меня полна колода. Я - король, так? Он загнул палец, а Очко сказал: - У тебя скоро титулов, как у государя императора, будет. По имени ты Князь, по-деловому король, а скоро еще и тузом станешь. Милостью Божией Туз Всемосковский, Король Хитровский, Князь Запьянцовский. Про "запьянцовского" Сеньке шибко дерзко показалось, но Князю шутка понравилась - заржал. Остальные тоже погоготали. Сам-то Скорик не допер, в чем потеха, но на всякий случай тоже улыбнулся. - Когда стану туз, тогда другой балак пойдет. - Князь бумажку на стол положил, принялся дальше перстнястые пальцы загибать. - Дамой у меня Смерть, так? Ты, Очко, - валет. Сало - десятка, Боцман - девятка, Авось - восьмерка, Небось - семерка. Огольца этого кроме как шестеркой не возьмешь, так у меня и шестерка имеется. А, Килька? - Ну, - ответил давешний паренек. Теперь Сенька понял, о чем толкует Князь. Пацаны рассказывали, что у настоящих деловых, кто по законам живет, шайка "колодой" называется, и в каждой колоде свой кумплект. Кумплект - это восемь фартовых, каждый при своем положении. Главный - "король"; при нем маруха, по-деловому "дама"; потом "валет" - вроде как главный помощник; ну и прочие бойцы, от десятки до шестерки. А больше восьми человек в шайке не держат, так уж исстари заведено. Оглянулся на длинноволосого Очка с особенным почтением. Ишь ты, валет. Валет - он мало того, что правая рука у короля, он еще в колоде обыкновенно по мокрому делу первый. Оттого, верно, и прозвание "валет", что людей валит. - Вакансий не наличествует, - сказал Очко, как всегда, мудрено, но Скорик понял: свободных местов в шайке нету, вот он о чем. Однако, странное дело, Князь недоростка в шею не гнал. Все стоял, затылок чесал. - Две шестерки - что это за колода будет? Как на это Обчество скажет? - вздохнул Князь. - Ох, Смерть-Смертушка, что ты со мной делаешь... И по этому его вздыханию дошло вдруг до Сеньки, что ворчать-то Князь ворчит, а Смерти ослушаться робеет, хоть собою и герой. Ободрился Скорик, плечи расправил, стал на фартовых уже и вправду без опаски поглядывать: решайте, мол, сами эту закавыку, а мое дело маленькое. Со Смерти спрос. - Ладно, - приговорил Князь. - Как тебя? Скорик? Ты, Скорик, покрутись пока так, без масти. Там видно будет, куда тебя. Сенька от счастья даже зажмурился. Пускай без масти, а все равно он теперь настоящий фартовый, да не просто, а из самой что ни есть первейшей на всю Москву шайки! Ну Проха, ну Михейка, полопаетесь! А как доля от хабара пойдет, можно будет Ташку в марухи взять, чтоб не валялась со всякими. Пускай сидит себе дома, подрастает, цветки свои раскладывает. Князь махнул рукой на стол, все кроме Очка себе налили - кто водки, кто коньяку, стали пить. Сенька тоже коричневого пойла хлебнул, чтоб попробовать (дрянь оказалась, хуже самогонки). Хоть и голодный был, но ветчины не взял ни кусочка - надо себя было с самого начала правильно поставить: не голодаец какой-нибудь, а тоже с понятием пацан, не на помойке подобран. Держался в сторонке, с деликатностью, смотрел и слушал, в разговор не встревал, ни Боже мой. Да и деловые на него не смотрели, что им малолеток. Только Килька пару раз глянул. Один раз так просто, второй раз подмигнул. И на том спасибо. А Князь стал двойняшам, которые семерка с восьмеркой, про Смерть рассказывать. "Вы, говорит, Авось с Небосем, у нас недавно, еще не знаете, что это за баба. Видеть-то, конечно, видели, только этого мало. Вот я вам расскажу, как ее добывал, тогда поймете. Когда прежний ее хахаль, Яшка Костромской, каши свинцовой покушал и она свободная стала, начал я к ней подкатывать. Давно уж глаз на нее пялил, но при живом Яшке не насмаливался. Он от Обчества в большом уважении состоял, а я что тогда был - гоп-стопник. Ни колоды, ни хазы хорошей, по-мокрому не хаживал, больших дел не делал. Тоже, конечно, на Хитровке не из последних был, но куда мне до Яши Костромского? Только думаю: всю землю зубами изгрызу, а эта краля моя будет. Первый раз тогда кассу ссудную взял, сторожа кистенем угостил. Заговорили обо мне, хрусты у меня завелись не копеечные. Стал слать ей подарки: золота, да фарфоров разных, да шелка японского. Она мне все обратно отсылает. Приду - гонит, даже говорить не желает. Я терплю, понимаю - мелковат я пока для Смерти. Ладно. Вагон почтовый подломил, тут уж двоих насмерть положил. Взял сорок тыщ. Заявился к ней с хором цыганским, ночью. Псам из Мясницкого участка пятьсот рублей отвалил, чтоб не мешались. Под дверь коробку атласную поклал, в коробке брошь бриллиантовая, вот такущая. И что? Цыгане с цыганками охрипли, подметки все оттоптали, а она дверь не открыла, даже в окно не выглянула. Ну, думаю, какого тебе еще рожна надо? Не денег, не подарков - это ясно. Тогда чего же? Удумал с другого бока зайти. Знал, что Смерть ребятню жалеет. В Марьинский приют, что для хитровских сирот, деньги шлет, одежу, сласти всякие. Ей раз Яшка-конокрад сотню золотых империалов в корзине с фиалками поднес, так она, полоумная, цветки себе оставила, а деньги приютским сестрам отдала, чтоб баню выстроили. Ага, прикидываю. Мытьем не взял, так катаньем достану. Купил пуд шоколаду, самого что ни на есть швейцарского, три штуки голландского полотна на рубашки, еще бязи на бельишко. Лично отвез, передал матери Манефе. Нате, мол, от Князя сироткам в угощение". Здесь мордатый, десятка, в Князев рассказ встрял, хмыкнул: - Ага, знатно угостил, помним. Князь на него шикнул. "Ты, говорит, Сало, вперед сказа не встревай. Ну что? Являюсь к Смерти этаким гоголем - посмотреть, не будет ли ко мне от нее какой перемены. Вот тогда она мне дверь открыла, только лучше б не открывала. Вышла, глаза сверкают. Чтоб духу твоего не было, кричит. Не моги ко мне близко подходить, и еще по-всякому. В тычки за порог вышибла, за мои-то старания... Сильно я тогда обиделся. Так запил - неделю будто в дыму был. И обидней всего мне, пьяному, вспоминалось, как я на свои кровные шоколад этот паскудный покупал и сукнецо в лавке щупал - хорошего ли сорта". - Ну, сукнецо тебе, положим, задаром поднесли, - снова вставил Сало. А Князь: "Не в том дело. За старание свое обидно. Нет, думаю, шалишь. Негладко выходит. Хрен вам, а не полотно с шоколадом. Ночью перелез через приютский забор, окно высадил, дверь в кладовку ихнюю выбил и давай крушить. Шоколад весь на пол высыпал, ногами утоптал. Полотно пером чуть не в нитки покромсал - носите на здоровьице. Бязь всю порезал. И еще покрушил, чего там у них было. Сторож на шум влез. Ты что, орет, гад, делаешь, сирот бездолишь! Ну, я и его пером прямо в сердце щекотнул, так юшка мне на руку и брызнула... Иду из кладовки весь в кровище, нитки с меня свисают, рожа от шоколада черная, как у арапа. Навстречу сама мать Манефа, со свечкой. Ну, я и ее - так уж, заодно. Все равно, думаю, душу свою погубил. И кляп с ней, с душой и с жизнью вечной. Без Смерти мне вовсе никакой жизни не надо..." - Да, - кивнул Сало. - После на всю Москву шуму было. Хоть ты и пьяный был, а не наследил и свидельщиков не оставил. Со временем узнали, конечно, что это ты погулял, а доказать им нечем было. Князь усмехнулся. "Главное, что наши все сразу прознали и Смерти донесли. Я как из приюта вернулся, два дня без просыпу дрых. А как в себя пришел - дают мне записочку от нее, от Смерти "Приходи, мой будешь" - так и было написано. Вот она какая, Смерть. Поди, пойми ее". Сенька рассказ выслушал в оба уха, жадно, и потом голову ломал, как эту историю разъяснить, но так и не разъяснил. В тот день, правда, долго голову ломать времени не было - столько всего приключилось. После того как Князь свой приговор объявил про Сеньку и угостил колоду водкой-коньяком, Килька повел новичка к себе (была у него недалеко от входа каморка за ситцевой занавесочкой). Оказался душа-парень, без форсу, даром что сам с мастью, а Сенька вроде как с боку-припеку. Нос не драл, говорил попросту и много чего полезного порассказал, уже как своему, почти что затасованному. Ниче, сказал, Скорик, раз сама Смерть за тебя попросила, будешь в колоде, никуда не денешься. Может, кого из наших посадят или пришьют - тогда тебя в шестые возьмут, а я до семерки поднимусь. Ты меня держись, не пропадешь. И живи прямо тут. Вместе и храпеть веселей. (Похрапеть-то им на пару так и не довелось, но об этом после.) Про Князя и так все было известно, про Смерть новенький тоже не меньше Килькиного знал, поэтому стал про остальных выспрашивать. Валета нашего, сказал Килька, все боятся, даже Князь себя с ним опасливо держит, потому как Очко припадочный. То есть так-то он тихий, спокойный, хоть и говорит все время непонятно, стихами, но иногда попадет вожжа под хвост, и тогда ужас какой страшный делается, прямо Сатана. Сам он из господ, раньше студентом был, но почиркал там кого-то до смерти по марафетному делу и получил каторгу-пожизненку. Ты от него подальше держись, посоветовал Килька. Князь может и в харю, и даже насмерть прибить, но хоть ясно, с чего и за что, а этот бешеный. Следующий по колоде, Сало, оказался хохол, отсюда и кликалка. Нужный человек, большие знакомства среди иногородних сламщиков и перекупщиков имеет, весь хабар через него уходит и хрустом, то бишь денежками, возвертается. Про безногого Боцмана, девятку, Килька рассказал, что он и вправду прежде был флотским боцманом, самым геройским героем на всем Черном море. Как начнет про турку или морские плаванья рассказывать - заслушаешься. Ему на корабле котлом паровым ноги отдавило. Кресты у него, медали, пенсия геройская - шестнадцать целковых, но не тех кровей человек, чтоб тихо старость проживать. Ему куражу хочется, фарту да азарту. Он и доли из хабара своей никогда почти не берет, а у девятки доля немалая, не то что Килькина. Седьмой с восьмым братья-близнецы с Якиманки. Лихие ребята. Их Князю знакомый городовой из Первого Якиманского участка взять присоветовал. Сказал: страх до чего ребята отчаянные, жалко, если к большому делу не пристроятся, даром пропадут. А прозвали их Авось и Небось, потому что лихости в них больше, чем ума. Авось-то еще куда ни шло, оттого старшим поставлен, а Небось совсем шебутной. Вели ему Князь орла двуглавого со Спасской башни своровать - полезет, не задумается. А под конец Килька вздохнул, ладоши потер и говорит: - Ништо, сегодня на всех наших в деле посмотришь. - В каком деле? - У Скорика сердце так и сжалось - надо же, в самый первый день сразу на дело идти! - Бомбить кого будем? - Нет, бомбить что. Тут дело аховое. Стык нынче у Князя с Упырем. Сенька припомнил, как Очко про этот самый стык уже спрашивал. - А, это который в седьмом часу будет? И чего там? Это который Упырь, Котельнический? - Он. На московского туза с Князем метать будут. Понял? Сенька присвистнул. Вон оно что! Туз - это у фартовых навроде царя-государя, один на всю Москву. Раньше тузом Кондрат Семеныч был, большущий человек, вся Москва его трепетала. Говорили, правда, про Кондрат Семеныча разное. Что старый стал, ржавый, молодым ходу не дает. Кто и осуждал за то, что в богатстве проживает, и не на Хитровке, как тузу положено, а в собственном доме, на Яузе. И помер он не по-фартовому - от ножа, пули или в тюрьме. На пуховой перине дух испустил, будто купчина какой. Выходит, Обчество приговорило тузом одному из двух быть: Князю или Упырю. Про Князя ясно - орел крылатый. Стрелой вверх взлетел, такие дела делает - залюбуешься. Одним нехорош: больно шустро шагает и строптив. Килька сказал, "деды" опасаются - не задурил бы от такой власти. Другое дело Упырь. Он из давних, тихих, которые не летают, а по-белочьи вверх карабкаются. Дел за Упырем громких не водится, пальбы от его колоды не слыхать, а боятся его не меньше, чем Князя. Упырева колода не налетами промышляет, а делом новым, шума не терпящим: стрижет лабазников и лавочников. Таких деловых "доилыциками" прозвали. Хочешь, чтоб лавка цела была, чтоб врач санитарный не цеплялся и псы не трогали - плати доилыцику мзду и живи себе, торгуй. А кто не хотел платить, на себя надеялся или так, жадничал, с теми всякое случалось. Одного упрямого бакалейщика стукнули в темном переулочке сзади по башке, он и не видел кто. Упал, встать хочет, а не может - земля в глазах плывет. Вдруг глядит - на него лошадь с телегой едет, в телеге камни грудой, чем улицу мостят. Он кричит, руками машет, а возница будто не слышит. Лошадь-то бакалейщика копытами переступила, а тележные колеса прямо по ногам ему проехали, переломали всего. Теперь того бакалейщика в кресле на колесиках возят, и Упырю он платит исправно. А у другого, мороженщика, дочку-невесту так же вот подкараулили, мешок на голову натянули и попортили - да не один, а с полдюжины бугаев. Она теперь дома сидит, на улицу носа не кажет, и уже два раза из петли вынимали. А заплатил бы мороженщик, ничего бы с его дочкой не было. Но и Упырь не всем "дедам" по сердцу, объяснил Килька. Те, которые годами постарше и хорошо прежние времена помнят, не одобряют Упырева промысла. Раньше так кровососничать не заведено было. Короче, на сегодня назначен стык, чтоб Князь с Упырем сами меж собой разобрались, кто кому дорогу уступит. - Так порешат они друг друга! - ахнул Сенька. - Порежут, постреляют. - Нельзя, закон запрещает. Ребра поломают или башку кому пробьют, но не боле того. С оружием на стык идти нельзя, Обчество этого не дозволяет. В пятом часу пришли посредники от Обчества, два спокойных, медлительных "деда" из уважаемых воров. Назвали место для стыка - Коровий луг в Лужниках - и время: ровно в семь. Еще сказали, Упырь желает знать, всей ли ему колодой приезжать или как. "Дедов" посадили в передней комнате чай пить, ответа ждать, а сами столпились у Князя вокруг стола. Даже Боцман с улицы прикатил, боялся, обойдут его. Небось первый крикнул: - Все пойдем! Наваляем упырятам, будут помнить. Князь на него шикнул: - Ты думай, башка, потом говори. У нас дама есть? Нету. Смерть же с нами на Коровий луг махаться не поедет? Все поулыбались шутке, стали ждать, чего Князь дальше скажет. - А у Упыря дамой - Манька Рябая. Она в прошлый год двух легавых лбами стукнула так, что не встали, - продолжил Князь, полируя щеточкой ногти. Он сидел нога на ногу, слова ронял неспешно - наверно, уже видел себя тузом. - Знаем Маньку, женщина основательная, - подтвердил Боцман. - Та-ак. Дальше глядите. Вот ты, Боцман, не в обиду сказать, калека. Какой от тебя на стыке прок? Боцман запрыгал на своих обрубках, заволновался: - Да я... Вон колотушкой как приложу - всякий напополам согнется. Князь, ты ж меня знаешь! - Колотушкой, - передразнил Князь, откусывая заусенец. - А у Упыря девяткой Вася Угрешский. Много ты против него своей колотушкой намахаешь? То-то. Боцман закручинился, захлюпал. - Теперь шестерку взять, - кивнул на Кильку старшой. Тот вскинулся: - А че я-то? - А то. У них шестеркой Дубина. Он кулачищем гвоздь четырехвершковый в бревно забивает, а тебя, Килька, соплей перешибешь. И что у нас, господа фартовые, выходит? А то выходит, что ихняя колода на стыке забьет нашу как Бог свят. А после скажут, что Князь при всей колоде был, не станут разбирать, кто там малый, кто убогий, а кого вовсе не было. Скажут-скажут, - повторил Князь в ответ на глухой ропот. Тихо стало в комнате, скушно. Сенька в самом уголке сидел, боялся - не погнали бы. Что на стык не возьмут, его не сильно печалило. Не большой он был любитель кулаками махать, да еще против настоящих бойцов. Порвут недоростка и в землю утопчут. Князь на ногти полюбовался, еще один заусенец откусил-выплюнул. - Зовите "дедов". Я решаю. И молчок мне, не вянь-кать. Килька сбегал за посредниками. Те вошли, встали у порога. Князь тоже поднялся. - На стык вдвоем идти, такое мое мнен