м более что задерживаться в клинике далее казалось излишним. x x x Матвей Бенционович шагал по желтой кирпичной дороге, петлявшей меж пологих лесистых холмов, - должно быть, той самой, которой неделей раньше шел от доктора Коровина несчастный Лагранж. Что творилось в душе обреченного полицмейстера? Знал ли он, что доживает на белом свете свой последний день? О чем он думал, глядя вниз, на город, монастырь, озеро? Собственно, ход мыслей Феликса Станиславовича восстанавливался без особого труда. Надо полагать, к вечеру он уже твердо решил совершить ночную вылазку к любопытной избушке и проверить, что за нечистая сила проторила себе там ход в мир людей. Как это похоже на бравого полковника! Ринуться напролом, и будь что будет. Ну-с, а мы будем действовать иначе, рассуждал товарищ прокурора, хотя, конечно, тоже не оставим сей знаменательный домик без внимания. Перво-наперво осмотрим его при свете дня - то есть уже не сегодня, а завтра, потому что смеркается, да и понятые понадобятся. Что дальше? Вырезать из рамы стекло с крестом, направить в Заволжск на экспертизу. Нет, слишком долго получится. Лучше вызвать Семена Ивановича сюда, а с ним трех-четырех полицейских потолковей, чтоб не зависеть от подлого Виталия с его мирохранителями. Установить в избушке и около нее круглосуточные посты. Вот и посмотрим тогда, как поведет себя чертовщина. Хм, сказал себе вдруг Бердичевский, останавливаясь. А ведь я сам мыслю, как заправский держиморда. Будто не понимаю, что, если тут и вправду мистическая материя, то очень легко разрушить тонкую нить меж нею и земной реальностью. Как раз и выйдет тот самый Гордиев узел, против которого я ратовал. Лагранж, уж на что был дуболом, царствие ему небесное, но и он сообразил, что сверхъестественные явления можно наблюдать только один на один, без свидетелей, понятых и стражников. Для точности эксперимента нужно поступить так, как писал Ленточкин: прийти одному, нагому и с заклинанием. И если ничего особенного не произойдет, то лишь тогда, с твердым материалистическим убеждением, вести следствие обычным манером. Матвей Бенционович сам понимал, что эти размышления относятся скорее к сфере игры ума, потому что никуда он ночью не пойдет, и уж во всяком случае в такое место, где один человек свихнулся, а другой пустил себе пулю в сердце. Ввязаться в этакую авантюру было бы глупо, даже смехотворно и, главное, безответственно перед Машей и детьми. Отсюда мысли Бердичевского естественным образом повернули на семью. Он стал думать о жене, благодаря которой его жизнь обрела полноту, смысл и счастье. Как же Маша мила, как хороша, в особенности в период беременности, хоть глаза у ней в эту пору делаются красные, веки в прожилках и нос выпячивается совершеннейшей уточкой. Товарищ прокурора улыбнулся, вспомнив Машино пристрастие к пению при полном отсутствии музыкального слуха, ее суеверный страх перед щербатым месяцем и рыжим тараканом, непослушный завиток на затылке и еще множество мелочей, которые имеют значение лишь для тех, кто любит. Старшая дочь, Катенька, слава Богу, пошла в мать. Такая же решительная, цельная, знающая, чего хочет и как этого добиться. Вторая дочь, Людмилочка, та скорее в отца - любит поплакать, жалостлива, к природе чувствительна. Трудно ей придется в жизни. Дал бы Бог жениха внимательного, человечного. А третья дочь, Настенька, сулится вырасти в истинные музыкальные таланты. Как невесомо скользят по клавишам ее розовые пальчики! Вот подрастет, и нужно будет непременно свозить ее в Петербург, показать Иосифу Соломоновичу. Мысленная инвентаризация всех многочисленных членов семьи была любимейшим времяпрепровождением Бердичевского, но на сей раз до четвертой дочки, Лизаньки, добраться он не успел. Из-за поворота навстречу чиновнику выехала всадница на вороном коне, и это явление было настолько неожиданным, настолько несовместным с вялым перезвоном монастырских колоколов и всем тусклым ханаанским пейзажем, что Матвей Бенционович обомлел. Тонконогий жеребец рысил по дороге немножко боком, как это иногда бывает у особенно породистых и шаловливых энглезов, так что сидевшая амазонкой наездница была видна товарищу прокурора вся - от шапочки с вуалью до кончиков лаковых сапожек. Поравнявшись с пешеходом, она посмотрела на него сверху вниз, и под острым, как стрела, взглядом черных глаз рассудительный чиновник весь затрепетал. Это была она, вне всяких сомнений! Та самая незнакомка, что одним своим появлением будто согнала с острова скатерть тумана. Шляпу с перьями сменил алый бархатный кардиналь, но платье было того самого траурного цвета, а еще чуткий нос Бердичевского уловил знакомый аромат духов, волнующий и опасный. Матвей Бенционович остановился и проводил грациозную всадницу взглядом. Она не столько настегивала, сколько легонько поглаживала блестящий круп англичанина хлыстиком, а в левой руке держала кружевной платочек. Внезапно этот легкий лоскут ткани вырвался на свободу, игривой бабочкой покружился в воздухе и опустился на обочину. Не заметив потери, амазонка скакала себе дальше, на застывшего мужчину не оглядывалась. Пусть лежит, где упал, предостерег Бердичевского рассудок, даже не рассудок, а, пожалуй, инстинкт самосохранения. Несбывшееся на то так и зовется, чтобы не сбываться. Но ноги уже сами несли Матвея Бенционовича к оброненному платку. - Сударыня, стойте! - закричал следователь срывающимся голосом. - Платок! Вы потеряли платок! Он прокричал трижды, прежде чем наездница обернулась. Поняла, в чем дело, кивнула и поворотила назад. Подъезжала медленно, разглядывая господина в пальмерстоне и запачканных штиблетах со странной, не то вопросительной, не то насмешливой улыбкой. - Благодарю, - сказала она, натягивая поводья, но руку за платком не протянула. - Вы очень любезны. Бердичевский подал платок, жадно глядя в ослепительное лицо дамы, а может быть, и барышни. Какие глубокие, чуть миндалевидные глаза! Смелая линия рта, упрямый подбородок и горькая, едва заметная тень под скулами. Однако следовало что-нибудь произнести. Нельзя же просто пялиться. - Платок батистовый... Жалко, если потеряли бы, - пробормотал товарищ прокурора, чувствуя, что краснеет, словно мальчишка. - У вас умные глаза. Нервные губы. Я никогда прежде вас здесь не видала. - Амазонка погладила вороного по атласной шее. - Кто вы? - Бердичевский, - представился он и едва сдержался, чтоб не назвать своей должности - может, хоть это побудило бы красавицу смотреть на него без насмешки? Вместо должности ограничился чином: - Коллежский советник. Почему-то это показалось ей смешным. - Советник? - Незнакомка рассмеялась, открыв белые ровные зубы. - Мне сейчас не помешал бы советник. Или советчик? Ах, все равно. Дайте мне совет, уважаемый коллежский советчик, что делают с погубленной жизнью? - Чьей? - сипло спросил Матвей Бенционович. - Моей. А может быть, и вашей. Вот скажите, советчик, могли бы вы взять и всю свою жизнь перечеркнуть, сгубить - ради одного только мига? Даже не мига, а надежды на миг, которая, быть может, еще и не осуществится? Бердичевский пролепетал: - Я вас не понимаю... Вы странно говорите. Но он понял, превосходно все понял. То, чего ни в коем случае с ним произойти не могло, потому что вся его жизнь струилась совсем по иному руслу, было близко, очень близко. Миг? Надежда? А что же Маша? - Вы верите в судьбу? - Всадница уже не улыбалась, ее чистое чело омрачилось, хлыст требовательно постукивал по лошадиному крупу, и вороной нервически переступал ногами. - В то, что все предопределено и что случайных встреч не бывает? - Не знаю... Зато он знал, что погибает, и уже готов был погибнуть, даже желал этого. Оранжевая полоса заката растопырилась в обе стороны от черного коня, словно у него вдруг выросли огненные крылья. - А я верю. Я уронила платок, вы подобрали. А может быть, это и не платок вовсе? Товарищ прокурора растерянно посмотрел на лоскут, все еще зажатый в его пальцах, и подумал: я похож на нищего, что стоит с протянутой рукой. Голос всадницы сделался грозен: - Хотите, я сейчас поверну лошадь, да и ускачу прочь? И вы никогда меня больше не увидите! Так и не узнаете, кто кого обманул - вы судьбу или она вас. Она дернула уздечку, развернулась и подняла хлыст. - Нет! - воскликнул Матвей Бенционович, разом забыв и о Маше, и о двенадцати чадах, и о грядущем, тринадцатом - вот как невыносима показалась ему мысль, что странная амазонка навсегда умчится в сгущающуюся тьму. - Тогда беритесь за стремя, да крепче, крепче, не то сорветесь! - приказала она. Как заколдованный, Бердичевский вцепился в серебряную скобу. Наездница гортанно вскрикнула, ударила коня хлыстом, и вороной с места взял резвой рысью. Матвей Бенционович бежал со всех ног, сам не понимая, что с ним происходит. Шагов через пятьдесят или, может, сто споткнулся, упал лицом вниз, да еще и несколько раз перевернулся. Из темноты доносился быстро удаляющийся хохот. "Остров, что за остров!" - бессмысленно повторял следователь, сидя на дороге и нянчя зашибленный локоть. Костяшки пальцев тоже были разбиты в кровь, но батистового платка Матвей Бенционович из руки не выпустил. x x x После невообразимого, ни на что не похожего приключения товарищ прокурора был явно не в себе. Только этим можно объяснить то обстоятельство, что он совершенно потерял счет времени и не помнил, как шел до гостиницы. А когда, наконец, очнулся от потрясения, то обнаружил, что сидит у себя в комнате на кровати и тупо смотрит в окно, на висящую в небе апельсиновую дольку - молодой месяц. Механическим жестом достал из жилетного кармана часы. Была одна минута одиннадцатого, из чего Матвей Бенционович сделал вывод, что к реальности его, вероятно, вернул звон брегета, хотя самого звука в памяти не осталось. Лев Николаевич! Он обещался ждать на скамейке не долее, чем до десяти! Чиновник вскочил и выбежал из нумера. И потом, по улице и по набережной, тоже не шел, а бежал. Прохожие оглядывались - в чинном Новом Арарате бегущий человек, да еще поздно вечером, очевидно, был редкостью. Из-за одного только разговора со свидетелем, пускай даже важным, Бердичевский сломя голову нестись бы не стал, но ему вдруг неудержимо захотелось увидеть ясное, доброе лицо Льва Николаевича и поговорить с ним, просто поговорить - о чем-нибудь простом и важном, куда более важном, чем любые расследования. Белый купол ротонды, одной из местных достопримечательностей, был виден издалека. Товарищ прокуpopa добежал туда, совсем обессилев и уже не надеясь застать Льва Николаевича. Но навстречу бегущему со скамейки поднялась худенькая фигура, приветственно замахала рукой. Оба обрадовались до чрезвычайности. Причем с Матвеем Бенционовичем еще понятно, но и Лев Николаевич, по всей видимости, тоже был весьма доволен. - А я уж думал, вы не придете! - воскликнул он, крепко пожимая чиновнику руку. - Так уж сидел, на всякий случай. А вы пришли! Как это хорошо, как замечательно. Ночь была светлая или, как говорят поэтические натуры, волшебная. Глаза Льва Николаевича и чудесная его улыбка были полны такого доброжелательства, а душа Бердичевского так мучилась смятением, что, едва отдышавшись, безо всяких предисловий и предуведомлений, он рассказал едва знакомому человеку о случившемся. По складу характера и глубоко укорененной застенчивости Матвей Бенционович отнюдь не был склонен к откровенничанью, тем более с посторонними людьми. Но, во-первых, Лев Николаевич отчего-то не казался ему посторонним, а во-вторых, слишком уж неотложной была потребность выговориться и облегчить душу. Бердичевский рассказал про таинственную всадницу и свое падение (как буквальное, так и нравственное) безо всякой утайки, причем то и дело утирал стекающие по щекам слезы. Лев Николаевич оказался идеальным слушателем - серьезным, не перебивающим и в высшей степени сочувственным, так что и сам чуть не расплакался. - Напрасно вы так себя казните! - воскликнул он, едва чиновник договорил. - Право, напрасно! Я мало что знаю про любовь между мужчинами и женщинами, однако же мне рассказывали, и читать доводилось, что у самого примерного, добродетельного семьянина может произойти что-то вроде затмения. Ведь всякий человек, даже самого упорядоченного образа мыслей, в глубине души живет, ожидая чуда, и очень часто этаким чудом ему мерещится какая-нибудь необыкновенная женщина. Так бывает и с женами, но особенно часто с мужьями - просто оттого, что мужчины более склонны к приключениям. Это пустяки - то, что вы рассказали. То есть, конечно, не пустяки, про пустяки я чтоб вас утешить брякнул, но ничего ведь не произошло. Вы совершенно чисты перед вашей супругой... - Ах, нечист, нечист! - перебил добряка Матвей Бенционович. - Куда более нечист, чем если бы спьяну побывал в непотребном доме. То было бы просто свинство, телесная грязь, а тут я совершил предательство, самое настоящее предательство! И как быстро, как легко - в минуту! Лев Николаевич внимательно посмотрел на собеседника и задумчиво сказал: - Нет, это еще не настоящее предательство, не высшего разбора. - А что же тогда, по-вашему, настоящее? - Настоящее, сатанинское предательство - это когда предают впрямую, глядя в глаза, и получают от своей подлости особенное наслаждение. - Ну уж, наслаждение, - махнул рукой Бердичевский. - А что до подлости, то я и есть самый натуральный подлец. Теперь знаю это про себя и должен буду со знанием этим жить... Эх, - встрепенулся он. - Если б можно было искупить ту минуту, смыть ее с души, а? Я бы на любое испытание, на любую муку пошел, только бы снова почувствовать себя... - Он хотел сказать "благородным человеком", но постеснялся и сказал просто. - ...Человеком. - Испытывать себя полезно и даже необходимо, - согласился Лев Николаевич. - Я так думаю, что... - Стойте! - перебил его товарищ прокурора, охваченный внезапной идеей. - Стойте! Я знаю, через какое испытание я должен пройти! Скажите, ради Бога скажите, где находится тот дом, где жил бакенщик? Знаете? - Конечно, знаю, - удивился Лев Николаевич. - Это вон туда, вдоль берега, до Постной косы, а после налево. Версты две будет. Да только зачем вам? - А вот зачем... И Бердичевский - видно, такая уж нынче была ночь - выдал сердечному другу все следственные тайны: рассказал и про Алешу Ленточкина, и про Лагранжа, и, разумеется, про свою миссию. Слушатель только ахал и головой качал. - Клянусь вам, - сказал в заключение Матвей Бенционович и поднял руку, как во время произнесения присяги на суде, - что я немедленно, сейчас же, отправлюсь к этой чертовой избушке совсем один, дождусь полуночи и войду туда, как вошли туда Алексей Степанович и Феликс Станиславович. Наплевать, если там ничего не окажется, если все суеверие и враки. Главное, что я свой страх преодолею и уже тем собственное уважение верну! Лев Николаевич вскочил и с восторгом воскликнул: - Как чудесно вы это сказали! Я на вашем месте поступил бы точно так же. Только знаете что... - Он порывисто схватил Бердичевского за локоть. - Нельзя вам туда одному идти. Очень уж страшно. Возьмите меня с собой. Нет, правда! Давайте вдвоем, а? И моляще заглянул Матвею Бенционовичу в глаза, так что у того стиснулась грудь и снова потекли слезы. - Благодарю вас, - сказал товарищ прокурора с чувством. - Я ценю ваш порыв, но сердце подсказывает мне, что я должен войти туда один. Иначе ничего не выйдет, да и настоящего искупления не получится. - Он выдавил из себя улыбку и даже попробовал пошутить. - К тому же вы существо столь ангельского образа, что нечистая сила вас может застесняться. - Хорошо-хорошо, - закивал Лев Николаевич. - Я не стану мешать. Я знаете что, я только провожу вас туда, а сам в сторонке встану. В пятидесяти шагах, даже в ста. Но проводить провожу. И вам будет не так одиноко, и мне спокойнее. Мало ли что... Бердичевский ужасно обрадовался этой идее, которая, с одной стороны, не девальвировала предполагаемого искуса, а с другой, все же сулила некую, пусть даже иллюзорную поддержку. Обрадовался - и тут же рассердился на себя за эту радость. Нахмурившись, сказал: - Не в ста шагах. В двухстах. x x x Расстались на мостике через быструю узкую речку, которой оставалось течь до озера не более двадцати саженей. - Вон он, домик бакенщика, - показал Лев Николаевич на темный куб, что посверкивал под луной своей белой соломенной крышей. - Так мне никак с вами нельзя? Бердичевский покачал головой. Говорить не решался, потому что зубы были плотно стиснуты - имелось опасение, что если дать им волю, то начнут постыдно клацать. - Ну, Бог в помощь, - взволнованно сказал верный секундант. - Я буду ждать вот здесь, у Прощальной часовни. Если что - кричите, я сразу прибегу. Вместо ответа Матвей Бенционович неловко обнял Льва Николаевича за плечи, на секунду прижал к себе и, махнув рукой, зашагал к избушке. До полуночи оставалось две минуты, но и идти было всего ничего - даже не двести шагов, а самое большее полтораста. Глупости какие, мысленно говорил себе товарищ прокурора, вглядываясь в избушку. И ведь знаю наверное, что ничего не будет. Не может ничего быть. Войду, постою там, да и выйду, чувствуя себя полным остолопом. Хорошо хоть свидетель такой добросердечный. Кто другой на смех бы поднял, ославил бы на весь свет. Мол, заместитель губернского прокурора шастает на свидания с нечисто" силой и еще от страха трясется. Побуждаемая самолюбием, в душе шевельнулась отвага. Теперь нужно было ее бережно, как трепещущий на ветру огонек, распалить, не дать угаснуть. - Ну-те-с, ну-те-с, - протянул Бердичевский, ускоряя шаг. Перед криво заколоченной дверью все же остановился и мелко, чтоб сзади не было видно, перекрестился. Раздеваться догола, конечно, нелепость, решил Матвей Бенционович. Все равно формулу из средневекового трактата он толком не помнил. Ну да ничего, как-нибудь обойдется и без формулы. Дотронуться до нацарапанного на стекле креста и сказать что-то такое про уговор архангела Гавриила с Лукавым. Иди сюда, дух святой, - так, кажется. А если начнутся неприятности, нужно поскорей крикнуть по-латыни, что веруешь в Господа, и все отличным образом устроится. Ерничанье прибавило следователю храбрости. Он взялся за край двери, напрягся что было сил и потянул на себя. Можно было, оказывается, и не напрягаться - створка подалась легко. Ступая по скрипучему полу, Матвей Бенционович попытался определить, где окно. Замер в нерешительности, но в это время месяц, на короткое время спрятавшийся за тучку, снова озарил небосвод, и слева высветился серебристый квадрат. Следователь повернул шею, подавился судорожным вскриком. Там кто-то стоял! Недвижный, черный, в остроконечном куколе! Нет, нет, нет, - замотал головой Бердичевский, чтобы отогнать видение. Словно не выдержав тряски, голова вдруг взорвалась невыносимой болью, пронзившей и череп, и самое мозг. Потрясенное сознание покинуло Матвея Бенционовича, он больше ничего не видел и не слышал. Потом, неизвестно через сколько времени, чувства вернулись к несчастному следователю, однако не все - зрение возвращаться так и не пожелало. Глаза Бердичевского были открыты, но ничего не видели. Он прислушался. Услышал частый-частый стук собственного сердца, даже хлопанье ресниц - вот какая стояла тишина. Втянул носом запах пыли и стружек. Болела голова, затекло тело - значит, жив. Но где он? В избушке? Нет. Там было темно, но не так, не абсолютно темно - будто в гробу. Матвей Бенционович хотел приподняться - ударился лбом. Пошевелил руками - локтям было не раздвинуться. Согнул колени - тоже уперлись в твердое. Тут товарищ прокурора понял, что он и в самом деле лежит в заколоченном гробу, и закричал. Сначала не очень громко, как бы еще не утратив надежды: - А-а! А-а-а! Потом во все легкие: - А-а-а-а!!!! Выкрикнув весь воздух, захлебнулся рыданием. Мозг, приученный к логическому мышлению, воспользовался краткой передышкой и раскрыл Бердичевскому одну загадку - увы, слишком поздно. Так вот почему Лагранж стрелялся левой рукой, снизу вверх! Иначе ему в гробу револьвер было не вывернуть. Кое-как вытянул свой длинноствольный "смит-вессон", пристроил к сердцу, да и выпалил. О, какая лютая зависть к покойному полицмейстеру охватила Матвея Бенционовича! Каким облегчением, каким невероятным счастьем было бы иметь под рукой револьвер! Одно нажатие спуска, и кошмару конец, во веки веков. Глотая слезы, Бердичевский бормотал: "Маша, Машенька, прости... Я снова тебя предал, и еще хуже, чем там, на дороге! Я бросаю тебя, бросаю одну..." А мозг продолжал свою работу, теперь уже никому не нужную. Вот и с Ленточкиным понятно. То-то он после гроба никаких крыш и стен не выносит - вообще никакого стеснения для тела. Рыдания оборвались сами собой - это Бердичевский дошел до следующего открытия. Но Ленточкин каким-то образом из гроба выбрался! Пусть сумасшедший, но живой! Значит, надежда есть! Молитва! Как можно было забыть про молитву! Однако латынь, казалось, твердо вызубренная за годы учебы в гимназии и университете, от ужаса вся стерлась из памяти погибающего Матвея Бенционовича. Он даже не мог вспомнить, как по-латыни "Господи"! И духовный сын владыки Митрофания заорал по-русски: - Верую, Господи, верую!!! Забился в деревянном ящике, уперся в крышку лбом, руками, коленями - и свершилось чудо. Верхняя часть гроба с треском отлетела в сторону, Бердичевский сел, хватая ртом воздух, огляделся по сторонам. Увидел все ту же избушку, после кромешной тьмы показавшуюся необычайно светлой, разглядел в углу и печку, и даже ухват. И окно было на месте, только страшный силуэт из него исчез. Приговаривая "Верую, Господи, верую", Бердичевский перелез через бортик, грохнулся на пол - оказалось, что гроб стоял на столе. Не обращая внимания на боль во всем теле, задвигал локтями и коленями, проворно пополз к двери. Перевалился через порог, вскочил, захромал к речке. - Лев! Николаевич! На помощь! Спасите! - хрипло вопил товарищ прокурора, боясь оглянуться - что, если сзади несется над землей черный, в остром колпаке? - Помогите! Я сейчас упаду! Вот и мостик, вот и ограда. Лев Николаевич обещал ждать здесь. Бердичевский метнулся вправо, влево - никого. Этого просто не могло быть! Не такой человек Лев Николаевич, чтобы взять и уйти! - Где вы? - простонал Матвей Бенционович. - Мне плохо, мне страшно! Когда от стены часовни бесшумно отделилась темная фигура, измученный следователь взвизгнул, вообразив, что кошмарный преследователь обогнал его и поджидает спереди. Но нет, судя по контуру, это был Лев Николаевич. Всхлипывая, Бердичевский бросился к нему. - Слава... Слава Богу! Верую, Господи, верую! Что же вы не отзывались? Я уж думал... Он приблизился к своему соратнику и забормотал: - Я... Я не знаю, что это было, но это было ужасно... Кажется, я схожу с ума! Лев Николаевич, милый, что же это? Что со мной? Здесь молчавший повернул лицо к лунному свету, и Бердичевский растерянно умолк. В облике Льва Николаевича произошла странная метаморфоза. Сохранив все свои черты, это лицо неуловимо, но в то же время совершенно явственно переменилось. Взгляд из мягкого, ласкового, стал сверкающим и грозным, губы кривились в жестокой насмешке, плечи распрямились, лоб пересекла резкая, как след кинжала, морщина. - А то самое, - свистящим голосом ответил неузнаваемый Лев Николаевич и повертел пальцем у виска. - Ты, приятель, того, кукарекнулся. Ну и идиотская же у тебя физиономия! Матвей Бенционович испуганно отшатнулся, а Лев Николаевич, правая щека которого дергалась мелким тиком, ощерил замечательно белые зубы и трижды торжествующе прокричал: - Идиот! Идиот! Идиот! Лишь теперь, самым уголком стремительно угасающего сознания, Бердичевский понял, что он, действительно, сошел с ума, причем не только что, в избушке, а раньше, много раньше. Явь и реальность перемешались в его больной голове, так что теперь уже не разберешь, что из событий этого чудовищного дня произошло на самом деле, а что было бредом заплутавшего рассудка. Втянув голову в плечи и приволакивая ногу, безумный чиновник побежал по лунной дороге, куда глядели глаза, и все приговаривал: - Верую, Господи, верую! ЧАСТЬ ВТОРАЯ. БОГОМОЛЬЕ Г-ЖИ ЛИСИЦЫНОЙ Дворянка Московской губернии Надо же так случиться, чтоб прямо перед тем, как прийти второму письму от доктора Коровина, в самый предшествующий вечер, между архиереем и сестрой Пелагией произошел разговор о мужчинах и женщинах. То есть, на эту тему владыка и его духовная дочь спорили частенько, но на сей раз, как нарочно, столкнулись именно по предмету силы и слабости. Пелагия доказывала, что "слабым полом" женщин нарекли зря, неправда это, разве что в смысле крепости мышц, да и то не всех и не всегда. Увлекшись, монахиня даже предложила епископу сбегать или сплавать наперегонки - посмотреть, кто быстрее, однако тут же опомнилась и попросила прощения. Митрофаний, впрочем, нисколько не рассердился, а засмеялся. - Хорошо бы мы с тобой смотрелись, - стал описывать преосвященный. - Несемся сломя голову по Большой Дворянской: рясы подобрали, ногами сверкаем, у меня борода по ветру веником, у тебя патлы рыжие полощутся. Народ смотрит, крестится, а нам хоть бы что - добежали до реки, бултых с обрыва - и саженками, саженками. Посмеялась и Пелагия, однако от темы не отступилась. - Нет сильного пола и нет слабого. Каждая из половин человечества в чем-то сильна, а в чем-то слаба. В логике, конечно, изощренней мужчины, от этого и большая способность к точным наукам, но здесь же и недостаток. Вы, мужчины, норовите все под гимназическую геометрию подогнать и, что у вас в правильные фигуры да прямые углы не всовывается, от того вы отмахиваетесь и потому часто главное упускаете. И еще вы путаники, вечно понастроите турусов на колесах, где не надо бы, да сами под эти колеса и угодите. Еще гордость вам мешает, больше всего вы страшитесь в смешное или унизительное положение попасть. А женщинам это все равно, мы хорошо знаем, что страх этот глупый и ребяческий. Нас в неважном сбить и запутать легче, зато в главном, истинно значительном, никакой логикой не собьешь. - Ты к чему это все говоришь? - усмехнулся Митрофаний. - Зачем вся твоя филиппика? Что мужчины глупы и надобно власть над обществом у них отобрать, вам передать? Монахиня ткнула пальцем в очки, съехавшие от запальчивости на кончик носа. - Нет, владыко, вы совсем меня не слушаете! Оба пола по-своему умные и глупые, сильные и слабые. Но в разном! В том и величие замысла Божия, в том и смысл любви, брака, чтоб каждый свое слабое подкреплял тем сильным, что есть в супруге. Однако говорить серьезно епископ нынче был не настроен. Изобразил удивление: - Замуж, что ли, собралась? - Я не про себя говорю. У меня иной Жених есть, который меня лучше всякого мужчины укрепляет. Я про то, что напрасно вы, отче, в серьезных делах только на мужской ум полагаетесь, а про женскую силу и про мужскую слабость забываете. Митрофаний слушал да посмеивался в усы, и это распаляло Пелагию еще больше. - Хуже всего эта ваша снисходительная усмешечка! - наконец взорвалась она. - Это в вас от мужского высокомерия, монаху вовсе не уместного! Не вам ли сказано: "Нет мужеского пола, ни женского, ибо все вы одно во Христе Иисусе"? - Знаю, отчего ты мне проповеди читаешь, отчего бесишься, - ответил на это проницательный пастырь. - Обижена, что я в Новый Арарат не тебя послал. И к Матвею ревнуешь. Ну как он все размотает без участия твоей рыжей головы? А Матвей беспременно размотает, потому что осторожен, проницателен и логичен. - Здесь Митрофаний улыбаться перестал и сказал уже без шутливости. - Я ли тебя не ценю? Я ли не знаю, как ты сметлива, тонка чутьем, угадлива на людей? Но, сама знаешь, нельзя чернице в Арарат. Монастырский устав воспрещает. - Вы это говорили уже, и я при Бердичевском препираться не стала. Сестре Пелагии, конечно, нельзя. А Полине Андреевне Лисицыной очень даже возможно. - Даже не думай! - построжел преосвященный. - Хватит! Погрешили, погневили Бога, пора и честь знать. Каюсь, сам я виноват, что благословлял тебя на такое непотребство - во имя установления истины и торжества справедливости. Весь грех на себя брал. И если б в Синоде про шалости эти узнали, прогнали б меня с кафедры взашей, а возможно, и сана бы лишили. Но зарок я дал не из опасения за свою епископскую мантию, а из страха за тебя. Забыла, как в последний раз чуть жизни через лицедейство это не лишилась? Все, не будет больше никакой Лисицыной, и слушать не желаю! Долго еще препирались из-за этой самой таинственной Лисицыной, друг друга не убедили и разошлись каждый при своем мнении. А наутро почта доставила преосвященному письмо с острова Ханаана, от психиатрического доктора Коровина. Владыка вскрыл конверт, прочитал написанное, схватился за сердце, упал. Начался в архиерейских палатах невиданный переполох: набежали врачи, губернатор верхом прискакал - без шляпы, на неоседланной лошади, предводитель из загородного поместья примчался. Не обошлось, конечно, и без сестры Пелагии. Она пришла тихонечко, посидела в приемной, испуганно глядя на суетящихся врачей, а после, улучив минутку, отвела в сторону владычьего секретаря, отца Усердова. Тот рассказал, как случилось несчастье, и злополучное письмо показал, где говорилось про нового пациента коровинской больницы. Остаток дня и всю ночь монахиня простояла в архиерейской образной на коленях - не на prie-Dieu (скамеечка для коленопреклонения (фр.)), а прямо на полу. Горячо молилась за исцеление недужного, смерть которого стала бы несчастьем для целого края и для многих, любивших епископа. В опочивальню, где врачевали больного, Пелагия и не совалась - без нее ухаживалыциков хватало, да и все одно не пустили бы. Там над бесчувственным телом колдовал целый консилиум, а из Санкт-Петербурга, вызванные телеграммой, уж ехали трое наиглавнейших российских светил по сердечным недугам. Утром к коленопреклоненной инокине вышел самый молодой из докторов, хмурый и бледный. Сказал: - Очнулся. Вас зовет. Только недолго. И, ради Бога, сестрица, без рыданий. Его волновать нельзя. Пелагия с трудом поднялась, потерла синяки на коленях, пошла в опочивальню. Ах, как скверно пахло в скорбном покое! Камфорой, крахмальными халатами, прокипяченным металлом. Митрофаний лежал на высоком старинном ложе, синий балдахин которого был украшен рисунком небесного свода, и хрипло, тяжело дышал. Лицо архиерея поразило Пелагию мертвенным цветом, заостренностью черт, а более всего какой-то общей застылостью, так мало совместной с деятельным нравом владыки. Монахиня всхлипнула, и сердитый доктор тут же кашлянул у нее за спиной. Тогда Пелагия испуганно улыбнулась - так и подошла к постели с этой жалкой, неуместной улыбкой на устах. Лежащий скосил на нее глаза. Чуть опустил веки - узнал. С трудом шевельнул лиловыми губами, но звука не получилось. Все еще не стерев улыбки, Пелагия бухнулась на колени, подползла к самой кровати, чтоб угадать слова по движению губ. Преосвященный смотрел ей в глаза, но не тихим, благословляющим взором, как следовало бы в такую минуту, а строго, даже грозно. Собравшись с силами, прошелестел всего два слова - странных: - Не вздумай... Подождав, не будет ли сказано еще чего-нибудь, и не дождавшись, монахиня успокоительно кивнула, поцеловала вялую руку больного и встала. Доктор уж подпихивал ее в бок: ступайте, мол, ступайте. Медленно идя через комнаты, Пелагия шептала слова покаянной молитвы: - "Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое, яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною..." Смысл моления прояснился очень скоро. Из образной черница повернула не в приемную, а шмыгнула в архиереев кабинет, пустой и полутемный. Нисколько не тушуясь, открыла ключом ящик письменного стола, извлекла оттуда бронзовую шкатулку, где Митрофаний хранил свои личные сбережения, обыкновенно тратимые на книги, на нужды архиерейского облачения, либо на помощь бедным, - и бестрепетной рукой сунула всю пачку кредиток себе за пазуху, ни рубля в шкатулке не оставила. Двор, заставленный экипажами соболезнователей, Пелагия пересекла неспешно, пристойно, но, повернув в сад, за которым располагался корпус епархиального училища, перешла на нечинный бег. Заглянула в келью к начальнице училища, сказала, что во исполнение воли преосвященного владыки должна отлучиться на некоторое, пока неясно, сколь продолжительное, время и просит подыскать замену для уроков. Добрая сестра Христина, привычная к неожиданным отлучкам учительницы русского языка и гимнастики, ни о цели поездки, ни о пункте следования не спросила, а пожелала только знать, довольно ли у Пелагии теплых вещей, чтобы не простыть в дороге. Монахини поцеловались плечо в плечо, Пелагия захватила из своей комнаты малый сундучок и, взяв извозчика, велела во весь дух гнать на пристань - до отправления парохода оставалось менее получаса. x x x Назавтра в полдень она уже сходила по трапу на нижегородский причал, однако одета была не в рясу - в скромное черное платье, извлеченное из сундучка. И это был только первый этап метаморфозы. В гостинице рыжеволосая постоялица попросила в нумер стопку самоновейших модных журналов, вооружилась карандашом и принялась выписывать на листок всякие мудреные словосочетания вроде "гроденапл. капот экосез, триповый пеплос, шерст. тальма" и прочее подобное. Исполнив эту исследовательскую работу со всем возможным тщанием и потратив на нее не меньше двух часов, Пелагия посетила самый лучший нижегородский магазин готового платья "Дюбуа-э-фис", где дала приказчику удивительно точные и детальные распоряжения, принятые с почтительным поклоном и немедленно исполненные. Еще полтора часа спустя, отправив в гостиницу целый экипаж свертков, коробок и картонок, расхитительница епископской казны, нарядившаяся в тот самый загадочный "триповый пеплос" (прямое бескорсетное платье утрехтского бархата), совершила деяние, для монахини уж вовсе невообразимое: отправилась в куаферный салон и велела завить ее короткие волосы по последней парижской моде "жоли-шерубен", пришедшейся очень кстати к овальному, немножко веснушчатому лицу. Приодевшись и прихорошившись, заволжская жительница, как это бывает с женщинами, преобразилась не только внешне, но и внутренне. Походка стала легкой, будто бы скользящей, плечи расправились, шея держала голову повернутой не книзу, а кверху. Прохожие мужчины оглядывались, а двое офицеров даже остановились, причем один присвистнул, а второй укоризненно сказал ему: "Фи, Мишель, что за манеры". У входа в туристическую контору "Кук энд Канторович" к нарядной даме пристала злобная грязная цыганка. Стала грозить неминучим несчастьем, ночными страхами и гибелью от утопления, требуя за отвод несчастья гривенник. Пелагия пророчицу нисколько не испугалась, тем более что в не столь далеком прошлом благополучно избегла гибели в водах, но все равно дала ведьме денег, да не десять копеек, а целый рубль - чтоб впредь была добрее и не считала всех людей врагами. В агентстве, вмещавшем в себя и лавку дорожных принадлежностей, были потрачены еще полторы сотни из епископовых сбережений - на два чудесных шотландских чемодана, на маникюрный набор, на перламутровый футлярчик для очков, подвешиваемый к поясу (и красиво, и удобно), а также на приобретение билета до Ново-Араратской обители, куда нужно было ехать железной дорогой до Вологды, затем каретой до Синеозерска и далее пароходом. - На богомолье? - почтительно осведомился служитель. - Самое время-с, пока холода не ударили. Не угодно ли сразу и гостиницу заказать? - Вы какую посоветуете? - спросила путешественница. - От нас недавно супруга городского головы с дочерью ездили, в "Голове Олоферна" останавливались. Очень хвалили-с. - В "Голове Олоферна"? - поморщилась дама. - А другой какой-нибудь нет, чтоб без кровожадности? - Отчего же-с? Есть. Гостиница "Ноев ковчег", пансион "Земля обетованная". А кто из дам желает вовсе от мужского пола отгородиться, в "Непорочной деве" селятся. Благочестивейшее заведение, для благородных и состоятельных паломниц. Плата невысока но зато от каждой постоялицы жертвование в монастырскую казну ожидается, не менее ста целковых. Кто триста и больше дает - личной аудиенции у архимандрита удостаивается. Последнее сообщение, кажется, очень заинтересовало будущую богомолицу. Она открыла новенький ридикюль, достала пук кредиток (все еще весьма изрядный), стала считать. Служитель наблюдал за этой процедурой с деликатностью и благоговением. На пятистах рублях клиентка остановилась, беспечно сказала: - Да, пускай будет "Непорочная дева". - И спрятала деньги обратно в сумочку, так их до конца и не сосчитав. - Прислугу возьмете в нумер или отдельно-с? - Как можно? - укоризненно покачала дама своими бронзовыми кудряшками. - На богомолье - и с прислугой? Это что-то не по-христиански. Буду все делать сама - и одеваться, и умываться, и даже, быть может, причесываться. - Пардон. Не все, знаете ли, так щепетильны-с... - Клерк застрочил по бланку, ловко обмакивая стальное перо в чернильницу. - На чье имя прикажете оформить? Паломница вздохнула, зачем-то перекрестилась. - Пишите: "Вдова Полина Андреевна Лисицына, потомственная дворянка Московской губернии". Дорожные зарисовки Раз сама героиня нашего повествования, скинув рясу, нареклась другим именем, станем так называть ее и мы - из почтения к иноческому званию и во избежание кощунственной двусмысленности. Дворянка так дворянка, Лисицына так Лисицына - ей виднее. Тем более что, судя по всему, в новом своем обличье духовная дочь заволжского архипастыря чувствовала себя ничуть не хуже, чем в прежнем. Нетрудно было заметить, что путешествие ей нисколько не в тягость, а, наоборот, в приятность и удовольствие. Едучи в поезде, молодая дама благосклонно поглядывала в окошко на пустые нивы и осенние леса, еще не вполне сбросившие свой прощальный наряд. В туристическом агентстве в комплимент к прочим покупкам Полина Андреевна получила славный бархатный мешочек для рукоделья, уютно разместившийся у нее на груди, и теперь коротала время, вывязывая мериносовую душегреечку, которая непременно понадобится преосвященному Митрофанию в зимние холода, особенно после тяжкого сердечного недуга. Работа была наисложнейшая, с чередованием букле и чулочной вязки, с цветными вставками, и продвигалась неблагополучно: петли ложились неровно, цветные нитки чересчур стягивались, перекашивая весь орнамент, однако самой Лисицыной ее творчество, похоже, нравилось. Она то и дело прерывалась и, склонив голову, разглядывала нескладное произведение своих рук с явным удовольствием. Когда путешественнице надоедало вязать, она бралась за чтение, причем умудрялась предаваться этому занятию не только в покойном железнодорожном вагоне, но и в тряском омнибусе. Читала путешественница две книжки попеременно, одну в выс