л сюда, обдумав все. Он подготовился к обороне, к отражению атак, но его никто не атаковал. И в глазах появился недоуменный вопрос: "В чем дело? Почему вы не спрашиваете меня?" Вопросов ему я не задавал. Когда стенные часы мерно отбили одиннадцать ударов, я взял пропуск, отметил время, поставил печать и сказал: - Можете идти... Вы больше не нужны... Растерянность, охватившая Полосухина, была так велика, что он даже не спросил, зачем его вызывали, надел поспешно кепку и ушел. Через минуту я стоял перед Кочергиным. - Ну как? - поинтересовался он. Я передал ему свои впечатления. - Что и требовалось доказать. Он пока "вещь в себе", надо добиться, чтобы он стал "вещью для нас". Заготовьте новую повестку. Вызовите его на завтра, в двенадцать часов. Глухаревский, оказывается, перехватил Полосухина, когда он шел к нам, и ожидал его в двух кварталах от управления. Возле краеведческого музея. Сейчас они идут вместе... Теперь вам ясно, что я решил проделать? Я ответил утвердительно. Теперь мне было все ясно. К полудню следующего дня, когда Полосухин вновь сидел в приемной Кочергина, но теперь уже в компании дежурного по отделу, нам стали известны кое-какие не лишенные интереса подробности. Утром Глухаревский, прибегнув к помощи телефона-автомата, дозвонился, видимо, до Кошелькова. Но не встречался с ним. А вот Кошельков с Витковским встретились в пивной, что рядом с Госбанком. За Полосухиным, который шел по вызову к нам, теперь наблюдал не только Глухаревский, но и Кошельков. Первый по-прежнему занял позицию возле краеведческого музея, а второй - наискосок, возле кинотеатра. С Полосухиным же повторилась вчерашняя история. Он прождал в приемной два часа. Потом зашел я, сделал отметку на его пропуске и сказал, что он свободен. Узкий лоб Полосухина, за которым, как в сейфе, прятались интересующие нас сведения, весь собрался в морщины. Я чувствовал, что он хочет заговорить со мной, спросить что-то, но не решается это сделать. На этот раз Глухаревский к нему не подошел. Вместе с Кошельковым они наблюдали издали, с противоположной стороны улицы. Вечером, а точнее, в половине десятого, когда уже совсем стемнело, я, по приказанию капитана Кочергина, отправился на квартиру Полосухина. Мой визит поверг Полосухина в изумление. Открыв дверь, он уставился на меня одуревшими глазами и застыл как парализованный. - Плохо вы гостей встречаете, - произнес я обычным тоном. - К вам можно? - Почему же... Понятно, можно, - приходя в себя, ответил Полосухин и затоптался на месте. "Вот что такое страх", - мелькнуло у меня в голове. Легонько отстранив хозяина, я потянул на себя входную дверь и первым вошел в комнату. В ней была женщина, по-видимому жена Полосухина, но только старше его по годам. - Настя! Выдь до соседки, - сказал ей Полосухин. - Нам покалякать надо... Женщина молча вышла. Небольшая комната с обычной для семейной квартиры немудреной обстановкой никакого интереса не вызывала. Я сел у стола, пригласил сесть хозяина и заговорил с ним о начальнике материального склада авиабригады. Так было задумано капитаном Кочергиным. Каков из себя этот начальник склада, как он ладит с народом, любит ли компанию, какие у него порядки в складе, с кем он дружит, не довелось ли Полосухину бывать у него дома и т.д. и т.п. Полосухин отлично понял, что весь этот разговор так только, для отвода глаз, однако старался давать обстоятельные ответы и говорил все, что знал. Потом я переключился на начальника автобазы бригады. Ставил те же вопросы и получал примерно такие же ответы. Для меня этот разговор, занявший битый час, был нужен, нужен хотя бы для того, чтобы заполнить время. Потом я сказал "спасибо!", надел кепку и вышел. Через полчаса у Кочергина, кроме меня, собрались все оперработники моего отделения. Отпустил нас Кочергин около двух ночи... А сейчас уже... О, очень поздно! Пора и на покой! 1 апреля 1939 г. (суббота) Сегодня я встал необычно рано, выпил стакан чаю из термоса и отправился в управление. Стояло холодное солнечное утро. По небу лениво плыли белые грудастые облака. В сквере перед зданием управления с криками и перебранкой облюбовывали места для жилья первые грачи. Всю неделю я был полон нетерпеливого ожидания: чем окончится эксперимент, предпринятый капитаном Кочергиным? В четверг мы вызвали Полосухина еще раз. Он был похож на человека, пропущенного через мясорубку: глаза ввалились, щеки обросли многодневной щетиной. Он то и дело вздрагивал, испуганно оглядывался, будто ожидал удара. Грязным платком ежеминутно стирал пот с лица. На сей раз Кочергин приказал мне подвезти Полосухина до дому на машине. В этом тоже таился определенный смысл. Когда я вышел из подъезда и предложил Полосухину сесть в машину, он испустил тягостный вздох и тихо пробормотал: - Так... понятно... Ну и слава богу... Но радость его была преждевременной: я направил машину не в тюрьму, как он ожидал, а в Больничный переулок. Глухаревский прождал его у краеведческого музея до двух ночи, а потом рискнул заглянуть к нему домой. Но Полосухина дома не оказалось. И не оказалось по вине самого Полосухина. Когда я въехал в Больничный переулок, он понял, что его везут домой, и взмолился: - Подбросьте меня до аэродрома... Вам ничего не стоит. В четыре утра я должен подвозить бензин. Я исполнил его просьбу. С той ночи Полосухин ни дома, ни в городе не появлялся: он не покидал территории аэродрома. В полдень меня вызвал капитан Кочергин. Я застал его в приподнятом настроении. Он расхаживал по кабинету и жадно курил. - Настал момент проверить, во имя чего мы рисковали, - сказал он. - Что прикажете делать? - Позвоните в бюро пропусков, - он показал на свой телефон, - и закажите пропуск Полосухину! - Опять вызвали? - И не подумал. Звоните! Я заказал пропуск и выжидающе посмотрел на капитана. Он не стал дразнить мое любопытство и объяснил: - Телефонистка коммутатора сообщила, что кто-то звонит из-за города, себя назвать отказывается и настойчиво просит соединить его с начальником, который сидит в восемьдесят пятой комнате. Стало быть, со мной. Я разрешил. Оказывается, Полосухин. Просит принять. Срочно принять. Он на аэродроме. Дальше терпеть не может и должен все сказать. Дело якобы пахнет кровью: его жизнь в опасности. - Что же произошло? - прервал я капитана. - Очевидно, то, чего следовало ожидать. Я послал дежурного на машине. Так быстрее, - добавил Кочергин. Минут через десять дверь приоткрылась, и дежурный по отделу ввел Полосухина. Вид у него был неприглядный: вымазанное известкой пальто застегнуто на одну пуговицу, ворот рубахи открыт и подвернут, волосы всклокочены, под глазами серые мешки. - Здравствуйте... - тихо проговорил он и затоптался на месте. Кочергин предложил ему сесть: - Вы хотите что-то сказать нам? Полосухин решительно кивнул, но не ответил ни слова. Он, видимо, приводил в порядок растрепанные мысли. Мы ждали. Пауза затянулась. Полосухин глядел куда-то мимо нас и ожесточенно грыз ногти. Он был в чрезвычайном возбуждении. Я сидел рядом с капитаном, по правую руку. Он взял карандаш и своим крупным почерком вывел в блокноте: "Скис! Жидкая дрянь". Наконец Полосухин заговорил. Заговорил захлебывающейся скороговоркой, будто опасался, что ему не дадут высказаться: - Все выложу! Все дочиста! Он все одно не верит мне... Не верит... Сказал, что перекусит меня пополам! И вполне свободно перекусит. Для него это все одно что сплюнуть... - Кто он? - строго спросил Кочергин. Полосухин будто споткнулся. Он умолк и уставился на Кочергина. Настала для него решительная минута. Надо было назвать фамилию. - Глухаревский. Да вы знаете... - выдавил он из себя. - Так, - подытожил первый этап допроса Кочергин. - Рассказывайте все по порядку! И Полосухин рассказал все. Да, он виноват, но лучше сесть в тюрьму, чем умереть от руки Глухаревского. Это он, Глухаревский, сбил его с пути и заставил сообщать все об энской авиабригаде. Что нужно было Глухаревскому? Многое: сведения о новых боевых машинах, количество вооружения на них, запас горючего, длительность полета, состав экипажа; сведения о том, где сложены авиабомбы, где расположен склад горючего, для чего подведена к аэродрому узкоколейная дорога, какой марки бензин идет на заправку самолетов и многое другое. Был ли доволен Глухаревский работой Полосухина? Видимо, да. Из чего это видно? Да хотя бы из того, что Глухаревский щедро одаривал его деньгами. В феврале, например, сумма, полученная от Глухаревского, в три раза превысила месячную зарплату Полосухина. И Глухаревский верил ему, а с понедельника перестал верить. Почему с понедельника? Потому что в понедельник Полосухина вызвали в УНКГБ. Глухаревский перехватил его по дороге и спросил: "Зачем вызывали?" Полосухин ответил, что он и сам не знает. "О чем говорили?" - "Ни о чем. Просидел два часа, и никто даже словом не обмолвился". Глухаревский изменился в лице: "Как это ни о чем? Ты за кого же меня принимаешь? Выкладывай, не то перекушу пополам!" А что выкладывать? Что? В четверг рано утром Глухаревский перехватил Полосухина на пути к аэродрому. Он ударил Полосухина по лицу и предупредил: "Смотри, шкура! Если тебя опять вызовут и ты опять будешь заливать мне байки, я тебя так тихо переправлю на тот свет, что ты и сам не заметишь". - А мне жить надо! Понимаете - надо! - каким-то воплем закончил Полосухин. Я посмотрел на Кочергина. Мне показалось, что он не особенно уверен в том, что Полосухину надо жить. Покаянный порыв Полосухина был вызван не сознанием степени и глубины своего преступления перед Родиной, а страхом перед старшим сообщником. - Кто познакомил вас с Глухаревским? - спросил Кочергин. Никто! Дело было так. В прошедшую ноябрьскую годовщину днем его затянул к себе приятель, тоже шофер, но с "гражданки". Они здорово выпили. Полосухин явно перебрал, еле-еле добрался до дому. Он помнит, что на крыльце увидел соседа - Глухаревского и, кажется, поздоровался с ним. Нет, они не были знакомы. Поздоровался впервые, по пьянке. Пришла такая блажь, взял да и сказал: "Здравствуйте! С праздничком!" Глухаревский сбрасывал снег с крыльца и ответил на приветствие. Дома жена начала "пилить" Полосухина и величать его обидными словами, вроде: "Нализался, как пес!", "Пропасти на тебя нет", "Когда мои глазыньки перестанут видеть тебя, злыдень проклятущий" и т.д. Начавшаяся перебранка переросла в ссору. Полосухин без пальто и шапки, разгоряченный, выбежал на улицу. Выбежал и упал в сугроб. Да там и остался. А очнулся, когда было темно, на диване у Глухаревского. Утром они пили пиво и водку. Вели беседу, как давние друзья. Потом спали и опять пили. Домой Полосухин не хотел возвращаться. Был зол на жену. С того дня все и началось. А потом, когда Полосухин передал первую записку со сведениями о вновь присланных в бригаду самолетах, тот предупредил его, что для пользы дела встречаться им более не следует и лучше делать вид, что они незнакомы. Так безопаснее и спокойнее... Телефонный звонок прервал исповедь Полосухина. Кочергин поднял трубку, выслушал и вызвал дежурного. - Уведите Полосухина к себе, - приказал он. - Накормите его. Дайте бумагу, ручку. Пусть изложит все подробно, по порядку, от начала до конца. Когда мы остались одни, Кочергин торопливо сообщил: - Крысы покидают корабль. Значит, кораблю грозит гибель. Примета верная. Что же узнал по телефону Кочергин? Оказывается, Глухаревский собрал на скорую руку вещички и проследовал на вокзал. По пути он передал Кошелькову бумажный сверточек, что-то вроде сложенного в несколько раз конверта, и сел в трамвай. Сейчас Глухаревский на вокзале, ожидает поезда. - Первым должен удалиться тот, кому больше угрожает опасность провала, - заключил Кочергин. - Надо арестовать всех троих. Займитесь Кошельковым. Лично займитесь. Об остальном позабочусь я. Глухаревский что-то передал Кошелькову. Это "что-то", по всей видимости, предназначено Витковскому, но должно попасть в наши руки. Кстати, вы хорошо стреляете? Как человек скромный и любящий правду, я ответил: - Горжусь, что состою в лучшей стрелковой пятерке коллектива. Кочергин сдержал улыбку: - Отлично. Прихватите с собой малокалиберный пистолет. Возможно, понадобится. По воздушным шарам не приходилось стрелять? Я признался, что не приходилось. - Смотрите не промажьте! Пристрастие Кошелькова к шарам не случайно. Спустя короткое время я сидел в уютной комнатке старой учительницы напротив дома Кошелькова и смотрел в окно. День клонился к исходу. Учительница пристроилась у стола и трудилась над внушительной стопой ученических тетрадей. Она не мешала мне, я - ей. Я выжидал. Проще простого было бы зайти к Кошелькову, арестовать его и произвести обыск, но обыск мог не дать желанного результата. Нет, терпение и терпение... "Передачка" должна попасть в наши руки. Наконец, из калитки, прорезанной в высоких воротах, вышел Кошельков. Над его головой покачивался большой красный шар. Он постоял немного, взглянул в небо, где рокотал пролетавший самолет, и зашагал в сторону центральной улицы. Я встал. Это было машинальное движение, ибо я мог не вставать и не торопиться: с Кошелькова не спускали глаз три работника из моею отделения, находившиеся на своих постах. Я покинул комнату учительницы через четверть часа, когда уже был уверен, что Кошельков удалился квартала за два. Большой шар привлек мое внимание еще издали Он оказался хорошим ориентиром Сначала он двигался прямо, выплыл на улицу Карла Маркса, потом повернул на Советскую, затем на Гоголевскую и стал подниматься по ней. Гоголевская улица выходила на небольшую площадь, вид которой портил старый, с облупившейся штукатуркой и обезглавленными куполами собор На паперти стоял высокий худощавый мужчина и разглядывал остатки былых лепных украшений у входа. "Витковский", - мелькнула догадка. Место для свидания было выбрано удачно. Витковский видел все вокруг и мог сразу заметить подозрительного человека. Я шел еще по тротуару, а Кошельков уже пересекал площадь. Идти следом было опасно, а остановиться - нельзя: остановлюсь я, остановятся и мои ребята. Решение принял на ходу вернулся до угла назад, обошел собор с другой стороны и вышел навстречу Кошелькову. Но тот уже успел приблизиться к Витковскому. На площади в это время появились двое из моих ребят. Они смеялись, толкали друг друга, дурачились. Это был условный знак: значит, я опоздал. Кошельков уже передал что-то Витковскому, и теперь тот держал в руках красный шар. Они шли рядом и мирно беседовали. Нельзя было терять ни секунды. Я пошел прямо на них, а с противоположной стороны стали приближаться мои помощники. Да, место для свидания было удачное. Об этом я подумал еще раз в тот момент, когда нас разделяло не более двадцати пяти шагов. Площадь возле собора оказалась пустой, и подойти к цели незамеченными нам не удалось. Витковский обернулся, увидел моих ребят и инстинктивно почувствовал опасность. Красный шар тут же оторвался от его руки. - Будь ты неладен! - фальшиво-огорченно вскрикнул он. Ветром шар несло на меня, и поднимался он не так уж быстро. На конце нитки болталась свернутая в трубку бумажка. Я быстро вытащил из внутреннего кармана пальто малокалиберный наган и, вскинув его, нажал курок. Все это произошло в считанные секунды; за негромким щелчком выстрела последовал хлопок, и шар маленьким комочком упал на снег. Витковский решился на последнюю попытку. - Спасибо! - крикнул он и бросился к остаткам шара. - Ни с места! - предупредил я. С другой стороны подбегали мои ребята. Кошельков и Витковский автоматически подняли руки. Другого выхода у них не было. Я отвязал от шара груз. Обычный почтовый конверт, заклеенный и свернутый в трубку. 6 нем что-то таилось. Оставалось уточнить личность задержанных. - Кошельков? - спросил я. - Да... - Витковский? Тот кивнул. - Вперед! Руки за спину! Капитан Кочергин ошибся в расчетах. Он предложил мне заняться Кошельковым, а на себя взял двоих. Вышло наоборот. Короче говоря, к двум часам ночи вся четверка находилась там, где ей давно полагалось быть. 6 апреля 1939 г. (четверг) Я заканчивал докладную записку о ликвидации шпионской группы Витковского. Вошел Дим-Димыч. - Завтракать пойдем? - Посиди минуты две, - попросил я. - Сейчас сдам на машинку последнюю страничку. В буфете за завтраком Дим-Димыч пожаловался мне: - Что-то от Андрея давно ничего нет... Не захворал ли? Андрей, его брат, работал прокурором на Смоленщине. - Как это давно? - поинтересовался я. - В ноябрьскую прислал поздравительную телеграмму - и с тех пор молчок... Я знал, что Дим-Димыч и его брат ленивы на письма, а потому сказал: - Что это, первый случай? А ты когда ему писал? Дим-Димыч покрутил головой: - Не помню... - То-то... Скажи лучше, как вы управляетесь без своего драгоценного начальника? - Я имел в виду Безродного, который двадцать второго марта отбыл на курорт. - Превосходно! По-моему, следует продлить его отпуск на полгода. Мы бы отдохнули, а он убедился бы, что отдел не пропадет без него. После завтрака я зашел в машинное бюро, взял отпечатанную докладную и сел ее вычитывать. Сказать, что дело Витковского окончилось так, как мы желали, никто не имел права. Собственно, для суда в деле имелось все необходимое, чтобы решить судьбу преступников. Следствие закончилось неожиданно быстро. Сам Витковский и его подопечные Кошельков и Полосухин признались во всем. Упорствовал один Глухаревский. Он отрицал принадлежность к шпионской группе, отказывался от знакомства с Кошельковым и Полосухиным, заявлял, что Полосухин никогда не был у него дома. Так он вел себя на допросах, точно так же и на очных ставках. Его изобличали, кроме Кошелькова и Полосухина, жена последнего и квартирная хозяйка. Своим упорством он лишь отягчал собственную вину. Кошельков вел себя на следствии, по выражению Кочергина, "прекрасно". В этом огромную роль сыграл "груз", привязанный к воздушному шару. В заклеенном конверте оказался лист почтовой бумаги, а на нем - зашифрованное донесение, написанное рукой Глухаревского. Кошельков расшифровал его. В донесении шла речь все о той же авиационной бригаде. Витковский поначалу пытался выкрутиться. Это вполне естественно для преступника: он хотел прощупать, чем располагает следствие, но, когда ему сделали очную ставку с Кошельковым, выложил все без утайки. В тридцать втором году его привлекла к сотрудничеству германская секретная служба. Как и где это произошло, что вынудило его пойти на измену Родине, - это уже подробности. И не о них сейчас речь. Речь о другом: с кем он поддерживал связь, перед кем отчитывался. При вербовке Витковского предупредили: до тридцать шестого года его никто не будет тревожить и он может забыть, что в его жизни произошли изменения. Четыре года Витковский, являясь агентом иностранной разведки, бездействовал, а в тридцать шестом ему напомнили об этом. Он проводил летний отпуск под Москвой и как-то решил посетить столицу. На перроне Ярославского вокзала к нему подошел незнакомый мужчина, взял его под руку, назвал по имени и отчеству и сказал пароль. Сам он представился Дункелем, и Витковский подумал, что имя это вымышленное: "дункель" - по-немецки "темный". Здесь же Витковский получил задание найти в нашем городе Кошелькова и через него заняться разведкой строительства военного аэродрома. Дункель не предложил никаких условий связи. Он сказал: "Когда вы будете нужны, я вас найду". Спустя два месяца, уже в нашем городе, Дункель подошел к Витковскому, когда тот возвращался с рынка в воскресный день. Он вручил ему приличную сумму денег и указал три тайника - "почтовых ящика". Первый - в стене общественной уборной в городском парке, им пользовались преимущественно летом. Второй - основной - в отдушине каменного фундамента гардероба на пляже. Им пользовались чаще всего. Третий - резервный - оказался в телеграфном столбе на выгоне, недалеко от перекрестка. В столбе было высверлено отверстие величиной с большой палец, которое прикрывалось хорошо пригнанным сучком. Вторая встреча с Дункелем была для Витковского и последней. Больше они не виделись. Связь осуществлялась через тайники. Глухаревского и Полосухина Витковский ни разу не видел, не стремился к этому, но о существовании обоих знал со слов Кошелькова. Полосухин знал лишь Глухаревского. Мы питали надежду, что на темную личность Дункеля прольет свет Кошельков, но надежды наши не сбылись. Нет, Кошельков о Дункеле не имел никакого понятия. Кошелькова к шпионской работе привлек, как я уже говорил, немецкий агент, которого я назвал Иксом Это было в Белоруссии в двадцать девятом году По рекомендации, полученной от Кошелькова, Икс завербовал тогда же Глухаревского. В тридцать третьем Икс был арестован, осужден, но свою сеть не выдал. Оставалась последняя надежда "познакомиться" с Дункелем - встретить его у одного из тайников. Но и она разрушилась. После первого вызова Полосухина на допрос Витковский опустил в резервный тайник короткую записку с предупреждением о грозящей опасности. Записки этой в тайнике мы уже не обнаружили Надо полагать, что или сам Дункель, или его доверенный своевременно извлекли ее оттуда. Ничего не дали и организованные нами засады у всех трех тайников. Дункель не появлялся. Короче говоря, шеф захваченной нами четверки ускользнул. И узнали мы о нем лишь то, что знал Витковский. По его словам, Дункель был русский. Во всяком случае, ничего инородного ни в его речи, ни в его облике не подмечалось. Обычный, ничем не отличающийся от других человек среднего роста, с правильными мужественными чертами лица, не старше сорока лет, глаза темные, скорее, карие, такая же и шевелюра, не особенно густая, с пробором сбоку. И все... 24 апреля 1939 г. (понедельник) За день до отчетно-выборного партийного собрания Безродный неожиданно изменился. Он стал подозрительно общителен, разговорчив и даже любезен. У него появилось желание заглядывать в кабинеты начальников отделений, рядовых работников, где его давно уже не видели, завязывать разговоры, угощать всех папиросами и, к удивлению многих, даже рассказывать анекдоты. В читальном зале библиотеки, непосредственно перед собранием, он толкался среди "простых смертных", переходил от одной группы к другой. Дим-Димыч сказал мне: - Быть глупцом - право каждого, но нельзя этим правом злоупотреблять. Он старался стать глупцом большим, чем настоящий глупец. Возразить было нечего. Собрание открыл секретарь бюро отдела Корольков ровно в восемь вечера. Первой неприятной неожиданностью для Безродного, испортившей ему настроение с самого начала, явилось то, что его не избрали в президиум. Его кандидатуру никто не предложил, хотя он и сидел на виду у всех. В президиум попали: Зеленский, Брагин, Осадчий, состоявший на учете в парторганизации этого отдела, Корольков и я. Фомичев, к сожалению, на собрании присутствовать не мог: по заданию обкома он накануне выехал в район. Корольков, выступивший с отчетным докладом, раскритиковал и себя, и выбывших из отделов членов бюро. Но это никоим образом не улучшило впечатления о его работе. Мне кажется, даже ухудшило. Получалось так, будто Корольков и члены бюро все отлично видели, знали, понимали, но ничего не делали. В прениях, как ни странно, выступил первым Безродный. Я был больше чем уверен, что он возьмет под защиту Королькова, который являлся его "тенью", но Безродный подверг Королькова полнейшему разгрому. Он говорил резко, безапелляционно, не смягчая формулировок, и выступление его звучало, я бы сказал, довольно убедительно. Раздавив Королькова, Безродный счел нужным пояснить присутствующим, каким должен быть чекист-коммунист. Он говорил о моральном облике, о чувстве товарищества, о самодисциплине, о внутренней культуре, обо всем том, без чего немыслим настоящий чекист. Осадчему выступление Безродного, видимо, понравилось. Он смотрел в его сторону, одобрительно кивал и даже что-то записывал. После Безродного слово взял старший оперуполномоченный - редактор стенной газеты Якимчук. "Ну, этот расскажет, как Безродный пропесочил его за карикатуру", - подумал я. Якимчук, славный парень, жизнерадостный, полный кипучей энергии и инициативы, не решился портить отношений с начальником отдела. Он ограничился жалобой на саботажников, то есть на тех, кто обещал писать в газету и не дал ни строчки. И лишь в выступлении заместителя Безродного Зеленского, человека, по сути дела, нового, я уловил кое-какие тревожные нотки. Он, видимо, уже разобрался в обстановке, потому что сказал: "Корольков не один коммунист, и валить на него все беды было бы несправедливо. В отделе много старых членов партии, старших по работе, - таких, как он, Зеленский, как Безродный, как второй заместитель Рыбалкин..." Потом коснулся роли руководства отдела, его ответственности за партийную работу. - Руководство само по себе, без вас, без коллектива, - пустой звук, - говорил Зеленский. - Будь у каждого из нас семь пядей во лбу, одни мы ничего не сделаем. Нет полководца без войска, нет руководителя без коллектива. Успех дела зависит от того, как руководители строят свои отношения с коллективом, как коллектив понимает их. Все ли у нас благополучно? Думаю, что нет. Руководство отдела может ошибаться. Более того, ошибаясь, оно может верить в то, что поступает правильно. Кто должен подсказать ему? Кто обязан покритиковать его? Вы, и только вы. А вы молчите. Вы критикуете Королькова, будто на нем свет клином сошелся. Не кажется ли вам такое отношение к судьбам отдела равнодушием? А равнодушие штука страшная. Оно убивает самое горячее начинание, оно не оставляет места чистосердечию, оно порождает льстецов, честолюбцев, при нем расцветают стандарт, бюрократизм... Работу бюро признали неудовлетворительной. Затем объявили перерыв. Безродный, приунывший было, заметно оживился. На глазах у всех он взял под руку майора Осадчего, отвел к окну и начал что-то говорить, усиленно жестикулируя. Я подошел к Дим-Димычу: - Оказывается, твой шеф не так уж уязвим, как я рассчитывал. - Посмотрим, - усмехнулся Дим-Димыч. - Ему невдомек, какую свинью я ему подложу. После перерыва место председателя занял Зеленский. Приступили ко второму вопросу повестки - выборам нового бюро. - Прошу называть кандидатов, - объявил Зеленский. Первым в список попал Брагин, затем Зеленский, за ним Якимчук, потом Бодров и, наконец, Безродный. - Хватит! Подвести черту! - предложил кто-то. - Никаких хватит! Почему подвести черту? Мы собрались выбирать, а не просто голосовать. Вопрос поставили на голосование. Большинство решило продолжать список. В него попали Корольков, Фролов, Иванников, Демин и Боярский. Потом подвели черту. Началось обсуждение выдвинутых кандидатур. Первые четыре кандидатуры остались в списке и прошли без сучка и задоринки. Когда Зеленский назвал фамилию Безродного, Дим-Димыч поднялся и сказал: - Я даю отвод товарищу Безродному. Зал затих, будто мгновенно опустел. Безродный поерзал на стуле, откинулся на спинку и глянул на Осадчего. А тот смотрел на Дим-Димыча. И в его взгляде было не то удивление, не то досада. - Можно сказать? - спросил Дим-Димыч председателя и, получив разрешение, начал: - Товарищ Безродный наговорил здесь много хорошего о том, каким должен быть чекист-коммунист. Но сам он выглядит очень неудачной иллюстрацией к своим же словам. Перед нами наглядный пример того, как человек говорит одно, а делает другое... Сдержанный гул одобрения прокатился по залу. - Что вы мастер болтать - все знают. Давайте примеры! - не сдержался Безродный. - Не перебивайте, - предупредил Зеленский. Но перебить или сбить Дим-Димыча было не так просто. Кто-кто, а уж я-то знал его ораторские способности. - Вы просите примеры? - обратился он к Безродному. - За ними дело не станет. Я утверждаю, что критика в нашем отделе - смертный грех. Кто осмелится покритиковать коммуниста Безродного, тот неизменно впадет в немилость. И не случайно, что все сегодня сидят, будто воды в рот набрали. На одном из последних собраний коммунист Бодров сказал, что наш начальник отдела злоупотребляет взысканиями и забывает, что взыскание - это еще не самая лучшая мера воспитания. Этого оказалось достаточно, чтобы Бодрову было отказано в квартире, в которой он остро нуждается. Вот вам один пример. - Квартирами распоряжаюсь не я, а начальник управления! - выкрикнул Безродный. - А кто ходатайствует? - спросил Дим-Димыч. - Да и к чему оправдываться? Спросите любого сидящего здесь, прав я или не прав. Фролов смел выразиться, что вы совершили акт великодушия. Ерунда! Нельзя смешивать великодушие с холодным расчетом. А у вас был расчет. Кто ходатайствовал перед парткомом и начальником управления о предоставлении квартиры Бодрову? Вы! Кто пошел против себя? Вы! И сделали это на следующий же день после выступления Бодрова на собрании. Безродный сидел красный как рак. - Минутку! - обратился Осадчий к председателю. - У меня вопрос к товарищу Бодрову. Какова ваша семья? - Я, жена, мать жены и трое ребят. Шесть душ, - ответил Бодров. - И одна комната в восемнадцать метров без удобств, - подал голос осмелевший Якимчук. - Товарищи! - запротестовал Фролов. - Мы должны кандидатуры обсуждать, а тут бытовой разговор получается. - А что в этом плохого? - спросил Осадчий. - Или собрание против? Нет, собрание было не против. Посыпались возгласы: - Давайте! Давайте! - Разговор по душам... - Это же хорошо! - Вот и отлично, - одобрил Осадчий. - А с квартирами я разберусь. Разберусь и доложу следующему собранию. - Можно продолжать? - заговорил Дим-Димыч. - Продолжу. Еще пример. В предыдущем номере стенгазеты появилась безымянная карикатура. Она не имела ни с кем даже отдаленного портретного сходства. Надпись под ней гласила: "Молчать! Слушайте меня!" Товарищ Безродный безошибочно догадался, что речь идет о нем. Он вызвал редактора стенгазеты и приказал: "Снять эту гадость!" Когда Якимчук попытался объяснить что-то и напомнил о редколлегии, на него обрушилось: "Молчать! Вон отсюда!" Безродный краснел все гуще и гуще. - И еще несколько слов, - продолжал Дим-Димыч. - Вы, товарищ Безродный, красиво, витиевато и очень пространно говорили, каким должен быть чекист. Кого вы имели в виду? Подчиненных или начальников? Видимо, всех. Говорят, что подчиненные не любят слабохарактерных начальников. Это, пожалуй, верно. Но они не любят и грубиянов. Кто дал вам право кричать на сотрудников, унижать их человеческое достоинство? Что такое ругань? Это, прежде всего, бескультурье. Это, наконец, хулиганство. А как можно совместить то и другое с должностью, которую вы занимаете? Да и кого вы оскорбляете? Того, кто не может ответить вам тем же. Уж наверняка Осадчего не оскорбите! Фомичева тоже... А вот Якимчука, Сидорова, Зоренко - да. И с какой это поры в нашем отделе все вдруг стали болванами? С кем же вы работаете, товарищ Безродный? Беда в том, что ошибки других не делают нас умнее. Вы, наверное, забыли историю Селиванова. Вы смогли внушить к себе не только неуважение, но и антипатию. Поэтому я и даю вам отвод. Дим-Димыч сел. Все чувствовали себя как-то растерянно. - Кто еще желает выступить по кандидатуре товарища Безродного? - каким-то не своим голосом осведомился Зеленский. Желающие оказались. Выступили Корольков, Фролов, Ракитин, Боярский, Коваленко, Нестеров, Иванников. Семь человек. Они не пытались опровергнуть сказанного Дим-Димычем. Это было рискованно. Они искали у Безродного положительные стороны, грубость объясняли горячим характером, нелюбовь к критике - болезненным состоянием, усталостью, большой загрузкой по работе и всякой иной чепухой. Короче говоря, они считали возможным оставить Безродного в списке для тайного голосования. И как ни силен был бой, данный Дим-Димычем, я, честно говоря, усомнился в его исходе. Безродный, сидевший все это время как под дулом наведенного пистолета, несколько отошел и воспрянул духом. Однако Дим-Димыч решил добить его. Он обратился к собранию с вопросом: - Быть может, товарищ Безродный даст себе самоотвод? Этого было достаточно, чтобы вернуть Безродного в прежнее состояние. Он подарил Дим-Димыча таким взглядом, что мне его никогда не забыть. Если бы в эту минуту Безродному разрешили безнаказанно расправиться с Дим-Димычем, он бы слопал его вместе с потрохами. - Ставьте вопрос на голосование! - предложил Корольков. Зеленский проголосовал. За отвод Безродному подняли руки Дим-Димыч, Бодров и Якимчук. Трое воздержались. Большинство решило оставить его в списке кандидатов. Сообразительный Корольков выступил с самоотводом, и просьбу его удовлетворили. В списке осталось девять кандидатур. Но самое неожиданное произошло, когда председатель счетной комиссии стал объявлять итоги тайного голосования. Почти единогласно, исключая два голоса, прошел Дим-Димыч. За ним следовал Зеленский, потом Якимчук, Бодров и, наконец, Корабельников. - Остальные четверо, - сказал председатель счетной комиссии, - выражаясь парламентским языком, не получили вотума доверия. Безродный сейчас же встал и, не ожидая конца собрания, покинул зал. На первом заседании партийного бюро секретарем избрали Дим-Димыча. 30 апреля 1939 г. (воскресенье) Произошло нелепое, чудовищное: Дим-Димыча исключили из членов партии и уволили из органов государственной безопасности. Началось все на другой день после отчетно-выборного собрания и закончилось сегодня. Несколько строк приказа, подписанного Осадчим, уничтожили моего друга как чекиста. Мне кажется, будто все это дурной сон, а не явь. Я не хочу верить этому, но от этого ничего не изменится. Ровным счетом ничего. За весь сегодняшний день в моей голове не нашлось места ни для одной путной мысли. Я не мог ничего делать. Я перекладывал бумаги и папки с места на место, курил одну папиросу за другой или бродил по кабинету из угла в угол. Отчаяние, непередаваемая боль охватывали меня, сжимали сердце. С трудом мне удалось дотянуть до вечера, выполнить то, что требовали служебные обязанности. И как только стемнело, я, сославшись на головную боль, ушел. Ноги сами повели меня за город, к реке. Стояла теплая, но пасмурная ночь. Низко плывущие тучи приглушили звезды. Как длинный развернутый холст, лежала передо мной река. Я минул пешеходный мост, спустился с обрыва и лег на еще не утративший дневного тепла песок. У края обрыва росли березы, опушенные свежей листвой. Даль реки затягивал густой зеленоватый сумрак. Что же произошло с Дим-Димычем? Из управления кадров центра пришло письмо с категорическим указанием рассмотреть вопрос о пребывании в партии и органах государственной безопасности Брагина Дмитрия Дмитриевича. К письму прилагались материалы, в которых сообщалось, что в конце прошлого года органами государственной безопасности была арестована подозреваемая в связях с троцкистами сотрудница ОТК одного из заводов на Смоленщине Брагина Валентина Федоровна - жена брата Дим-Димыча. В процессе следствия она заболела глубоким расстройством нервной системы и накануне нового, тридцать девятого года умерла в тюремной больнице. Две недели спустя муж Валентины Федоровны и брат Дим-Димыча - Андрей Брагин покончил с собой. Дим-Димыча обвинили в том, что он знал обо всем я скрыл. Больше того, молчание истолковали как сочувствие жене брата и брату-самоубийце. А Дим-Димыч ничего не знал и ничего не скрывал. В этом я мог поручиться. Лишь один раз, обеспокоенный долгим отсутствием писем, он поделился со мной тревогой. На собрания парторганизации отдела он так и заявил, но добавил, что ни минуты не сомневается в том, что до последних дней своей жизни его брат и жена брата оставались честными советскими людьми и настоящими коммунистами. Это заявление лишь подлило масла в огонь. Как он смеет так утверждать? Как он может ручаться? И это говорит чекист? Да, это говорил потомственный чекист! Он мог ручаться и за своего брата, и за его жену. Он не переставал утверждать, что те, кто отдал свои юные годы жестокой борьбе с многочисленными врагами Родины, кто, не жалея своей жизни, бился в рядах ЧОНа с бандитами, кто бесстрашно разоблачал скрытых и явных недругов Советского государства и в их числе тех же троцкистов, кто поставил целью своей жизни борьбу за святые идеалы ленинской партии, кто ради и во имя этого переносил холод, голод, страдания, кто выполнял задания комсомола под наведенным стволом кулацкого обреза, кто, наконец, в боевых схватках проливал свою кровь, - тот не пойдет на предательство, тот не запятнает имя коммуниста. Поступок брата он не оправдывает. Но как судить его? Валентина была для Андрея не только женой и другом. Их любовь выдержала испытание огнем и временем. Они пронесли ее через бури гражданской войны, через тяжкие испытания разрухи. Дим-Димыч понимает, что у брата Андрея произошел разлад между партийным долгом и чувством, между разумом и сердцем, но от этого понимания никому не легче. - В наше время можно ручаться лишь за себя, - сказал свою любимую фразу Безродный. - Я не верю Брагину. - И с отвратительным хладнокровием добавил: - Ему не место в партии. Собрание отдела при четырех голосах "против" и двух воздержавшихся исключило Дим-Димыча из членов Коммунистической партии. На другой день решение собрания рассматривал партком. Дим-Димыч вел себя так же, как и на собрании отдела. Он твердо стоял на своем: брат и жена его были честные люди. О смерти их никто ему не сообщал. - Честные люди не кончают самоубийством, - бросил реплику Геннадий, присутствовавший на заседании в числе приглашенных. Взял слово следователь Рыкунин. Я его никогда не любил. За глаза его звали человеком с каучуковым позвоночником. Я удивлялся, как мог такой необъективный человек быть следователем. Смысл его высказывания сводился к тому, что Андрей Брагин покончил с собой, видимо, потому, что боялся разоблачения. Если он держал около себя жену-троцкистку, то уж, конечно, не мог не сочувствовать врагам народа. А его брат, чекист, теперь записался в адвокаты и дерет за него глотку. Можно ли после этого держать Брагина в партии? Нельзя! На него неизбежно будет ориентироваться враг. Потом поднялся Кочергин. Он поправил Рыкунина и других выступавших. Жена Андрея Брагина не была троцкисткой. В документах сказано, что она лишь подозревалась в связях с троцкистами. Это не одно и то же. И в документах ничего не сказано о том, что подозрение подтвердилось. Обвинять Дмитрия Брагина в сокрытии факта ареста Брагиной и смерти ее мужа мы не можем. Не можем по той простой причине, что нам нечем это доказать. Вопрос требует доследования. Надо послать на место опытного товарища. Пусть он ознакомится с материалами следствия и доложит нам, на чем основаны подозрения, в чем заключалась связь Брагиной с троцкистами. Вопрос следует оставить открытым. Исключать из партии и увольнять из органов Брагина пока нет оснований. Всеми своими мыслями и душевными силами я был на стороне Дим-Димыча, а потому попросил слова вслед за Кочергиным. - Мне думается, - начал